***
Утро в олимпийской деревне Милана не принесло облегчения — оно лишь сгустило тот липкий туман, в котором оба фигуриста тонули последние дни. Воздух в коридорах казался свинцовым, пропитанным невидимым электричеством, от которого волоски на руках вставали дыбом. Для Ильи это было утро борьбы с самим собой. Он заставил себя подняться, привычно, до автоматизма, привел в порядок свои волосы, которые после бессонной ночи казались еще более взлохмаченными. Зеркало отразило голубые глаза, в которых застыла усталость и та самая едкая вина «провинившегося бога». Чтобы заглушить тишину, он набрал подругу. Громко, нарочито весело болтал по видеосвязи, смеялся над какими-то пустяками, пытаясь убедить самого себя, что он всё тот же жизнерадостный Илья. Но едва он вышел на каток, эта броня начала трещать по швам. Взгляд. Пётр больше не скрывался. Гуменник стоял у бортика, неподвижный, как мраморная статуя, и буквально впивался глазами в спину Ильи. Это был не просто интерес — это был физически ощутимый голод. Пётр, измотанный четырьмя сутками бессонницы, перешел ту черту, когда еще имело смысл играть в холодного человека. Его зрачки были расширены, а взгляд — тяжелым, мутным от невысказанной ненависти и желания. Он жрал Илью глазами, фиксируя каждый изгиб его спины, каждое движение белых прядей, каждый выдох. Илья чувствовал этот взгляд как раскаленное клеймо между лопаток. Сначала он пытался врать самому себе. «Да ладно, он просто смотрит на табло за моей спиной», — думал Малинин, закладывая крутой вираж. «Он просто задумался, смотрит на тренера или на бортик». Он придумывал оправдания одно за другим, лишь бы не признавать очевидное: Пётр Гуменник одержим им. Но все эти карточные домики из оправданий рухнули в одну секунду. Илья, не выдержав этого давления, резко обернулся, надеясь поймать Петю на том, что тот отведет глаза. Но Пётр не отвел. Он смотрел прямо в лицо, не моргая, с какой-то пугающей, почти больной честностью. В этом взгляде было всё: и ярость за то, что Илью позвали на гала, а его — нет; и зависть к его легкости; и та самая грязная, липкая влюбленность, которую он так яростно отрицал по ночам в своей пустой постели. Илью прошиб холодный пот. Этот взгляд его не просто бесил — он его упрекал. За то, что они говорили, за ту минуту слабости в подсобке, за то, что Илья вообще существует и занимает столько места в чужой голове. Тренировка превратилась в ад. Малинин сбивался, путал шаги, чувствуя, как его буквально раздевают этим немигающим взором. Каждое движение Ильи теперь казалось ему самому фальшивым, потому что у него был зритель, которого он не заказывал. Когда тренировка наконец закончилась, Илья почти выбежал со льда. Только в раздевалке, когда за ним захлопнулась дверь и этот прожигающий взгляд наконец перестал сверлить ему спину, он смог нормально вдохнуть. Тишина без Петра была благословением. Больше никто не жрал его затылок, не требовал ответов, не изливал свою зависть через зрачки. А Пётр остался у бортика. Его тело ломило от усталости, а в голове всё еще стоял образ Ильи — белые волосы, летящие за ним следом, и те голубые глаза, в которых на мгновение отразился страх. Петя ненавидел себя за то, что не смог отвернуться, но еще больше он ненавидел то, как сладко было наконец-то перестать притворяться. Он заслужил это утро. Он заслужил эту муку — видеть, как Илья убегает от него, унося на своей спине невидимые шрамы от его взгляда. — Зачем он это делает? Какого хуя он вообще обращает на меня внимание? — Илья с силой зачесал назад свои влажные белые волосы, глядя на себя в зеркало раздевалки. — Зачем позволяет себе беспокоиться обо мне, лезть под кожу, мучиться? Мысли обжигали, как лёд, присохший к открытой ране. Малинину было тошно от этой странной ответственности, которую Пётр взвалил на свои плечи. Ему казалось, что Гуменник теперь чувствует себя обязанным что-то предпринять, как-то помочь, «спасти» его, хотя Илья об этом не просил. Эта русская жертвенность, перемешанная с ненавистью, ставила Илью в тупик. Он видел, как Петя страдает, как его буквально выворачивает наизнанку от собственного бессилия и одержимости, и это ранило Илью глубже, чем любые судейские оценки. Но, честно говоря, Илья не собирался тонуть в этом вместе с ним. Завтра — гала-концерт. Его триумф, его личное шоу, где свет софитов смоет всю грязь последних дней. Петра там не будет. Не будет этого прожигающего взгляда в спину, не будет этого тяжёлого присутствия у бортика, которое заставляло Илью ошибаться в простейших шагах. На льду во время шоу он сможет расслабиться. Сможет наконец-то вдохнуть полной грудью, не чувствуя, как кто-то жадно пьёт его кислород. А потом? Эта мысль ударила под дых неожиданно и больно. Что он будет делать в этом мире, когда Петя перестанет на него смотреть? Без этого ядовитого, но такого живого внимания? Илья замер, сжимая в руках полотенце. Внезапное осознание накрыло его ледяной волной: он не хотел расставаться с Петей. Ненавидеть его издалека, чувствовать его упрёки, ловить его безумные взгляды — это стало для него наркотиком. И теперь, когда игры подходили к концу, мысль о том, что эта болезненная связь оборвется, пугала Илью сильнее, чем проваленный четверной аксель. С другой стороны, Пётр в своей комнате доходил до точки кипения. Он ненавидел завтрашний день. Ненавидел тот факт, что Илья будет там, в центре внимания, сияющий своими белыми волосами и бездонными голубыми глазами, а он, Пётр, останется лишь зрителем, запертым в своей идеальной клетке. Ему хотелось сорваться, придти на эту репетицию, схватить Илью за плечи и встряхнуть так, чтобы у того зубы застучали. Чтобы тот перестал притворяться счастливым. Чтобы признал: они оба в этом дерьме по самые уши. Для Пети отсутствие приглашения на гала было не просто спортивной неудачей — это было лишение права обладать Ильёй хотя бы через взгляд. Он мучился от сознания, что его «помощь» и беспокойство не нужны, но не мог перестать транслировать эту тяжёлую, липкую заботу, которая больше походила на проклятие. — Мы еще встретимся, — прошептал Илья своему отражению, и в его голубых глазах блеснул недобрый, азартный огонек. Он понимал, что этот Милан — только начало. Что Пётр так просто его не отпустит, а он сам... Он сам уже не сможет жить в мире, где никто не ненавидит его так странно и так искренне, как этот русский. Расставание казалось невыносимым, даже если оно сулило покой. Ведь покой для них обоих теперь означал забвение. Илья натянул куртку, чувствуя, как сердце колотится о рёбра. Завтра он будет блистать для толпы, но каждый его жест, каждый прыжок будет адресован одному-единственному человеку, который будет смотреть на него из темноты трибун или через экран монитора, захлебываясь в своей прекрасной, ядовитой зависти. Они заслужили друг друга. Эту муку, этот взгляд и эту невозможность быть ни вместе, ни порознь.***
Вечер перед гала-концертом превратился для Петра в личный филиал ада. Пока за окнами олимпийской деревни Милан пульсировал огнями, а на главной арене монтировали свет для завтрашнего шоу, Гуменник медленно сходил с ума в своей любимой комнате. Его «стратегия» по выживанию потерпела сокрушительный крах. Илья был везде: в каждом блике на стекле, в каждой складке простыни, в каждом ударе пульса. На столе стояла початая бутылка крепкого итальянского джина — прозрачного и холодного, как лед, на котором он оставил свои амбиции. Петя пил его почти не разбавляя, надеясь, что жгучая жидкость выжжет из него этот белесый образ, эти проклятые голубые глаза, которые мерещились ему даже в темноте под закрытыми веками. Но алкоголь сработал иначе: он не принес забвения, он лишь сорвал последние предохранители, обнажив оголенные провода его одержимости. Когда в дверь негромко, почти нерешительно постучали, Петр уже не понимал, реальность это или очередной виток его лихорадочного бреда. На пороге стоял Илья. Он был в своей вечной толстовке, растрепанный после поздней репетиции, пахнущий холодом катка и чем-то неуловимо «американским» — свежестью и успехом. Он пришел. Сам. Ведомый тем самым чувством вины или, быть может, тем же необъяснимым магнетизмом, который заставлял его ловить взгляд Петра на тренировках. — Петя? Ты... — Илья осекся, увидев состояние Гуменника. — Твою мать, ты что, пьешь? Петр не ответил. Он смотрел на Малинина снизу вверх, и в его глазах, подернутых пьяной дымкой, плескалось такое количество неразбавленной ненависти и обожания, что Илье стало не по себе. Гуменник поднялся, пошатываясь, но в его движениях все еще оставалась та опасная, хищная грация фигуриста. — Ваше невысокое высочество, зачем же вы пришли, м? — голос Петра звучал хрипло, надломленно. — Пришли посмотреть, как я подыхаю в этой коробке, пока вы завтра будете светить своим ебалом перед всем миром? Илья сделал шаг внутрь, дверь за ним щелкнула, отрезая их от всего остального мира. — Я просто хотел узнать, всё ли нормально. Ты... ты вел себя странно. — Странно? — Петя немного запнулся над словами — Ну-ну. Я вел себя как человек, которого ты выпотрошил, Илья. Ты залез мне под кожу, ты сожрал мои мысли. Я ненавижу тебя так сильно, что дышать не могу. Илья хотел что-то возразить, но слова застряли в горле. Он видел, как дрожат руки Петра, видел лихорадочный блеск его глаз. В этот момент Гуменник подался вперед, вцепляясь пальцами в плечи Ильи с такой силой, что костяшки побелели. Алкоголь окончательно вытеснил рассудок, оставив только рефлексы — темные, жадные, копившиеся годами. Это не было приглашением. Это было нападение. Пётр буквально врезался в Илью, пресекая любую попытку заговорить. В этом жесте не было нежности — только отчаянная попытка присвоить, заклеймить, уничтожить объект своего поклонения. Петя искал в этом соприкосновении ответы на все свои вопросы. Пётр чувствовал на своих губах ответный, застывший шок Ильи, который спустя секунду сменился чем-то другим — резким, встречным порывом. Малинин не оттолкнул его. Напротив, его руки, сначала безвольно висевшие, судорожно вцепились в куртку Петра, притягивая его еще ближе, словно он тоже искал в этом безумии спасение от собственной вины. Они стояли в полумраке комнаты, два сорвавшихся с орбиты атлета, объединенные этим хаотичным, выжигающим актом признания. Это Пётр чувствовал, как его захлестывает волна первобытного торжества: теперь Илья знал. Теперь Илья был инфицирован этой «болезнью». Когда они наконец отпрянули друг от друга, в тишине комнаты слышалось только их рваное, тяжелое дыхание. Илья смотрел на Петра широко раскрытыми глазами, его белые волосы были окончательно растрепаны, а на губах застыло выражение оглушительное. Когда любовь охватит нас своими крепкими когтями. Когда за взглядом гордых глаз следим мы робкими глазами. Когда не в силах превозмочь мы сердца мук и, как на страже, повсюду нас и день и ночь гнетет все мысль одна и та же; когда в безмолвии, как тать, к душе подкрадется измена, — мы рвемся, ропщем и бежать хотим из тягостного плена. Мы просим воли у судьбы клянем любовь — приют обмана, и, как восставшие рабы кричим: «Долой, долой тирана!»