Чудо о лунной принцессе

NC-21
Завершён
2
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
32 страницы, 16 203 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник

III. Ночь

Настройки
Примечания:
Она понравилась Олдричу — и вовсе не в том смысле, в каком этот царственный выродок обычно любил людей. Блаженный косоглазый идиот, жирный младенец-переросток с распухшей удлинённой головой на огромном теле — это действительно было удивительное зрелище, подлинное чудо: казалось невозможным, что такое существо вообще появилось на свет, что утроба не выкинула этого уродца до того, как затвердели его кости. Говорили, что, будучи лишь году от роду, он разъял матери уста и откусил язык, когда та, лаская дитя, наклонилась, чтобы поцеловать его. В пятнадцать лет Олдрич сделался епископом, и архидиакон Климт произносил за него обеты, пока новоявленный прелат пускал слюни на лазурную рясу и ударял себя по бокам, сидя на блестящем полу Собора — ходить на своих пухлых коротких ногах с маленькими, как у женщины, ступнями он так и не выучился. Всё это было вполне в духе времени: платиновый меч для принца, что не способен его поднять, архиерейский жезл для того, чьей единственной проповедью было хрюкающее мычание. Рождённые от святой крови не могли быть порочны или ущербны, а значит, учению надлежало подстроиться под то, каким сделалось потомство Гвина, тем более что способных клеймить нововведения ересью оставалось всё меньше. Ей Олдрич тоже понравился. Изящно опираясь на руку Вордта и придерживая подол, она спускалась в подземелье рядом с Собором, где, словно в богатой гробнице, обитал святой, возлежа среди золота и серебра, и слоновой кости, шëлка, бархата и виссона, и обломков костей, и вязкой запëкшейся крови, и гнилого мяса, и собственных испражнений, которые не успевали убирать. Она обращалась с ним, как с опасным, но ручным зверем: обвивала длинными руками лоснящуюся шею, играла дряблыми щеками, ложилась на расплывшийся тук, почти утопая в нëм, так что казалось, он поглотит еë даже не ртом, а всем своим огромным бесформенным телом. И странно было видеть, как бережно держит на себе тонкую и ломкую, словно молодое деревце, женщину это тупоголовое чудовище, которое грузно наваливалось на своих жертв, с хрустом раздавливая им кости, так что они захлëбывались криками и кровавой рвотой до тех пор, пока вес туши не вышибал у них из лëгких весь воздух. Он не бывал столь ласков, как с ней, даже с двумя своими синкеллами, которые ходили за ним, как за больным, и никогда его не покидали. Они же приводили к нему жертв, иные из которых были едва тронуты опустошением, другие же походили на высушенных мумий. Последних приходилось держать и связывать: потерявшие разум от проклятия не могли осознать великую честь, им оказанную — стать частью святого, сделаться его горячей кровью и плотью, таким образом очистившись, лишив и себя, и общество мучений и позора; родиться и перодиться заново, смыв благим мучением все грехи. Олдрич был так милостив, что уступал своим нянькам-стражам объедки собственной трапезы — горькую требуху, облитую желчью, — хотя с удовольствием сжирал бы и еë. Ему нравилось делиться своей радостью.  И  двое синкеллов пировали со своим подопечным — высокие и костлявые, сутулые, с жëскими лохматыми волосами и неопрятными бородами, они склонялись над тем, что оставлял Олдрич, и ели прямо с пола, зарываясь лицами в холодные и склизкие, пахнущие падалью внутренности, опираясь на обе руки, пригнув головы и делаясь похожими на пауков; в стремлении не упустить ни единой капли крови облизывая златотканые ковры, задубевшие от нечистот. Синкеллы говорили мало; речь их была отрывиста и похожа на лай. У каждого на безымянном пальце тускло сияло по кольцу с камнем, каждый из которых вышел из чрева святого, словно некий безоар, а потому нëс в себе его благословение. Из раза в раз они жестами предлагали Вордту присоединиться, но тот лишь стоял в углу, казалось, не замечая их. Взгляд его был устремлëн на неë, и странное выражение нежной грусти проступало тогда на этом грубом лице. Когда после танца она в изнеможении падала без чувств, он подхватывал еë, относил в карету и вëз домой.  Она танцевала, сбросив платье и освободившись от покрывала. Пол хлюпал под еë лëгкими босыми ногами, и треск костей мешался со звоном бубенцов, подвешенных к запястьям и щиколоткам — другой музыки ей здесь не требовалось, кроме этого звука и сдавленных стонов поедаемых заживо. Олдрич заворожëнно смотрел и сосал палец, а она хлопала в ладоши и смеялась, когда он, неловко, словно медведь, привстав на ноги и приблизив безобразное лицо к жертве, распятой на стене, ловко сдирал с неë кожу, подцепив еë своими длинными и острыми, как колья, выдающимися вперëд зубами, что не помещались в челюсти и разрывали лицо в уродливом подобии улыбки. Кровь лилась потоком, словно вино из разорванных мехов; еë смех, почти заглушаемый предсмертным воплем, напоминал переливы серебряного колокольчика. Саливан был зачарован, и отдавал себе в этом отчëт: зрелище действительно заслуживало того, чтобы дивиться. Когда он наблюдал за этой женщиной, еë такой естественной, прелестной развратностью, то в его воображении тревожным предзнаменованием оживала экстатическая пляска древнего колдуна из Уласила и хороводы восьми ведьм среди пламени на заре времëн. Тогда ему казалось, что он созерцает начало мира: хаос, смешение всего, разнузданно порождающее жизнь, одинаково приводя в бытие прекрасное и уродливое, без того, чтобы судить его; незамедлительно воплощающее любое своë хотение, бесстыдное и невинное. МакДоннелл тоже наблюдал — со снисходительным любопытством, под которым, впрочем, внимательный взгляд мог заметить едва уловимое волнение. Климт был в восторге. Ройс молча страдал. Казалось, ещё большее мучение ему доставляли еë посещения детского приюта, которым он заведовал. Туда селили подкидышей, бездомных и сирот, в том числе детей сосланных и казнëнных — иритилльский епископ был великодушен и незлобив; он щедро осыпал обездоленных своими милостями, даже если их родители попрали закон, учинили зло против народа и понесли заслуженное наказание. Здесь же жили еë малолетние золовки — девочки-погодки, похожие, как близнецы, обе с прозрачными голубыми глазами своего брата и светлыми мелкими кудрями, что делали их похожими на двух маленьких овечек. Когда семья потеряла кормильца, Саливан, назначив матери героя щедрую пенсию, предложил ей поместить дочерей в епископский приют, чтобы, когда они войдут в возраст, им подобрали подходящую партию и дали достойное приданое, либо посвятили в огненные паладины, если они изъявят желание вступить в орден. Женщина не отказалась. Она очень благодарила его преосвященство, мелко кланяясь и дрожащим голосом повторяя благословения.  Дети в ней души не чаяли, и эти две девочки особенно — они называли свою невестку сестрицей и рисовали еë портреты; на всех них у неë было очень тонкое тело с длинными угловатыми ногами и руками, и неуклюжие детские попытки отобразить причудливую, граничащую с уродством, а потому особенно чарующую красоту этой женщины напоминали о маргиналиях древних фолиантов, где прекрасные жены в парчовых одеждах и пляшущие скелеты из преисподней по недостатку умения мастера зачастую обладали в глазах смотрящего безотчëтным сходством. Когда она приезжала в приют, воспитанники с радостными визгами бросались к ней наперегонки, забыв про дисциплину — если бы кто-то посмел наказывать их за это бурное выражение привязанности, то скорее сам навлëк бы на себя беду. Не меньше восторга вызывал и МакДоннелл, который часто сопровождал еë и которого тоже обожали — да и как было не обожать этого добродушного, пышущего жизнью и здоровьем толстяка, у которого с уст всегда была готова сорваться добрая шутка и который каждый раз привозил с собой корзины с таким сладким миндалём и сочными сливами? Архидиакону принадлежало множество плодовых оранжерей, и он любил работать там сам: опускать саженцы в чëрную жирную землю, поливать еë, подстригать кустарники; самолично собирать урожай, чтобы потом раздавать фрукты и орехи своим маленьким друзьям, отечески гладя каждого из сирот по голове. Она резвилась с ними в приютском саду и тоже кормила — правда, чтобы заполучить от неë конфету или печенье приходилось немного поиграть: отгадать, в какой из складок платья спрятано угощение, или немного побороться, хватая еë за юбку, подпрыгивая в тщетном стремлении дотянуться до поднятой над головой костлявой руки с наградой. В конце концов, насытившись этой игрой, она протягивала им сладости с той же лаской во взоре, с какой подавала Олдричу опутанные жилами, сочащийся кровью сердца; прежде он любил сам вырывать их из груди, но теперь, очевидно, ему больше по душе было принимать свою мрачную пищу из еë пальцев, осторожно обхватывая узкие ладони тëплыми влажными губами. Играя с детьми, она бросала на Ройса весëлые взгляды, словно приглашая присоединиться, и страдание отражалось на его иссохшем желтоватом лице: этот мгновенный переход от чудовищных увеселений к беспечным забавам, казалось, испепелял его разум, словно созерцание некой невыразимой истины, потустороннего и страшного божества. Еë открытость, сердечная готовность поделиться своей радостью и вовлечь в неë даже этого сухаря, в свою очередь, ещë больше располагала других к ней. Дети не любили Ройса — постного, жестокого морализатора Ройса с вечной проповедью покаяния на устах, с неизменным укором в скорбном взгляде, который повсюду выискивал следы порока и мгновенно вызывал чувство непонятный вины у каждого, на ком задерживался; с тяжëлой рукой, ежеминутно готовой взяться за розгу. Его вообще никто не любил, а еë любили все.  В полутьме исповедальни он до побелевших костяшек сжимал свои большие, крестьянские ладони на рукояти плети для флагелляций — привычку к самоистязанию архидиакон усвоил от родителей-еретиков, казнённых во время одного из мелких восстаний, и продолжал держаться за неё, несмотря на то, что в остальном решительно порвал с их наследием. Можно было бы подумать, что телесное мучение, как это часто происходит с фанатиками, извратилось в нём в некий род наслаждения, а потому неудержимо влекло к себе, как иных влечёт обжорство или услады чресел, опутывая и не давая расстаться с собой даже при желании повернуться к правым путям. Однако учитывая, какой стальной волей обладал архидиакон, внимательный наблюдатель приходил скорее к выводу, что эта покаянная практика, которую Церковь, хотя и не одобряла, не стала решительно клеймить кощунственной, казалась ему наиболее подходящим способом очистить себя. В конце концов, его снисходительный, чуждый крайностям наставник так часто повторял, что ереси как таковой не существует, что сама еë идея лишь плод человеческих заблуждений и узости взгляда, а все вещи, при должном усилии, могут быть увязаны и примирены между собой — великодушие, приводившее Ройса в священный трепет и заставлявшее его в меру своих скромных сил почти оберегать епископа из боязни, что эта широта мысли и глубина милосердия сделают из него лёгкую цель для козней недоброжелателей. Вперив воспалённые глаза в пустоту, он глухо излагал Саливану собственные сомнения — не ища ни избавления от них, ни утешения — просто ставя его в известность, как будто бы открыть всего себя, всю свою душу перед учителем было его долгом, тяжëлым, но неумолимо требующим исполнения.  — Да, я всë понимаю, — говорил Ройс, — Это чудовище нужно нам, он как дракон, что пожирал скверну и освобождал от неë людей, без него всë потонуло бы в ней и полые бродили бы по улицам города, как волки в вымершей деревне. Я понимаю, я понимаю… Люди не способны действовать из простой необходимости, когда эта необходимость ужасна, им требуется что-то, чтобы заслониться от неë, чтобы возвысить еë. Я понимаю, хотя и не могу говорить так складно, как они, как Климт и МакДоннелл, потому что я человек тëмный, а отец мой вспахивал поле и не знал грамоты. Если бы я умел говорить, я бы говорил, я бы произносил эту страшную ложь, как будто сомнения мне неведомы, как будто душа моя не желает, чтобы молния с небес поразила этого выродка. Но боги, боги!.. Иногда мне кажется, что они сами верят в неë, особенно Климт. Он опасен, помяните моë слово, ваше преосвященство, он опасен. Вам следует опасаться его. И МакДоннелла тоже, у него взгляд лисицы, лукавый и хищный. Умоляю, будьте осторожны. Если Иритилл лишится вас, то всякая надежда потеряна. Саливан ничего не отвечал Ройсу. Он знал: это сильный, надëжный человек, которому хорошо известно, что цель оправдывает средства, и который готов ради других отбросить всë — душевный покой, собственное доброе имя; готов очернить душу грехом и обагрить руки кровью, если это послужит тому, чтобы сделать мир лучше. А Ройс был уверен, что его действия направлены к всеобщему благу и не отказался бы от своего мнения. Разум его был косен и неповоротлив и, единожды остановившись на какой-то идее, вряд ли бы отступился от неë, тем более что этой идее уже было принесено столько жертв.  — Вы могли бы поехать со мной, чтобы посмотреть, как идëт строительство нового собора, — как бы между прочим бросил Саливан, — Осталось совсем немного.  Ройс отказался. Архидиакон должен был быть с Олдричем и не собирался отказываться от своего бремени. Возможно, он находил утешение в том, что никто другой не мог его выдержать. 

***

Климт тем более не хотел покидать своего пророка. Вместе с Саливаном наблюдать за стройкой поехал МакДоннелл: он любил бывать здесь, где, вдалеке от схоластов-мистиков из Великих архивов, и сладкоречивых клириков Анор Лондо, на месте скромной часовни у очистительного источника Кайты из грузной неуклюжей материи под колючую ругань рабочих рождался строгий симметричный храм в оковах контрфорсов. Ещë он любил есть свои мясистые сахарные сливы с тëмно-лиловой кожурой в дымчатой патине и плевать косточками в святой ручей — разумеется, когда никто, кроме Саливана, не видел. Должно быть, этот хитрый ересиарх-интеллектуал с ленивым и презрительным взглядом находил удовольствие в том, чтобы слегка приоткрывать единственному понимающему зрителю своего нескончаемого представления истинное отношение к тому, чему так правдоподобно поклонялся — отношение, которое было прекрасно известно им обоим. В конце концов, ложь утомляла, и Саливан знал это слишком хорошо.   — Удивительное свойство человека, — говорил МакДоннелл, небрежно поигрывая перстнем, — Любое действие ему нужно сопровождать ритуалами, любую идею он воспринимает в форме священного таинства и низводит до бессмысленного обряда, как будто бы утешая себя таким образом, ведь постигнуть еë он не в состоянии. Или, лучше сказать, не хочет постигнуть. Он рисует себе поверх действительности картину, застывшую, как лëд, и непробиваемую, как камень, сквозь которую добровольно отказывается видеть. Интересно, что бы подумал белый дракон, если бы увидел, в какой идол его превратили те, кто называет себя его преемниками? Как они скрывают сами же от себя знание, к которому им куда естественнее было бы стремиться, как они боятся его?  Саливан понимающе и поощрительно улыбался. 

***

Отбытие Олдрича в построенное специально для него святилище приурочили к празднику новолетия. Ночью, при свете факелов и разноцветных фонарей, народ заполнил площадь перед Собором, где выстроили большую арену; там крепкие тренированные рабы выходили на противоборство с гигантами, которых, так же как и их, прежде держали в подземелье закованными в цепи. Строгая луна висела в вышине, не тронутая пëстрыми огнями праздника; она казалась надменной дамой с высоким лбом и плотно сжатыми губами, что холодным взором наблюдает за турниром, готовясь бросить достойнейшему цветущую ветвь.  Воины дробили сильные ноги великанов палицами, бросали копья, искрящиеся от молний, так что те по нескольку застревали в могучих спинах, выпускали облака стрел, заставлявшие воздух дрожать, словно от фейерверков. Гиганты бесновались, как вепри и медведи, неуклюже ударяя по земле и топая ногами, силясь размозжить голову проворным воинам — мудрые, древние и таинственные создания, которые перед лицом тех, кто не мог и не желал их понять, превращались в подобие диких зверей. Куски их каменной плоти летели вниз, как когда-то на заре времëн градом сыпалась с небес сверкающая волшебная чешуя. Людей было больше, но каждый гигант уродливой, грязной смертью уносил жизни нескольких — смертью, что пятнала собой кристалльную иритилльскую ночь хрипами и стонами, мозгами, хлюпающими в кровавых лужах, и треском раздавленных панцирей, ломавшихся вместе с хребтами; можно было подумать, чтобы убить одного, погибают шестьдесят. Толпа то ревела, то стихала, как буря. Олдрич истекал слюной, и архидиакон Ройс утирал его пухлые губы. Луна была безмятежна.  Густо повалил снег, мелкий и колкий, как щетина; тëмное небо казалось блестящим и бархатным.  В это время, ступая по расколотым головам павших и держа в каждой руке по мечу, на арену вышел Саливан — без шлема, в раздуваемом ветром белоснежном плаще поверх лëгкого доспеха. Он один бился против четырëх самых сильных, ловко скользя между неповоротливыми фигурами,  вместе с вьюгой кружась лëгкими, тщательно выверенными шагами, такой маленький рядом с ними и радостный, как первый человек, только-только впервые испытывающий силу своих мышц, сильный и безрассудный. Гиганты заставляли его падать ударами ног, что сотрясали землю, хватали исполинскими руками и бросали о камень, как шторм бросает утлое судно о скалы, но Саливан поднимался вновь и вновь, с залитыми кровью глазами берясь за оружие и продолжая борьбу, он жëг их огнëм, а, повергнув наземь, поражал мечом правосудия. Когда с оглушительным, словно обвал в горах, вздохом, пал последний из великанов, он наступил ему на грудь, выбил из неë его холодное твëрдое сердце и показал народу. Рассвет брезжил, как награда. Снег прекратился.  Толпа загремела, рукоплеща. “Sanctus, sanctus! — кричали люди, — Pleni sunt caeli et terra gloria tua!”. И едва ли кто-то из бывших там мог сказать, относится ли это славословие к тому давно отсутствующему, кого представлял иритилльский епископ, или к нему самому — упорному маленькому человеку, который падал и неумолимо поднимался, а теперь стоял перед ними в червлёной ризе, с доспехом, чëрным от крови, как от копоти, величественный в своей одежде и выступающий в полноте силы своей. Так было заведено издревле: обладающий священной властью должен был отличаться воинской доблестью — в конце концов, даже богами становились по праву сильного. И каждый новый год начинался с этого — победы света и разума над бездушным, крепким и казавшиеся неизменным. Победы тяжëлой, неверной, добытой муками, смертями и кровью. Это была битва, что выпускала наружу, из глубочайшей пучины человеческой души, то, что составляло её суть — бушующее море чувств, где ярость, отчаяние и эйфория сливались в одну неудержимую, необузданную и смертоносную волну. Гвиндолин молчал и улыбался, кивая. В конце празднества бородатые горбатые синкеллы, предводительствуемые архидиаконами и епископом, поднесли к нему Олдрича в серебряном паланкине. Бог возложил на него правую руку в знак благословения, и святой пророк лизнул ему ладонь, после чего, взяв в рот тонкий палец Гвиндолина, принялся сосать его, как младенец грудь матери. Саливан почувствовал, как у него за плечом судорожным рваным всхлипом втянул в себя воздух архидиакон Климт.  Покровительница и вдохновительница иритилльских воинов тоже наблюдала за боем. Когда Саливан вернулся в свои покои и Вордт помогал ему снимать броню, она подошла и вытерла ему кровь с лица своим кружевным платком.  — Ты красиво танцевал сегодня, мой господин. Я не умею так танцевать. Научи меня. — Разве это был танец?  Она ничего не ответила на это. Саливан, разумеется, повиновался. 

***

Он даровал ей пламя, чтобы оно обитало в ней, как в храме, и водил по подземельям, где во тьме рождалось его волшебство. Вместе они читали о чудесах и подвигах древних героев, о воздаянии и милосердии, и божественной справедливости. В такие минуты ему казалось, что она его дочь. Саливан раскрывал перед ней флорилегии в грузных золотых окладах, где буквицы в святом писании изображали мантикор, псоглавцев и саранчу с человеческими лицами, а на полях бродили тщательно и прихотливо нарисованные гарпии, женщины с туловищами скорпионов и пауков, химеры, драконы с зубастым брюхом, мертвецы с чëрными глазницами в одеждах князей и архиереев. Там премудрый волхв делался сухим деревом и пылал в неугасимом огне, а прекрасная царственная жена оборачивалась высоким скелетом с косой и вела великого короля, а за ним гуськом и всех его подданных — крестьян и ремесленников, торговцев и рыцарей, клириков и блудниц, разбойников и шутов, и учëных книжников — прямиком в бездну. Закрыв ей глаза, Саливан, водил еë пальцы по пергаментам, предназначенным для слепых дев, в которых точки, сообщавшие их целомудренным ладоням молитвы и псалмы, были на ощупь влажными и шершавыми, как кожа женщины на ложе страсти. Все эти книги рекой текли в новый собор, в руки высшего и низшего клира, преподнося новое учение не словами, но образами, будоража тëмные тайники души; отказывавшие народу в праве читать его же собственное священное писание не замечали, как впадали в ересь и вели за собой свою паству.  Книги, впрочем, мало занимали эту женщину, а буквы правая еë рука выводила кривые и дрожащие, как будто бы писала их полуграмотная крестьянка. Гораздо более, чем строгость лунных и кристалльных чар, она возлюбила огонь и танцевала с ним, легко подбрасывая факелы, так что пламя взметалось и кружилось вокруг неë, словно семь покрывал. Отныне она сделалась главой огненных паладинов и живым знаменем личной гвардии иритилльского епископа; одного еë появления на балконе дворца, безмолвной и страшной, как выстроенное к битве войско, хватало, чтобы эти рыцари с ледяными клинками разразились восторженными криками. Знак своего достоинства и власти — короткий меч, пылающий святым пламенем — она всегда держала в левой руке: мать и воительница, нежная и грозная — богиня любви и войны, пляшущая на поле боя среди трупов, чтобы кровь вошла в землю, словно семя в утробу; порождающая и отнимающая жизнь.  Каждый день ей приносили цветы, письма, пропитанные благовониями, украшения из золота и жемчуга, фамильные кольца и реликвии, много лет передаваемые по наследству, а теперь отчаянно принесëнные в жертву обречëнной любви. Однажды юноша-воин закололся под еë окном, а она наблюдала из тени за тяжëлым занавесом и улыбалась. Когда слуги выбежали во двор, чтобы убрать тело, она подозвала Вордта, дала ему серебряное блюдо и велела вернуться с головой юноши. Он просил еë отказаться от этой мысли. Тогда она обвила гибкими и цепкими, словно лоза, руками его крепкую шею и стала тереться своей мягкой щекой о его, грубую и шершавую. И Вордт уступил, как всегда он в конце концов уступал еë желаниям.  Она села перед зеркалом, поставив на столик блюдо, наполненное кровью, словно мясным соком после пира, и положив мëртвую голову с сероватой кожей на колени; долго гладила светлые длинные волосы, водила пальцем над губами, покрытыми лëгким пушком, и вкладывала его в холодный, ещë влажный рот. Юноша был красив. Задумчиво она посмотрела в зеркало, затем, обмакнув тонкие персты в его кровь, обвела себе ей губы и расцветила щëки; прежде еë кожа не знала ни румян, ни помады. Взяв золотую фруктовую ложечку с небольшими зубцами, чтобы удобнее было доставать мякоть, она ловко вынула помутневшие очи юноши, и тонким, искусной работы ножом обрезала жилы, которыми те крепились к глазницам; после поцеловала каждую в дряблые веки, осторожно покусывая их, как губы любовника, и запуская язык внутрь — в ещë полуживое, сочащееся мëртвой студенистой кровью, кровью проклятого. Вордт смотрел. Она повернулась к нему и с хитрым взглядом подавила смешок, как ребëнок, который совершил шалость и знает, что его за неë не накажут. Голову она велела забальзамировать лучшими, самыми ароматными составами и положить в ларец из слоновой кости, глаза же спрятала в шкатулку. Это был подарок. 

***

Они соскучились друг по другу, она и Олдрич — это была их первая встреча в новом соборе. Подарок ему понравился, а еë танец — нет. Когда она стала кружиться перед ним с огнями, легко и самозабвенно, святой закрыл глаза пухлыми розовыми ладонями и горько заплакал, отрывисто, безутешно взвизгивая. Тогда танцовщица остановилась, бросила факелы и, опустившись на колени, по-матерински прижала к груди его раздутую голову. Саливан подошëл к ним, и она сжала еë сильнее, загородив от него и отвернув в сторону, как бы стремясь от чего-то защитить. Она смотрела на Саливана снизу вверх, и злой, непонятный упрëк был в еë взгляде. Ковëр, на котором, словно два больных в горячке, лежали брошенные факелы, едко тлел, источая запах смирны и нечистот.
2 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник