BUNNY

NC-17
Завершён
539
5
Размер:
224 страницы, 71 017 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
539 Нравится 193 Отзывы 176 В сборник

ВРЕМЯ ДОСТАВАТЬ ВАЛЫНЫ

Настройки
Примечания:

***

      Мерс разрывает ночную трассу, выжимая больше сотни на извилистой дороге. За окнами мелькают чёрные стволы, луна выхватывает из темноты куски асфальта; и фары разрезают ночь, расширяя обзор, но не спасая — он ведёт, но не видит. Руки на руле сжимаются так, что кожа на костяшках натягивается до белизны.       В голове — пустота.       Нет, не так. Скорее, выжженное поле, по которому носятся обрывки мыслей, не складываясь хоть во что-нибудь вразумительное. Дэнни мёртв. Дэнни, тот самый Дэнни. Его человек. Тот, с кем он начинал, кто вместе с ним поднимался с самых низов, помогал строить империю. Не без ошибок — да, за ним было много косяков, но он всегда был рядом. Он всегда был за него.       Виктор ранен. Виктор, с которым он знаком уже восемь лет, который знает всю его поднаготную; который видел его пьяным, злым, разбитым — и никогда не задавал лишних вопросов. Тот, кого он кучу раз спасал от шальных пуль, как и наоборот — спасали его. Розанов до сих пор помнит встречу с бывалыми авторитетами, которых уже нет в живых; на ней его подстрелили, а Виктор извлёк осколки в полевых условиях и полнейшей антисанитарии, с минимумом инструментов и — как выяснилось позже — полным отсутствием навыков. Но он смог, потому что — «ты не сдохнешь, Розанов, я не позволю».       А теперь Виктор хрипит в трубку и кашляет кровью, и от этого на душе становится слишком гадко — он не уберёг их. Не защитил своих людей. Он даже не знал — и это не оправдание. Это делает лишь хуже.       Розанов выжимает педаль газа. Спидометр переваливает за сто двадцать. Сосны сливаются в беспросветную стену.       Внезапно возникшая мысль о грузе ударяет под дых.       Сколько там было? Две тонны, три? Он не может вспомнить точно — всё раскидано по множеству точек. Но конкретно этот товар… чистейший, лучший за полгода. Из-за него он кучу времени выносил мозг логистам, отстегнул неприличные бабки таможне, рисковал маршрутами — да вообще всем. Если его забрали — если конкуренты успели вывезти — это не просто деньги. Это удар по репутации. Это сигнал: Розанова можно грабить. Розанов не защищает своё.       Он матерится вслух — зло, сквозь зубы, — и ударяет ладонью по рулю.       Если ребята не выстояли — если их перебили, а груз увели — он найдёт тех, кто это сделал. Найдёт. Вытрясет из них каждую крупинку, каждое имя; каждую ниточку, которая ведёт к заказчику. А потом — когда они будут молить о смерти — он придумает для них что-то похуже. Что-то, отчего Дэнни на том свете, если рай и ад вообще существуют, улыбнётся довольно и благодарно, потому что эти ублюдки не заслуживают ни пощады, ни благосклонного выстрела в голову.       Но пока он их найдёт — порошок уже уйдёт в дистрибуцию. Разойдётся по горячим точкам, растворится в городе и на слизистых оболочках десятков, сотен и тысяч людей. Не вернёшь. Ничего не вернёшь.       Кулак снова впечатывается в руль.       А в голове — другая мысль, уже новая, от которой хочется выпрыгнуть из машины.       Кто?       Кто мог знать об этом складе? Кто мог сдать время, место сбора, схему? Дэнни? Он был морально слаб, да. Но Дэнни работал на него семь лет, привёл в дело много знакомых парней и получил пулю в плечо в прошлом году, когда прикрывал груз в Филадельфии. Дэнни не крыса. Дэнни — дурак, но свой дурак.       А если не Дэнни, то кто?       Трэвис, который подошёл на дне рождения — нервный, дёрганый, с бегающими глазами? Марк, который сидел в ресторане и сжимал бокал так, что было явно заметно — нервничает? Или кто-то из молодых, кого он поднял со дна, вытащил из грязи, дал работу, деньги, имя?       Крыса. В его же доме. В его деле.       Розанов выдыхает сквозь зубы. Втягивает носом воздух, как перед выстрелом. Убирает ногу с газа, сбрасывая скорость перед поворотом на просёлок.       Сосны расступаются. Дорога превращается в грунтовку, засыпанную гравием, который хрустит под колёсами, как сухие кости. Впереди показываются ворота склада — распахнутые, с вырванной петлёй, одна створка висит на честном слове и ржавых болтах. Свет внутри — тусклый, аварийный — пробивается сквозь щели в воротах, выхватывает из темноты фигуры.       Три. Пять. Больше?       Розанов глушит двигатель. Свет фар гаснет, и ночь наваливается со всех сторон. Он выходит из машины. Тишина. Такая, что слышно, как гравий оседает под подошвами ботинок, как ветер шуршит в верхушках сосен и как где-то внутри склада капает вода. Проходит дальше — и чувствует запах. Металл, порох, кровь. Ноздри раздуваются, а желудок сжимается.       С каждым шагом эта вонь становится сильнее. Он знает её с девятнадцати лет, с первой разборки в Бруклине, когда трясущимися после своего первого убийства руками держал ствол и смотрел, как кровь растекается лужей по асфальту от рухнувшего навзничь тела.       Он шагает внутрь.       И мир сужается до картин, которые открываются его взору.       Первое, что он видит — берцы.       Армейские, высокие. В луже крови, которая уже начинает темнеть по краям, подсыхать, впитываться в бетон. Ноги принадлежат человеку, который лежит на спине, раскинув руки, и глядит в потолок невидящими глазами. Свой. Молодой — его привели месяц назад. Пуля вошла в лоб — чисто, профессионально. Вышла через затылок, оставив на бетоне веер тёмных брызг, похожий на крылья бабочки.       Рядом — ещё один, тоже свой. Лежит на боку, поджав колени к груди, как ребёнок. Руки прижаты к развороченному выстрелами животу, и даже в тусклом свете видно, как продолжает всё больше и больше темнеть ткань вокруг пальцев. Кровь не перестаёт идти. Он пытался закрыться. Не успел. Розанов перешагивает через одно из бездыханных тел. Идёт дальше.       В воздухе буквально витает запах смерти.       Он нависает над всем — тяжёлый, приторный, въедающийся в ноздри, в горло, в лёгкие. Розанов чувствует, как желудок сжимается вновь, как подкатывает тошнота — не от вида, от количества. От того, что это свои. От того, что он знает их.       Третий. Свой. Сидит, прислонившись спиной к стеллажу; веки широко распахнуты, рот открыт — будто он хотел что-то сказать или крикнуть. Горло перерезано. Аккуратно, от уха до уха, — так, что голова держится лишь на позвоночнике. Кровь заливает грудь, стекает по животу, собирается густой массой между его ног.       Розанов смотрит на него, не в силах отвести взгляд долгие пару минут. Он знает его жену. Знает, что у него есть трёхлетняя дочь, которая любит смотреть мультики про собак — «Щенячий патруль», вроде. Этот мужчина — Джим — был добрейшей души человеком, простым работягой, заботливым и любящим мужем и отцом. Розанов видел его дочь лишь однажды, когда Джим по незнанию, едва вступив к нему в команду, притащил девчонку на один из объектов, потому что её попросту не с кем было оставить — жена ушла по делам. Розанов тогда отправил его домой, без выговора, просто чтобы он побыл с семьёй, а Дженни — его дочь — протянула маленькие ладошки к Розанову и, когда тот склонился, вплела крохотные пальчики в копну кудрей и заливисто рассмеялась, вызывая этим улыбку даже у самых матёрых бандитов.       И теперь у неё нет отца.       Дальше — чужие.       Их трое. Все в чёрном, без опознавательных знаков. Один лежит лицом вниз, руки вытянуты вперёд — так, будто он пытался ползти, уйти. Спина — решето. Второй — на боку, подогнув ноги, вцепившись в горло, из которого всё ещё медленно сочится вязкая кровь. Третий — на коленях, замерший в позе, которая напоминает молитву, и только когда Розанов подходит ближе, видит: ему прострелили голову сзади, и лицо превратилось в кровавую маску, почти не оставив живого места.       Он идёт дальше. Считает. Восемь своих. Шесть чужих. И это определённо лишь малая часть. Дальше, за стеллажами, где тени сгущаются, наверняка есть ещё тела.       Четырнадцать человек. Четырнадцать стволов. И ни одного, кто смог бы вызвать подкрепление, позвонить, предупредить. Кто-то знал. Кто-то знал, что они будут здесь. Знал маршрут. Знал время. Знал, что засада — единственный способ взять груз.       Груз.       Розанов поднимает голову. Стеллажи тянутся вверх, до самого потолка, заставленные коробками, ящиками, упаковками. Ни одной вскрытой. Ни одной сдвинутой.       Он движется дальше — туда, где за стеной стеллажей находится комната. Та, где хранится главное. Где висит амбарный замок, который открывается только с двух ключей — один у Дэнни, второй у него.       Замок на месте. Целый и невредимый. И это… странно.       Розанов останавливается. Смотрит на него. Смотрит на коробки за спиной. Ничего не тронуто. Ничего не унесено.       — Зачем? — выдыхает он одними губами.       Голос звучит глухо, теряется в пустоте склада, растворяется в запахе крови и пороха.       Не груз. Не порошок. Им не нужен был груз. Им нужны были люди.       Это не простое ограбление, а грязное послание.       И за ним скрывается не просто крыса, а тот, кто знал, где будут свои этой ночью; знал, кто и когда выйдет на смену; знал, что Дэнни поведёт людей на склад именно сегодня, когда все расслаблены, когда Розанов не при делах и отдыхает дома, со своим мальчиком, и не думает о том, что что-то может пойти не так.       Значит, не свои? Вероятно. Свой не стал бы резать своих. Свой вывел бы груз — тихо, чисто, без лишней крови. Это — чужие. Но кто-то свой сказал им: вот они. Вот ваша цель. Берите.       Розанов ступает дальше.       Он проходит между стеллажами, и каждый шаг отдаётся эхом и смешивается с каплями, которые падают откуда-то сверху. Теперь он лишь мельком смотрит на тела. Трое. Двое своих, один чужой. Все в позах, которые говорят о том, что они не ждали. Что это было не сражение. Это была бойня.       Дэнни находится в конце прохода.       Он сидит, прислонившись спиной к стене; ноги вытянуты, руки на коленях. На первый взгляд — живой. Но при ближайшем рассмотрении видно входное отверстие под левой ключицей. Одно. Чистое. Сердце.       Розанов смотрит на него, а Дэнни смотрит в потолок — и в его глазах навсегда застывает что-то, отдалённо похожее на облегчение.       Он проработал с ним семь лет. Дэнни был первым, кто не сбежал, когда в него стреляли. Дэнни привёл в дело много новых людей — они заведуют точками в Куинсе. Он часто шутил невпопад, забывал о важных делах и порой опаздывал на встречи, но ни разу не подрывал доверие. Дэнни и правда был дураком, трусом и пьяницей, но он был своим.       А теперь — сидит у стены с дырой в груди, и кровь уже перестаёт течь, подсыхает, превращается в чёрную корку на одежде.       Розанов стоит над ним, смотрит и чувствует, как внутри всё обрывается. Не сердце — нет. Не нервы. Что-то другое, чему он не может дать названия. Быть может, то, что осталось от веры, что он может защитить тех, кто рядом с ним.       Мысли путаются. Перед глазами всплывает лицо Дэнни в ресторане — испуганное, с расширенными зрачками; его руки, которые тряслись, когда он отгибал воротник. И тот же Дэнни на складе — нанюханный до умопомрачения, в белой пыли, который пытался подмигнуть и говорил: «ты такой классный, когда злишься». И на дне рождения, когда Шейн болтал с Роуз и Светой, а Розанов наблюдал за ними из-за стола — Дэнни подошёл, поздравил, протянул коробку, перевязанную лентой, и сказал: «Это тебе, Илья. От всех нас». Розанов не успел открыть её. Но обязательно сделает это.       Он сжимает челюсти. Закрывает глаза на секунду.       Когда открывает — в проходе, совсем рядом, что-то шевелится.       Тень. Движение. Шорох.       Розанов замирает. Рука автоматически тянется к поясу, где под пиджаком запрятан ствол. Пальцы смыкаются на рукояти. Дыхание — ровное, медленное.       Он ступает вперёд. Осторожно. Бесшумно. Каждый шаг — расчёт, каждое движение — контроль. Пальцы на рукояти не дрожат — он не позволяет себе этой роскоши. Ствол смотрит в пол, готовый взметнуться за долю секунды. Корпус чуть наклонён, центр тяжести смещён — стойка, вбитая в мышечную память сотнями ночей в тире и десятками ночей, когда от этого зависела жизнь.       Между стеллажами — тени. Аварийное освещение вырывает из темноты куски бетонного пола, железные балки конструкций и коробки с чем-то, что никогда уже не попадёт к покупателям. И убийственная смесь тошнотворных запахов въедается в одежду и в слизистую носа. Розанов чувствует привкус на языке — медь и нечто сладковатое, из-за чего накатывает тошнота; но он подавляет её, загоняет глубже — к тем чувствам, которые не должен видеть никто.       Кто там скрывается? Ещё один чужой, который притворяется мёртвым? Свой, который чудом выжил? Или тот, кто устроил эту бойню, а теперь вернулся добивать раненых, собирать трофеи? Пальцы сжимаются на рукояти сильнее. В голове проносятся лица. Марк, который в ресторане говорил про крысу. Трэвис, который нервничал на дне рождения. Кто-то из молодых, кого он буквально вытащил из грязи. Или это был кто-то из тех, кто пил с ним шампанское в его же доме, а немного погодя приехал сюда — и смотрел, как его люди умирают?       Шаг. Ещё шаг. Сердце стучит в висках бешено. Розанов переступает через чью-то руку, вытянутую в проходе. Снова свой. Мёртвый. Он не смотрит на лицо — не сейчас. Сейчас у него другая задача.       Он почти у цели, когда из-за стеллажа, из вороха разорванных коробок и темноты, доносится звук. Хрип. Влажный, тяжёлый, с присвистом.       — Илья? — голос Виктора. Тихий, срывающийся, но узнаваемый.       Розанов выдыхает. Воздух выходит из лёгких толчком — таким, что на секунду перед глазами темнеет. Пистолет опускается, пальцы разжимаются; он убирает ствол в кобуру, не глядя, и делает три быстрых шага к углу, где в полумраке угадывается фигура.       Виктор сидит, привалившись спиной к стеллажу. Пиджак расстёгнут, рубашка — почти чёрная, но в аварийном свете видно, что она тёмная не из-за цвета ткани. Левая сторона груди и плечо пропитаны насквозь, блестят в тусклом свечении, и даже в темноте понятно — крови много. Слишком много. Рука — та, что здоровая, правая — прижата к животу, пальцы сжаты, и Розанов видит, как они дрожат. Лицо — серое, с синевой под глазами, губы потрескались, а на лбу — бисеринки пота, которые скатываются по вискам, смешиваясь с чем-то липким у линии волос.       — Виктор, — Розанов опускается на корточки рядом. Голос ровный, спокойный — маска, которая держится на мышечной памяти, на годах тренировок, на том, что нельзя показывать страх, даже если внутри всё сжимается в ком. — Где ранен?       — Плечо, — Виктор кашляет — коротко, надрывно, и на губах выступает кровь. Розанов видит, как он сплёвывает в сторону. — Сквозное. Пуля... навылет. Но крови много. Много.       — Вижу, — Розанов уже оценивает. Пальцы тянутся к вороту рубашки, разрывают ткань — легко, в одно движение. Под ней — рана. Входное отверстие спереди, чуть ниже ключицы, выходное — сзади, где плечо переходит в лопатку. Кровь сочится, не хлещет. Артерия не задета. Сосуды? Может быть. Но жить будет — если успеть. Если не дать ему потерять сознание, не дать сердцу остановиться от потери крови, не дать инфекции сожрать его заживо. — Жить будешь. Слышишь меня?       Виктор пытается улыбнуться. Получается криво — губы трескаются, из уголка снова сочится кровь.       — Я... знаю. Не дождутся.       — Вот это правильно, — Розанов уже работает руками. Срывает с себя пиджак, комкает, прижимает к ране — спереди, потом сзади, давя, пытаясь остановить кровь. Виктор шипит сквозь зубы, тело выгибается, но он не кричит. Не позволяет себе. — Слушай меня. Не отключайся. Говори со мной. Что угодно. Можешь мычать. Можешь отвечать «да» или «нет». Но чтобы я слышал тебя. Каждую секунду. Понял?       Виктор кивает. Глаза — мутные, но он держится. Держится.       — Хорошо, — Розанов подхватывает его под здоровую руку, приподнимает. Виктор тяжёлый — весь вес, все мышцы вдруг превращаются в чугун; в мешок с костями, который нужно тащить. Розанов перехватывает удобнее, прижимает к себе, чувствуя, как рубашка Виктора пропитывается кровью, как тепло разливается по его собственной одежде, липкое и чужое. — Вставай. Вставай, я сказал.       Виктор встаёт. Ноги не слушаются, подкашиваются, — он повисает на Розанове, но стоит. Дышит тяжело, хрипло, но удерживается.       — Пойдём, — Розанов тащит его к выходу. Шаг за шагом. Ноги скользят по бетону, залитому кровью и усыпанному гильзами. — Я отвезу тебя к себе. Зашью. Ты будешь в порядке. Слышишь?       Виктор мычит — что-то утвердительное, согласное. Голова болтается из стороны в сторону, но он изо всех сил пытается не отключиться.       — Они спрашивали про... дом… — выдыхает он. — Дэнни...       — Я видел, — голос Розанова не меняется. Ровный. Спокойный. Но сердце сжимается от боли, а в мыслях бьётся неистово «дом», заставляя напрячься. — Позже. Расскажешь мне всё потом.       Они выбираются в основной проход. Мимо Дэнни. Мимо своих. Мимо чужих. Розанов не смотрит. Не может. Потому что если сейчас посмотрит — остановится. А останавливаться нельзя. Виктор истекает кровью, каждая секунда на счету, каждая минута — это шанс.       — Почему не доложили? — Розанов почти тащит его к выходу. Голос жёсткий, требовательный — чтобы Виктор не проваливался в темноту, чтобы держался за звук, за вопросы, за необходимость отвечать. — Почему я узнал последним?       — Никто... не знал, — Виктор кашляет, сплёвывает. Голос срывается, превращается в хрип, но он говорит. — Они ворвались... внезапно. Как снег на голову. Никто не ждал. Никто...       — А ты? — Розанов выталкивает его в распахнутые ворота. Ночной воздух бьёт в лицо — холодный, чистый, пахнущий сыростью. После складского смрада — как глоток воды в пустыне. — Как ты здесь оказался? Ты не имеешь отношения к торговле.       — Дэнни, — Виктор запинается, дышит тяжело, с присвистом. — Он набрал. Сказал... парни выпили. Просил заехать... докинуть до жены. Они... не должны были...       Он не договаривает. Тело обмякает, ноги подкашиваются, и Розанов чувствует, как вся тяжесть обрушивается на него, как Виктор начинает сползать, теряя сознание.       — Нет, — Розанов трясёт его, прижимает к себе, удерживая на ногах. — Нет, Виктор. Открой глаза! Ты меня слышишь?       Виктор мычит. Глаза закрываются.       — Открой, — голос становится жёстче; в нём появляются те нотки, которые не терпят возражений. Те, перед которыми могут восстать даже мёртвые. — Открой глаза, я сказал. Ты не умрёшь здесь. Не сегодня.       Виктор открывает глаза. Мутные, закатившиеся, но открывает. Смотрит на Розанова, и в этом взгляде собрано всё — боль, усталость, страх и непомерная благодарность, признание.       — Вот так, — выдыхает он. — Молодец. А теперь — идём. Машина недалеко. Двадцать шагов. Считай их со мной. Один...       Они делают шаг. Виктор спотыкается, но держится.       — Два...       Двадцать шагов тянутся вечность.

***

      Дорога назад занимает меньше времени. Гораздо меньше.       Розанов ведёт машину на пределе, вдавливая педаль газа в пол, проскакивая перекрёстки на красный, срезая углы. Виктор молчит на заднем сиденье, только тяжело дышит, иногда постанывая, когда машину бросает на ухабах. Кровь пропитывает пиджак, капает на кожаную обивку, но Розанов не думает об этом. Не думает ни о чём, кроме одной точки впереди — дома. И о том, кто там остался.       В зеркале заднего вида он видит лицо Виктора — серое, землистое, с блестящими от пота висками и впалыми щеками. Тот сжимает раненое плечо, и пальцы становятся красными, липкими, скользкими. Каждый вдох даётся с трудом — Розанов слышит, как булькает в груди воздух, проходящий сквозь жидкость.       Мысли в голове пульсируют, как открытая рана. Кадры склада стоят перед глазами: тела, лужи крови, Дэнни с дырой в груди. И слова Виктора, въевшиеся в мозг: «спрашивали про дом». Дом. Его дом. Где сейчас, в его постели, с его запахом на коже, спит Шейн. Ничего не знает. Не подозревает. Доверяет.       Розанов стискивает руль так, что кожаное покрытие трещит. Если с ним что-то случится — если кто-то посмеет прикоснуться к нему — он уничтожит всё. Всех. До единого. Не важно, кто стоит за этим. Не важно, сколько их. Он сровняет этот город с землёй, если потребуется.       Машина влетает в ворота особняка, гравий взвизгивает под колёсами. Розанов глушит двигатель, выскакивает, открывает заднюю дверь. Виктор смотрит на него мутными глазами, пытается улыбнуться, но выходит криво.       — Живой, — хрипит он. — Я живой.       — Молчи, — бросает Розанов, подхватывая его под руку, взваливает на плечо и тащит к дому. Каждое движение даётся с трудом, но он не останавливается. Только вперёд — внутрь.       Дверь не заперта. Он знает, что Альфред не ложится, пока не вернётся хозяин. И сейчас, когда он втаскивает Виктора в холл, из тени бесшумно выступает фигура дворецкого.       Альфред в домашней пижаме — тёмно-синей, атласной, идеально выглаженной, будто он не готовился ко сну, а сидел и ждал в кресле, готовый к любому повороту. Его лицо, обычно невозмутимое, на секунду меняется, когда он видит кровь. Губы поджимаются в тонкую линию. Но он не задаёт ни одного лишнего вопроса.       — Сюда, — говорит он, подхватывая Виктора под другую руку. — В гостиную.       Вдвоём они дотаскивают Виктора до дивана — того, на котором Розанов и Шейн слушали игру дворецкого на рояле. Свет приглушён, шторы задёрнуты, и в этом полумраке кровь на одежде Виктора кажется иссиня-чёрной. Розанов укладывает его на кожаный диван, подкладывает под голову подушку. Виктор стонет, когда спина касается поверхности, — глухо, с присвистом, будто воздух выходит из проколотой шины.       — Аптечку, — бросает Розанов, не оборачиваясь. — Экстренную. И бутылку водки — побольше.       Альфред кивает и исчезает — бесшумно, быстро, как тень.       Розанов опускается на край дивана, осматривая рану. В свете напольной лампы открывается то, что он уже видел на складе, но от чего всё равно сводит желудок.       Пуля действительно вошла спереди, чуть ниже ключицы, и вышла сзади, пробив дельтовидную мышцу. Входное отверстие маленькое — аккуратное, почти невинное на фоне того, что творится с обратной стороны. Выход рваный. Гильза, набравшая скорость и деформировавшаяся, выскочила, забрав с собой кусок плоти. Края раны неровные, зубчатые, с тёмными сгустками запёкшейся крови и белесыми нитями разорванных мышц, которые торчат из глубины, как растерзанные канаты.       Кровь всё ещё идёт — не фонтаном, нет, артерия не задета, но из глубины раны сочится прилично, стекая по груди, по рёбрам, впитываясь в одежду, оседая на диване.       Пиджак, который Розанов прикладывал к ране на складе, промок почти насквозь. Кровь пропитала ткань, сделав её тяжёлой и скользкой, и теперь он напоминает мясную тряпку, которую выжали, но не до конца. Края раны воспалённые, припухшие, кожа вокруг натягивается, краснеет, кое-где вздувается пузырями.       — Промыть нужно, — говорит Розанов; больше себе, чем Виктору. — Иначе начнётся сепсис.       — Делай, — выдыхает Виктор. — Я терпеливый.       Альфред возвращается с огромной аптечкой, бутылкой водки, чистыми полотенцами и миской тёплой воды. Ставит всё на журнальный столик, молча разворачивает, раскладывает инструменты. Скальпель, зажимы, иглы, нити — хирургические, изогнутые, с синей ниткой. Пинцет, ножницы. Вата, марля, бинты. Всё стерильное, всё на месте, разложено с той педантичной аккуратностью, которая отличает Альфреда во всём.       — Справитесь? — спрашивает он, глядя на Розанова.       — Справлюсь, — отвечает тот, закатывая рукава рубашки. На белой ткани виднеются пятна — бурые, засохшие, въевшиеся. — Приготовь что-нибудь для перевязки. И крепкий кофе. И побольше чистой воды.       Альфред кивает и бросает взгляд на Виктора — на его бледное, залитое потом лицо; на руку, сжимающую край дивана так, что костяшки белеют, на посиневшие губы и запавшие глаза. Взгляд дворецкого задерживается на ране — на рваных краях, на крови и на том, как тяжело поднимается и опускается грудь раненого. Он видел такое раньше. Но надеялся, что больше не придётся.       — Я рядом, если понадоблюсь, — произносит он и выходит.       Розанов наливает водку в стерильный лоток, опускает туда зажим и иглодержатель. Хватает бутылку, делает большой глоток сам — обжигающе, до слёз и спазма в глотке, до разлившегося в желудке жидкого огня — и протягивает Виктору.       — Пей.       Виктор берёт бутылку дрожащей рукой, припадает к горлышку. Пьёт жадно, захлёбываясь, и водка смешивается с кровью во рту, стекает по подбородку, сливаясь с потом и грязью. Он отрывается, закашливается, сплёвывает на пол розовую пену.       — Зажигалка есть? — спрашивает Виктор, вытирая губы тыльной стороной руки.       — Зачем?       — Скальпель прокалить. Для стерильности.       Розанов усмехается — коротко, безрадостно. Достаёт из кармана зажигалку, щёлкает. Пламя лижет лезвие, и металл темнеет, покрывается копотью, которая тут же сгорает, оставляя чистую, раскалённую сталь.       — Тебе бы сейчас не о стерильности думать, а о том как не сдохнуть.       — Если я выживу этой ночью, но сдохну позже — от заражения, — Виктор откидывается на подушки, закрывает глаза, — то буду приходить к тебе в ночных кошмарах.       — Это твой особый способ сказать «спасибо»? — Розанов смачивает вату водкой, начинает обрабатывать края раны.       — Это способ сказать о том, какой ты засранец, — выдыхает Виктор.       Вата касается открытой плоти, и Виктора скручивает. Он шипит — протяжно, сквозь зубы, — пальцы впиваются в диван, ногти скребут по обивке, оставляя полосы на коже. Спина выгибается, грудная клетка ходуном ходит, и из горла вырывается звук, похожий на скулёж раненого зверя. Розанов не останавливается. Он знает: чем быстрее, тем меньше боли. Вата идёт за ватой, смывая запёкшуюся кровь, размягчая сгустки, открывая глубину раны.       Внутри… до одури мерзко.       Мышцы разорваны, края свисают клочьями, белесые сухожилия блестят в глубине — перекрученные, натянутые. Кровь сочится из мелких сосудов, заливает поле зрения, мешает видеть. Розанов работает быстро, чисто, как учили когда-то в юности, когда каждая секунда стоила жизни. Промокает, промывает, убирает сгустки пинцетом, отбрасывает их в таз. Вата пропитывается кровью, тяжелеет, и он бросает её на пол, берет новую.       — Глубоко, — произносит он. — Пуля задела мышцу. Но артерия цела.       — Знаю, — выдыхает Виктор. — Иначе я бы уже сдох.       Розанов берёт зажим из водки, зажимает мелкий сосуд, который до сих пор сочится. Виктор дёргается, но молчит — только зубы скрипят, и по щеке скатывается капля пота, смешиваясь с кровью. Розанов работает быстро: зажим, нить — затянуть, обрезать. Следующий сосуд. Ещё один.       Пальцы не дрожат. Не имеют права.       Когда кровотечение останавливается — он берёт пинцет и проверяет глубину. Осколков нет — пуля прошла чисто, не раздробив кость. Только рваные края мышц, которые нужно соединить, чтобы не осталось пустот, чтобы не началось нагноение.       — Терпи, немного осталось, — говорит Розанов, хватаясь за иглодержатель.       — Давай, — выдыхает Виктор, слабо улыбаясь. — Я тебе доверяю.       Игла входит в живую плоть — легко, почти невесомо, но Виктора всё равно крутит. Он закусывает губу так, что по подбородку течёт свежая кровь, смешиваясь со старой. Розанов шьёт быстро, ровными стежками, соединяя края раны. Нити затягиваются, сближая разорванные мышцы, возвращая им форму. Кровь почти не идёт — только выступает мелкими каплями в местах проколов, которые он тут же промокает марлей.       — Хорошо латаешь, — шепчет Виктор сквозь зубы. — Лучше, чем в прошлый раз.       — Практика, — коротко отвечает Розанов.       — Не только, спокойнее стал, — Виктор открывает глаза, смотрит на него. Взгляд мутный, но в нём отчётливо читается то, что не выскажешь словами. — Он ведь… здесь? Спит?       Розанов замирает. Игла застывает в пальцах.       — Да, — говорит он. — Надеюсь, что не стал дожидаться.       — Он знает?       — Нет. И я не хочу ввязывать его в это.       Виктор кивает. Тихо хмыкает.       — И не надо, — говорит он. — Пусть отдыхает. Завтра... завтра будет другой день.       Розанов заканчивает швы, обрабатывает края раны водкой в последний раз. Виктора трясёт — крупно, мелко, всем телом. Зубы стучат, губы синеют, лицо становится восковым. Потеря крови даёт о себе знать.       — Альфред! — кричит Розанов, накладывая стерильную повязку.       Дворецкий появляется мгновенно — с чистым полотенцем, с чашкой крепкого кофе и фляжкой коньяка.       — Уколоть? — спрашивает он, кивая на аптечку, где лежат ампулы с обезболивающим.       — Нет, — Виктор машет головой. — Не надо. Я в себе должен быть.       Розанов принимает чашку, подносит к губам и делает глоток, хмуро оглядывая тело перед собой и лихорадочно обдумывая все возможные варианты развития — от лучших до худших.       — Тебе нужно в больницу, — говорит он.       — Нет, — Виктор снова покачивает головой. — Ты меня туда не скинешь. Я отлежусь здесь. Вызовем нашего дока, если станет хуже.       — Я не прощу себе, если ты скончаешься, пока я буду спать.       — Илья, — Виктор смотрит на него. В глазах — сталь, которую не сломить ни пулями, ни болью. — Всё будет в порядке. Сейчас не лучшее время, чтобы светиться в больнице. Альфред присмотрит.       Розанов стискивает челюсти. В голове пульсирует: Дэнни мёртв. Виктор ранен. Куча людей лежит на его плечах мертвецким грузом. Крыса внутри. И Шейн, который может быть под угрозой, ничего не знает.       — Хорошо, — говорит он. — Но если температура...       — Я сообщу вам, — перебивает Альфред. — Сразу же. Не волнуйтесь, Илья Григорьевич.       Розанов кивает. Поднимается. Смотрит на свои руки — они в крови. До локтей. Вытирает их полотенцем, но это не помогает — она въелась под ногти, осела в складках кожи, забилась в каждую трещинку.       Виктор лежит на диване — бледный, с закрытыми глазами. Повязка на плече потихоньку темнеет, но совсем слабо — швы держат. Он дышит ровнее, глубже — организм берёт свое, отключая сознание, чтобы сохранить силы.       — Альфред, — зовёт Розанов, не оборачиваясь.       — Да, Илья Григорьевич.       — Проследи за ним. Если поднимется температура — сразу же говоришь мне и звонишь доку, не ждёшь до утра.       — Хорошо.       — И приготовь что-нибудь... чтобы убрать это, — Розанов кивает на окровавленные полотенца, на вату, на таз с розовой водой.       — Уже, — Альфред шагает вперёд, принимая грязную ткань. — Всё будет сделано.       Розанов смотрит на лестницу, ведущую наверх — там, в его спальне, под пуховым одеялом, наверняка свернувшись калачиком, спит Шейн.       Но разве он может вернуться к нему теперь, как ни в чём не бывало, когда его руки запачканы кровью?       От пагубных мыслей не спасают даже попытки отмыть это всё в гостевой уборной на первом этаже.       Он выходит из комнаты, вытирая руки о полотенце. Белая ткань впитывает влагу, но не цвет — кожа под ногтями до сих пор кажется красной, хотя он мыл руки трижды.       Розанов выдыхает, проводя пятернёй по волосам и проходя в личный кабинет, закрывая за собой дверь. Садится за стол. Смотрит на телефон.       Рука тянется к трубке сама.       Номер, который он набирает, зашит в памяти глубже, чем любой другой. Не потому, что часто звонит. Потому что каждый звонок означает, что всё — пиздец. Хуже некуда.       Гудки.       На пятом из них — щелчок, и в трубке звучит музыка. Тягучая, расслабленная, с басами, которые будто бы вибрируют где-то в основании черепа. Что-то из старого джаза с примесью хип-хопа. И поверх — голос. Ленивый и развязный; растянутый, как жвачка.       — Йо-оу, Розанов, — Эйден говорит с лёгкой, убаюкивающей медлительностью человека, который никуда не спешит, потому что спешка — это ошибки, а ошибки в его работе стоят дорого. На фоне что-то щёлкает — зажигалка; вдох-выдох. — Что там у тебя? Опять положил кого-то?       Розанов прикрывает глаза. Прислоняется к спинке кресла.       — Не я.       — Твои постарались?       — Вроде того.       Эйден выдыхает дым. В трубке повисает пауза, заполненная музыкой. Розанов знает, что там, на другом конце, Эйден — Эй-Кей сидит в какой-нибудь конуре класса люкс из близ лежащих; в комнате с затемнёнными окнами, где всегда горит тусклый свет и пахнет травкой. Дреды распущены, на коленях — блокнот, в котором он записывает адреса, имена, суммы. Эйден не носит оружия. Оружие носят люди, которые выполняют грязную работу. Он приезжает, когда всё уже кончено. И делает так, чтобы всё произошедшее осталось в тайне.       — Ништяк. Расценки ты знаешь, — голос Эйдена снова становится ленивым, будто разговор о трупах для него — такая же обыденность, как заказ пиццы. — Место, пара деталей — и выезжаю.       Розанов молчит. Смотрит на свои руки. На пальцы, которыми только что держал иглу, зашивая Виктора. На то, как предательски они дрожат, выдавая насколько тяжело ему держаться.       — Кей... — начинает он.       На том конце провода что-то меняется. Музыка не стихает, но Эйден замирает. Розанов слышит, как он задерживает дыхание и как нервно щёлкает зажигалка.       — Ооо, не-не, — голос Эйдена теряет ленивую расслабленность; в нём появляются нотки, которые Розанов слышал всего пару раз за все годы. — Знаю я этот тон. Жмурик не один?       Розанов выдыхает. Проводит рукой по лицу.       — Да. Больше одного.       — Сколько? — Эйден уже не растягивает слова. Голос становится быстрым, собранным, профессиональным. — Три? Пять?       — Около двадцати.       Тишина.       Не та тишина, что бывает между словами. Другая. Та, в которой мир на секунду перестаёт существовать. На фоне всё так же играет музыка — тягучая, басовая, но теперь она кажется не расслабляющей, а зловещей. Удар бита за ударом.       Эйден молчит. Пять секунд. Десять. Розанов слышит его дыхание — ровное, контролируемое, но слишком глубокое для человека, который просто сидит и слушает джаз.       А затем Кей выдыхает. Длинно, медленно, как выпускают воздух из лёгких перед прыжком в холодную воду.       — Розанов, — голос его становится тихим, почти ласковым, и от этого делает лишь хуже, — ты совсем слетел с катушек? Двадцать трупов?!       В голосе Эйдена нет страха. Только шок. Тот, который он, наверное, давно уже не испытывал. Потому что его работа — это пять трупов, ну или восемь; окей, ладно — десять, если война. Но двадцать — это не разборка. Это бойня.       Розанов закрывает глаза. Снова видит склад. Своих — у стены, у стеллажей, в лужах крови. Чужих — в чёрном, с незнакомыми и искажёнными страхом лицами. Дэнни с дырой в груди. Виктора, зажимающего рану и хрипящего от боли.       — Я не мог повлиять на это, Эйден, — спокойно и приглушённо произносит он, потирая переносицу.       — Охуеть не встать, — голос Эйдена становится резче. Розанов слышит, как он поднимается, как шуршит одежда, как где-то в его комнате что-то падает — может быть, блокнот или пепельница. — Ты хоть понимаешь, что это значит? Это красная тряпка. Кто это сделал? Ты знаешь?       — Пока нет, — Розанов открывает глаза. Смотрит на свои руки. На иллюзорные кровавые разводы под ногтями. — Но узнаю.       — Узнает он, — Эйден снова выдыхает. Теперь в его голосе появляется что-то другое. Усталость. Та, которая скрывается за годами утилизации трупов и исправления чужих ошибок; работы над тем, чтобы мир не видел того, что видит он. — Слушай сюда, Розанов. Я сделаю это. Ты знаешь, что сделаю. Только из уважения к тебе, каким бы ублюдком ты ни был. Но это обойдётся тебе дорого. Икс пять от рынка. Потому что это не просто двадцать жмуров. Это двадцать жмуров, которых нужно сделать невидимыми. А это, блядь, не пять мешков в багажник запихать, знаешь ли. Мне, по-твоему, грузовик заказывать? Как закатать в бетон одновременно двадцать тел? Хотя, не-не, погоди, ты знаешь сколько нужно литров кислоты? Это...       — Эйден, — произносит Розанов, останавливая поток речи. — Я заплачу любые деньги. Просто… пожалуйста, прошу тебя, помоги мне.       Эйден замолкает. На фоне музыка сменяется — что-то более медленное, меланхоличное. Блюз, кажется. Или просто запись старого фортепиано.       — Лады, — голос Эйдена снова становится прежним — ленивым, растянутым, будто они обсуждают цену на бензин. — Адрес скинь. Я приеду через час, максимум — два. И Розанов...       — Да?       — Ты там... как сам? Не ранен?       Розанов смотрит на свою рубашку. На пятна крови — чужой, не своей. На пальцы, которые пахнут антисептиком и железом.       — Нет. Я в порядке.       — Хорошо, — Эйден выдыхает. — Тогда до связи.       — До связи.       Трубка ложится на рычаг. Щелчок.       Розанов сидит в тишине, смотрит на телефон, и думает о том, что только что сделал, — вызвал человека, «санитара» криминального мира, который перепишет реальность и сделает так, будто тех людей, оставшихся на складе, со всеми их семьями, детьми, заботами и проблемами, мечтами и желаниями, — никогда не существовало.       И, как ни странно, ему не плевать.

***

      Шейн просыпается от шороха.       Не резко, не с ударом сердца — так, как обычно просыпаются в чужой постели. Сонная волна отступает медленно, нехотя, оставляя после себя ощущение тепла и тяжести в конечностях.       В спальне темно. Только ночник у кровати отбрасывает мягкий золотистый свет на смятые простыни, которые хранят тепло его тела, и на фигуру у шкафа.       Розанов переодевается. Молча. Плавно. Каждое движение — экономное, бесшумное, как у человека, который привык не выдавать своего присутствия. Он стягивает верх — и Шейн видит напряжённую спину, широкие плечи, лопатки. В полумраке спальни, в золотистом свете ночника, Розанов кажется вырезанным из темноты — живым, тёплым, но каким-то… другим.       — Илья?.. — голос Шейна выходит сонным, тягучим, с хрипотцой.       Розанов замирает на секунду. Оборачивается.       Шейн приподнимается на локте, щурясь от света. Футболка на нём съезжает с плеча, открывая ключицу и след от укуса, который уже начинает желтеть по краям. Волосы спутались, глаза ещё не до конца проснулись, но в них уже проступает беспокойство — чуткое, улавливающее малейшие изменения в воздухе быстрее, чем он сам успевает понять, что происходит.       — Всё хорошо? — Шейн смотрит на него. На лицо. На руки. На домашнюю футболку, которую Розанов держит в руках, ещё не успев надеть. — Ты цел?       В голосе — паника. Та, которая проснулась вместе с ним, которая ударила в грудь, когда он увидел Розанова в темноте — молчаливого, сосредоточенного; с этим взглядом, который он уже научился читать.       — Я в порядке, — Розанов шагает к кровати. Надевает футболку на ходу — одним движением. Опускается на край постели, тянется к Шейну, обнимая и прижимая к себе. — Всё хорошо.       Шейн выдыхает. Всё напряжение, которое успело собраться в груди, выходит одним долгим, дрожащим выдохом. Он прижимается к Розанову, зарывается носом в изгиб его плеча, в тепло, в запах — любимый парфюм и… что-то ещё, что примешивается к нему сейчас; острое, металлическое, чужое.       — Ты пахнешь… — начинает он, но не договаривает. Не хочет знать.       Розанов гладит его по спине. Широкой ладонью, медленно, успокаивающе. Проводит по позвоночнику, по лопаткам, по рёбрам и бокам, которые напряжены. Шейн мычит — сонно, довольно, чувствуя, как тепло разливается по телу, как уходят остатки тревоги.       — Я думал… — бормочет Шейн куда-то в его плечо. — Ты так долго. Я не мог уснуть, когда ты уехал. А потом, наверное, вырубился. И теперь…       — Тише, — Розанов целует его в макушку. — Спи.       — Не хочу, — Шейн приподнимает голову, смотрит на него заспанными глазами, словно не до конца осознаёт себя в пространстве и вообще мало соображает, и в них уже нет тревоги — только тепло и та кошачья лень, которая появляется, когда он чувствует себя в безопасности. — Хочу побыть с тобой.       — Я рядом.       Холландер снова утыкается носом в плечо. Снова мычит довольно. Пальцы нащупывают край его футболки, сжимают, не отпуская. Розанов продолжает гладить его по спине — медленно, размеренно, чувствуя, как тело Шейна тяжелеет, как дыхание становится глубже, как он балансирует на грани сна и реальности, продолжая держаться за ткань, как за якорь.       Розанов не может перестать думать.       Мысли носятся по кругу, как заведённые.       Двадцать человек. Двадцать! Плевать, что своих меньше, — потери огромные. Кто-то знал об этом. Кто-то подстроил и сдал их — намеренно, бесчувственно и жестоко.       И этот кто-то может знать о Шейне.       Этот кто-то вполне мог присутствовать на его празднике. Видеть, как Розанов смотрит на Холландера, как держится рядом, как представляет его своим людям. Видеть, как Шейн танцует, смеётся, пьёт шампанское со Светой и Роуз. Видеть и заметить, что он — для Розанова — не просто гость. Не просто «кто-то».       Он мог принять Шейна за слабое место.       Розанов закрывает глаза. Вдыхает запах волос Холландера — шампунь, сон, что-то сладкое — родное. И представляет, что будет, если… если кто-то решит, что Шейн — это рычаг. Если они придут за ним. Если они узнают, где он живёт, где работает, когда выходит из дома, когда возвращается.       Он не сможет защищать его всегда. Не сможет быть рядом каждую секунду. Не сможет поставить охрану у ресторана, не объяснив — почему. Не сможет запереть его в этом доме, не сказав правды.       А правда — это гора трупов на складе, под завязку заполненном наркотой. Это мерзкая крыса, которая ходит среди них и наверняка мило улыбается, глядя Розанову в глаза. Это война, которая уже началась, и в этой войне Шейн — самая уязвимая цель.       Сердце обливается кровью. Не фигурально — Розанов чувствует, как что-то сжимается в груди, как перехватывает дыхание, как руки на спине Шейна замирают, чтобы не выдать дрожи.       Он не может. Не может потерять его. Не после всего. Не после того, как понял, что готов отдать всё, лишь бы этот человек — который сейчас утопает в его объятиях, доверчивый и открытый, не знающий, что такое смерть — был жив и бесконечно счастлив.       Шейн шевелится. Тёплое дыхание касается шеи Розанова.       — Утром мне нужно будет уехать, — бормочет он, слова слипаются, путаются, но он всё равно пытается говорить, держаться. — Вечерняя смена. Подвезёшь?       Розанов замирает.       Рука на спине Шейна останавливается. Пальцы сжимаются на ткани футболки — слишком сильно, наверное, потому что Шейн чуть морщится, но не размыкает веки.       Вечерняя смена. Ресторан. Люди. Чужие. Открытое пространство, где он будет один, без защиты, без прикрытия, без него.       Нет, категорически — нет. И точка. Его нельзя отпускать. Не сейчас. Не тогда, когда это опаснее всего.       — Останься, — слова вырываются раньше, чем Розанов успевает подумать. Голос глухой, сдавленный, чужой даже для себя самого.       Шейн приоткрывает глаза. Сонные, непонимающие. Смотрит на него — и в его взгляде мелькает что-то, из-за чего Розанову хочется отвести взгляд.       — Что? — он не просыпается до конца, не понимает, не слышит той ноты в голосе, которая должна его насторожить.       — Останься, — повторяет Розанов. И не добавляет ничего. Не говорит почему. Не говорит зачем. Не может.       Шейн смотрит на него секунду. Затем улыбается — сонно, тепло, доверчиво. Прижимается ближе, зарываясь носом в изгиб плеча.       — Ммм… ладно? — выдыхает Холландер, думая, что ему это снится; слова срываются с губ едва слышно, путаются. — Но если я останусь... меня уволят. И я потеряю работу.       В голосе нет страха. Только сонная, ленивая констатация факта, которую он, наверное, даже не осознаёт. Хватка на футболке Розанова чуть ослабевает, дыхание выравнивается.       Розанов прижимает его крепче. Губы касаются уха — хриплый шёпот, почти беззвучный, но в этой тишине спальни он звучит как клятва.       — Это так важно? Тебе вообще не нужно работать.       Шейн замирает на мгновение. Затем выдыхает — длинно, мечтательно, с той особенной ноткой, которая появляется только во сне, когда реальность перестаёт иметь значение.       — Надо же, — бормочет он, и в голосе проступает улыбка; счастливая и беззаботная, какая бывает только у тех, кто ещё не знает, что их счастье может быть хрупким. — Какой приятный сон.       Розанов тихо хмыкает. Губы скользят по виску — медленно, бережно, впитывая тепло, запах, касаясь каждой веснушки на скуле, каждой ресницы на закрытых веках, утягивающих в темноту.       — Это не сон, — шепчет он.       Шейн мычит что-то невнятное, не открывая глаз.       Розанов проводит губами по его щеке и по уголку губ, который слегка приподнимается, когда его касается горячее дыхание.       — Прошу тебя, — голос садится, превращается в хрип, который Шейн, наверное, даже не слышит, потому что уже на грани, на тонкой линии между сном и явью, где слова теряют смысл и остаются только ощущения. — Не уезжай утром. Побудь здесь ещё… немного.       Пауза. Только дыхание. Только тепло.       — Пообещай мне, что останешься.       Шейн не открывает глаз. Но уголок его губ приподнимается в ухмылке — той самой, которая зацепила Розанова с первой встречи в ресторане.       — Ммм… — тянет он сонно, лениво, нехотя выпуская сон из рук. — Ты странный.       Розанов замирает. Сердце пропускает удар.       А Шейн просто прижимается ближе и выдыхает — тепло, ровно, искренне.       — Обещаю.       И засыпает.       Розанов сидит, прижимая его к себе и чувствуя, как дыхание Шейна становится глубже, как его пальцы разжимаются на футболке окончательно, как тело тяжелеет, доверяясь ему полностью, без остатка.       Он целует Холландера в макушку. Выключает ночник. И немного смещается, но продолжает обнимать, держать, гладить; и обещает себе, что сделает всё, чтобы этот человек в его руках никогда не узнал, что такое страх.
Примечания:
539 Нравится 193 Отзывы 176 В сборник
Отзывы (11)