Несовершенные

NC-21
В процессе
13
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 67 страниц, 34 762 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 13 Отзывы 6 В сборник

Глава 3 - Прорыв?

Настройки
Примечания:
             Шаги затихли. Я слышал, как отец спускается по лестнице — каждый шаг отдаётся в каменных ступенях, и эхо мечется по подвалу, будто ищет выход, мечется и не находит. Я стоял, вжавшись в стену, и смотрел на лестницу.       Первыми показались сапоги. Старые, разношенные, со стёртыми носами, с налипшей грязью на каблуках — я знал их с рождения, помнил, как отец надевал их, уходя в город, как чистил по вечерам, насвистывая. Помнил, как они стояли в прихожей, когда отец возвращался поздно, и я уже спал. Помнил, как однажды, когда мне было пять, я надел их и ходил по дому, смеясь, потому что они были огромные. Теперь они спускались ко мне, и от этого знакомого вида почему-то стало ещё страшнее. Будто самая обычная вещь, самый привычный предмет превратился в нечто чудовищное, несущее угрозу.       Потом — отец целиком. Он шагнул в подвал и остановился, оглядываясь. В одной руке он держал что-то — я не сразу понял, что это рука. Маленькая, тонкая, с перепачканными пальцами, с обломанным ногтем на мизинце, с царапиной на запястье. Она дёргалась, пыталась вырваться, но отец сжимал крепко, до синяков.       — Иди уже, — сказал отец куда-то назад, дёрнув рукой. Голос спокойный, будничный, будто он говорил собаке, которая упиралась на прогулке, или ребёнку, который не хотел идти к врачу.       Из-за его спины показалась Лия.       Она была меньше, чем я запомнил по дороге. Совсем маленькая, лет девять, как я. Тёмные волосы растрепались, выбились из косы, падают на лицо мокрыми прядями, прилипли ко лбу, к щекам, к шее. Платье — светлое, когда-то чистое, может, даже нарядное, с вышивкой на вороте — теперь всё в пыли и грязи, подол разорван, волочится по полу, набирает каменную пыль. Она шла, спотыкаясь, потому что отец тащил её за руку, не давая остановиться, не давая перевести дыхание, не давая упасть.       Лицо у неё было мокрое от слёз. Глаза красные, распухшие, веки припухли так, что почти закрылись, превратились в щёлочки. Нос заложен — она дышала ртом, всхлипывая на каждом шагу, и эти всхлипы разрывали тишину подвала — жалобные, тонкие, безнадёжные, как у затравленного зверька. Но уже не кричала. Только всхлипывала и смотрела по сторонам с таким ужасом, будто ждала, что стены сейчас рухнут и раздавят её, или из темноты выпрыгнет чудовище, или пол разверзнется.       Отец остановился посреди подвала, оглядел столы, агрегат, полки с банками. Проверил, всё ли на месте. Потом заметил меня. Я стоял в углу, вжавшись в стену, и, наверное, выглядел не лучше Лии — бледный, трясущийся.       Отец нахмурился. Брови сошлись к переносице, на лбу пролегла морщина.       — Ну что ты, сынок, — сказал он негромко. В голосе не было злости, только усталая досада, будто я нашкодил по мелочи — разбил чашку или испачкал скатерть. — Вставай, не время раскисать. Дело делать надо.       Я хотел ответить, сказать что-то, спросить, зачем мы здесь, почему эта девочка плачет, что вообще происходит, зачем меня опоили и принесли сюда, но язык не слушался. Только смотрел на него и молчал, и, наверное, в глазах моих было что-то такое, отчего отец вздохнул и покачал головой.       Он подошёл ко мне, дёрнул за плечо, поставил на ноги. Ноги подкашивались, пришлось ухватиться за стену, чтобы не упасть — камень под пальцами был холодным, шершавым, покрытым какой-то слизью, от которой пальцы противно скользили.       — Держись, — сказал отец, поправил мою рубаху, одёрнул, будто ничего не случилось, будто мы просто собирались на прогулку. Потом подтолкнул меня к Лии. — Знакомьтесь. Сегодня будете работать вместе.       Она подняла на меня глаза. В них сначала мелькнуло что-то — надежда? Она думала, я здесь зачем-то хорошим? Может, я сын хозяина, который её спасёт? Может, я скажу, что всё это ошибка, и её отпустят? Может, я сам такой же пленник, но я что-то придумаю? Но потом она увидела меня: трясущегося, с рубахой, прилипшей к телу от пота и страха. И надежда погасла. Она поняла. Я такой же. Такой же пленник, такая же жертва, такой же кусок мяса для этого эксперимента.       — Это Итер, мой сын, — сказал отец буднично. — А это Лия. Не бойтесь, всё будет хорошо.       Он разжал руку, и Лия осталась стоять, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что делать, куда идти, можно ли двигаться. Рука её, которую отец держал, была красной, со следами пальцев — он сжимал сильно, до синяков, которые позже проступят.       Отец уже отошёл к столам, где возился тот парень, помощник.       Тот парень — я не знал его имени, да и не хотел знать. Светловолосый, молодой, с напряжённым лицом. Он спустился раньше, пока отец ходил за Лией. Я даже не заметил, когда он появился. Стоял у столика с инструментами и раскладывал их — молча, быстро, механически, будто делал это тысячу раз. Руки двигались с заученной точностью, без лишних движений: зажим сюда, скальпель сюда, иглы в ряд, пробирки на поднос. Лица его было не разглядеть — светлые волосы падали на лоб, закрывая глаза, и он не поднимал головы, не смотрел на нас, будто нас не существовало.       — Всё готово? — спросил отец, подходя к агрегату. Он провёл рукой по циферблатам, по рычагам, по трубкам, будто здоровался со старым другом, проверял, всё ли на месте.       — Да, — глухо ответил тот парень. — Давление в норме, контакты проверил. Температура стабильная, пятьдесят один. Состав в норме, реакция идёт.       — Хорошо. — Отец повернулся к нам. — На столы их. Сначала мальчика.       Тот парень подошёл ко мне. Я смотрел на его приближение, как кролик смотрит на змею — заворожённо, не в силах двинуться, не в силах даже моргнуть. Он взял меня за плечо — пальцы холодные, чуть дрожат, влажные — и повёл к столу. Я не сопротивлялся. Не мог. Ноги сами переставлялись, будто не мои, будто ими управлял кто-то другой.       Стол был длинный, обитый тёмной кожей, местами потёртой до блеска, местами в тёмных пятнах — я не хотел думать, что это за пятна, но они были, въевшиеся, тёмно-бурые, почти чёрные. Кожа пахла чем-то химическим, острым, от чего щипало в носу и слезились глаза. Я лёг, куда сказали, и сразу почувствовал холод — кожа была ледяной, липкой, она прилипала к спине, к рукам, к затылку, когда я вытянул их вдоль тела.       Парень взялся за ремни.       Кожаные, широкие, с тяжёлой пряжкой, с металлическими заклёпками. Он затянул его так, что рука перестала двигаться — я мог шевелить пальцами, но сама рука была прижата к столу мёртво, намертво. Ремень пах кожей и ещё чем-то — потом? Старой кровью? Пряжка звякнула, защёлкиваясь, и этот звук отозвался где-то внутри холодом, будто это не руку пристегнули, а душу заперли на замок.       Потом лодыжки — левую, правую. Ремни на ногах были шире, грубее, с крупными пряжками. Они прижали ступни к столу так, что я не мог даже пошевелить пальцами.       Потом грудь — широкий ремень поперёк, прижимающий к столу так, что вздохнуть можно было только грудью, животом уже не пошевелить, диафрагма заблокирована. Я чувствовал давление на рёбрах, на грудине, на ключицах. Каждый вдох требовал усилия.       Я смотрел в потолок. Считал трещины. Раз, два, три... Четыре, пять... Шесть... Потом сбился. Потолок плыл перед глазами, трещины расползались, как змеи, как трещины на высохшей земле.       Рядом отец возился с Лией. Я повернул голову — насколько позволял ремень на груди, сантиметров на десять, не больше. Краем глаза видел, как её укладывают на соседний стол. Она уже не плакала — замерла, оцепенела от ужаса, превратилась в куклу. Только смотрела на меня широкими глазами. В них был вопрос: «За что? Почему мы? Что мы сделали плохого?»       Я видел, как трясутся её руки, когда тот парень пристёгивал их. Мелкая, противная дрожь, от которой ремни звенели, а пряжки бряцали. Видел, как она закусила губу до крови, чтобы не закричать. Глаза её были сухими — видимо, все слёзы уже вышли, выплаканы до дна.       — Готово, — сказал отец, отходя от неё. Голос его прозвучал глухо, без выражения, будто он сообщал, что обед подан. Подошёл к агрегату, покрутил какие-то вентили. Что-то зашипело, забулькало, заурчало в недрах машины. Потом он взял металлические пластины на проводах и начал прикреплять их к нам.       К вискам — холодный металл обжёг кожу, прилип, я почувствовал, как под ним начинает пульсировать жилка, как отдаётся каждый удар сердца. К груди — ещё две, прямо на рёбра, с двух сторон, туда, где кожа тоньше всего, где рёбра ближе всего к поверхности. К рукам — на запястья, выше ремней, туда, где кожа почти прозрачная, где синие вены просвечивают.       От пластин тянулись тонкие трубки к общему сосуду — стеклянному шару с мутной жидкостью, подвешенному между столами на цепях. Шар покачивался, медленно, едва заметно, и в жидкости что-то пульсировало, шевелилось, будто там было живое. Иногда оно подплывало к стенкам, и тогда шар вздувался, менял форму. Я смотрел на него и не мог отвести взгляд — это пульсирующее нечто завораживало, гипнотизировало, обещало что-то страшное.       — Проверь контакты, — сказал отец парню. Парень молча проверил, дёргая каждый провод, каждую трубку, каждое соединение. Я чувствовал, как они шевелятся на моей коже, как передаётся каждое его движение — лёгкое подёргивание, смещение.       — Всё чисто, — ответил он.       Отец ещё раз дёрнул ремни на мне — проверяя, надёжно ли. Я дёрнулся от неожиданности, но ремни держали крепко. Потом подошёл к Лии, сделал то же самое. Она дёрнулась, когда он коснулся её, но даже звука не издала. Только зажмурилась крепче, до морщин, до дрожи век.       Потом отец встал между столами, глядя на нас сверху вниз. Лампы мигнули — раз, другой, третий — и он стоял в этом мигающем свете, высокий, тёмный, с лицом, которое то появлялось, то исчезало в тенях, то становилось знакомым, то чужим.       Улыбнулся.       Той самой улыбкой. Тёплой. Доброй. Любящей. Улыбкой, которой он встречал меня по утрам, которой провожал на ночь, которой гладил по голове.       — Не бойтесь, — сказал он. Голос мягкий, успокаивающий, как у врача перед уколом, как у священника на исповеди. — Это займёт немного времени. Сейчас вы почувствуете тепло — это нормально. Просто расслабьтесь. Не сопротивляйтесь. Чем меньше сопротивления, тем легче пройдёт. Представьте, что вы в тёплой воде, что вас окутывает приятное тепло, что вы плывёте.       Он сделал паузу, обвёл взглядом сначала меня, потом Лию.       — А потом вы станете особенными, — продолжил он. Голос его звучал мечтательно, вдохновенно. — Самыми сильными. Сильнее всех, кого вы знаете. Сильнее королевских стражников, сильнее инквизиторов, сильнее самого короля. Вы сможете всё, что захотите. Помогать людям, защищать их, лечить. Разве вы не этого хотите? Разве не об этом мечтает каждый?       Я смотрел на его улыбку и не верил. Не мог верить. Не мог поверить, что это тот самый человек, который кормил меня завтраком, который гладил по голове, который говорил, что я у него самый лучший, что он меня любит. Улыбка была та же, слова были правильные, но что-то в глазах... что-то было не так. Они смотрели сквозь нас, будто мы уже не были людьми, его сыном и чужой девочкой, а просто... материалом. Сырьём. Средством для достижения цели.       — Начинаем, — сказал отец и кивнул парню.       Парень повернул рычаг.       Сначала ничего не изменилось. Только гул усилился, стал пронзительным, высоким, заложил уши так, что пришлось открыть рот, чтобы выровнять давление. Потом лампы мигнули раз, другой, третий — и свет в подвале стал тусклым, тревожным, жёлто-серым, как перед грозой. Тени на стенах заплясали, заметались, будто живые, будто их что-то напугало, будто они пытались убежать от света.       — Давление растёт нормально, — сказал отец, глядя на циферблаты. Он стоял у агрегата, и лицо его в этом свете казалось чужим, незнакомым, вырезанным из воска. — Следи за температурой в левом контуре.       — Пятьдесят три, держится, — отозвался парень. Он не отрывал взгляда от другого циферблата, и я видел, как напряжена его спина, как он замер, будто ждал удара, будто боялся дышать.       — Хорошо.       Я лежал и смотрел в потолок. Снова считал трещины. Раз, два, три, четыре... До десяти досчитал, потом до пятнадцати, потом сбился. Рядом Лия тихо скулила — тоненько, жалобно, как щенок, которого бросили одного в холодном сарае, как котёнок, которого топят в мешке. Этот звук въедался в мозг, сверлил, не давал сосредоточиться на трещинах, на счёте, на чём угодно.       Потом я почувствовал тепло. Сначала в руках, там, где пластины на запястьях. Лёгкое, приятное, как от грелки в холодную ночь, как от материнских рук, если бы у меня была мать. Я подумал: может, ничего страшного? Может, отец прав, и это действительно просто процедура? Может, сейчас всё кончится, и мы встанем, и уйдём, и всё будет хорошо, и Лия перестанет бояться, и я перестану бояться?       Я повернул голову к Лии. Она замерла, перестала скулить, только дышала часто-часто, грудная клетка ходила ходуном под ремнями, вздымалась и опускалась, вздымалась и опускалась, как кузнечные мехи. Глаза закрыты, губы сжаты в тонкую линию, до белизны, до крови.       — Не закрывай глаза, девочка, — громко сказал отец. Голос его прозвучал резко, и Лия дёрнулась, будто её ударили. — Смотри на свет. Прими его. Не сопротивляйся. Смотри в свет и прими его.       Лия открыла глаза. Посмотрела на меня. В её взгляде был страх — дикий, животный страх, от которого хотелось зажмуриться самой, спрятаться, убежать. Но сквозь него пробивалось что-то ещё. Благодарность? За то, что я рядом? За то, что мы вместе? За то, что она не одна?       Я кивнул ей. Чуть-чуть, насколько позволяли ремни — миллиметра на два, на три. Она кивнула в ответ. И в этом кивке было столько, что у меня защемило внутри.       — Что с напряжением? — спросил отец.       — Скачет, — ответил парень. Голос его дрогнул. — Сильно скачет, очень нестабильно.       Отец подошёл к агрегату, сам покрутил какой-то рычаг. Я слышал, как щёлкает механизм, как что-то шипит, булькает, переливается в трубках.       — Сейчас выровняю, — сказал он, не оборачиваясь. — Сейчас, сейчас. Главное — не паникуйте, дети. Просто примите то, что происходит. Это как войти в тёплую воду. Расслабьтесь. Впустите это в себя.       Но вода на самом деле была далеко не тёплой.       Тепло в руках стало жаром. Настоящим жаром, будто руки сунули в печь, прямо в угли. Жар пополз вверх — к плечам, к груди, разливаясь под кожей огнём, плавя кости, выжигая вены, испаряя кровь. Я стиснул зубы так, что они заскрипели, заскрежетали, стараясь не кричать. Получилось плохо — стон вырвался сам, глухой, низкий, звериный, не похожий на человеческий звук.       А потом жар резко исчез. Будто его и не было. Будто кто-то повернул рычаг и выключил. Вместо него пришёл холод. Ледяной, пронизывающий до костей холод, от которого зуб на зуб не попадал, от которого тело свело судорогой, мышцы закаменели. Я затрясся в ознобе, но ремни держали крепко, не давая сжаться в комок, и это было самое страшное — не согреться, не спрятаться, не закрыться от этого холода, не свернуться клубком, как зверёк в норе. Просто лежать и мёрзнуть, пока внутренности превращаются в лёд, пока кровь застывает в жилах, пока сердце бьётся всё медленнее.       Уши заложило совсем. Гул агрегата стал далёким, будто из другой комнаты, из другого дома, из другого мира. Грудную клетку сдавило — невозможно вздохнуть полной грудью, только мелко, поверхностно, часто-часто, как рыба на берегу, хватая ртом воздух и не получая его, задыхаясь в пустоте.       А потом я почувствовал...       Что-то чужое вошло в меня. Не через рот, не через нос, не через уши, не через раны — сразу в голову, в душу, в самое нутро. Оно было холодным и горячим одновременно, скользким и липким, будто огромный слизень заползал внутрь, раздвигая мысли, чувства, воспоминания, вытесняя меня из самого себя. Оно щупало, искало место, где закрепиться, где пустить корни, где обосноваться. Оно было везде — в голове, в груди, в животе, в пальцах, в пятках. Оно наполняло меня, вытесняя меня самого, и я становился меньше, слабее, незаметнее.       Я хотел закричать — и не мог. Голос пропал, горло сжалось так, что ни звука, ни вздоха, ничего.       Сквозь гул, сквозь вату в ушах, сквозь этот проклятый холод я услышал крик Лии. Сначала тихий, приглушённый, потом громче, потом — пронзительный, режущий, заполняющий подвал, отражающийся от стен, множащийся, становящийся невыносимым, въедающийся в мозг, в кости, в самую душу.       Я повернул голову — с трудом, шея не слушалась.       Лию трясло. Всё тело ходило ходуном, ремни звенели, скрипели, того гляди лопнут, не выдержат. Она выгибалась дугой, голова запрокидывалась, глаза закатывались так, что видны были только белки — два белых пятна на бледном, перекошенном лице. Изо рта пошла пена — сначала чуть-чуть, потом всё больше, розовая, алая, с пузырьками, с какими-то сгустками.       Отец подбежал к ней. Я видел его лицо — напряжённое, сосредоточенное, но пока спокойное, пока контролирующее ситуацию. Он посмотрел на циферблаты, потом на меня, потом снова на неё. Его взгляд неожиданно вернулся на меня и стал испуганным.       — Не отключайся, Итер! — крикнул он, перекрывая вой. — Держись! Ты должен принять это!       — Давление растёт слишком быстро! — с ужасом закричал парень. Я едва слышал его сквозь вой агрегата, сквозь крик Лии, сквозь стук собственного сердца. — Пульс у девочки зашкаливает! Сто восемьдесят! Двести!       Чужое внутри меня дёрнулось, забилось в ответ на крик Лии. Или это она сама кричала уже внутри меня? Я не знал. Я ничего не знал. Только боль, страх и это чужое, которое рвалось наружу, разрывая меня изнутри.       Одна из ламп погасла. Стекло лопнуло со звоном, осколки посыпались на пол, застучали по камню. Потом вторая. Свет в подвале стал тусклым, тревожным, почти погребальным, как в склепе. Гул агрегата сорвался на вой — высокий, пронзительный, невыносимый для ушей.       — Что там?! — заорал отец, перекрывая вой. — Почему скачет?! Почему?!       — Они не принимают! — белея как мел, младший тыкал пальцем в циферблат, трясущейся рукой, тыкал и не мог попасть. — Сопротивление слишком сильное! Эхо не может войти! Оно бьётся, оно рвёт их изнутри!       Лия кричала уже не переставая, крик перешёл в визг — такой, от которого стынет кровь, от которого волосы встают дыбом, от которого хочется зажать уши и закрыть глаза. Её тело выгнулось так сильно, что, казалось, сейчас хрустнет позвоночник, разорвутся мышцы, кожа лопнет, и оттуда вылезет что-то страшное.       Парень от увиденного застыл на месте, отец же заметался между приборами, крутя вентили, дёргая рычаги, глядя то на Лию, то на меня. Впервые в его глазах появился страх. Настоящий, животный страх, который не спрятать, не скрыть, не задавить уверенностью.       — Снижай давление! — заорал он парню. — Быстро снижай! Блять, быстрее, быстрее! А то эхо убьёт их!       Парень крутил вентиль. Я видел, как вращается рукоятка, как напрягаются его руки, как пот течёт по лицу, заливает глаза. Но ничего не менялось. Стрелки на циферблатах дрожали, но не падали.       — Не идёт! — крикнул он, и в голосе его был ужас, настоящий ужас. — Не сбрасывается!       — Ломай! — заорал отец. — Выбивай! Сделай что-нибудь!       Но было поздно. Я чувствовал это. Лия чувствовала это. Все чувствовали.       Крик девочки достиг предела — такого, что уши заложило, а в голове вспыхнула белая вспышка боли, затмившая всё. Не просто крик — вопль, визг, вой, в котором смешались страх, боль, отчаяние, мольба, надежда, всё, что может чувствовать человек перед смертью, было в этом крике.       Отец бросился к ней, пытался ослабить ремни, но руки соскальзывали, пряжки не поддавались, пальцы не слушались.       — Лия! Лия, держись! Сейчас, сейчас, я помогу, я вытащу тебя, я...       И в этот момент всё пошло не так.       Она всё ещё кричала, но крик менялся, становился другим. В нём появились новые ноты — булькающие, хриплые, будто вместе с голосом из горла вырывалась жидкость, заполняла лёгкие, заливала трахею.       А потом я увидел, как кожа на её руках начала темнеть. Прямо на глазах, пока отец возился с пряжками, пока его пальцы скользили по ремням, — от кончиков пальцев к запястьям, от запястий выше, к локтям. Синюшно-багровая, потом чёрная, обугленная, будто её жгли изнутри. Кожа пошла пузырями — огромными, водянистыми. Они росли на глазах, натягивались до прозрачности, и сквозь них было видно что-то тёмное, жидкое, кипящее.       Они лопались с тихим чавкающим звуком, один за другим, и из них текло — что-то мутное, бурое, с кислым запахом, от которого меня вывернуло бы, если б было чем. Запах ударил в нос — сладковато-тошнотворный, приторный, въедающийся в ноздри.       Отец замер. Смотрел на это, не веря. Его руки всё ещё были на ремнях, но он перестал дёргать, перестал пытаться. Просто смотрел, как тело девочки, которую он привёл сюда, которой обещал, что всё будет хорошо, — как это тело разваливается на части у него под руками.       Пальцы Лии скрючило. Не просто свело судорогой — их выгнуло под неестественными углами: назад, в стороны, вверх, куда пальцы выгибаться не должны, не могут, не умеют. Я услышал хруст — это ломались кости? Или это лопалась кожа, не выдерживая напряжения? Хруст шёл волнами, как треск сухих веток под ногами, только внутри неё.       Её выгнуло дугой так, что, казалось, позвоночник сейчас треснет, разорвётся, вырвется наружу. Голова запрокинулась, и я увидел, как шея выгнулась под невозможным углом — кадык торчал вперёд, кожа натянулась до прозрачности, и под ней перекатывались какие-то комки, бугры, пульсирующие шары.       Из глаз потекла кровь. Не из глазниц — из самих глаз. Сначала побелели зрачки, закатились так, что видно было только белки, а потом стали лопаться сосуды — один за другим, как лопаются пузырьки в кипящей воде. Красное заливало белое, растекалось по глазному яблоку, капало с ресниц на щёки, смешивалось с слезами.       Пена. Розовая, алая, бурая. Её становилось всё больше, она пузырилась, вытекала, заливала подбородок, шею, грудь, капала на пол, и в ней плавали сгустки, кусочки, ошмётки — я не хотел разглядывать, но видел. Видел всё.       И только когда тело обмякло окончательно, когда последняя судорога прошла по нему мелкой дрожью, когда рука перестала скрести, а нога замерла, — только тогда крик оборвался. Резко, будто ножом горло перерезали. Будто кто-то выключил звук — и нет ничего.       Отец отшатнулся от неё. Отпрянул, будто его ударило током, будто она могла заразить его одной лишь близостью. Он упал на спину, прямо на пол, в лужи крови и той мутной жидкости, что текла из волдырей, замахал руками, отползая, отталкиваясь пятками.       Посмотрел на свои руки — они были в этой жиже, в крови, в кусках, в ошмётках. Чёрные, липкие, страшные. Он смотрел на них, не веря, тряс руками, будто пытался стряхнуть, будто это не его руки, будто это не его кровь, будто если потрясти сильно-сильно, она исчезнет.       Тишина навалилась такая, что заложило уши. Только гул агрегата, затихающий, затухающий, моё дыхание, и больше ничего.       Я смотрел на неё. Она висела на ремнях — тело обмякло, обвисло, как тряпка, голова свесилась набок, руки безвольно болтались. Из того, что осталось от лица, на меня смотрели глаза. Они были открыты, широко-широко, и смотрели прямо на меня. Мёртвые, остекленевшие, остановившиеся, как у куклы. В них больше не было страха, не было боли, не было ничего.       Я чувствовал это. Всю её боль, весь ужас, саму смерть — я чувствовал внутри себя. Она вползала в меня через эти трубки, через этот проклятый свет, через этот шар с пульсирующей дрянью. Я чувствовал, как её жизнь уходит, и вместе с ней уходит моя.       — Нет... — бормотал он. — Нет... Не может быть... Всё же рассчитал... Всё просчитал... До миллиметра... До грамма...       — У мальчика пульс падает! — заорал парень с другого конца подвала. Голос его срывался на визг, на крик. — Сорок ударов! Он умирает!       Отец подбежал ко мне. Наклонился, заглянул в глаза. Лицо его было белым, перекошенным, глаза безумными, бегающими.       — Не смей! — закричал он. — Ты не умрёшь! Ты мой сын! Ты должен принять это! Слышишь? Ты должен!       Я не мог ответить. Чужое внутри меня билось в агонии, рвалось наружу, и вместе с ним уходила жизнь. Я чувствовал, как темнеет в глазах, как немеют руки, как боль отступает, сменяясь пустотой.       Отец посмотрел на циферблаты, потом на мёртвую Лию, потом снова на меня. Принял решение.       — Альбедо! — заорал он. — Быстро понижай давление до минимума! Сбрасывай к черту всё! Эхо убьёт его, если не остановить!       Альбедо. Оказывается так зовут того парня. Я услышал имя, но оно не отложилось, не запомнилось, пролетело мимо, как всё сейчас пролетало мимо.       Парень крутил вентиль, дёргал рычаги. Стрелка на циферблате дрожала, падала, но медленно, слишком медленно, безнадёжно медленно.       — Не понижается! — крикнул он. — Оно уже в нём! Если сейчас выключить — оно разорвёт его изнутри! Он взорвётся!       Отец заметался. Я видел его лицо — страх, отчаяние, и что-то ещё. Что-то, чему нет названия. Может, жалость? Может, любовь? Может, память о том, как я впервые назвал его папой? Как он учил меня ходить, держа за руки? Как качал на качелях, которые сам сколотил во дворе?       Лицо его перекосилось — не от гнева, от настоящего, животного ужаса. Таким я не видел его никогда. Губы задрожали, мелко, противно, как у ребёнка, которого обидели. На глазах выступили слёзы — впервые на моей памяти. Он смотрел на меня, и в этом взгляде было всё: страх, боль, и где-то глубоко-глубоко — любовь. Та самая, которой он кормил меня за завтраком, которой укрывал одеялом на ночь.       Он сделал шаг к лестнице. Споткнулся о собственную ногу, едва не упал, схватился за угол. Посмотрел на свои руки — они были в крови Лии, в моей крови. Посмотрел на меня.       — Я... я не могу... — бормотал он, и голос его срывался, ломался, как у старика. — Это всё... это всё... это не я... Это не я, сынок... Прости...       Второй шаг. Медленный, тяжёлый, будто ноги налились свинцом. Он отступал, не сводя с меня глаз, и в этих глазах я видел, как гаснет что-то важное. Как отец, которого я знал, умирает внутри него, оставляя только пустую оболочку.       А потом он побежал.       Я слышал, как грохочут его сапоги по лестнице. Как скрипят ступени под его весом. Как хлопает дверь наверху, тяжело, глухо, навсегда.       Он убежал. Отец убежал. Бросил меня здесь. С мёртвой девочкой. С этой дрянью внутри. С этой болью. С этим воспоминанием о слезах на его глазах, которое теперь будет преследовать меня всю жизнь.       Но тот парень, Альбедо — он остался.       Он стоял, глядя на лестницу, потом на меня, потом на Лию. Лицо белое, как мел, руки трясутся так, что, кажется, сейчас отвалятся. В глазах — борьба. Бежать? Спасать? Бросить?       Я хрипел на столе. Каждый вздох давался с трудом, из горла вырывался булькающий звук, изо рта начала идти розовая пена — как у Лии. Глаза закатывались, тело сводили судороги, ремни звенели, скрипели. А в груди, под рёбрами, что-то пульсировало, билось, искало место. Оно приходило извне — через трубки, через пластины, через этот проклятый свет, — втекало в меня, заполняло, распирало изнутри. Я чувствовал каждое его движение — как оно прощупывает путь, ищет, где зацепиться. Оно текло по венам, раздвигая их стенки, просачивалось в мышцы, обволакивало кости. Оно было везде, заполняло каждую клетку, и от этого распирания хотелось разорвать себе грудь, выскрести всё руками, лишь бы это прекратилось.       Парень подбежал ко мне. Схватил за шею, щупая пульс. Пальцы холодные, дрожат, никак не нащупать, соскальзывают.       — Жив... — услышал я . — Ещё жив... Господи, жив...       Он посмотрел на циферблаты. Потом на меня. Потом на агрегат, на этот проклятый шар с пульсирующей дрянью, которая уже убила одну и убивала меня.       — Если сейчас отключить — умрёт сразу, — бормотал он, лихорадочно соображая, говоря сам с собой, забыв обо мне. — Сердце остановится, и всё. Если оставить — эхо разорвёт его... Оно уже внутри, оно ищет место... Если оставить так — он точно погибнет...       Он метнулся к агрегату, вгляделся в схему, провёл пальцем по трубкам, по проводам. Нашёл рычаг, до которого раньше не дотрагивался — маленький, красный, с предохранителем, с предупреждающей надписью: «Аварийный сброс с принудительной фиксацией».       — Прости, мальчик, — услышал я его крик. — По-другому никак. Если этого не сделать — тебе уже ничего не поможет.       Он сломал предохранитель. Со всей силы дёрнул рычаг вниз, до упора.       Раздался громкий щелчок. Агрегат вздрогнул, загудел что есть сил, завыл, лампы мигнули все разом — и погасли. Все, кроме одной, в углу, которая горела тускло, жёлто, погребально.       И вдруг — тишина. Гул прекратился. Давление на циферблатах упало до нуля. Стрелки дёрнулись и замерли.       А потом боль.       Не та, что была. Другая. Острая, режущая, будто что-то пробивает меня насквозь. Будто огромный раскалённый крюк вонзился под рёбра и рвёт плоть, прокладывая себе путь, расширяя русло, закрепляясь намертво. Я выгнулся на столе, насколько позволяли ремни, открыл рот, чтобы закричать, — и не смог. Только хрип вырвался из горла, булькающий, страшный, нечеловеческий.       Я чувствовал, как под кожей, чуть ниже рёбер, что-то движется. Пронизывает ткани, раздвигает мышцы, оплетает рёбра, тянется к сердцу. Оно закреплялось там, внутри, пускало корни, вживлялось в меня навсегда. Кожа над этим местом натянулась, вздулась бугром, стала прозрачной, и на мгновение я увидел — там, под кожей, пульсирует мутный свет, бьётся, как второе сердце, врастает в меня, становится частью.       А потом свет прожёг путь окончательно.       Тонкая, ослепительно-белая нить прошила меня насквозь, пробивая плоть, прокладывая русло, закрепляясь в самом центре, у сердца. Я почувствовал, как расходится тело изнутри, как кровь заливает ткани, но её было мало — сила прожигала сосуды, прижигала края раны изнутри, запечатывала их, оставляя после себя только рваный, глубокий след.       Боль была такой, что сознание померкло. Но не ушло совсем — я висел на грани, на волоске, чувствуя каждое мгновение этой пытки, каждую секунду.       Когда всё кончилось, на груди у меня, под сердцем, осталась рана. Глубокая, рваная, будто кто-то пытался вскрыть мне грудь, чтобы добраться до сердца, но остановился на полпути. Края уже начинали затягиваться — эхо запечатало вход, закрепилось там, внутри, пустило корни в мою плоть.       Я понял: оно не прижилось как надо. Не стало моим по-настоящему. Оно просто застряло. Прорубило себе путь внутрь и застыло, чужеродное, опасное, готовое в любой момент напомнить о себе.       Парень подбежал, посмотрел на мою грудь, на рану, и лицо его исказилось — то ли ужас, то ли жалость, то ли отвращение.       — Прости, — прошептал он. — По-другому никак. Я не мог иначе. Ты должен был выжить.       Парень отшатнулся от стола. Попятился, не сводя с меня глаз. Потом развернулся и побежал.       Я слышал, как затихают его шаги. Как хлопает ещё раз дверь, на этот раз последний. И снова тишина.       Я остался один.       Лампа в углу горела тускло, жёлтым дрожащим огоньком, были видны отблески света в осколках стекла на полу. Где-то далеко, наверху, может, была ночь, может, день — я не знал. Время исчезло, перестало существовать, превратилось в ничто.       Я смотрел на Лию. Она висела напротив, мёртвая, страшная, и смотрела на меня пустыми глазами. Кровь на её лице уже подсохла, стала коричневой, коркой. Волдыри на руках лопнули, и теперь оттуда сочилась какая-то жидкость, капала на пол, смешиваясь с кровью. Она была страшной, но я не мог отвести взгляд.       А в груди у меня, под сердцем, пульсировала боль. Новая боль. Теперь она будет со мной всегда.       Я чувствовал, как жизнь уходит. Не догадывался, не боялся — просто знал. Это как вода, которая вытекает из разбитой чашки. Тёплая, медленная, неостановимая. С каждым ударом сердца её становится меньше. С каждым вздохом.       Темнота наступала не сразу. Сначала сузилось зрение — я видел только лицо Лии, всё остальное тонуло в сером тумане, расплывалось, исчезало. Потом пропал звук — звуки становились тише, тише и исчезли совсем. Потом чувство тела — я перестал чувствовать руки, ноги, даже боль в груди начала угасать, отдаляться, становиться чужой.       Мысли путались, рассыпались, как бусины с порванной нитки, как песок сквозь пальцы. Перед глазами проплывали обрывки: завтрак, улыбка отца, яичница с хрустящими краями, муха на стекле, лицо девочки по дороге, её испуганные глаза, её мёртвые глаза, смотрящие на меня.       Кто это? Я пытался вспомнить, но память ускользала, таяла, как утренний туман под солнцем, как сон после пробуждения.       Провал в темноту. Тёмная вода смыкалась над головой. Тихо. Спокойно. Боль уходила. Хорошо...       Последняя мысль: «Прости... я не справился... Не смог... Не сумел...»       И тьма.       

***

      — Не смей умирать. Ты слышишь? Я тебя здесь не оставлю!              Голос пробился сквозь пелену, сквозь небытие, сквозь толщу этой тёмной воды, в которой я тонул. Резкий, отчаянный, злой. В нём было столько силы, что темнота отступила, чуть-чуть, самую малость, давая свету проникнуть.       — Открой глаза! Открой! Ну же, открой глаза!       Прикосновение. Чьи-то руки на моём лице — тёплые, живые, настоящие. Хлопали по щекам, тормошили, не давали уйти, вытаскивали из этой тёмной воды, из этой бездны.       — Не смей! Ты здесь не останешься! Не смей умирать!       Я с трудом разлепил веки. Веки были тяжёлыми, будто к каждому привязали по камню, будто их залили свинцом, зацементировали. Перед глазами всё плыло, расплывалось, но сквозь мутную пелену я видел силуэт.       Кто-то склонился надо мной. Маленькая фигурка, светлые волосы разметались, падают на лицо. Руки торопливо, но ловко режут ремни на моих запястьях. Нож блестит в тусклом свете — маленький, острый, самодельный, с деревянной рукояткой, обмотанной тряпкой.       Я хотел спросить: «Кто ты?» — но язык не слушался. Только мычал что-то невнятное, сипел, булькал.       Силуэт замер на мгновение, посмотрел на меня. Глаз было не разглядеть — только блеск в полутьме. Но в этом взгляде было столько боли, страха и надежды одновременно, что у меня защемило внутри. Что-то отозвалось в груди — там, где уже не должно было быть никаких чувств, где пульсировала новая рана.       — Тише, тише, — голос дрожал, срывался, но руки не останавливались, резали ремни, освобождали меня. — Я вытащу тебя. Только держись. Пожалуйста, держись.       Последний ремень упал. Чьи-то руки подхватили меня под мышки, потащили, поволокли куда-то с этого проклятого стола. Я чувствовал, как каменный пол царапает спину, как холод пробирается под рубаху, под кожу, под кости. Но рядом было тепло. От этого силуэта исходило тепло. Знакомое тепло. Родное.       — Держись, держись, ну пожалуйста, — голос бился в ушах, не давал провалиться обратно. — Я не дам тебе умереть, слышишь? Не дам! Я тебя не оставлю!       Я пытался разглядеть лицо, но перед глазами всё плыло, расплывалось, темнело, сужалось до одной точки. Только светлые волосы, разметавшиеся по плечам, и голос, который не давал уйти.       Я снова проваливался. Но перед тем как темнота окончательно забрала меня, я успел подумать: это лицо... этот голос... я помню его, я знаю... Я должен знать. Это кто-то очень важный. Самый важный. Тот, кого нельзя забывать.
Примечания:
13 Нравится 13 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (1)