Целую вечность целую

NC-17
В процессе
1130
29
Размер:
планируется Макси, написано 756 страниц, 282 956 слов, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1130 Нравится 2010 Отзывы 172 В сборник

XXIV

Настройки
Примечания:
      А потом Илья почувствовал небывалое облегчение, какого не испытывал никогда ранее. Оно пришло в момент, когда в трубке стихло. Ощущалось так, будто кто-то выключил звук в его мире, но оставил белый шум — помехи, треск и шипение, не дающий полностью расслабиться. Он слышал его в висках и ушах, чувствовал, как тот извивается в черепе, подобно змее, проникая в каждую клетку тела. Разговор наконец-то закончился. Заставляло выдохнуть. Петя больше ничего не спрашивал, не требовал, не смотрел пронзающими насквозь глазами, которые Илья отлично представлял даже на расстоянии и ощущал на своей коже.       Телефон валялся на подушке, Илья тоже — рядом. Он водил языком по зубам, упираясь в острые клыки, и пропускал все еще подрагивающие пальцы сквозь спутанные волосы.       Вечно ноющая рана перестала болеть. Она будто совсем исчезла.       Но облегчение длилось недолго. За ним пришла активная, голодная пустота, сменившая фоновую — ту, которую Илья научился не замечать, как гул холодильника, тиканье часов или вой заскучавших кошек в ночи.       Он перевел взгляд на телефон, но тут же вернул заболевшие глаза к потолку. Мог бы снова включить его, зайти в чат и перечитать сообщения, написанные до звонка. Не стал. Потому что если бы он увидел их сейчас, после того, как вслух назвал их с Петей «никем» на языке, на котором прежде признался ему в чем-то более сокровенном, чем любовь, — он бы, возможно, что-то почувствовал. А Илья не хотел ничего ощущать. Совсем.       Он приподнялся на локтях и окинул взглядом спящую в кресле Мисти и Миу-Миу, любопытно смотрящую в окно. Обе кошки замерли, но Илья делал вид, что это самое увлекательное зрелище в его жизни. На самом деле он просто не знал, куда себя деть. Думал: вот.       Вот почему я люблю кошек: они никогда ничего не требуют, не спрашивают, кто я и кем прихожусь, и любят просто так. Им ничего не нужно, кроме еды, воды и капли ласки.       Мысль не утешала, ведь кошки — не Петя. Пети не было рядом, а еще он единственный, кого искренне волновало его состояние и настоящие ответы на вопрос «как ты?». Эту хрупкую, касающуюся души (если она есть) связь Илья разрушил сам, и теперь собственное «Я не знаю, кто ты» повисло в воздухе, давя на грудную клетку.       Он получил то, чего хотел. Попытался убедить себя в этом, вспоминая, зачем вообще так сказал. Петя желал знать, кто они друг для друга, требовал ответа, загнал его в угол вопросами и чувствами, любовью — слишком настоящей и глубокой. Илья не просил об этом. Он не хотел обязательств и не желал быть должным. Все должно было оставаться как есть: легко и без названий, чтобы Петя любил, но не ждал взаимности.       Он хотел невозможного. И когда Петя отказался быть удобным, Илья его уничтожил.       Он добился своего. Мысль должна была принести удовлетворение или хотя бы глухую радость и быстрый дофамин. Вместо этого она вызывала тошноту, поднимавшуюся откуда-то из живота, потому что он стремился к другому. Он не хотел, чтобы Петя уходил. Он хотел, чтобы тот всегда был рядом и никогда не оставлял его; не смотрел ни на кого другого, но и на него тоже. Он желал греться в его тепле, не пуская внутрь. Хотел быть любимым, но не увиденным.       Я трус.       Слово всплыло само, и Илья даже не стал спорить. Да, трус. Он выходил на лед перед тысячами, флиртовал с операторами, прыгал четверные в немыслимом количестве, смотрел в лица соперников, зная, что они слабее, но испугался единственного вопроса человека, который его любил. Испугался так сильно, что все сломал, как дети рушат чужие замки из песка.       Тело будто затекло или налилось свинцом, пришлось встать. Шел машинально, не задумываясь о направлении. Очутился на кухне, открыл холодильник — негусто. Взгляд упал на закрытую банку энергетика. Захлопнул дверцу. Открыл шкаф. Бутылка виски стояла на нижней полке, за кошачьим кормом. Он смотрел на нее, чувствуя, как рука сама тянется к горлышку отработанным движением.       Илья не взял.       Не потому что не хотел — хотел, еще как. Сводило желудок, дрожали пальцы, в горле пересохло, будто он не пил ничего несколько дней. Но он знал: не поможет. Раньше — да. Раньше два стакана размывали края, делали мир мягче, а мысли тише. Теперь нет. Теперь он мог выпить всю бутылку и все равно слышать в голове Петино «кто я тебе?». Алкоголь перестал работать. Илья не знал, когда это случилось. Может, с появлением Пети. Может, Петя сам стал его алкоголем — тем, что притупляло боль, дарило тепло, заставляло ощущать себя живым. А теперь его не было. Илья сам его уничтожил. И заменить оказалось нечем.       Он закрыл шкаф и прислонился лбом к холодной деревянной дверце. Стоял так минуты две, слушая гул холодильника.       Что я чувствую?       Вопрос прозвучал в голове чужим голосом — может, Петиным, может, психолога, к которому водили в детстве. Тот задавал его снова и снова, а Илья молчал, потому что не знал ответа. Ничего не поменялось. У него были только сигналы: спазм в груди, тяжесть в животе, дрожь в пальцах. Названий для них не существовало. Он не умел распознавать чувства, умел лишь заталкивать их глубже, заливать алкоголем, забивать тренировками. Конвертировать в результат. Сейчас результата не было. Фактически был, но хуевый.       Илья сделал Пете больно. Да. Наверное, ужасно больно. Использовал его родные слова и кириллицу против него самого.       Он отлепился от шкафа, прошел в комнату, сел на диван. Взял телефон, не зная, чем еще заняться. Чат с Петей оставался открыт — он и не закрывал его. Пробегал взглядом по последним сообщениям, ощущая, как к горлу подступает ком. Не слезы — он не умел плакать, — а что-то другое, царапающее внутренние органы.       Я мог бы ответить.       Пальцы дернулись. Он мог бы. Написать прямо сейчас, что не имел этого в виду, что не хотел задеть, что Петя — единственный, кто у него был. Но стоило представить, как он набирает эти слова, как смотрит на них, как нажимает «отправить», и в голову лезли глупые вопросы: и что потом? Петя прочитает. И что ответит? «Поздно»? «Я больше не могу»? Или ничего — просто оставит без ответа, как сам Илья десятки раз оставлял его сообщения?       Он не знал, что страшнее. Но понимал, что не выдержит ни одного варианта. Если Петя отвергнет его сейчас — а он имел полное право, — Илья даже не догадывался, что с ним будет.             Поэтому он не написал.       Вместо этого принялся бесцельно кружить по комнатам. Из спальни в коридор, оттуда на кухню, с кухни обратно. Шаги отдавались глухим звуком. Кошки поднимали головы, провожали взглядами.       Они не знают. Не знают, что я сделал. Все равно меня любят.       Он остановился, посмотрел на Мисти. Та зевнула — розовый язык, влажный нос — и снова смежила веки. Ей было все равно. Она любила его просто так: за то, что он есть, что насыпает корм, что иногда гладит. Ей не требовалось, чтобы он был кем-то. Илья мог пихнуть ее в порыве гнева или не протянуть руку, когда она ластилась и громко мурчала, но ей хватало.       Пете тоже хватало.       Раньше.       Илья снова пошел — теперь в спальню. Сел на кровать. Встал. Подошел к шкафу в углу. Он редко им пользовался, складывал туда вещи, которые некуда деть: коробки с документами, старые фотографии, сувениры из поездок, мягкие игрушки от болельщиков. Открыл дверцу и начал вытаскивать их одну за другой, лишь бы занять руки и не думать о Пете.       Пахло пылью и старой бумагой; пыль оставляла на пальцах серые разводы. Вдруг он наткнулся на прозрачный пакетик, внутри которого лежали две белые таблетки без опознавательных знаков. Илья взял его, провел пальцами по краям. Он не помнил, откуда это и что это. Может, кто-то оставил на вечеринке, сказав: «Забери, пригодится». Он тогда посмеялся и взял, чтобы отстали. Бросил в коробку и забыл. Или не забыл. Возможно, где-то глубоко, под слоем других мыслей и попыток забыться, он всегда знал, что этот пакетик там. Ждал. Дождался.       Илья смотрел на таблетки и чувствовал, как внутри все замирает от того, что он всерьез допускал мысль кинуть их на язык и проглотить. Он ощущал себя пугающе спокойно и холодно, будто стоял на краю и знал, что сейчас прыгнет. От этого знания становилось легче. Когда решение принято, больше не нужно мучиться выбором. Он понимал, что это глупо. Принимать неизвестные препараты нельзя. Конечно.       Я могу не делать этого.       Мог. Выбросить пакетик в мусор, закрыть шкаф, лечь в кровать и попытаться уснуть. Проснуться завтра и... что? Снова услышать в голове слова Пети? Снова кружить по дому, не зная, куда деться от себя? Снова знать, что разрушил единственное, что имело значение?       Нет. Это был наихудший вариант из возможных.       Илья спешно открыл пакет и кинул таблетку на язык, опасаясь, что с каждой секундой начинает больше думать о том, насколько это неправильно. Быстро шагнул на кухню, открыл кран и сунул голову в раковину, подставляя рот под струю. Таблетка скользнула в горло и ощущалась как простое обезболивающее, которым она, возможно, и являлась. Но простое обезболивающее он хранил не глубоко в шкафу, а в аптечке на видном месте.       Он упал на стул и вытер рот тыльной стороной ладони.       И ничего.       Ничего не произошло.       Он считал секунды — раз, два, три, четыре, пять, — пытаясь уловить момент, когда что-то изменится. Ничего! Холодильник гудел на кухне, дождь шумел за приоткрытым окном, Мисти спала, свернувшись в черный клубок. Все оставалось как всегда.       Может, не сработает.       Он ухватился за эту мысль, как за соломинку. Если не сработает — значит, ничего не было. Значит, он не переступил черту. Можно выбросить пакетик, забыть, никогда не вспоминать. Он почти убедил себя.        Почти.       Прошло десять минут. Пятнадцать. Внутри нарастало странное беспокойство, не сравнимое ни со страхом, ни с тревогой. Будто тело знало что-то, чего еще не знал разум, и готовилось к тому, к чему Илья был не готов. Он поерзал на стуле, поправил упавшую солонку, снова замер. Сердце билось ровно, но каждый удар ощущался остро в висках и кончиках пальцев.       Было похоже на самовнушение.       Потом появился металлический горький привкус, словно он лизнул старую монету. Илья облизнул онемевшие губы. Не полностью — он чувствовал прикосновение языка, но отстраненно, будто губы принадлежали кому-то другому. Провел по ним пальцем — то же самое. Палец чувствовал губы, губы чувствовали палец, но что-то было не так. Между ними пролегла тонкая прослойка воздуха, ваты, пустоты.       Начинается.       Он не испугался. Просто отметил факт с хирургической хладнокровностью: что-то начиналось. Был ли он готов? Сейчас казалось, что уже нет, однако метаться было поздно. Прошло еще пять минут. Или десять. Или полчаса. Время начало терять форму — он смотрел на часы в телефоне, но цифры не имели смысла. Просто символы, черные закорючки на белом фоне. Он знал, что они что-то означают, но не мог вспомнить, что именно.       Тело становилось чужим.       Первыми отнялись руки. Они лежали на коленях, бледные, с выступающими венами, и он смотрел на них, но не чувствовал. Не в смысле «затекли» — по-другому. Это были не его руки, он наблюдал за ними со стороны, как смотрят на руки другого человека — на фотографии, на видео. Как он смотрел на руки Пети.       Блять.       Он пошевелил пальцами — они двигались, сгибались и разгибались. Сигнал проходил в мозг с задержкой. Он видел, как пальцы сжимаются в кулак, но не чувствовал напряжения мышц. Видел, как разжимаются, но не чувствовал расслабления.       Затем пришло осознание ног. Они стояли на полу, ступни в носках, пятки упирались в паркет. Илья знал, что они там, — видел, опуская голову. Но веса собственного тела не ощущал. Казалось, он парит над диваном, над полом, и только тонкая нить удерживает его от того, чтобы не взлететь к потолку. Это было... странно. Пока не страшно. Просто странно. Как будто он находился здесь и не здесь одновременно.       Желудок мягко скрутило спазмом. Внутренние органы медленно, очень медленно меняли положение. Словно желудок решил, что ему больше не место в животе, и начал осторожно подниматься к горлу. Илья сглотнул. Это далось трудно и болезненно. Слюна стала густой, вязкой, с тем же металлическим привкусом. Он попытался дышать глубже — не помогло. Тошнота не проходила, но и не усиливалась. Просто висела на грани.       Головокружение пришло следом. Оно было непривычным: не как от алкоголя — знакомое, почти уютное, когда мир плывет медленно и предсказуемо. Мир не плыл — он смещался. Углы комнаты меняли положение, расширялись и сужались, жили своей жизнью. Илья смотрел на стык стены и потолка и не мог понять, прямой ли он. Знал, что прямой — видел эту комнату тысячи раз. Как угол может быть не прямым? Сейчас он казался то острым, то тупым, то вовсе отсутствующим, будто стена и потолок сливались в одну плоскость.       Илья понимал, что так не должно быть. Это было ясное, четкое и совершенно бесполезное в моменте убеждение. Он знал, что это действие таблетки, которую сам, своими руками, достал и проглотил. Знал, что это пройдет — через час, через два, сколько там длится эффект?       В целом, это волновало его меньше всего.       Звуки изменились. Холодильник все еще гудел, но теперь этот гул не был монотонным фоном, а пульсировал, дышал, давил на барабанные перепонки. Он становился ниже, почти инфразвуком, от которого вибрировало в груди, то взлетал до комариного писка. Дождь за окном превратился в сплошную стену звука, накатывающую и отступающую, как прибой. Мурчание Мисти стало оглушительным. Он слышал каждый вдох, каждую вибрацию ее маленького тела. Это было невыносимо.       Илья закрыл глаза. Стало легче? Нет. Темнота под веками была полна цветных пятен, вспышек, геометрических узоров. Они плыли, менялись, наслаивались друг на друга, и он не мог отвести от них взгляд, хотя взгляда, по сути, не было. Его сознание, запертое внутри черепа, смотрело на них и не находило сил отвернуться.       Я хочу, чтобы это прекратилось.       Илья вдруг почувствовал подступающие к глазам слезы от бессилия и собственной ничтожности. Мысль была жалкой и несвойственной ему, оттого и колющей. Он хотел, чтобы это прекратилось. Хотел вернуться в свое тело, в свою комнату, в свою жизнь — ту, где он все разрушил, но хотя бы знал, кто он. Здесь, в измененном пространстве, он не знал ничего. Не знал, где заканчивается он и начинается мир. Не знал, сколько прошло времени. Не знал, дышит ли еще.       Я сам это выбрал.       Он открыл глаза. Комната вернулась по кусочкам: сначала потолок, потом стены, потом окно с дождем, потом Мисти. Все было на местах, но что-то опять не так. Он видел все, но не чувствовал. Знал, что это его кухня, его кошка, его жизнь, — но знание было абстрактным, как информация из учебника. Оно не имело к нему отношения.       Он попытался встать.       Ноги не слушались. Они двигались, мышцы работали, но координация исчезла. Он сделал шаг — мир качнулся, поехал в сторону, как палуба в шторм. Схватился за край стола, пальцы сомкнулись вокруг ткани. Еще шаг. Еще. Ноги заплетались, как у пьяного, но это было не опьянение — хуже. При алкогольном опьянении ты хотя бы знаешь, чего ожидать. Здесь он не знал ничего. Каждое движение становилось пугающим открытием.       Он добрался до ванной, включил свет. Лампа над зеркалом вспыхнула, он зажмурился — свет ударил по глазам резкой болью. Илья взглянул на отражение и не узнал этого человека. Бледная кожа, черные, растянувшиеся на всю радужку зрачки. Мокрые от пота волосы прилипли ко лбу. Он поднял руку — человек в зеркале поднял. Опустил — человек опустил. Это был он. Он знал это теоретически. Но не чувствовал. Будто зеркало показывало кого-то другого, кто просто повторял движения.       Кто ты?       Он смотрел на отражение и не знал ответа. Кто он? Илья Малинин. Чемпион мира. Бог фигурного катания. Человек, собственноручно разрушивший единственный стимул улыбаться и находить силы дожить до ночи, чтобы услышать голос и уснуть спокойно.       Я никто.       Он отвернулся, вышел из ванной, держась за стену — пальцы скользили по обоям, не чувствуя текстуры. Добрался до дивана и рухнул на него. Сколько прошло времени, Илья не знал и задумываться не хотел. Он вообще думать не хотел, но мысли вернулись. Сначала обрывками, и первым снова стали его имя и лицо, но тут же растворились. Слова проплыли мимо, не задев. Я сделал это. Факт, лишенный эмоций. Он принял таблетку. Он потерял Петю. Он потерял себя.       Наконец начало отпускать. Тьма становилась тоньше. Сквозь нее проступали звуки, уже не искаженные, а почти нормальные. Почти. Вернулось тело — тяжелое и непослушное. Он чувствовал, как диван давит на спину, подушка упирается в шею, одежда трет кожу. Все было слишком... реальным. Слишком грубым. Будто с него содрали кожу и выставили под прожекторы.       Он открыл глаза. Боль возвращалась. Не та, острая, режущая, что была до таблетки, а ноющая, как старая травма, которая никогда не заживет. Она стала глубже. Будто тишина не убрала ее, а только присыпала сверху, и теперь, когда действие заканчивалось, боль становилась заметнее. Невыносимее.       Боже.       Он смотрел на пакетик на столе — там осталась вторая таблетка. Мог бы протянуть руку, положить на язык и через полчаса снова оказаться там. В темноте. В месте, где нет ни Пети, ни вопроса «кто я тебе», ни его лица в зеркале.       Он не взял. Не потому что не хотел — хотел, еще как. Каждая клетка кричала: «Дай мне это. Верни меня туда. Я не хочу здесь быть». Но он не взял. Просто... не взял. Рука лежала на диване, тяжелая, чужая, и не двигалась.       Петя. Имя всплыло и на этот раз не растворилось. ПетяПетяПетяПетя. Буквы снова начали терять значение.       Если я приму это сейчас, я потеряю не только его. Я потеряю себя.       Он не знал, есть ли еще что терять.       Илья достал таблетку и снова кинул на язык, теперь уже без воды, запивая собственной густой и отвратительной на вкус слюной.       Утро наступило внезапно и, наверное, было продолжением ночи. Илья открыл глаза и сразу пожалел об этом. Голова гудела — не болела, а именно гудела, будто внутри черепа поселился пчелиный рой. Во рту была пустыня. Язык прилипал к нёбу, губы потрескались, и когда он попытался облизнуть их, почувствовал вкус соли и металла. Тело ломило — каждая мышца, каждый сустав, будто он вчера не сидел на диване, ожидая прихода, а откатал три произвольные программы подряд без даже минутного отдыха.       Он сел. Мир качнулся — не диссоциативно, как вчера, а от слабости. Перед глазами поплыли темные пятна. Он зажмурился, пережидая. Открыл глаза по очереди. Пятна исчезли, но осталось ощущение, что он смотрит на мир через грязное стекло, ведь все было немного не в фокусе.       И что это было?       Вопрос риторический. Он знал, что наделал. Принял таблетку, даже две, не зная названия, переступил черту, провел несколько часов в аду, который сам себе создал. Теперь его тело кричало об отравлении, хотя он не выпил ни капли. Похмелье без алкоголя. Жестокий парадокс.       Он встал. Ноги держали — уже хорошо. Прошел на кухню, налил стакан воды, выпил залпом. Холодная жидкость обожгла горло, но не помогла. Сухость осталась. Он выпил второй стакан. Третий. Четвертый. Вода лилась в него, но не утоляла жажды. Будто тело разучилось принимать что-то, кроме яда. Он посмотрел на шкаф, где стоял виски, и поймал чувство дежавю: точно такой же момент был вчера, до того, как он нашел эти проклятые таблетки.       Он не пил две недели и гордился этим. Не говорил никому, только Пете. Две недели чистой жизни. А теперь тело ощущалось так, будто он выпил бутылку в одиночку, и темная, голодная часть шептала: ты уже отравлен. Какая разница? Один глоток — и станет легче. Ты знаешь, как это работает.       Бутылку он не взял, побоявшись, что если начнет сейчас, то не остановится. Будет пить, пока не отключится. А потом, проснувшись с еще более тяжелым похмельем, снова потянется искать дрянь, которую можно закинуть в рот, или к бутылке, или к тому и другому. Он знал этот путь. Ясный, прямой, как трасса в никуда.       Илья был все еще здесь и все еще жив, и он не знал, хорошо это или плохо.       Теперь он точно не понимал, что делать, ведь даже под таблетками Петя не выходил из его головы покурить, хотя Петя не курит.

***

      Три дня прошли как в тумане.       Илья не помнил их толком — они слились в одно бесконечное, серое, ватное марево, где не было ни дня, ни ночи, ни времени. Он лежал на диване, смотрел в потолок, иногда проваливался в тяжелую, мутную дремоту без сновидений, иногда вставал, чтобы выпить воды или сходить в туалет. Кошки подходили, тыкались носами, требовали еды — он насыпал корм машинально, не глядя, и снова ложился. Мысли крутились по кругу, как заезженная пластинка: Петя. «Я не знаю, кто ты». Я сделал это. Я. Он не мог их остановить. Он не мог даже сделать их тише. Они звучали в голове постоянно фоном, шумом, бесконечным эхом руин, павших под его рукой.       Илья очень хотел кому-то написать, но не мог. Он смотрел в потолок, сложив руки за головой, и перебирал варианты, однако ни один не подходил. Вместе с каждым именем всплывало ещё десять причин, почему этому человеку писать не стоит, и все было о том, что никто не заставлял его почувствовать себя действительно значимым. Никто не вел себя так, как Илья мог бы, если бы принимал чью-то важность в своей жизни. Для чего рассказывать что-то личное тому, кто не выберет его? А личным-то было всё, что вылетало из его рта. В каждое слово он вкладывал огромную часть себя и словно отрывал от сердца, отдавал кровоточащие признания, а в ответ не получал, как ему казалось, ничего.       Он принимал для себя важность Пети и хотел, правда хотел написать ему, сказать о чем-то, что гложет душу, да просто спросить, как у него дела, чтобы почувствовать себя хоть на вершок менее одиноким, но он знал, что Петя не ответит ему искренне и беззаботно, потому что он сам все испортил.       Телефон валялся в углу комнаты, там, куда он отбросил его в первый вечер и где не трогал с тех пор. В какой-то момент — кажется, на второй день, но он не был уверен, время потеряло смысл, — экран моргнул в последний раз и погас. Аккумулятор сел. Илья видел это краем глаза, но не встал, не подошел, не воткнул зарядку. Ему было все равно. Даже лучше. Пока телефон мертв, он не может проверить чат. Не может увидеть, что Петя не написал.       Мир сузился до размеров этой комнаты, этого дивана, этой пустоты внутри, которую ничем не заполнить.       Потом он нашел в себе силы встать и дойти до кухни. Открыл холодильник — пусто, только забытый контейнер с чем-то, что когда-то было едой, а теперь покрылось сероватым налетом. Он смотрел на него и думал, что вот, что он делает со всем, к чему прикасается. Оставляет гнить. Закрыл холодильник. Открыл шкаф и снова безразлично посмотрел на бутылку, медленно моргая. Он смотрел на нее долго. Очень долго. Минуту, две, пять. Время снова исчезло, растворилось в этой борьбе, которая происходила где-то глубоко внутри, на уровне клеток и рефлексов. Рука потянулась к горлышку привычным, отработанным движением, которое тело помнило лучше, чем любой прыжок. Пальцы сомкнулись вокруг холодного стекла. Он чувствовал вес бутылки. Один глоток. Чтобы снять это. Чтобы стало легче. Чтобы мысли замедлились, чтобы голос Пети в голове стал тише, чтобы он мог просто... дышать.       Не глотнул.       На третий день он проснулся — если это можно было назвать сном, это тяжелое, мутное забытье без сновидений, в которое он проваливался, как в яму, и из которого выныривал без всякого чувства отдыха, и понял, что больше не может лежать. Не потому что стало легче — не стало совсем. Просто тело достигло какого-то предела неподвижности и теперь требовало движения. Мышцы ныли, как напоминание о том, что он все еще жив, хотя иногда ему казалось, что это не так. Суставы затекли, спина болела от долгого лежания в одной позе, шея не поворачивалась без резкой, стреляющей боли. Он сел, пережидая головокружение. Перед глазами поплыли темные пятна — последствия трех дней без нормальной еды, на одной воде и таблетках. Он зажмурился, открыл глаза. Пятна исчезли, но осталось ощущение, что он смотрит на мир через грязное стекло — все было немного не в фокусе, немного нереальным, как будто он все еще был под действием той херни, хотя она давно вышла из организма.        Он встал, прошел по комнате, чувствуя, как мышцы медленно, неохотно вспоминают, что значит двигаться. Каждый шаг отдавался в теле тупой, ноющей болью. Кровь наконец начала циркулировать нормально, а застоявшиеся мышцы протестовали против любого движения. Он шел и чувствовал себя стариком. Развалиной. Тем, кем он, может быть, и был все это время, просто не позволял себе заметить.       Он остановился у окна. Дождь то начинался, то прекращался, небо было затянуто тучами, деревья стояли голые, мокрые, безрадостные. Он смотрел на улицу и не видел ее. В голове крутилось одно и то же. Илья слышал это снова и снова — не ушами, а как-то иначе, всем телом, каждой клеткой, которая помнила этот голос, эти интонации, эту боль. Петя перешел тогда на русский не специально, не чтобы манипулировать, а потому что английских слов не хватало, потому что чувства были слишком сильными, чтобы умещаться в чужой язык.       И Илья вынес ему приговор.       Он отвернулся от окна и вспомнил про валяющийся телефон. Наклонился и шумно выдохнул сквозь зубы от резкой боли в пояснице.       Он держал телефон в руке и чувствовал его вес — маленький, почти невесомый, но почему-то тяжелый, как будто в этом черном прямоугольнике было заключено все, что он разрушил. Все сообщения от Пети. Все «я рад, что ты дома». Все «ты красивый». Все «я думаю о тебе». Он мог бы включить его и увидеть это снова — в последний раз, перед тем как удалить чат и попытаться забыть. Но он не хотел. Не мог. Если он увидит эти слова сейчас, после всего, что он сказал, — он не выдержит. Он сломается окончательно. А он и так уже был сломан.       Илья нашел зарядку — она валялась на тумбочке, там же, где всегда, — воткнул телефон. Экран загорелся. Пошла зарядка. Илья сел на диван и стал ждать, хотя не знал, чего именно ждет. Может, сообщений от Пети? Глупо. Петя не напишет. После того, что Илья ему сказал, — после такого не пишут. Петя, наверное, удалил чат. Или заблокировал его. Или просто не заходит. Сидит в своей питерской квартирке, смотрит в стену, чувствует то же, что Илья. Пустоту. Или не чувствует — что хуже. Может, он уже забыл. Может, Илья был для него не настолько важен, чтобы помнить.       Нет. Петя не такой. Петя помнит. Петя чувствует. Петя страдает — из-за меня.       Телефон набрал достаточно заряда и включился. Уведомления посыпались одно за другим: пропущенные звонки от отца — десять, пятнадцать, двадцать, он сбился со счета. Сообщения от Эндрю, от Максима, от матери и отца.       От Пети — ничего.       Илья смотрел на пустой чат и чувствовал, как внутри что-то медленно, очень медленно умирает. Он знал, что так будет. Знал, что Петя не напишет. Но где-то глубоко, в самой глупой, самой детской части себя, он надеялся на чудо. На то, что Петя поймет, простит, напишет первым. «Илья, я знаю, что ты не это имел в виду. Я знаю, что ты испугался. Я не ухожу. Я здесь».       Но чуда не случилось. Петя молчал. Илья сам его уничтожил.       Он отложил телефон. Посмотрел на свое отражение в темном экране — бледное лицо, темные круги под глазами, ввалившиеся щеки, спутанные волосы. Чужой человек. Он не узнавал себя. Он вообще перестал понимать, кто он такой. «Бог квадов»? Чемпион мира?       Я никто. Я сам это сказал. И теперь это правда.       Он встал и пошел в ванную. Включил воду, умылся — холодная обожгла кожу, но не разбудила. Почистил зубы. Вкус пасты был химическим и ужасно неприятным. В зеркало он больше не смотрелся. Илья начал одеваться. Тренировочные штаны, футболка, куртка. Все движения — автоматические, тело помнило, что нужно делать, даже когда разум был пуст. Он взял сумку с коньками — она стояла у двери нетронутой с тех пор, как он вернулся после последней тренировки и вышел из дома. Спустился по лестнице, сел в машину. Завел двигатель.       Дорога была знакомой — он ездил по ней сотни раз, тысячи, с тех пор как получил права и начал добираться до катка самостоятельно. Поворот налево, потом направо, потом прямо, мимо супермаркета, мимо парка, мимо школы. Каток встретил его привычным холодом и запахом льда. Илья вошел через служебный вход, стараясь стыдливо не смотреть по сторонам. В раздевалке было пусто. Он пришел не рано и не поздно, он вообще не смотрел на время, просто поехал, когда смог заставить себя выйти из квартиры, но оказалось, что тренировка шла уже как полчаса. Сколько он тренировок пропустил? Сел на скамейку, достал коньки, начал шнуровать. Пальцы дрожали — то ли от слабости, то ли от напряжения, то ли от того, что тело до сих пор не отошло от трех дней неподвижности. Он затянул шнурки слишком туго, почувствовал, как они впиваются в ногу, но не стал переделывать. А какая разница? Боль в ноге была хоть чем-то, что можно было чувствовать вместо той, другой боли, всепоглощающей, которая сидела где-то в груди и не проходила, сколько бы он ни лежал, сколько бы ни смотрел в потолок, сколько бы ни пытался не думать о Пете.       Он вышел на лед.       Холод ударил в лицо, отрезвил, но ненадолго. Повезло, что людей было не сильно много. Сколько именно Илья не считал, он вообще глаза не поднимал. Илья сделал круг, второй, третий. Тело не слушалось. Мышцы были ватными, реакции — замедленными, координация — нарушенной. Он пытался выполнить простую дорожку шагов — ту, которую делал тысячи раз, которую мог исполнить с закрытыми глазами, — и сбивался на третьем элементе. Ребра не держали, лезвия скользили не туда, руки жили своей жизнью, отдельно от тела. Он даже боялся представить, как отвратительно сейчас выглядит. Илья пытался прыгнуть тройной — приземлился жестко, с наскребанием, едва удержавшись на ногах. Четверные он даже не пробовал — знал, что упадет, и, может быть, не встанет.       Отец стоял у бортика и смотрел без комментариев. Он молчал и не кричал даже привычное «ещё раз». Илья чувствовал изучающий взгляд спиной, полный чего-то, что он не мог расшифровать. Он не оборачивался. Возможно, это было не лучшей идеей — приехать на лед сейчас.       Илья думал об отце. О том, что тот, наверное, уже все понял. Не детали — детали он не мог знать, если только не обыскивал дом, пока Илья лежал в отключке. Но суть. Отец всегда понимал суть. Он видел, как Илья менялся последние месяцы: худел, становился дерганым, пропадал, срывал тренировки. Он видел бутылки в мусорке, наверное, чувствовал запах. Он просто молчал и ждал, когда сын справится сам. Илья знал это. Знал, что отец не слепой, не глухой, не идиот. Он давал ему шанс — за шансом, за шансом, — а Илья раз за разом их упускал. И вот теперь, после трех дней исчезновения, после того как он вышел на лед и показал себя, отец перестал ждать.       Оставшееся время он пытался сосредоточиться на технике. Работа была проделана, как ему казалось, колоссальная, но получилось плохо. Тренировка закончилась. Илья съехал со льда и быстро пошел в раздевалку, кусая щеку. Он сел на скамейку и начал расшнуровывать коньки. Пальцы все еще дрожали. Другие фигуристы уже собрались и уходили — он слышал их голоса, смех, шаги. Кто-то хлопнул его по плечу — кажется, Эндрю.       — What’s up?       Илья не поднял головы и не ответил, просто продолжал расшнуровывать коньки, чувствуя, как шнурки впиваются в пальцы, как ткань трется о кожу, как каждое движение заставляет задеревеневшее тело нещадно болеть. Эндрю постоял секунду, потом вздохнул и пробормотал что-то про то, что он всегда рядом. Илье было плевать.       Он ушел. Илья остался один.       Почти один.       Петя всегда был рядом с ним мысленно. Он всегда смотрел за ним, за каждым его движением, иногда фантомно касался волос и проводил тонкими пальцами по линии челюсти. Иногда останавливался на подбородке и тянул голову вверх, заставляя смотреть на него и думать о нем. Илья чувствовал эти прикосновения покровами кожи — не физически, конечно, как-то иначе, глубже, на уровне нервов, на уровне того, что он не умел называть словами. На духовном почти. Они приходили в самые неожиданные моменты: когда он завязывал шнурки на коньках, когда стоял под душем, закрыв глаза и подставив лицо горячей воде, когда лежал в темноте и смотрел в потолок, не в силах уснуть. Петя был рядом с ним. Незримый, невесомый, несуществующий, однако более реальный, чем все, что Илья мог потрогать руками. Он был в воздухе, которым Илья дышал. В тишине, которая окружала его. В пустоте, которая заполняла грудь.       Иногда Илья ловил себя на том, что поднимает голову — чуть-чуть, самую малость, — будто и правда чувствовал эти пальцы на подбородке. Тонкие, длинные, с аккуратными ногтями и выступающими венами, которые он столько раз рассматривал на фотографиях, называл красивыми, представлял на своей коже. Он поднимал голову и смотрел в пустоту — туда, где должен был быть Петя. Но там никого не было.       Он сходил с ума.       Мысль приходила и уходила, не задерживаясь. Может, и правда сходил. Может, это и было безумием — чувствовать присутствие человека, который находится за тысячи километров и, скорее всего, даже не думает о нем. Который, наверное, уже забыл. Но он был повсюду. В складках одеяла, которые Илья машинально поправлял перед сном, — Петя никогда не спал в его постели, но Илья знал, как бы он выглядел: растрепанные волосы, сонные глаза и тихое дыхание. В чашке с остывшим кофе, которую Илья забывал на столе, — Петя пил чай, черный с бергамотом, и Илья представлял, как они сидят на кухне вместе, каждый со своей чашкой, и молчат. В мурчании Мисти — Петя любил кошек, Илья знал это, хотя Петя никогда не говорил. Он просто чувствовал. Он всегда все чувствовал.       Петя был в каждом углу его дома, в каждом звуке, в каждом луче света, пробивавшемся сквозь незашторенные окна. Он был в воздухе, который Илья вдыхал, — и от этого воздух становился тяжелее, плотнее, как будто Петя и правда был там, рядом, и дышал с ним одним воздухом. Илья закрывал глаза и видел его, как он стоит у окна, прислонившись плечом к раме, и смотрит на улицу. Его профиль — четкий, острый, с этой вечной полуулыбкой, которая могла означать что угодно. Его руки сложены на груди. Его волосы, которые он постоянно поправляет, когда нервничает. Илья знал каждую деталь. Он изучил их за месяцы переписки, за часы, проведенные за рассматриванием фотографий, за бесконечные ночи, когда он не мог уснуть и думал только о нем.       Он знал его, наверное, куда лучше, чем самого себя.       Петя в его мыслях никогда не говорил. Он просто был. Смотрел темными, глубокими глазами, которые видели Илью насквозь, которые замечали то, что Илья прятал даже от себя. Иногда он протягивал руку и касался его лица — легко, почти невесомо, как будто боялся спугнуть.       — Илья.       Голос отца вырвал Илью из мыслей и тот дрогнул, широко распахнув глаза. Он стоял в дверях раздевалки и ждал, пока сын обратит внимание. Илья медленно поднял голову и встретился с ним взглядом впервые за все это время. В глазах отца не было злости. Было что-то другое — усталость, может, страх, может, разочарование. Илья не знал. Он вообще перестал понимать, что чувствуют другие люди. Он и свои-то чувства не понимал, что там про чужие говорить.       — Пойдем.       Илья встал и пошел на ватных ногах вслед за отцом. Они вошли в маленький кабинет.       — Сядь.       Он сел по команде. Стул был жестким и неудобным. Илья смотрел в пол — на серый линолеум, на трещину, которая шла от двери к столу. Он заметил ее только сейчас и не мог отвести взгляд. Трещина была тонкой, едва заметной, но она была там. Как все, что он не мог перестать замечать. Как Петя. Как его собственные слова.       — Три дня, Илья. Ты пропустил три дня. Я звонил тебе десятки раз. Ты не отвечал.       Илья молчал и даже не поднимал взгляд. Он не знал, что сказать и как объяснить то, что сам не понимал. Что он делал эти три дня? Лежал на диване и смотрел в потолок. Думал о Пете. Пытался не думать о Пете. Пытался не думать о таблетке. Пытался не думать о бутылке. Пытался не думать. И не мог.       — Я не спрашиваю, где ты был. Я не спрашиваю, что ты делал. Я хочу, чтобы ты сам мне сказал.       Илья все же поднял голову и взглянул на отца, но не в глаза. В глаза было очень страшно смотреть. Отец сидел за столом с идеально прямой, как и всегда, осанкой, напряженный, с руками, сложенными перед собой.       — Я не могу, — выпалил Илья. Голос был хриплым, как будто он не разговаривал несколько дней. Он и не разговаривал.       — Не можешь что?       — Сказать.       Отец смотрел на него долго. Очень долго. Потом вздохнул тяжело, словно сбрасывал с плеч невидимый груз или готовился к удару.       — Тогда я скажу, раз ты трус.       Илья слегка нахмурился.       — Ты пьешь. Я знаю это уже давно. Может, с прошлого года, может, раньше. Я прощал, потому что ты продолжал приносить хорошие результаты. Я молчал, потому что надеялся, что ты справишься сам. Ты всегда справлялся сам. Я тебя так воспитал.       Илья опустил взгляд в пол снова.       — Три дня назад ты исчез. Не просто пропустил тренировку — исчез. Я не знал, что думать. Я приезжал к твоему дому — свет не горел, дверь закрыта. Я не стал вламываться. Я ждал. А сегодня ты вышел на лед, и я увидел, что ты не просто устал, Илья. Ты не просто не в форме. Ты выглядишь отвратительно! Как алкаш, блять, с помойки, а не как чемпион.       Отец замолчал. Илья слышал, как ровно он дышит. Сам дышал рвано, поверхностно, будто воздух стал слишком густым и не проходил в легкие. В груди было тесно. Он хотел что-то сказать. Хотел объяснить. Хотел, чтобы отец понял. Не осудил, не пожалел — жалеть его не нужно, хотелось бы, чтобы просто понял, но слова не шли никак. Они застревали где-то в горле и между зубами, не превращались в звуки.       — Я знаю, что такое зависимость, — сказал отец. Голос стал тише, глуше. — Я видел это у других. У спортсменов, у друзей, у родственников. Это болезнь слабых. Ее можно лечить, только если признать, что она есть. Если продолжать делать вид, что ничего не происходит, — она убьет. Тебя — уже убивает.       Илья взглянул ему в глаза и замер, прикусив губу. Интересно, где сейчас Петя. Он тоже думает о нём?       — Я не знаю, пробовал ли ты что-то еще, — продолжал отец. — Наркотики. Траву.       Илья невольно дернулся, не сумев себя проконтролировать и сдержать. Блять. В точку.       — Я не хочу знать. Но если ты продолжишь — а ты продолжишь, если не остановишься сейчас, — ты потеряешь все. Хочешь проебать ещё одни Олимпийские игры?       Илья почувствовал себя так, будто ему отвесили тяжелую пощечину.       — Я не могу тебя заставить бросить. Ты взрослый человек. Но я могу поставить условие, как отец и как тренер.       Он замолчал. Илья ждал. Сердце колотилось в глотке, ладони вспотели — он вытер их об штаны и сложил на груди, пытаясь вести себя уверенно, хоть и получалось отвратительно.       — У тебя сейчас два пути. Первый: ты уходишь, и мы делаем вид, что ничего не было. Ты продолжаешь тренироваться, я продолжаю тебя тренировать, но ты не надеешься больше ни на какое будущее. Я не буду тебя дрессировать, ты не псина. Никакой олимпиады тебе больше не светит.       Илья тяжело сглотнул.       — Второй путь. Ты остаешься. Ты признаешь, что у тебя проблема. Мы вместе ищем помощь — врачей, психологов, кого угодно. Я делаю все, чтобы никто не узнал. Ни федерация, ни спонсоры, ни пресса. Это останется между нами. Но ты больше никогда не притрагиваешься ни к алкоголю, только по праздникам и только шампанское, ни к чему другому. Никогда. Это условие. Нарушишь — ищи себе другую страну, другую федерацию и других тренеров. Я не буду смотреть, как ты сводишь себя в гроб.       Стало так тихо, что эта тишина начала невыносимо сильно давить на уши, на стене тикали часы, отсчитывая секунды. Илья смотрел на трещину в линолеуме и думал, что ему снова приходится делать выбор. Он ненавидел это больше всего.       Он мог встать и уйти. Хлопнуть дверью, сесть в машину, уехать домой, достать бутылку или найти ещё таблетку и забыться. Потерять карьеру, отца, будущее. Стать вообще никем. Оправдать самомнение. Доказать, что он прав. Что он действительно никто. Что он не заслуживает ни любви, ни помощи, ни второго шанса.       Или он мог остаться. Признать, что сломался. Попросить о помощи — он, который никогда не просил, который всегда справлялся сам, который не умел быть слабым. Пообещать, что больше никогда не притронется к тому, что разрушает его. И попытаться — впервые в жизни — не убежать.       Петя.       Имя возникло, как всегда, без спроса.       Если я уйду сейчас, я потеряю не только карьеру. Я потеряю последний шанс. Может, когда-нибудь... может, однажды... я смогу посмотреть ему в глаза и сказать, что я изменился. Что я все понял.       Он не знал, будет ли это «однажды». Не знал, захочет ли Петя его слушать. Не знал, сможет ли он сам измениться — или это просто слова, пустые обещания, которые он давал себе десятки раз и никогда не выполнял. Он не знал, хватит ли у него сил. Не знал, не сорвется ли он завтра, через неделю, через месяц. Не знал, сможет ли он жить без алкоголя, без таблеток, без этого вечного бегства от себя.       Но он знал одно: если он сейчас уйдет, этого «однажды» не будет никогда.       — Я остаюсь, — сказал Илья тихо-тихо, едва слышно, стыдясь самого себя.       Отец смотрел на него долго. Очень долго. Потом сухо кивнул и не выдал никаких эмоций, хотя Илья увидел, как расслабились его плечи.       — Хорошо. Завтра в восемь утра ты на льду. А после тренировки мы едем к врачу.       Илья кивнул и встал с большим трудом. Он пошел к двери, взялся за ручку. Металл был холодным. Он чувствовал его каждой клеткой — как будто кожа стала тоньше, чувствительнее, и он только что вышел из долгого сна и мир обрушился на него всей своей тяжестью.       — Илья.       Илья обернулся. Отец смотрел на него — и в его глазах было что-то, чего Илья никогда не видел раньше. Что-то, похожее на любовь, которую он всегда искал и не находил, потому что не умел принимать. Ту, которую Петя давал ему каждый день — в каждом сообщении, в каждом звонке, в каждом «ты красивый» и «я думаю о тебе». Ту, которую он оттолкнул, потому что испугался. Потому что не верил, что достоин.       — Я не знаю, что с тобой случилось. Не знаю, кто тебя сломал — или ты сам себя. Но ты мой сын. Единственный. И я не дам тебе упасть. Даже если ты сам этого хочешь.       Илья смотрел на него и чувствовал, как к горлу подступает ком. Не слезы — он не умел плакать, разучился где-то в детстве, когда понял, что слезы не помогают, а только раздражают отца. Илья просто кивнул, потому что не мог и не хотел говорить, и спешно вышел, хлопнув дверью.       Он шел по пустому коридору, не разбирая дороги, чувствуя, как внутри что-то медленно, очень медленно меняется. Не исцеляется — до исцеления было далеко, может, бесконечно далеко, может, оно вообще никогда не дойдет, но трещина, которая шла через него все эти дни — через всю его жизнь, если честно, — перестала расширяться. Она все еще была там. Она, может, никогда не зарастет. Но она больше не росла.       Илья не знал, правильный ли это выбор. Не знал, хватит ли у него сил. Не знал, что будет завтра, через неделю, через месяц. Он не знал, сможет ли он когда-нибудь посмотреть Пете в глаза и сказать то, что должен сказать. Он не знал, будет ли у него этот шанс. Не знал, захочет ли Петя его слушать. Не знал, простит ли он его — или уже забыл, или нашел кого-то другого, или просто решил, что Илья не стоит этих мук.       Илья впервые в жизни не сбежал.       Он вышел на улицу. Илья стоял на парковке, подняв лицо к небу, и чувствовал, как капли падают на кожу, и пытался контролировать свое дыхание. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Стало чуть-чуть легче.       Илья достал телефон и снова невольно бросил взгляд на открытый чат с Петей, в котором не было ни одного нового сообщения. Все ещё болело и будет болеть ещё долго, но должно стать легче, если абстрагироваться, наверное.       Илья удалил чат, зажмурившись, когда нажимал на красную кнопку.
Примечания:
1130 Нравится 2010 Отзывы 172 В сборник
Отзывы (101)