Наскреби на жалость

Горячая работа
NC-17
В процессе
189
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 99 страниц, 40 098 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
189 Нравится 93 Отзывы 97 В сборник

Глава 6: Это весело – расставаться с иллюзиями

Настройки

С выключенным светом

всё не так опасно.

Вот мы и здесь, развлекай нас.

Я чувствую себя глупым и заразным.

Вот мы и здесь, развлекай нас.

Smells like teen spirit

Nirvana

***

Весь следующий день Сава тупо продрых, пока будильник на мобиле не начал истошно вопить под ухом, напоминая, что пора бы возвращаться в мир живых и пиздовать на любимую работку в ночную смену. Он совершенно про неё забыл. Как и забыл, что уснул на второй полке двухъярусной кровати, с которой у него всегда свисают ноги на три четверти, а потолок так близко, что хватает одного рывка, чтобы впечататься в него лобешником. На втором ярусе обычно спит Танька. Розовое постельное бельё с «Хэллоу Китти» и светящиеся в темноте наклейки-звёздочки, которыми облеплены вся стена и потолок, — как бы намекают Саве о вторжении на чужую территорию. Когда он ночью пробирался в комнату, минуя всех спящих во мраке сущностей, наполнивших их маленькую квартиру, его родненький диван оказался оккупирован каким-то огромным чёртом, как и Манькина нижняя полка, где дрыхли два тела. Пришлось ползти наверх. Сейчас, к счастью, комната уже была пуста, но, судя по звукам, доносившимся с кухни, все её ночные гости переместились именно туда. Доброе, бля, утречко. Что может быть лучше, чем проснуться у себя дома в разгар чужой пьянки? Только если эта самая пьянка устроена в честь твоего уже как несколько дней прошедшего дня рождения. На которую тебя не то что не пригласили — тебя там и не ждали. Заебись. Стащив себя с верхней полки и даже не поломав себе ни одной конечности, Сава надеялся тихо проскользнуть мимо кухни сразу в ванную, но план, ясен хер, изначально был обречён на провал. Пришлось остановиться в узком коридорчике, натянуть на лицо подобие улыбки и выдавить из себя приветствие, на автомате прощупывая и оценивая обстановку взглядом. Шестеро поддатых и распухших морд расселись вокруг стола — знакомых из них всего трое. Маленький кухонный стол завален тарелками с закусками, стаканами с фирменным соком из варенья и полупустыми бутылками «Столички» и «Клюковки». А в самом углу, за миской оливье, спрятался тот самый вафельный и традиционный торт, изготовленный из сухих магазинных коржей, скудно обмазанных варёной сгущёнкой, который мать делала каждый божий год на его днюху с самого детства. И по которому Саве сразу становится понятно, какой отмазкой на этот раз прикроют всё это застолье. — Сава! Ну наконец-то ты проснулся! — громкий возглас матери выдергивает из ступора и охуевания. Казалось бы, уже давно должен был привыкнуть. Ну не вперво́й же подобные зрелища видеть. Но этот торт… с одной единственной голубенькой свечкой на фигурной ножке-цветочек, прямо посерединке — бьёт с размаху Саву прямо по ебалу. Что, неужто думал, что больно уже не будет? — А мы тут вот тебя все ждём. Погоди, погоди, — мама дёргается от стола к подоконнику, вытягивая из помятой пачки сигарет зажигалку, и дрожащей рукой пытается поджечь одинокую свечку. Тянет за самый край пластмассовую подставку, на которой едва умещается торт, и, тихо матерясь, пытается вытащить десерт из-за миски с салатом, при этом не спихнув на пол всё стоящее на столе. — Ну чего смотрите-то? Помогите! — нетерпеливо и раздражённо бросает она сидящим за столом, и только по этому тону Сава понимает — ей вообще не упала вся эта херня с праздничным тортом. Вот и тремор её рук только усилился. Отчего один из стаканов, расположенный на самом краю, опрокидывается на заглянувшего на вечеринку дядю Колю, проживающего на этаж выше и не пропускающего ни одной пьянки в этом доме. Содержимое растекается по его штанам и рубашке, и осунувшийся от вечных запоев мужчина резко вскакивает с места, как будто на него кипяток опрокинули, а не разбодяженное холодной водой варенье. Одним движением ноги он роняет позади себя табуретку и начинает возмущённо орать на мать, да так громко, что это моментально приводит к суете всех собравшихся за столом. Кто-то принимается тряпкой смахивать с его штанов раскисшие ягоды, другие хватаются за свои стопки и стаканы, чтобы уберечь их от встречи с полом и не остаться без ёмкости, в которую рано или поздно плеснут порцию сорокоградусной. Толкотня на слишком крохотной кухоньке превращается в нервную возню и только летящий прямо под ноги Савы именинный торт останавливает безумную вакханалию. — Сав… Савушка. Прости. Прости, пожалуйста! — мама громко охает и кидается вперёд, но не к Саве, а к полу, чтобы подобрать сраный кусок вафли со сгущенкой. Видимо, надеется спасти остатки. Сава делает шаг назад. Медленный и спокойный. Отрешённо наблюдает за тем, как женщина, называющая себя его матерью, наигранно печалится об испорченном угощении, пытаясь отлепить его от линолеума. А у Савы в голове такая гробовая тишина, что аж страшно становится. За всё время, что он стоит и наблюдает за «цирком уродов», он не произнёс ни единого, блять, слова. Ему просто нечего сказать — ни матери, ни отчиму, который, как обычно, притворяется мебелью, ни остальным малознакомым людям. Он не хочет. Ничего не хочет. И только во взгляде его плещется такая дичайшая усталость и опустошённость, какая бывает только у суицидников, уже всё для себя решивших. Да только кто ж её заметит. Нет, Сава не суицидник, но ему смертельно надоело жить вот так. Это не жизнь. Это чистое животное существование. Или даже выживание. Где приходится бороться за каждый вдох пропитанного угольной пылью воздуха и с собственной, убитой к херам менталкой, отвоёвывая у неё ещё один день, ещё одну ночь, ещё один час. В ожидании, когда отпустит. Когда перестанет так отчаянно саднить и долбить под рёбрами. Чтобы после долгих минут тревожного приступа выдохнуть и уверенно заявить самому себе: «Молодец, сегодня ты справился». Всего-то осталось продержаться ещё лет тридцать. И это в лучшем случае. Если раньше не решит, как Курт Кобейн, закончить бессмысленную и бесполезную борьбу. Как в одной из его песен, которую Сава в семнадцать лет заслушал до дыр — «Это весело — расставаться с иллюзиями и притворяться», пока в очередной раз вмазывался и забывался. Сава хотел бы уже раз и навсегда расстаться с этими странными и непостоянными барышнями по имени «Надежда» и «Вера». Какой от них толк? Только брюзжат в голове, как старые подъездные бабки, захламляя мозг пустыми иллюзиями. Иллюзиями, что мама когда-нибудь бросит пить и возьмётся за ум. Что у него может быть нормальная и хорошая семья. Дом, в который захочется возвращаться и где всегда ждут. Уж лучше притворяться, делая вид, что не всё потеряно, чем существовать с обречённостью и слабостью, вросшими настолько, что перестали казаться чем-то неправильным. А ведь найдутся те, кто спросит: нахер ты терпишь? Просто уйди. Лоб ведь здоровый, от мамки давно не зависящий. И будут правы. Отчасти. Потому что им невдомёк, каково это — изо дня в день цепляться за маленькие тёплые мелочи, за ласковые слова и взгляды. Цепляться за моменты тишины и покоя, когда твоя мать снова превращается в твою маму. Заботливую и любящую. В ту, которая обнимает так тепло, так по-родному, что всё безразличие, которое ты так долго и усердно наращивал, трескается и осыпается, как пересохшая штукатурка со старых стен, только от одной её фразы: «Сав, посиди со мной. Давай чаю попьём». И он сдаётся. Каждый раз сдаётся. Проглатывает горечь обид, бесконечно щемящих и ноющих в грудной клетке, и тянется — мыслями, чувствами, каждой клеточкой себя — к своей маме… Он даже не просит слов любви. Слова вообще в его жизни практически не имеют вес. Он верит только поступкам, действиям и искренности. И в те моменты, когда мама сидит с ним на кухне, когда она смотрит своим уставшим, но мягким взглядом и улыбается, смеётся, искренне тянется душой навстречу — Сава понимает, насколько сильно он её любит. Как сильно она ему нужна. И он готов простить ей всё. Все её грехи. Все её недостатки. И всю причинённую боль. «Родителей не выбирают». Так рассуждает каждый, кому с рождения в подкорку вдалбливали — ценить и уважать родных людей. Должен. Обязан. Несмотря ни на что. Вот только никто не говорит и тем более не учит, что дети за них не в ответе. Ни один ребёнок — ни маленький, ни взрослый — не обязан нести ответственность за поступки и неправильно принятые решения своих родителей. Не обязан терпеть, безоговорочно верить и безответно любить. Не тогда, когда самые родные и близкие люди предают твоё доверие снова и снова. И да, Сава мог бы уйти уже сотни раз. Съехать. Сбежать. Пропасть без вести и забыть всё как страшный сон. Но кем бы он тогда стал? Кем бы себя считал и чувствовал? Предателем и трусом — не меньше. А он не трус. И никогда не был. Всегда стойко держал удар, как бы сильно ни били. Каким бы жестоким и злым ни был противник — Сава смотрел грядущей опасности и боли прямо в глаза, не страшась и не сдаваясь. Лучше быть избитым до полусмерти, чем ссыклом, даже в собственных глазах. Это же касалось и семьи. Может, в детстве он и хотел сбежать, раствориться, смешаться с темнотой богом забытых переулков и врасти в стены однотипных серых панелек, но этот период быстро прошёл, и Сава понял, что сдаваться — удел слабаков. А он не слабак. Он свою жизнь по кирпичикам строит, один за одним старательно выкладывает на железобетонный фундамент, который сформировался только благодаря всем трудностям и невзгодам, подкинутыми ему жизнью. И пусть те кирпичи все побитые, старые и кривые — он всё поправит, замажет цементом и отшлифует так, что не отличить будет от новеньких. Обществу нужен идеально ровный, начисто вылизанный фасад. Только так можно вписаться — прикинуться своим, хотя бы на время. Пока однажды сам не поверишь в эту игру и не привыкнешь притворяться на автомате. А дальше — всё как у людей: жизнь наладится, всё само собой образуется. Главное — не смотреть слишком пристально в окна, не заглядывать за забор. Разве не все так делают? Просто притворяются изо дня в день. Натягивают на себя безликие, пластмассовые маски, сотканные из лжи и фальши, пряча под ними свои истинные чувства и израненные души. А снять маску — значит впустить кого-то внутрь, позволить заглянуть за ширму. А там — либо пустота, либо кромешная тьма. И с каждым днём маски эти всё сильнее срастаются с уставшими лицами, и отличить живое от искусственного становится почти невозможно. У Савы тоже есть своя маска. Только она больше похожа на клоунскую. И надевает он её всякий раз, стоит только переступить порог квартиры. В ней проще вживаться в роль покладистого сына: прятать себя настоящего и не высовываться. Хочется ли ему её носить? Нет. И никогда не нравилось даже. Но он вынужден. Потому что не поймут. Не оценят. Не одобрят. Кому ты, блять, сдался со своей душой? Иди проспись — и за работу. Всё просто. Так же просто, как развернуться на шестьдесят градусов и свалить на хрен из этой пропитанной водярой, руганью и ложью квартиры, которую он никогда не мог назвать своим домом. У Савы никогда не было дома. У него была только парочка людей, которые грели его своим теплом, когда своё заканчивалось, и место, где он мог переночевать. Недостаточно для того, чтобы назвать себя хоть малость счастливым, но хватает, чтобы не сойти с ума окончательно. И он на всю, блять, тысячу процентов, хотел бы всё бросить и сбежать. Испариться. Сгинуть. Прямо сейчас. Несмотря на все убеждения и установки, что срослись с сухожилиями, въелись под кожу и отравляют каждую грёбаную секунду его существования. Но холодные и цепкие пальцы, до боли хватают за запястье и тянут обратно в коридор, когда Сава уже собирается скрыться в ванной. Мать сжимает его руку так крепко, что, кажется, надави сильнее — могла бы переломить кость. Он знал, какой она бывает сильной, когда возникает необходимость. Несколько раз они даже вступали в перепалку. Не всерьёз, по-детски нелепо, в пылу юношеской злости Савы, когда она в очередной раз, напившись, собиралась поиграть в хорошего родителя. Но это никогда ничем хорошим не заканчивалось. Её сила пугала Саву даже больше, чем исходящее от неё психологическое давление. Как пугало и состояние, в которое она впадала в такие моменты. Он никогда не знал, чего ожидать следом: либо его хорошенько отлупят, либо вынудят встать на колени просить прощения. Так бывало раньше, когда он ещё мог за себя постоять. Но теперь хуже всего было другое: он уже не мог дать ей сдачи. Прокачанный с годами моральный компас, будь он неладен, не позволял больше поднять руку на самого близкого человека. Мать же это никогда не останавливало. — Ты куда собрался? Я для кого торт всё утро делала и стол накрывала? — её голос внезапно из расстроенного из-за пропажи десерта становится нервным и раздражённым. А прошло ведь не больше пяти минут с того момента, как она ласково приветствовала и хотела порадовать сына тортом, сейчас же вся её напускная доброжелательность испарилась, едва что-то пошло не по плану. — Для себя, видимо. Я не просил, — отрезает сухо, на тон ниже обычного, не желая провоцировать и разжигать очередной конфликт. Но руку всё же выдёргивает из крепкого захвата. Так резко, что ногти матери неприятно проезжаются по запястью, оставляя четыре красные царапины. — А меня просить не надо. Я, знаешь ли, и сама в состоянии что-то сделать, чтобы порадовать собственного ребёнка. Внутренности Савы скручиваются в тугой жгут от насквозь пропитанных ложью слов. А к горлу подкатывает мерзкое и липкое чувство очередного предательства. Какое по счёту, Сав? Сколько их ещё нужно, чтобы ты понял? — Вижу я, в каком ты состоянии! Прекрасно, блять, вижу! — срывается. По сигналу. Как механический заяц на ипподроме. И мечется взглядом по лицу матери в поисках чего-то… оправдывающее её слова, её поведение, её поступки. Но находит только остопиздевшее до тошноты опьянение и внезапно вспыхнувшую ярость. — Ты совсем охренел на меня орать? Я тебе не подружка, чтобы… — Да. Да, я охренел! Охренел, охуел и всё, блять, остальное по твоему бесконечному списку, в котором я — исключительно неблагодарная скотина. Потому что задолбало! Ты… И твои пьянки. Эти сборища. Ты прикрываешься какой-то заботой, моим днём рождения, а самой лишь бы поскорее шары залить! Переполняющая, сжимающая раскалёнными щипцами сердце злость и жгучая обида разрывают Саву изнутри. И хочется закричать, завопить так, чтоб глотку разодрало до хрипоты, до ёбаного разрыва лёгких. Выплеснуть наружу всю ужасающую, гниющую внутри него годами боль. Лишь бы услышали наконец. Обратили внимание. Хотя бы один, сука, ёбаный, раз! Но если эта глупая мышца в груди, гоняющая кровь по венам, способна лишь умолять его сорваться, вложить всё своё отчаяние в крик. То разум прекрасно справляется с бушующей истерикой. Он вовремя напоминает Саве, подкидывая сотни фактов, и все как один — орать бесполезно. Хоть заорись ты, дурак, ничего и никогда не изменится. И вместо этого Сава смеётся. Громко так, надрывно, хоть и недолго. Смаргивает проклятое, рвущееся наружу бессилие и скалится в ответ на презрительный прищур матери. — Да боже, тебе ведь даже и повод никогда не нужен был! Тебе на всё и на всех насрать! Ты хоть знаешь, где сейчас твои дочери? У кого они? Давно ты интересовалась вообще, как они? Чем живут? Тебе же плевать! Тебе важно единственное — найти бухло. Посмотри на себя! В кого ты превратилась? — Умный весь из себя, да? Всё лучше всех знаешь и понимаешь?! Да ничерта ты не знаешь! Саве тошно и до опизденения противно. Находиться здесь. Дышать одним воздухом… с ней. Смотреть в эти родные-чужие глаза и не видеть в них ни грамма сожаления или хоть слабенький отблеск раскаяния. Только сплошная бесцветная пустота. — С меня хватит. Я ухожу. Сава двигается в сторону ванны, громко хлопнув дверью перед носом матери с таким остервенением, что из старых разболтанных дверных петель едва не выскакивают шурупы. А щеколда звонко врезается в разбитое временем отверстие в коробке — иллюзия безопасности, мать её. Сразу выкручивает воду на всю, чтобы больше не слышать ни одного поганого выкрика с той стороны двери. В темноте помещение кажется не таким убогим: зелёная и облупленная от сырости краска на стенах не вгрызается в душу, а чёрная плесень с потолка не давит на макушку, и даже хорошо, что не зажёг свет. Глазами впивается в собственное озлобленное отражение в зеркале, ища хотя бы каплю поддержки от того, кто сейчас с детской обидой колотит маленькими кулачками по стенкам разума и плачет навзрыд. Протестуя и требуя вернуться. Требуя забрать все свои слова назад и попросить прощения. Потому что боль в груди такая острая и необъятная, что хочется вскрыться. Потому что — это же мама. Успокойся уже. Ты не нужен ей. Ты никому не нужен. Протяжно тянет носом воздух, как учила Маня, ровно семь секунд, задержать дыхание ещё на четыре и медленно и шумно выдохнуть, считая до восьми. Голова идёт кругом. Блять. Нет. Не так. Ещё раз. Повторяет, меняя счёт местами. Бестолку. Извини, Чучундрик. Опять забыл, как правильно. Упирается лбом в холодную зеркальную плоскость, до скрежета в зубах желая башкой впечататься в неё со всей дури. Так, чтоб в затылке затрещало и выбило все мысли напрочь. Но взгляд цепляется за плоскую серебристую железку, использованную и по-свински брошенную отчимом на раковине, а рядом с ней, так некстати, мокрая и потрёпанная пачка новеньких. Су-ка. Сука. Сука. Сука. Нет. Он не может. Не сейчас. Не. Хочет. Не. Должен. Пальцы сами вытягивают из упаковки тоненькую полосочку «Джилетт» за острый край. Сталь скользит и выходит наружу с тихим скрежетом металла о металл. Её холод обжигает, но не пальцы, а разум. А он бьёт тревогу, гонит по нервам знакомые сигналы , заставляет покрываться мурашками от предчувствия неизбежного. Старается вспомнить, каково это, напомнить о последствиях, но выходит откровенно херово. Физическая боль не запоминается так, как душевная. Она существует только здесь и сейчас: острым спазмом, вспышкой, влажной горячей волной. Еще немного после, пока ноет и пульсирует, постепенно заживая. И то, что затянуться способны лишь эти раны, бесит Саву настолько, что кулак сжимается сам собой — медленно, но с каждым ударом пульса всё сильнее. Пока в раковину не начинает стекать алый ручеёк, тут же смешиваясь с водой и исчезая в сливе — слишком быстро, будто ничего и не было. Пальцы и ладонь прошибает острой, колючей болью. Она пульсирует, накатывает горячими волнами, заставляет дыхание сбиться. Сава сдавленно стонет сквозь стиснутые зубы, поджимает губы. Хочется удержать, не выпускать, продлить момент. Но под веками начинает моргать тревожная лампочка «слишком глубоко!», и пальцы медленно разжимаются. Лезвие с противным звоном лязгает по керамическим стенкам раковины, а Сава глаза жмурит, облегчённо выдыхая, подставляя ладонь под ледяную струю. Края ран расходятся от напора воды и нестерпимо горят, окончательно освобождая его черепушку от сомнений и жалости к себе. Три маленькие полоски на подушечках и одна большая посередине ладони — ещё несколько недель будут напоминать ему о трусливой попытке забыться и о слабости, которую не удалось сдержать. А сейчас, стиснув зубы и плотно перебинтовав руку, заканчивает все мыльно-рыльные процедуры, приводя себя в божеский вид, выскакивает из ванной комнаты, в торопях натягивая первые попавшиеся джинсы с рубашкой в клетку; следом ботинки, куртка, телефон с зарядкой запихивает в карман и вылетает из квартиры под истошный крик матери: — Ну и куда ты, блять, собрался?! — Нахер! Не делай вид, что тебе не насрать. Саве плевать, слышала ли она ответ на свой вопрос. Как и на то, что она будет думать или делать дальше. Сейчас он хочет только одного — сбежать как можно дальше, пропасть со всех радаров, смешаться с грязным снегом под ногами прохожих и не возвращаться какое-то время. Пока не уляжется буря под рёбрами и не вернётся щемящая тоска. Рано или поздно она всегда возвращается. И он возвращается вслед за ней.

*

«Меридиан», как обычно, встречает громкими басами и светомузыкой. Несмотря на то что ещё слишком рано для ночных тусовщиков, но уже поздно для дневных мероприятий — зал заполнен шумной толпой. Корпоративщики — понимает Сава по мелькающим галстукам, потным рубашкам, залысинам и экстравагантным платьям. А если корпорат позже восьми вечера — значит, на всю ночь. Час от часу не легче. Он ещё и в зале сегодня на побегушках, снова. Хотя корпоративы обычно приносят немаленькие чаевые как официантам, так и барменам, а это, нихуя себе, какой плюс в кармане. Только это и придаёт сил. Деньги Саве сейчас капец как нужны. На карте покоится жалкий пятихат, до зарплаты ещё жить и жить, а ему нужно снять квартиру или хотя бы комнатушку у какой-нибудь бабки, которая всё равно сдерёт с него три шкуры. Домой он в ближайшее время не собирается возвращаться, к Стасу тоже не вариант; жить на работе или пиздовать сразу на вокзал — единственные бесплатные варианты. Хотя первый тоже очень-очень сомнительный. Если Ирка узнает, что он решил тут устроить ночлежку — его точно погонят ссаной тряпкой, как дворнягу лишайную. Вот и остаётся, — натянуть на кислую морду улыбочку подружелюбнее, голос сделать помягче, а уж с тревогой поможет справиться соточка вискарика. И уже не важно даже, что перебинтованная рука то и дело ноет от тяжести подноса, а кто-то из гостей саркастично отпускает в его сторону комментарии о его побитой физиономии: мол, понабирают гопарей отбитых, никакого приличного сервиса. А Сава только вымученную лыбу растягивает, расставляя на столе бокалы с напитками. А что тут скажешь? Видок-то у него и впрямь не ахти: на переносице и под глазами красуются разноцветные синяки, лангетку с носа он давно где-то похерил, рука, кое-как замотанная бинтом в спешке, и вишенка на торте — драная на рукаве рубашка. Он и не заметил этот маленький нюанс, когда хватал ту из кучи шмотья. Да похуй как-то. Попросит потом девчонок собрать ему вещички, а пока и так сойдёт, он не привередливый. В отличие от Ирины, которая весь вечер нос воротит от Савы. Даже не подошла ни разу, хотя бы раздать указаний или пиздюлей за внешний вид. Игнорирует так, будто его вообще не существует. А если что необходимо — так она через Влада всё передаёт, а тот и рад только потыкать носом да покомандовать. Какой-то детский сад «Ромашка», бля. Сава ведь спал и видел, когда этот день настанет и Ира отвяжется от него, а сейчас почему-то это бесит настолько, что места себе не находит. Ни тебе острого взгляда в затылок, ни словесной трёпки. Даже задания ему раздаёт так, будто он какой-то хуй с горы. А Саве сейчас хочется простого человеческого — разгрузить нервную систему об чью-нибудь непробиваемую сучью натуру. Зацепиться в перепалке за какую-нибудь херню и давить, пока Марковна не позеленеет от злости, а он довольный бы стоял и улыбался ей во весь рот. Вот и нахер было портить всё, а? Сам же, бля, виноват. Сорвался, и понесло. Наговорил мерзости, в которые даже не верил. Да даже если всё правда — какая, нахуй, разница? Возомнил себя дохуя порядочным, а по факту — ходячий склад компромата на самого себя. Скелеты в шкафу уже не помещаются, и дверь на соплях держится. Подпираешь её чем попало, лишь бы не вывалилось всё прямо под ноги. И с одной стороны — очень хочется подойти и заговорить с Ирой, просто так, без причины и всяких извинений. А с другой — прекрасно понимает, что это будет форменное свинство. Но самое противное во всём этом, что Сава нихрена не понимает, почему это так его задевает. Вся эта галиматья с ссорой на пустом месте. Да, вспылил он тогда. Повёл себя как мудак. Но и Ирка в стороне не стояла. Сама довела. А теперь оба морозятся друг от друга, как бывшие любовники, а не коллеги, чесслово. И то ли в нём уже говорит вторая соточка виски и усталость к середине ночи такая, что хочется отстегнуть ноги и повесить их на крючок. То ли просто задолбался от всего этого дерьма, в которое сам же и вляпался не пойми как, настолько сильно, что хочется уже сделать хоть что-нибудь нормальное и правильное. Попытаться исправить ту часть своей жизни, которую может в данный момент. После всех раздумий и пережёвывания каждой детали, сформировавшихся в логично хороший исход в его башке, желание исправить свой проёб становится таким правильным и чётким, что Сава готов прямо сейчас подвалить к ней, падая в ноги и моля о прощении. Но всё же решает оставить эту затею до окончания смены. Ира сейчас выглядит как загнанная лошадь, со всеми этими в говно пьяными белыми воротничками, со всех сторон окружившими её. И каждый что-то от неё хочет. Саве даже на одно самое милипиздрическое мгновение жалко её становится. Он со своим неоновым фартучком не обязан трепаться с гостями не по заказу и может легко сбежать под любым предлогом, а Ирка вынуждена терпеть и улыбаться. Чего не скажешь о том же Владе, который зашивается за баром в одиночку, жонглируя бутылками и стаканами без остановки, но не потому, что реально умеет их подбрасывать и ловить, а потому что дохуя самоуверенный и, как выяснил Сава, тот тупо проспорил и теперь носится из угла в угол без помощника. Цирк такой, что оторваться от этого представления крайне трудно. Не смена, а огонь прям. Полыхающий из задницы недоделанного бармена-самоучки. Занятно вообще, как так получилось, что сегодняшний день из разряда «хочется вскрыть себе вены» плавно и незаметно перетёк в разряд «а всё не так уж и плохо. Жить можно». Даже без чёткого понимания, куда он денет свою тушку утром. Вообще, планировал сегодня остаться на работе и уютненько устроиться на диване в комнате отдыха, а потом выпросить дополнительную смену. Потому что карман для чаевых всё ещё недостаточно полон, чтобы позволить себе даже самую убогую нору. А домой Сава не вернётся из принципа. Не сейчас, по крайней мере. Хрен знает, кому он этим делает хуже — матери и отчиму, скорее всего, тупо насрать. Он же слишком упёртый баран, чтобы сдаваться так сразу. Придётся выкручиваться, раз уж всё решил. Осталось дело за малым: помириться с Ирой, чтобы не погнала его взашей с единственного мягкого диванного островка в комнате отдыха, на который он сможет положить свои усталые кости. И пока зал понемногу пустеет, а персонал отправляется на заслуженный отдых, Сава, полный решимости, отчаяния и отсутствия сил на любые противоречия, уверенно шагает в кабинет администратора, на двери которой красуется маленькая табличка: «Исакова Ирина Марковна». — Посмотрите, какая важная особа, что ты. Сава коротко хмыкает, сразу хватаясь за ручку, стучать бесполезно. Его просто не услышат. Диджей ставит музыку строго по времени и выключить её, даже если зал уже пуст, не имеет права, пока на часах не будет ровно пять утра. А из-за постоянного шума к концу смены такая долбёжка стоит в голове, что становится трудно отличить — это басы, кто-то тарабанит в стену или это в твоей черепной коробке отбойным молотком по барабанным перепонкам херачат. Сава дёргает ручку вниз, толкает дверь от себя — но та оказывается заперта. Хотя он был на все сто процентов уверен: Ира заходила в свой кабинет. Минут десять назад своими глазами видел, как хлопнула дверь за её спиной, и больше она кабинет не покидала. Да, он следил. Собирался с духом. Как дурак репетировал извинения. А теперь что? Отступать, что ли, и сдаваться перед запертой дверью? Ну уж нет. Раз решил просить прощения, то пойдёт до конца. Ребром ладони сжатой в кулак несколько раз ударяет в полотно, так, чтобы Ира точно услышала сквозь грохочащую музыку, но реакции не следует. Повторяет ещё несколько раз — в ответ всё та же тишина. И это уже кажется слишком странным. Даже если бы они не были в ссоре — вот так запираться на смене не в Ирином стиле. Она всё-таки на работе, и случиться тут может что угодно. Сава обводит зал взглядом в поисках белобрысой сучки на десятисантиметровых шпильках, но тут и искать негде и некого: зал пуст, почти все ушли, а немногочисленные официанты давно разлагаются в курилке, ожидая такси. Предпринимает ещё одну попытку, вдалбливая кулак в дерево со всей дури, и прикладывает ухо к холодной поверхности, пытаясь услышать хоть какой-нибудь намёк на присутствие. Проходит несколько секунд, прежде чем он почти убирает голову и решает отступить, когда по ту сторону слышится тихий, сдавленный стон. Потом ещё один. И ещё. Их с трудом удаётся различить и расслышать за битами грохочущего «Benny Benassi». Видать, музыка была заказана под стать занятию. Сава закатывает глаза, наконец понимая, чем дело пахнет и почему Ирка заперлась. Ну охуеть. Серьёзно? Хочется врезать самому себе за то, что упорно пытался убедить себя, что Ирка не такая, какой все её считают. А оправдывать тут и нечего оказалось, как и осуждать, впрочем, тоже. Пусть делает что хочет, это не его ума дело. Просто где-то в глубине души он самую малость надеялся, что слухи о том, что она на него запала, оказались бы не просто слухами. Было приятно думать, что он ей мог бы нравиться. И как знать, может, у них что-нибудь да получилось бы со временем? Но теперь и думать об этом не хочется, как и извиняться за сказанное. Лучше оставить всё как есть. Пусть Ира и дальше не обращает на него внимания, а Сава просто будет держаться в стороне, не отсвечивая лишний раз. И всем будет проще. Сейчас — тем более. Наверняка его долбёжка в дверь не осталась без внимания. И теперь надо валить, да побыстрее. Но когда он уже собирается отстраниться, забить на Ирку и на все свои никому не всравшиеся извинения, стон сменяется криком. Всё таким же сдавленным, едва слышимым, но отчётливо протестующим. Сердце отрывается от грудной клетки и ёбается в пятки, таща за собой трахею, лёгкие, всё нутро, и он не может вдохнуть. Сава за ним не успевает. Он вообще ни за чем не успевает. Только распахивает глаза — ошалело и слепо, — пока до его тупорылой лимбической системы с чудовищной задержкой доходит: что-то происходит. За этими стенами. Сейчас. С ней. Ира… За дверью — ещё один вскрик. На этот раз громкий, грубый и мужской. Что-то с грохотом летит на пол и разбивается вдребезги. У Савы больше нет времени на раздумья. Сука. Сука. Сука! Удар плечом в деревянное полотно выходит сильным и болезненным, но дверная коробка только трещит под напором, не сдаётся. Адреналин жжёт вены на разрыв, и Сава психует на самого себя, потому что не может справиться с грёбаной дверью. А позвать некого — зал пустой, будто все, сука, вымерли, именно в этот, ебаный, момент. Пизда тебе, урод. Концентрированная ярость накрывает горячей волной. Плечо нещадно горит от боли, и Сава отходит на шаг назад, но лишь для того, чтобы как следует вмазать ногой рядом с замочной скважиной. Удар. Ещё один. Прямо под замком. Со всей дурью и злостью, что месяцами копилась в теле. На Иру — за то, как долго и упорно она трепала ему нервы, выводя из себя. На себя — за все поганые домыслы и тупость, которой с годами почему-то не становится меньше. И на весь этот ебучий, прогнивший до самого дна мир, кишащий мразями и тру́сами. Фанера поддаётся с глухим треском, и её куски разлетаются в стороны, щепками осыпая пол. Защёлка замка, жалобно скрежетнув, срывается с места и уходит вбок — путь открыт. Сава, не пропуская ни единого удара пульса, рывком вваливается в кабинет, влетает всем телом, готовым к удару. Взгляд сразу упирается в массивную мужскую спину, обтянутую белой рубашкой, и на жилистые руки, что с остервенением давят на горло дрожащей всей телом и душой, едва трепыхающейся от удушья Иры. Сава звереет по щелчку. Пропускает мимо ушей гневный, возмущённый крик полураздетого ублюдка, прижавшего всем своим весом к поверхности стола хрупкую и беззащитную девушку. Её приглушённый всхлип проносится дрожью вдоль позвоночника, и Сава срывается, с воплем кидается на бугая, всем корпусом сбивая его с ног. Заваливает на пол и без раздумий, не медля ни единой блядской секунды, с бушующей в венах ненавистью и отвращением — осыпает ублюдка чередой бесконтрольных пинков. Ярость застилает разум красной пеленой, срывая все предохранители, блокируя предупреждения и вырывая к хуям стоп-краны. Не думая, не оценивая и не жалея — наносит удар за ударом по мерзкому существу, врезаясь тяжёлым ботинком в его бока, живот и голову. Раз за разом нанося десятки ударов, заставляя тело на полу корчиться от боли. Почти беззвучная хриплая мольба тонет в пульсирующем в ушах гневе. Холодные руки цепляются за его напряжённые плечи в попытке оттащить, утихомирить, но они так слабы, а ярость Савы так удушающе огромна. — Сава, пожалуйста... Хватит. Хватит. Ты убьёшь его... — Ира цепляется дрожащими пальцами за шею и лицо, царапая кожу обломанными в борьбе ноготками. К себе тянет, в попытках достучаться до уплывшего сознания Савы. А у него в голове бомбардировщики кассетными снарядами собственное подсознание осыпают. Те взрываются один за одним, едва касаясь своей цели, и весь мир погружается в огненный шторм. Разрушающий, уничтожающий всё живое на своём пути. Утягивающий Саву в самый эпицентр бури. Пока чей-то низкий и тягучий шёпот не пробивается сквозь завесу огня, легко подхватывая и вытягивая его из полыхающих текстур в реальность. — Эй. Эй. Слушай мой голос. Всё хорошо. Ты в порядке. Сожми мои руки. Вот так. Почувствуй прикосновения. Сосредоточься на них. Дыши. Мягкие и тёплые пальцы сжимают Савины ледяные, не давят, не требуют, но держат крепко и уверенно, и он, зацепившись за это живое чувство, тянется за ним, как за единственным источником чего-то настоящего, без слов обещающего вытащить из огня и не дать сгореть заживо. Сава делает глубокий вдох, как требует того голос, за ним — медленный выдох и сжимает ладони в ответ, впечатывая свои пальцы в чужие. Крепко, с отчаянием цепляясь за них, как за спасательный круг на глубине десять тысяч метров. И наконец выныривает из затянувшего омута с протяжным вздохом. — Вот так. Умничка. Ну как, в порядке? Спокойный, ровный и знакомый голос мурашками отражается на коже и пробирает до самых костей. Сава медленно поднимает голову на звук и встречается взглядом с холодными водами Тихого океана, безмолвно обещающими рано или поздно утопить его. Если, конечно, раньше не разорвёт на куски акулья пасть, что скалится сейчас в своей привычной манере, совершенно лишая Саву понимания происходящего. Только что этот человек помог ему остановить приступ паники, затянувший в болото воспоминаний, а теперь просто лыбится, продолжая сжимать пальцы в своих ладонях. Хотя вся ситуация в целом нихуя не располагает для улыбок. Блять. Опять он? Сава высвобождает руки из Юриных и взглядом мечется по комнате в поисках Ирины, но той словно след простыл. Нет ни её, ни ублюдка, которого Сава отпинал так, что теперь у самого ноги болят. И только разбитый вдребезги ноутбук, погром на столе и хаос из бумаг на полу свидетельствуют о том, что здесь что-то произошло. Но вот что? И как долго он был в отключке? Он чётко помнит, как обнаружил растерзанную на столе Иру, а на ней мерзкое существо со спущенными штанами, на которое тут же налетел, припечатав к полу. Помнит, как пинал его, чтобы защитить, уберечь дрожащую от ужаса девушку. Помнит её сиплый, почти беззвучный голос . Её страх. А потом… потом только пламя жгучей ненависти в груди и в голове, вперемешку с собственной паникой, утягивающей в бездну. Пока тёплая ладонь и такой же тёплый голос не вытянули из неё. И вот он сидит на полу, прижатый к стене, с руками мажора в своих. Пиздец. — Где она? Она в порядке? — Сава не уточняет, кто. Просто чувствует. Уверен, что Юра знает, о ком речь, и в курсе случившегося. Иначе его здесь не было бы. Сглатывает противный ком в горле, но тот никуда не пропадает. Потому что его там просто нет. Зато есть чёткое ощущение, что он совершил нечто ужасное. Выходящее за рамки адекватного и человеческого. — Она в больнице. Скорая забрала. Юра сдавленно шепчет, и улыбка сползает с его лица. Видеть его без неё — странно, неправильно, непонятно. А потом и вовсе взгляд отводит, впивается им в пальцы свои, покрытые тонкой коркой запёкшейся крови. Сава хочет узнать причину резкой смены эмоций. Почему того вообще волнует случившееся с Ирой и почему его руки в крови. Но решается только на один вопрос, который волнует сейчас ничуть не меньше, всех предыдущих. — А этот… Где? — Сдох, надеюсь. Юра бросает в ответ резко, поджимает губы и начинает яростно тереть пальцы — в попытке очистить их от засохших красных разводов. У Савы же от этих двух слов мгновенно темнеет в глазах, шум в ушах нарастает — и он медленно сползает по стенке вниз. Убил… Запинал… До смерти. — Да блять. Тише ты, тише. Не сдох он. Его тоже скорая забрала. В наручниках увезли. Под конвоем ментов. Сава воздух рваными глотками хватает и моргает часто-часто, пытаясь вернуть себя в реальность, пока перед глазами мельтешат тусклые обрывки воспоминаний, где в главной роли его ноги и давно обмякшее тело на полу. Чужие пальцы вновь сжимают его руки и держат уверенно, крепко, выжидающе. Они ничего не требуют и ни на чём не настаивают. Они просто есть. Со своей непоколебимой уверенностью, теплом и шершавыми подушечками, мягко скользящими по линиям на ладони. Они возвращают почти уплывшее сознание Савы на место и пропадают так же быстро, как и появились, оставляя после себя лёгкую щекотку на коже и покалывание в области сердца. — А меня почему не забрали? Это ведь я его… чуть не убил, — реальность хоть и вернулась, но яснее всё равно ни хера не стало. А вопросы всё множатся, множатся и множатся. В геометрической, блять, прогрессии. — Я попросил. Попросил? Ты кто, блять, Папа Римский? — И что это значит? — То и значит. Попросил. Поручился за тебя. Взял на себя ответственность, — устало бросает Юра и поднимается с пола, стряхивая с себя невидимую пыль и нервозность, которой пропитался с ног до головы. Поганое чувство. Ему совсем не свойственное. Видимо, передалось через прикосновения. — И нахуя? — вероятно, Сава до сих пор в состоянии аффекта, потому что нихрена не вдупляет. Иначе как ещё объяснить весь этот нескладный бред. — А не понятно, что ли? — Юра глаза прикрывает и протяжно выдыхает. Как с младенцем говорит, честное слово. — Ты спас её. Если бы не ты, она, скорее всего, была бы мертва. Он едва не задушил её… пока насиловал, — голос дрожит и глохнет окончательно, поглощая последние буквы предложения, раковой опухолью вросшей прямо в душу. Сава разевает рот, хочет что-то сказать — поблагодарить, извиниться, что не успел, не смог предотвратить, хотя был так близко. Но слова застревают в глотке вместе с удушающим чувством безысходности. Если бы он не тупил, не ждал, а пошёл к Ире сразу — ничего бы не случилось. Теперь ему с этим жить. — Тебе бы тоже в больничку. Остальное подождёт. Юра протягивает руку, и Сава хватается, не раздумывая. Пытаться самому держаться на ватных ногах — сейчас явно не в его силах. Патлатый, видимо, тоже это понимает и подставляет плечо, чтобы ухватился. Голова гудит от обрывков мыслей и сотен неозвученных вопросов, но сейчас не время. И не место. Главное — убедиться, что Ира жива. Всё остальное подождёт. Да.
Примечания:
189 Нравится 93 Отзывы 97 В сборник
Отзывы (9)