Лебяжье

R
Завершён
107
4
автор
Фэндом:
Размер:
52 страницы, 24 228 слов, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
107 Нравится 81 Отзывы 27 В сборник

Один день в сентябре 1855 года

Настройки
      Сборы Вани заняли два дня, затем его проводили в фаэтоне до Острова и отправили в почтовой карете, поручив, как Петрушу Гринева, лишь заботе старого дядьки. Через неделю были получены письма от Вани и от начальника училища. Дело было улажено.       Марья Дмитриевна заперлась в своих комнатах и выходила только к обеду. Катя была неразговорчива и все наигрывала что-то на пианино. Полунов, которому во время отъезда Вани Кречетов при всех: при семье и при дворне — строго приказал: "Вы нужны мне здесь!" — все сильнее чувствовал ложность своего положения. Учитель без ученика — кто он? Безделье одолевало его, а от этого посещали мрачные мысли. То ему казалось, что Марья Дмитриевна непременно узнает о них с Кречетовым, и случится скандал. То Анна Степановна смотрела на него так странно и внимательно, что Полунов ожидал удара с ее стороны. То, наконец, с угрюмой радостью он искал — и находил, конечно, — в Михаиле Павловиче признаки охлаждения к нему.       Однажды Катя нашла его читающим на террасе в окружении пурпурных астр и тихонько позвала:       — Александр Львович?       Видя, что у нее какое-то дело к нему, он отложил книгу и жестом предложил ей кресло.       — Я знаю, — начала она, кутаясь в толстую шаль с бахромой. — Вас это тревожит. Но ведь вы можете не уезжать.       Полунов снисходительно улыбнулся:       — Я не могу быть приживалом, — сказал он и посмотрел в сторону, туда, где пожелтевшие верхушки осин были особенно ярки на солнце.       Его холодность не тронула ее, она только более оживилась, придвинувшись на самый краешек кресла.       — Но папа вас любит. Он стал совсем другой с вами, моложе, живее, — возразила она. — Вы ведь можете остаться, например, секретарем или управляющим. Вы же так славно разобрались с учетными книгами.       Он подавил движение закрыть лицо руками. Как просто все было у этой девушки! Как будто можно не расставаться только лишь по причине любви. Как будто можно говорить об этом так запросто. Катя ничего не понимала в любви такого сорта. И желательно, чтобы даже никогда не догадалась о ее возможности. Но Полунову было мучительно даже думать об этой пропасти непонимания и лжи между ними.       — Спасибо, Екатерина Михайловна, — сказал он уже более сердечно. — Правда, спасибо! Вы скучаете без Ивана Фёдоровича?       — Мне было бы очень выгодно любить его, не так ли? — спросила она с некоторым вызовом. — От меня ждут этого, и я думаю, это-то и мешает мне его полюбить. — Она вздохнула. — Нет, я не скучаю без него, я иногда скучаю сама по себе. Это дурно?       — Я думаю, что... хотя эта мысль, может быть, должна противоречить моей должности учителя, — сказал Полунов, — что скука — это естественное состояние мыслящего ума. Из скуки может родиться много дурного, но может и что-то по-настоящему глубокое, что никогда не родится ни в веселье, ни в компании.       Катя взглянула на него удивленно и пристально, кивнула и поднялась.       — Нет-нет, это не намек, чтобы прогнать вас! — воскликнул Полунов.       — Я понимаю, конечно! — рассмеялась она и ушла.       Он отложил книгу. Будущее проступало перед ним тревожно и неясно, как монетка на дне пруда: блестит, и кажется — только руку протяни, — а полезешь доставать, вымокнешь, замерзнешь, а достанешь не монетку вовсе, а прошлогодний осиновый лист. Желания не шли дальше минутного свидания. Разговор с Екатериной Михайловной побуждал взять судьбу в свои руки, но решиться на это он не мог и знал, что не сможет. Оглядываясь назад, он думал, что всегда избегал важнейших решений, пока кто-то другой не принимал их за него. Это была постыдная мысль. Полунову хотелось бы быть более решительным, но — может быть, не прямо сейчас, — думал он.       Он чувствовал, что его привязанность к Кречетову не похожа ни на что, что с ним случалось до сих пор. Иногда с тоской и отчаянием представлял он, как однажды их связь завершится. Не будет больше задушевных разговоров, долгих прогулок, жарких ночей. Тайные движения сердца не были для него новы, но никогда особенно ни с кем не сближаясь, Полунов открыл в себе чувственность, о которой и не подозревал. Самые ничтожные прикосновения Михаила Павловича действовали на него совершенно электрически. Иногда он не мог думать ни о чем, кроме него в самом плотском духе: о его руках, губах, о его тепле и нежности, о том, как темнеют его глаза перед поцелуем, о том, как он в полусне шепчет трогательные нежности. Как крепко обнимает во сне, но, непроизвольно дернув ногой, может дать хорошего пинка. Тем сильнее Полунов, почти неосознанно, хотел порвать эту связь, сбежать от него, перестать зависеть от всего, что Кречетов ему может дать. Он стыдился глупости таких порывов, но ничего не мог с собой поделать.       Кречетов вернулся из деревни, где следил за уборкой хлеба, перекусил холодным пирогом и потащил Полунова на прогулку.       — Вы чем-то встревожены, Александр Львович? — спросил он у конюшни.       — Я? Почему вы подумали?       — Вы не улыбаетесь сегодня, — и он, не дожидаясь ответа, сел в седло и поехал со двора.       Прожив всю жизнь в городе, Полунов чувствовал себя в лесу странно и непривычно. Оттенки и формы завораживали его настолько, что он жалел, что не умеет писать ни стихов, ни картин. Вот опавшие коричневые листья запутались в еловой хвое. Вот кусок сосновой коры причудливой формы. Вот ветка, покрытая лишайником. Все вокруг еще было зелёное, как будто летнее, но под ногами лежали желтые листья осины и сосновые иголки, мертвые папоротники, лиловые и красно-коричневые грибы. Полунов думал о том, как стремительно все умирает в природе и как они сейчас попирают это ногами, но пройдет еще немного времени... и что? Зима в природе? Смерть в жизни? Полунов знал про себя, что философ из него слабый. Невысокие молодые ели у дороги странно желтели: у ствола иголки были сухие и ярко-желтые, а на концах ветвей — обычные, сочно-зелёные, — и в этом ему тоже чудился зловещий знак.       — Что это за ягоды? — спросил он вдруг, увидев целую поляну.       — Ландыши, — ответил Кречетов, едва оборачиваясь.       Это было так невероятно, что Полунов на мгновение не поверил, и это совершенно детское удивление выбило его из колеи мрачных мыслей. Он хотел объясниться. Несколько дней назад, ночью, когда Михаил Павлович ласкал его рукой, он схватил его за запястье и направил дальше и ниже.       — Хочу так, — сказал он.       — Нет! — и Михаил Павлович выдернул руку.       Полунов понял, что задел что-то больное. Они больше не говорили об этом, но оно повисло между ними, и это было неправильно.       — Это был Пахтусов? — неожиданно спросил Полунов и, видя недоумение на лице Кречетова, объяснил. — У тебя? Самый первый? Кречетов приподнял брови:       — Вот это проницательность, — и больше ничего не добавил, вновь отворачиваясь и направляясь к сосновому лесу, богатому полянами, где мох был, как зелёные звёздочки на коричневой подложке.       Они лежали голова к голове на мягком сухом мхе, толстом, как матрас, до слез смотрели в небо. Между деревьями в луче света падали ярко-желтые листья. Сосны кружились на ветру, вращая верхушками, в лицо сыпалась сухая хвоя, и было странно, что там, в васильковой синеве, холодный ветер швыряет ослепительно-солнечные листья, а тут, на зеленой перине, как на озерном дне, едва-едва дрожит полусухая травинка. На дне леса только шум лесного прибоя и холодеющие руки, вновь согреваемые горячим дыханием. И так хочется обнять покрепче, но жаль спугнуть тонкое, как осенняя паутина, очарование момента, в котором все: до последнего лесного муравья снаружи и до тревожно-сладкого трепыхания сердца внутри — было просто, понятно и правильно.       — Он был удивительный, — вдруг сказал Кречетов. — Понимающий море и команду. Без деспотизма и зверств. Красивый, — он улыбнулся. — Хотя сейчас уже, конечно, лица не вспомнить. Голос... Руки, плечи... Я ради него был на все готов.       — А он и... — Полунов сжал руку Кречетова, показывая внезапно накатившую на него жалость к юному мичману.       — Нет, я не против был, я любил его. Только... Стыдно это, — он помолчал, покрутил в руках травинку и продолжил. — Больно. Особенно поначалу.       Было тихо, только ветер шелестел верхушками сосен.       — А сейчас? — оцепенев, спросил Полунов как можно более ровным голосом.       Кречетов тихонько рассмеялся, взял его руку и поцеловал ладонь.       — Какой ты у меня! Сейчас именно это лучше всего.       — Что? — выпытывал Полунов, чувствуя какое-то отчаяние.       — Чувствовать власть над собой. Стыдно и... хорошо. Очень хорошо!       — Я тоже хочу, — упрямо сказал Полунов. — Тебе же нравится.       Кречетов вздохнул, перевернулся на живот и навис над Полуновым, внимательно глядя ему в лицо и щекотно водя по щекам и губам травинкой. Лицо его было спокойное и умиротворенное, как будто он вспоминал что-то очень приятное:       — Я потом уже понял, что он меня взял в ту экспедицию, потому что имел на меня виды. Только... зимовка была тяжелая. Двое матросов умерли от цинги. Обморожения, истощения, потом еще снежная слепота. Он мне все, что мог, отдавал. Кормил, обогревал, берег от всего. Думаю, спас меня. Когда вернулись, он и года не прожил, умер от трудов и домашних огорчений, как написали на могиле. А я — легко отделался.       — Это тогда случилось? — спросил Полунов, имея в виду ногу Кречетова.       Он кивнул.       — Расскажешь?       Кречетов вздохнул и начал:       — Было обморожение, мне отняли три пальца на ноге. Но рана была плохая, она так и не зажила толком, довольно скверно выглядела...       — Больно было? — тихо спросил Полунов.       Кречетов посмотрел немного недоуменно и продолжил:       — Потом, много позже, пушка откатилась при отдаче, а я оступился и повредил эту же ногу. Снова началась гангрена, и меня прооперировали уже так, как ты видел. Ходить без трости стало невозможно, и мне пришлось выйти в отставку.       Кречетов сел, нахмурившись, и смотрел, как ветер сдувает с осины круглые, как золотые монетки из вальтерскоттовского романа, листья. Он вспоминал начало 1849 года, зиму, после которой не было ни единой хорошей новости, ни одного по-настоящему радостного, ничем не омраченного, дня. Он тяжело пережил отставку и вынужденное бездействие, уехал в деревню, бранился с матерью и курил целыми днями, не выходя из своих комнат, пытаясь заглушить боль и злость. Потом начал отвечать на накопившиеся письма. Тогда-то и начался поток дурных вестей. Старшего товарища по Морскому корпусу Баласогло осудили на смертную казнь за какой-то якобы заговор, а с ним еще сто двадцать человек. Сто двадцать! В мирное-то время. Кречетов не знал, что и думать. Помнил, как в детстве было жаль пятерых казненных декабристов, и цифра в сто двадцать не помещалась в его сознании. "Не могут же они, — думал Кречетов. — Не может же Он..." Осужденных перед виселицей помиловали и присудили им Сибирь, но Кречетов уже чувствовал, что времена настали другие. Иначе стали писать знакомые, изменился тон газет; не сразу, но по прошествии нескольких лет это стало очевидно. Иногда он малодушно надеялся, что однажды все станет по-прежнему, но всегда одергивал себя: как нога его не отрастет, так и былого не вернуть. Потом еще эта история, как полковника Ковалевского посадили на гауптвахту за какое-то самое невинное замечание о жестокости азиатских правительств в его "Путеводителе по суше и морям". И наконец очередная война с турками, которая превратилась в войну со всем миром. Унизительно, непереносимо. Гибель черноморского флота. Невыносимые известия в газетах — и некрологи, сплошные некрологи со знакомыми именами. И еще всеобщее равнодушие, доходящее до того, что сообщения о событиях на Черном море печатали в разделе зарубежных новостей, как будто бы это далекая и вовсе не важная война, как будто бы Крым — не Россия, как будто англо-французский флот не угрожал Петербургу два лета подряд! Кречетов никогда не думал дожить до подобного унижения. Все стало похоже на дурной сон, от которого невозможно пробудиться. И вернуть прежнее — как оказалось, счастливое — невозможно.       Война эта закончится так или иначе, но по-прежнему, как до нее, уже никогда не будет, слишком многое успело измениться. Он порывался вернуться на службу, но приходили дни, когда он не мог наступить на больную ногу хотя бы для того, чтобы встать со стула. Не хотелось ни оставлять Катю на Марью Дмитриевну, столь откровенно ее не любившую, ни отдавать ее в институт: слишком велика по возрасту, слишком другого воспитания, Кречетов понимал, что она не найдет там ничего, кроме обид и уязвлений.       Так и жил в сумрачном безвременье, полном тревог, тоски, неопределенности. Казалось, что конец привычной жизни наступил, но никак не завершится. Никогда Кречетов не был религиозен, но теперь не раз думал о том, что так должен чувствоваться Апокалипсис, когда проживаешь его изнутри. Потом появился Саша, и это, конечно, принесло счастье, но какое-то несвоевременное и горькое, тоже полное забот и опасений. Если бы чуть раньше, когда Кречетов еще не захлебнулся этой безнадежной мутью! Если бы он не ответил взаимностью! Эта крамольная мысль часто посещала Кречетова.       Несчастливая любовь — это известное страдание, и оно могло бы отвлечь от других, бóльших и неизвестных. Такая любовь заполняет собой все мысли, желания, надежды; бесплотные тревоги, повторяясь, не дают спать — но все это известные тревоги и помыслы, боль от них отчасти приятна. Лучше вертеться на сбившихся простынях, думая о случайно пойманном в театре взгляде, о тени улыбки, о том — ответит или нет? и каков будет ответ? — чем изводить себя виной за каждое свое свойство, каждый шаг, который привел его сюда, в положение, где он плохой офицер, плохой сын, плохой отец, плохой помещик. А сколько он задолжал Полунову — было страшно и думать. Кречетов иногда утешал себя, что не он был первым развратителем, но уверенности не было.       — А как было у тебя впервые? — спросил он.       — Было... — замялся Полунов. — Я не хочу вспоминать это сейчас, здесь. Один только разврат и мерзость. Какие-то бани, трактиры... — и он тихо добавил, — я стыжусь того, кем я был до нашей встречи... И я хочу...       Кречетов, не находя слов, положил ладонь ему на грудь. Полунов умолк, не договорив, но снова вернувшись к этому разговору.       — Мне не нужны жертвы, — сказал Кречетов.       — Это не жертва, — Полунов чувствовал отчаяние от того, что Михаил Павлович может это воспринимать так. — Я просто хочу знать тебя всего. Позволь мне так высказать свою любовь, — убеждал он. — Я же... Я же знаю, что для тебя это тоже не одно только сладострастие.       Кречетов промолчал. Для него в этом было очень много сладострастия, наверное, гораздо больше, чем думал Александр Львович. Но непросто было признать, что не оно одно. Его верное холодное сердце оживало всего трижды. И все три раза — с судьбоносными последствиями. Кречетов боялся любить, он знал, что ничто уже не будет, как прежде. Даже если Саша уедет, если они никогда не увидятся, все уже изменилось. Нужно время, чтобы осознать — что именно. Столько лет дремавшая, сильнейшая страсть пробудилась сейчас в его сердце. Он сам не знал, что год за годом ждал почти что "кого-нибудь", как Татьяна Ларина, — того, с кем можно будет жить, просто жить. Картины этой жизни иногда мечтались ему перед сном. Кречетов твёрдо знал, чего хотел. Плоской твёрдой груди под ладонями, колючего к утру подбородка, твёрдого члена в ладони. Глаз, пьяных от страсти, но видящих только его. Взаимности. Приятия. Понимания. Он получил это; страшно было признать, но Полунов был с ним совершенно только по склонности и не по какой другой причине. Это было подобно рождественскому чуду, Кречетов даже и забыл, когда верил в подобные подарки.       "Я по тебе страдаю, — подумал он, разглядывая в профиль чуть вздернутый нос Александра Львовича. — Я никогда ни в чем не смогу тебе отказать. Я не знаю, как мне удается это скрывать. Должно быть, ты ослеплен любовью". Михаил Павлович не позволял себе обманываться, отмечая слишком близко посаженные глаза, полупрозрачные ресницы и вообще блеклые, но мягкие и милые черты лица Александра Львовича. Он уже не видел это лицо отдельно от своей любви, и оно казалось ему прекрасным.       Удивительное спокойствие снизошло на него, и только в верхушках сосен шумел ветер и по-осеннему раскачивал их, как мачты фрегатов.
107 Нравится 81 Отзывы 27 В сборник
Отзывы (1)