BUNNY

NC-17
Завершён
539
5
Размер:
224 страницы, 71 017 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
539 Нравится 193 Отзывы 176 В сборник

Я ЗА МИР И ЗА ДОБРО

Настройки
Примечания:

***

      Шейн лежит, растянувшись на постели, и пытается читать «преступление и наказание». Книга раскрыта на моменте, где Раскольников впервые приходит к Мармеладовой, и Холландер периодически фыркает и покачивает головой, потому что этот Раскольников — тот еще псих, но Соня… боже, она — святая, ангел; и Шейн искренне недоумевает, как такая прекрасная девушка вообще терпит этого занудного мужика с его заумными теориями и топором наперевес.        Буквы, как это обычно бывает, скачут перед глазами, и он ловит себя на том, что уже в который раз перечитывает одну и ту же строчку, потому что мысли не здесь. Они там, где Розанов, который уехал утром, бросив на прощание «скоро буду», — и до сих пор не вернулся.        Он откладывает книгу и пялит в потолок. В комнате тихо. Слышно, как где-то внизу, на первом этаже, Альфред переставляет посуду, как шуршит его газета, как тикают часы в коридоре. Окно открыто, и ветер колышет шторы, принося с собой запах сосен, сырой земли и вечерней прохлады.       Вдруг — шум гравия под колесами.       Хруст — резкий, дробный. Торопливые шаги. Голоса. Не Розанов — чужие.        Шейн замирает. Тело напрягается само — инстинктивно, по-звериному; подрубая чуйку, которая никогда не подводит: опасность. Он приподнимается бесшумно, подходит к окну, но не выглядывает — встает у стены и прижимается к ней спиной, прислушивается.       Голоса доносятся со стороны парадного входа. Грубые, низкие, с интонацией, привыкшей приказывать и не привыкшей к тому, чтобы им перечили. Шейн слышит шаги — тяжелые, уверенные. Трое или четверо. Двое туповатых верзил — по голосам понятно; такие будут ломиться в открытую дверь, не думая о том, что скрывается за ней. И один — спокойный, вкрадчивый, который командует.       Шейн выдыхает. Пальцы впиваются в стену, ногти царапают обои. Сердце колотится неистово. Он не знает этих людей. Не знает, кто они и зачем пришли, но чувствует одно: намерения у них недружелюбные.       Он заставляет себя выглянуть — краешком глаза, в просвет между шторой и стеной. Двор. Две машины — черные, тонированные, с выключенными фарами. Четверо мужчин. Двое из них — здоровенные, в кожаных куртках, как из дурацких боевиков, и с туповатыми лицами, бритые под ноль. Они стоят у входа, переминаются с ноги на ногу, оглядываются по сторонам, но без интереса — так, для галочки. Третий — водитель, судя по всему, остался в машине, сидит за рулем и смотрит в лобовое стекло. И четвертый — в центре. Средних лет и в костюме, который сидит на нем идеально; с лицом, которое Шейну кажется смутно знакомым. Где-то он видел его. Мельком. Не в ресторане ли? Первая встреча с Розановым. Этот мужчина был с ним. Этот… может ли это быть тот, о ком говорил Розанов со своими людьми все эти дни? Тот, кто решил перейти ему дорогу? Ведь если так, то это…       Марк.       Шейн отшатывается от окна, прижимаясь спиной к стене и чувствуя, как сердце колотится о ребра. В голове — пустота и шум. Марк. Черт возьми. Этот псих здесь. И Розанова нет. Он, скорее всего, даже не знает. Что ему делать? Бежать? Прятаться? Позвонить ему? Да, наверное, надо срочно набрать и…       — Розанова оставьте мне, — голос Марка доносится снизу, спокойный и слегка ленивый. — Если увидите Холландера — в кабинет. Не убивать. Пока.       Верзилы переглядываются. Один из них — тот, что пониже ростом, но шире в плечах — чешет затылок.       — А если он будет рыпаться?       — Свяжите. Припугните. Он всего лишь мальчишка, справитесь.       — А старик? — спрашивает второй. — В доме еще старик есть. Дворецкий.       — Раскинь мозгами, чертов ты идиот. Он нам не нужен. Свяжите и посадите в подсобку. Пусть будет там.       Шейн слышит, как они идут к двери. Шаги — грузные, уверенные; по гравию, по ступеням и крыльцу. Голоса становятся ближе, и он чувствует, как внутри поднимается паника — липкая, мерзкая, сковывающая движения и заставляющая дышать чаще, глубже и тише.       — В любом случае, — голос Марка, уже почти у двери; звучит так, будто он подводит итог, — сегодня умрут оба.       Холландер замирает. Дыхание перехватывает, а сердце пропускает удар. Слова падают в тишину, оставляя после себя лишь ужас и сковывая на мгновение страхом все тело. Марк пришел убивать. И у него для этого есть два специально обученных прихвостня. И Розанова нет рядом. И он один…       Тело приходит в работу само. На автопилоте, который включается, когда мозг отказывается думать, а страх берет верх, но инстинкты оказываются сильнее. Он подходит к тумбочке. К той, что со стороны Розанова. Тянет ящик — медленно, бесшумно, чтобы не скрипнул. Внутри — пистолет.       Пальцы дрожат, когда он берет его в руки. Металл холодный, тяжелый, пахнет маслом и порохом. Рядом — магазин. Шейн вставляет его — наощупь, как учил Розанов; как он запомнил в тот день, когда стрелял по мишеням, чувствуя за спиной тепло чужого тела.       Щелчок.        Магазин встает на место. Шейн передергивает затвор — единожды, коротко и резко. Патрон дослан. Предохранитель — большим пальцем, вниз, до упора. Пистолет готов. Он смотрит на него и на свои пальцы, которые сжимают рукоять; чувствуя, как внутри, где-то под слоем страха и паники, просыпаются ярость и желание выжить.       Телефон.        Холландер хватает его с тумбочки, набирает по памяти номер Розанова и зажимает между плечом и ухом. Гудки. Длинные, тягучие. Никто не берет. Сброс. Еще раз. Тот же результат. Шейн прикусывает губу, ощущая, как кровь выступает на нежной плоти. Розанов не отвечает. Розанов бог весть где. Розанов даже не подозревает, что Марк уже здесь.       Внизу — шаги. Они в доме. Шейн слышит, как Альфред что-то говорит — спокойно, ровно, как и всегда, — и как грубый голос обрывает его, приказывает заткнуться. Звук удара — глухой, короткий. Тело падает на пол. Шейн замирает. Альфред. Они ударили его.       Он пятится к окну. Пальцы сжимают пистолет, телефон зажат в другой руке, и он смотрит вниз — на карниз, на навес крытого балкона первого этажа. Если свеситься — допрыгнет. Если не сломает ноги. Если его не заметят. Вариантов нет. Остаться — значит, ждать, когда они поднимутся, найдут его и сделают то, для чего пришли.       Шейн выдыхает. Медленно, глубоко; ощущая, как воздух наполняет легкие, как страх отступает, уступая место той привычной дерзости, которую он позволял себе в отношении Розанова, пока все вокруг его боялись; той, которая заставляла его улыбаться, когда ствол касался губ; той, которая делает его тем, кто он есть.       Он засовывает пистолет за пояс, телефон — в карман. Подходит к окну, смотрит вниз — на навес и в неизвестность, которая ждет его.        И прыгает.       Приземляется глухо, но не слишком громко — ноги сгибаются в коленях, амортизируя удар; и он замирает на секунду, ощутив, как старый металл прогнулся под его весом. Где-то под слоем кровельного железа что-то скрипит — тонко и противно. Шейн задерживает дыхание. Ждет. Сердце колотится так сильно, что, кажется, его слышно во всем дворе.       Вокруг — тишина. Только ветер шелестит в кронах деревьев и журчит фонтан у входа в дом. Водитель — тот, что остался в тачке, — сидит в машине, опустив стекло, и пялится в телефон. Свет от экрана выхватывает из темноты его лицо — глуповатое, расслабленное, с улыбкой от уха до уха. Он смотрит что-то смешное — быть может, рилс с котами, мем или переписку с женщиной, которая обещает ему рай на земле за несколько сотен баксов. Главное — он не смотрит по сторонам. Не слышит, как Шейн крадется по навесу, балансируя на краю, как железо прогибается под каждым шагом, как воздух свистит в легких, когда он выдыхает сквозь зубы.       Холландер добирается до края. Свешивается — осторожно и плавно, как большой кот, который спускается с дерева, не зная, ждет ли его внизу земля или капкан. Пальцы нащупывают край водостока, ноги ищут опору, и он сползает вниз — в свободное пространство за кустами, которые растут вдоль стены. Ветки царапают руки, лицо, шею, но он не обращает внимания. Адреналин выбрасывается в кровь, превращая боль в фоновый шум.       Он пригибается. Крадется вдоль окон — босиком, бесшумно, стараясь не наступить ненароком на сухую ветку и не вызвать лишний шум. Трава холодная, мокрая от росы, и ступни немеют, но он не останавливается. Останавливаться нельзя. Потому что Марк и его люди ищут его. И чертов Розанов не берет трубку.       Шейн вновь достает телефон. Пальцы дрожат, когда он набирает номер.        Гудки.        Сброс.        Еще раз.        Тот же результат.        Шейн кусает губы и выдыхает сквозь зубы — тихо и зло. С яростью, копившейся в нем последние дни, которую он не мог выплеснуть, потому что шел на поводу у Розанова и все время думал, что его бдительность — паранойя.       — Сука, — шепчет он. Голос хрипит, и Холландер сжимает телефон в руке, ощущая, как пластик впивается в ладонь.       Шейн смотрит на дом.        На окна — темные, пустые, в которых не видно ни огней, ни движения. На дверь — тяжелую и дубовую, за которой сейчас, скорее всего, Марк расхаживает по гостиной, рассматривает картины, трогает рояль, пьет виски из личной коллекции Розанова и чувствует себя хозяином положения.       Он мог бы пробраться в холл. Через черный вход, через кухню, через окно в прачечной, которое, кажется, не закрывается до конца. Мог бы взять ключи — те, что лежат на маленьком столике у входа, где Розанов всегда оставляет их. Мог бы открыть гараж, сесть в любую тачку и уехать. Вдавить педаль газа в пол и вылететь за ворота, исчезнуть в ночи, пока Марк и его люди будут обыскивать комнату за комнатой, не понимая, куда делась их цель.       Он мог бы. Но не уедет. Потому что не хочет. Потому что если он уедет — Розанов вернется в пустой дом, где этот напыщенный ублюдок будет ждать его с пистолетом в руке и улыбкой на лице. Потому что если он уедет — он оставит его одного. А он не может. Не после всего. Не после того, как Розанов сказал ему, что любит. Не после того, как он сам…        Вариант с убийством он даже не рассматривает. Их трое — Марк и двое неприятных типов. Плюс водитель в машине, но тот, кажется, не в счет — уткнулся в телефон и посмеивается над чем-то своим. А он один. С пистолетом, который держал в руках всего несколько раз. И он не верит в удачу. Не сегодня.       Если он выстрелит в кого-то одного из них — остальные услышат и прибегут. Убьют. Худший сценарий. И Розанов, когда вернется, найдет только его бездыханное тело. Нихуевый такой хэппи-энд.       Шейн выдыхает.       И прячется.       Там, где его не видно ни из окон, ни с дорожки; ни из машины, где водитель продолжает пялиться в телефон и давить улыбку. Садится на корточки, прижимаясь спиной к холодному камню, колени его дрожат, а пальцы сжимают ствол, впиваясь в прохладу металла.       Он прислушивается к шагам в доме, долетающим до него разговорам из приоткрытых окон. Они ищут его. Поднимаются на второй этаж, заглядывают в комнаты. Шейн слышит, как один из придурковатых ублюдков говорит: «Нет его. Пусто». И голос Марка — спокойный, вкрадчивый: «Он точно здесь. Ищите лучше».       Холландер замирает.       Слушает, как шаги затихают, как голоса удаляются, как где-то в доме открывается дверь, и кто-то выходит на крыльцо. Смотрит, как водитель в машине зевает, трет глаза, снова утыкается в телефон. И думает о том, что сказал Марк. «Сегодня умрут оба». Он не позволит этому случиться. Сделает все, чтобы выжить. Сделает все, чтобы Розанов выжил, а Марк пожалел о том дне, когда решил, что чувствовать — это слабость.

***

      Розанов подъезжает к дому резко — шины взвизгивают, машину заносит, но он выравнивает руль одним движением, въевшимся в мышечную память за годы гонок по ночным дорогам, когда каждая секунда на счету. Двигатель глохнет, и тишина опускается на двор, нарушаемая только хрустом гравия под его ботинками, когда он вылетает из тачки.       Пистолет уже наготове. Глушитель — длинный и матовый — смотрит вперед. Розанов не глядит по сторонам. Смотрит только на чужую машину — тонированную, с открытым окном со стороны водителя. На человека, который замечает его слишком поздно. Розанов сокращает расстояние между ними быстрым шагом. Дуло упирается между глаз, минуя приспущенное стекло.       Водила замирает.        Гамбургер — сочный, с капающим соусом, который пачкает пальцы, — застывает у раскрытого рта. Вторая рука — с телефоном, где на экране застыло какое-то видео — поднимается вверх; пальцы растопырены, ладонь открыта — жест сдачи и мольбы в лице человека, который понимает, что жить ему осталось несколько секунд.       — Кто еще в доме? — голос Розанова низкий и ровный.       — Трое, — выдыхает водитель. Слово срывается с губ вместе с крошками, слюной и последним вздохом.       Выстрел.        Почти беззвучный — глушитель делает свое дело, превращая грохот в кашель, который тонет в шуме ветра и криках птиц в кронах деревьев. Пуля входит в лоб — чисто и аккуратно, как учили давно, когда он сам был мальчишкой с чистыми глазами и верой в лучшее.        Водитель падает на руль, голова дергается, руки обмякают, гамбургер выскальзывает из пальцев и валится на коврик в ногах.        Розанов не смотрит. Идет к дому.       Шаги быстрые, бесшумные. Ботинки ступают по гравию, по ступеням и крыльцу, и он не слышит ничего вокруг — только безумный стук собственного сердца.        Заходит. Вскидывает пистолет — дуло смотрит в направлении гостиной, погруженной в полумрак.       И замирает.       Марк сидит в кресле. В том, у камина, где Розанов любит читать по вечерам, когда дом затихает, а Альфред приносит виски и говорит: «Хороший вечер, мистер Розанов». Руки лежат на подлокотниках — расслабленно, спокойно. Нога закинута на ногу. В одной руке — бокал с янтарным виски, в другой — пистолет. Дуло смотрит на Розанова. Не дрожит. Не дергается. Смотрит ровно, спокойно, как смотрит сам Марк — из тени.       — Марк, — не удивление — констатация.       — Илья, — Марк улыбается — так же он улыбался, когда поднимал тост за его здоровье, когда жал руку, когда смотрел в глаза и желал удачи. Теперь от этой улыбки хочется лишь блевать. — Выпьем?       Розанов смотрит на него. На бокал в его руке — свой бокал, из своего же бара; на пистолет, который смотрит ему в грудь; на свое отражение в стекле — человека, который пришел убивать. Или быть убитым.       — С удовольствием, — отвечает он.       Внутри — пустота и тьма. И одна мысль, которая бьется, как птица в клетке: Шейн. Где Шейн? Жив ли? В доме? Убежал? Спрятался? Или... нет, он даже не хочет думать об этом. Потому что иначе прямо сейчас нажмет на спусковой крючок, и пуля войдет в лоб Марка, кровь зальет его любимое кресло, тело упадет на пол; и тишина, которая воцарится в доме, станет ответом на все вопросы.       Марк откидывается в кресле, делая вид, что ему комфортно, что он здесь свой, что этот дом и эти стены принадлежат ему. Бокал с виски покачивается в его руке, янтарная жидкость плещется о края, и он смотрит на Розанова поверх стекла — спокойно и уверенно, словно все козыри у него.       — Ты знаешь, почему я здесь, — говорит Марк. Интонация вкрадчивая, как у продавца, который предлагает товар, от которого нельзя отказаться.       Розанов молчит. Стоит, не опуская ствол, и палец на спусковом крючке не дрожит. Смотрит на мужчину перед собой внимательно. На его лицо — гладкое, холеное, без единой морщины, хотя они начинали вместе, и те годы, которые оставили следы на лице Розанова — шрамы, складки у рта, тяжелые веки, — обошли Марка стороной. Или он просто лучше умеет прятать то, что внутри.       — Я хочу то, что принадлежит мне по праву, — продолжает Марк. — Все, что ты строил эти годы. Хочу, чтобы ты переписал это на меня. Добровольно. Или... — он пожимает плечами, и пистолет в его руке покачивается, описывая полукруг, — мы можем сделать это по-другому. Но я думаю, ты предпочтешь первый вариант.       Розанов молчит. Слушает. И думает о том, как кровь будет течь по лицу Марка, когда он ударит его первым. О том, как хрустнет челюсть под его кулаком, как он будет давить, давить, давить, пока глаза Марка не закатятся, а из глотки не полезут предсмертные хрипы. О том, как он возьмет его за волосы — жидкие, крашеные, пахнущие дорогим шампунем — и ударит головой о каминную полку — раз, другой, третий, — пока мрамор не окрасится в красный, а лицо Марка не превратится в кровавое месиво, в котором нельзя будет узнать человека, которого он когда-то считал своим другом.       Но лицо остается спокойным. Глаза — ледяными. Рука с пистолетом — неподвижной.       — И как ты себе это представляешь? — отвечает Розанов. — Я подпишу бумажки, и ты станешь новым боссом? Думаешь, ребята пойдут за тобой? Думаешь, те, кто знал Дэнни и работал с ним, поверят, что ты не причастен к его смерти?       — Они поверят тому, что я скажу, — Марк усмехается. — Или тому, что останется от тех, кто посмеет усомниться. Ты же знаешь, Илья, я умею убеждать.       Розанов знает. Помнит, как Марк убеждал поставщиков, когда те хотели поднять цену. Как убеждал конкурентов, когда те заходили на его территорию. Как убеждал своих, когда те сомневались, что он справится. У него был дар — или проклятие — видеть слабости других и давить на них, пока они не сломаются. И сейчас он давит на Розанова. На его слабость.       — Ты стал слаб, Илья, — Марк делает глоток виски, не отводя взгляд. — Раньше ты был другим. Ты видел цель и шел к ней, не оглядываясь. Ты не боялся терять, потому что знал: на место ушедших придут новые. А теперь... — он качает головой, и в этом движении — сожаление, наигранное и фальшивое, как его улыбка, — теперь ты думаешь о том, кого потеряешь. О том, кто останется без тебя.        А что, если… сорваться прямо сейчас, кинуться на него и вырвать этот поганый язык с корнем? Как было бы приятно наблюдать за тем, как этот мудак будет давиться кровью и хватать ртом воздух, которого не хватает. О, Розанов бы получил искреннее удовольствие, зашив ему рот, чтобы тот не кричал, когда он приступит к следующему этапу — пальцам, которыми Марк сейчас держит бокал с его виски и сжимает пистолет, направленный на него; которыми он, должно быть, гладит своих любовниц, думая о том, что скоро станет королем.       — Ты ошибаешься, — хмыкает Розанов. Голос ровный, но с холодной ноткой — с такой он начинал. Тогда ему было плевать на потери — он шел по головам, не оглядываясь. — Я действительно изменился. Но это нельзя приравнять к слабости.       — Разве? — Марк ухмыляется. — Ты прячешь мальчишку в своем доме и смотришь на него так, будто он — твое спасение. Думаешь, я не вижу? Не понимаю, что он — твоя ахиллесова пята?       — Чего ты хочешь? — спрашивает Розанов, игнорируя вброшенные провокации. — Говори.       — Я уже сказал, — Марк допивает виски, ставит бокал на стеклянный столик. — Все, что у тебя есть. Ты переписываешь это на меня. И тогда — возможно — твой мальчишка останется жив.       — Ты ничего не получишь, Марк. Мои люди не пойдут за тобой. Они знают о том, что ты сделал. Просто представь, что ждет тебя после моей смерти, — Розанов усмехается, видя в глазах напротив промелькнувшую тень страха. — Ты отправишься следом.       — Ты блефуешь, — Марк щурится.       — Проверь, — Розанов делает шаг вперед. Дуло пистолета почти касается груди Марка. Тот не двигается. Не отводит взгляд. — Проверь, и ты почувствуешь на себе, что случается с теми, кто пытается меня обокрасть. С теми, кто убивает моих людей и впускает врагов в мой дом.       Он думает о том, как Марк будет молить о пощаде; плакать, как Трэвис, хрипеть и задыхаться, царапая пол ногтями. Как его голос сорвется на визг, когда он поймет, что Розанов не остановится. Никогда. Что он будет пытать его до тех пор, пока тот не проклянет день, когда появился на свет. А затем — еще немного. Ради удовольствия.       — У тебя нет выбора, — отвечает Марк. Голос его едва заметно дрожит, и Розанов улавливает это. — Ты подпишешь все, что я скажу. Или...       — Или что? — Розанов перебивает. Тихо и спокойно, ведь время на его стороне. — Ты убьешь меня? Думаешь, я боюсь смерти?       Марк молчит. Смотрит на него, и в его глазах — что-то новое. Неуверенность. Розанов видит. Знает, что это только начало. Что скоро страх превратится в панику, паника — в ужас, а ужас — в то, что сделает Марка уязвимым.       — Ты боишься, — продолжает Розанов. — Переживаешь, что не подпишу. Боишься, что просчитался. И ты чертовски прав.       Он делает еще шаг. Дуло упирается в грудь Марка. Тот не отводит взгляд, но его палец на спусковом крючке дрожит.       — Ты проиграл, Марк, — говорит он. — Еще до того, как пришел сюда. Еще до того, как предал меня.       Шаги.       Голоса.       — Эй, босс. А че делать дальше? Мальчишки нигде нет. Может, его тут и не было?       Голос — тупой и развязный — врезается в напряжение, разбивая его. Розанов не оборачивается. Потому что если отведет взгляд от Марка хотя бы на секунду — кто-то из них точно выстрелит. И все пойдет не по плану.       В дверях замирают двое.        Смотрят на Розанова, на пистолет в его руке, на пистолет Марка; на них обоих, застывших друг напротив друга, как шахматные фигуры перед финальным ходом. Один из них чешет затылок, пытаясь переварить увиденное. Второй моргает, хмурится, топчется на месте.       — Босс, вы в порядке? — спрашивает тот, что пониже. Голос у него такой, будто он спрашивает, не хочет ли босс кофе.       Марк закатывает глаза — с такой долей раздражения, что Розанов почти физически ощущает, как оно исходит от него волнами. Да и у самого внутри — ярость. Слепая и горячая. И она вот-вот вырвется наружу, потому что контроль трещит по швам, враги — здесь, в его доме, а его люди — предатели, и Шейн — неизвестно где, неизвестно — жив ли.       — Нет, кретин, — цедит Марк сквозь зубы. Голос становится жестким. — Убери его.       Верзилы переглядываются. Кивают. И двигаются.       Розанов видит это — как они синхронно делают шаг вперед, как их руки тянутся к нему; как их тупые и бездумные лица превращаются в маски, которые должны внушать страх. Они думают, что двое против одного — это легко. Что они справятся, и Розанов не успеет выстрелить, потому что они быстрее.       Они ошибаются.       Тот, что пониже, хватает его за запястье — руку с пистолетом. Пальцы — толстые, липкие от пота — сжимаются, пытаются вывернуть, заломить, заставить разжать хватку. Розанов не разжимает. Вместо этого он бьет — ногой, тяжелым ботинком, прямо в солнечное сплетение. Удар резкий, в него вложены все годы тренировок, драки в подворотнях и бои, из которых он выходил живым, а его противники — нет.       Здоровяк выдыхает. Его глаза округляются, рот открывается, и он падает — назад, спиной на стеклянный журнальный столик, который не выдерживает, разлетаясь вдребезги, и осколки градом осыпаются на ковер и паркет. Он охает — громко и удивленно, совсем как ребенок — и не двигается.       Второй на секунду замирает. Смотрит на товарища, на осколки, на Розанова. В его глазах — не страх, нет. Удивление. Такое же тупое, как и все остальное в нем. Он явно не ожидал, что Розанов сможет вырубить его напарника одним ударом. Он не знает, кто такой Розанов. Не знает, что этот мужчина перед ним строил свою империю на крови, страхе и на том, что всегда бьет первым.       — Ты... — начинает он, но не заканчивает.       Розанов бьет снова — на этот раз кулаком, в челюсть; с подсечкой, которую он не использовал со времен первых разборок в Бруклине. Верзила качает головой, но не падает — только шатается, хватаясь за стену, и пытается удержать равновесие. Розанов не дает ему времени. Хватает его за воротник, тянет на себя, и в тот же момент — выстрел.       Пуля входит в бедро — в то место, где артерия бьется ближе всего, где боль острее. Здоровяк кричит. Не рычит, не стонет — визжит, высоко и тонко, как женщина; как тот, кто впервые узнал, что такое настоящая боль. Из раны хлещет кровь — густая и темная, заливает штанину, капает на паркет, осколки и ботинки Розанова.       — За что?! — драматично орет этот тупоголовый кретин, хватаясь за бедро, падая на колени, а затем и на четвереньки. — За что, блядь?!       Розанов не отвечает. Он убивал слишком много раз, чтобы считать. Чувства притупились, а совесть — если она вообще была — умерла давно, в одной из тех драк, где выбор был только один: ты или тебя.       Марк медленно поднимается. Его пистолет смотрит на Розанова, и рука не дрожит — только желваки ходят под кожей, а глаза сужаются в щелки; только голос, когда он говорит, становится резким и нервным.       — Хватит.       Розанов чувствует, как ярость, которая кипела в нем всего секунду назад, уступает место чему-то среднему между спокойствием и холодной отстраненностью, которая помогает ему не разрядить всю обойму в Марка и не закончить этот цирк здесь и сейчас.       Марк подходит ближе. Потирает переносицу — он устал от тупости своих подчиненных; от того, что все идет не по плану, и Розанов все еще жив, держит пистолет и смотрит на него с той ненавистью, которую Марк видел в его глазах только раз — когда они хоронили одного из своих, а Розанов поклялся найти убийцу и наказать его — и сдержал слово.       — Идем, — говорит Марк. Тычет дулом в плечо Розанову — сильно, почти грубо, указывая в сторону коридора. — В кабинет. Живо.       Розанов не двигается. Смотрит на него. На дуло, которое упирается в его плечо. На руку, которая держит пистолет — не дрожит, не дергается, но Розанов знает: Марк боится. Боится, что он сделает что-то, что разрушит его планы.       — Пошел, — повторяет Марк. Голос становится жестче. Дуло давит сильнее. — Или я пристрелю тебя, а затем разберусь с мальчишкой.       Розанов подчиняется. Пистолет в его руке опускается — не потому, что он сдается. Потому что он знает: время еще не пришло. Потому что он уверен: Шейн где-то здесь, прячется. И Марк обязательно совершит ошибку.       — А вы двое, — Марк бросает взгляд на прихвостней — один так и лежит в осколках, хрипит и держится за живот; второй сидит на полу, зажимая простреленное бедро, с побледневшим лицом. — От вас никакого толка. Сидите здесь. И не рыпайтесь.       Они кивают.        Розанов проходит мимо, чувствуя на себе их взгляды — тупые, непонимающие, полные боли и обиды. Они не знают, за что их наказали. Не знают, что предательство не прощают. Не знают, что сегодня, возможно, умрут.       Марк идет следом. Пистолет смотрит в спину Розанову — и он слышит, как у мужчины позади сбивается дыхание, а сердце колотится быстрее, чем нужно. Марк нервничает. Марк знает, что ошибка близка.       Они заходят в кабинет.       Дверь остается открыта.       Марк не спешит проходить дальше. Стоит напротив с поднятым пистолетом, и Розанов видит, как его взгляд скользит выше — к тому месту, где за тяжелой дубовой панелью, под слоями стали, лежит все, ради чего была затеяна эта игра.       — Код, — произносит Марк, нервно и нетерпеливо. — Введи код.       Розанов не двигается. Стоит, опустив пистолет, пальцы расслаблены, лицо — каменное, непроницаемое. Только глаза чуть прищурены, и в них — не вызов, не страх, не злость. Любопытство. Или то, что его заменяет, когда внутри все кипит, но снаружи — ни единого движения.       — Я сказал, введи код, — Марк делает шаг вперед. Дуло упирается в лоб Розанова. Пальцы дрожат — едва заметно, но Розанов ощущает эту дрожь на себе и чувствует, как Марк теряет контроль, как паника поднимается из глубины, заливает горло и сжимает грудь. — Не заставляй меня стрелять.       Он молчит. Смотрит на него — в глаза, с расширенными зрачками, в которых отражается его собственное лицо — спокойное и почти скучающее. Поджимает губы, испытывая терпения обоих.       — Ты слышишь меня?! — Марк почти кричит. Дуло давит сильнее, вжимается в кожу, оставляет след. — Введи код, или я убью тебя. А потом найду твоего мальчишку — и он тоже сдохнет. Я заставлю его кричать. Ты хочешь этого? Хочешь, чтобы он умер, потому что ты не захотел ввести несколько гребаных цифр?       Розанов ухмыляется. Одними только уголками губ. И в этом жесте — все. Презрение. Скука. Уверенность, которая не нуждается в доказательствах. Марк замирает. Пистолет в его руке дрожит сильнее, и он перехватывает его покрепче; пальцы белеют на рукояти, но взгляд он не отводит.       — Сегодня сдохнешь только ты, — отвечает Розанов. Голос тихий, почти ласковый. — Мучительно. Хочешь, расскажу — как?       Марк сглатывает. Кадык дергается, лицо бледнеет, в глазах мелькает сомнение. Розанов видит. Чувствует. Мужчина перед ним выглядит так, словно балансирует на тонкой грани, будто еще секунда — и он сломается, нажмет на спусковой крючок. И это не пугает. Лишь забавляет.       Но Марк берет себя в руки. Дышит — глубоко, медленно, заставляя сердце биться ровнее, заставляя пальцы перестать дрожать. Пистолет снова упирается в лоб Розанова, на этот раз тверже и увереннее.       — Код, — повторяет Марк жестче. — Или я стреляю. Выбирай.       Что ж, ладно. Он поддается вновь. Не потому, что боится или надеется на пощаду — нет. Ему интересно — насколько далеко это зайдет. Что сделает Марк, когда получит то, за чем пришел. Убьет? Или оставит в живых, чтобы поиздеваться, заставив наблюдать, как рушится империя, пока он наслаждается властью?        Розанов подходит к стене. К дубовой панели, за которой скрыт сейф. Рука тянется к ней. Пальцы нащупывают край, нажимают. Панель отъезжает в сторону — бесшумно, плавно, открывая взгляду стальную дверь, кодовый замок и красный индикатор, который мигает в такт его сердцебиению.       Марк стоит за спиной. Пистолет смотрит в затылок. Дышит тяжело, часто, и Розанов чувствует его дыхание на своей шее — горячее, влажное, нетерпеливое.       — Вводи, — шепчет Марк. Голос срывается, превращается в хрип.       Розанов смотрит на замок. На кнопки, которые светятся тусклым светом. На свои пальцы, которые замирают на секунду. И думает о том, что будет, если он введет неправильный код — наберет цифры, которые по истечении выделенного времени взорвут все к чертям, вместе с документами, сейфом и Марком, который не подозревает, что Розанов всегда оставляет себе путь к отступлению.       Но он не делает этого. Следует интуиции и не принимает роковое решение.       Пальцы порхают по панели. Замок щелкает. Ручка поворачивается. Дверца открывается.       — Доставай, — Марк почти не дышит. — Все. И побыстрее.       Розанов засовывает руку в сейф. Чувствует холод металла, папки, бумаги, которые шуршат под пальцами. Достает. Кладет на стол — одну папку, вторую, третью. Документы, которые Марк ждал годами. Которые, возможно, станут его смертным приговором.        Азарт — это и впрямь нечто первобытное.        Розанов видит, как пальцы Марка дрожат, когда он открывает первую папку, как глаза бегают по строчкам, как губы шевелятся, беззвучно читая названия точек, маршрутов, имен. Он смеется — тихо, сдавленно, как человек, который ждал этого момента годы и наконец дождался. Смех перерастает в хриплый, довольный кашель, и он опускается в кресло, откидываясь на спинку.       — Вот оно, — выдыхает Марк, пролистывая страницы. — Все здесь. Все, что ты прятал. Дело осталось за малым.       Он поднимает глаза. Смотрит на Розанова, который стоит напротив. Пистолет указывает на грудь, и рука не дрожит — только пальцы сжимают рукоять сильнее.       — Садись, — приказывает Марк, кивая на кресло напротив стола. — И подпиши. Каждую страницу. Каждый документ. Я хочу видеть, как ты ставишь свою подпись под тем, что отдает мне все, что ты построил.       Розанов лишь поводит бровью. Он смотрит на Марка, и в его глазах — скука, ведь бумаги — это просто бумага, а подпись — обычные чернила. Настоящая власть — не в документах, а в головах, сердцах и той верности, которую нельзя купить или украсть.       — Сядь, я сказал! — Марк почти кричит. Голос срывается, становится выше, острее. Пистолет дергается, выводя незамысловатую фигуру, и Розанов чувствует, как воздух разрезает металл, а напряжение сгущается, становится почти осязаемым.       Он слушается. Обходит стол и садится напротив, не отводя взгляд. Кресло принимает его — мягкое и теплое, и мышцы расслабляются, хотя разум кричит: не сдавайся, не подписывай, не отдавай.       — Хороший мальчик, — Марк ухмыляется. Пододвигает бумаги, кладет поверх ручку — ту, которую Розанов использует для важных документов, с золотой гравировкой; которую подарил Дэнни на прошлый день рождения. — Подписывай.       Розанов берет эту ручку. Смотрит на гравировку — «Илья. Всегда твой друг», — на бумаги, которые лежат перед ним, и строчки, написанные юридическим языком, которые отнимают у него все. И медленно поднимает глаза на Марка.       — А если нет? — спрашивает он. Голос ровный, спокойный, без вызова. Просто вопрос.       Марк щурится. Пистолет в его руке снова дрожит — он теряет терпение, страх превращается в злость, а злость — в желание причинить боль.       — Если нет, — Марк наклоняется, дуло упирается в висок Розанова, — мальчишка умрет. Я лично прослежу, чтобы это было медленно и мучительно. А перед смертью, — он облизывает губы, и в этом — вся грязь, вся низость, вся та мерзость, которую он прятал годами, — я позабавлюсь с ним. Хочу понять, чем он так хорош, что пленил самого Розанова.       Розанов замирает. Не двигается. Не дышит. Внутри все кипит, рвется и хочет выйти наружу, разорвать Марка в клочья, вырвать его поганый язык. Но лицо — каменное. Только желваки ходят под кожей, а пальцы сжимают ручку так, что золото до боли впивается в ладонь.       Он открывает рот, чтобы сказать что-то. Чтобы выплюнуть в лицо Марку все, что он думает о нем, его угрозах и грязных, больных фантазиях. Чтобы сказать, что он будет наслаждаться каждым мгновением его агонии, когда...       Но не успевает.       — Убери пушку.       Знакомый голос. Хриплый, сбитый, но твердый. Тот, который он слышал в ресторане, когда мальчишка в белой рубашке советовал кролика. Тот, который шептал ему «я знаю, как переводится «люблю» с русского».       Розанов поворачивает голову. Осторожно, боясь спугнуть видение.       Шейн стоит в дверях. В футболке, которая висит на нем мешком, и домашних штанах, заляпанных чем-то темным — то ли грязью, то ли кровью. Босиком. Волосы спутаны, лицо бледное, глаза — огромные, темные, полные страха, который он пытается спрятать. В руках — пистолет. Ствол смотрит на Марка. Руки дрожат, но он держится. Розанов чувствует, как сердце сжимается от гордости и ужаса одновременно.       Марк замирает. Пистолет в его руке все еще смотрит в висок Розанова, но взгляд уже скользит к двери и мальчишке, который держит его на мушке.       — Ну надо же, — Марк усмехается. Голос его становится вкрадчивым, почти ласковым, но в нем слышится напряжение, которое он не может скрыть. — По вам, ребята, можно криминальные романы писать.       Он медленно поворачивается к Шейну. Пистолет в его руке теперь смотрит на мальчишку, и Розанов чувствует, как леденеет внутри. Не от страха — от того, что он не может защитить. Не может встать между ними. Не может сделать так, чтобы пуля, если она полетит, попала в него, а не в Шейна.       — И что же ты планируешь делать, зайчик? — Марк улыбается. Улыбка его — масляная, грязная, с капелькой слюны в уголке губ. — Убьешь меня?       Шейн молчит. Пальцы на рукояти сжимаются сильнее, костяшки белеют. Глаза — темные, широкие, с влажным блеском, но он не отводит взгляд. Стоит. Дышит — часто, глубоко, как учил Розанов в тире, когда прижимался к спине, обнимал, шептал на ухо «целься, дыши, жми». И смотрит. На Марка. На его улыбку. На пистолет, который смотрит на него в ответ.       — Уходи, — говорит Шейн. Голос срывается, но он не кашляет, не сглатывает, не показывает слабости. — Оставь его. И я не выстрелю.       Марк смеется. Хрипло, с каким-то надрывом.       — Ты и так не выстрелишь, — отвечает он. — Ты не способен на это. Ты — мальчишка, который никогда не держал оружия в руках. Который не знает, что такое убивать. Который...       — Я знаю, — перебивает Шейн. Голос его становится тише, но тверже. — Знаю, что такое защищать. Знаю, что такое терять. И я не позволю какому-то ублюдку разрушить его жизнь.       Розанов смотрит на Шейна. На его лицо — бледное, мокрое от пота, с темными кругами под глазами. На его руки — дрожащие, но не опускающие пистолет. На его губы — сжатые в тонкую линию, готовые произнести последнее «прощай». И… как же много всего собрано в его сердце прямо сейчас.       — Опусти пистолет, — произносит он.       — Нет, — Шейн покачивает головой, не отводя взгляд от Марка. — Не опущу.       — Опусти, — повторяет Розанов. — Я сам разберусь.       — Нет, Илья. Не в этот раз.       Марк наблюдает за ними. За Розановым, который замирает в кресле, сжав подлокотники так, что кожа под пальцами натягивается, готовая треснуть. За Шейном, который стоит в дверях с пистолетом и дрожит, но не отступает. На эту сцену — почти мелодраматичную, почти смешную, если бы не иллюзорный запах пороха и крови, который витает в воздухе.       — Как мне все это надоело, — зевает Марк. Показательно, театрально, прикрывая рот тыльной стороной ладони, в которой зажат пистолет. Его глаза — пустые и уставшие, словно он видел слишком много драм и перестал в них верить.       Щелчок.       Курок взведен. Звук разносится по кабинету, ударяясь о стены и черепную коробку Розанова, и там — внутри, в той части сознания, которая отвечает за выживание, — что-то перемыкает. Он переступает ту грань, за которой контроль становится иллюзией, а ярость — единственной реальностью.       Не думает. Не анализирует. Не просчитывает варианты. Тело срабатывает само — быстрее, чем разум, страх и пуля, которая еще не вылетела из ствола. Розанов подрывается из кресла — рывок, короткий и резкий. Руки перехватывают запястье Марка — мертвой хваткой; пальцы впиваются в кожу, кости и сухожилия, сжимая так, что раздается хруст.       Марк дергается, поднимаясь, — инстинктивно, рефлекторно, пытаясь вырваться; но Розанов уже тянет его руку вверх, задирая ствол к потолку, и выстрел — сухой, заглушенный глушителем — разрывает тишину. Пуля уходит в лепнину и хрусталь люстры, которая разлетается вдребезги; осколки сыплются на пол, на стол и бумаги.       — Твою... — Марк открывает рот, но не успевает.       Розанов бьет. Не кулаком — всей ладонью, по переносице, с хрустом и треском — кости не выдерживают. Марк покачивает головой, из носа течет кровь — заливает губы, подбородок и рубашку. Он пытается поднять пистолет, но Розанов уже выбивает его ударом по запястью; и оружие отлетает в сторону, скользит по паркету и исчезает под столом.       Марк пятится, спотыкается о ножку стула, шатается, но Розанов не дает ему упасть. Хватает за воротник рубашки — дорогой, шелковой, которую Марк наверняка напялил на себя сегодня, чтобы войти в новую должность при параде, — и со всей силы бьет его лицом о столешницу.       Кровь.        Много крови.       Из носа, губы и рассеченной брови. Марк мычит — глухо, сдавленно; пытается закрыться руками, но Розанов отводит их в сторону — резко и грубо.       — Су... — Марк пытается говорить, но Розанов снова бьет его лицом о стол. В этот раз сильнее. Снова и снова, удар за ударом. Не жалея сил, вкладывая в каждое движение накопленную за все дни ярость, вкладывая в это всю ту боль, которая разрывала его изнутри после перестрелки на складе. Рука работает слаженно — вверх и вниз, вверх и вниз. Пальцы держат крепко. Глаза застилает пелена, зубы стиснуты, и он уже не думает ни о чем, кроме этого момента. Не замечает, как руки покрывает кровь, как стол окрашивается красным, а некогда крепкое тело в его хватке слабеет с каждым ударом все больше.       Стол скользкий от крови. Марк хрипит, дергается, пытается ухватиться за край, но пальцы скользят, ногти царапают дерево, оставляя борозды. Розанов поднимает его голову за волосы — жестко, безжалостно; так, что шея выгибается под неестественным углом, и Марк смотрит на него. Глаза — залитые кровью, один заплыл, второй бегает, и в них — ужас. Такой, который Розанов видел сотни раз. Который никогда не надоедает.       — Ты... не... — Марк давится словами, изо рта течет кровь, смешанная со слюной, с осколками зубов и той жизнью, которая уходит из него с каждым ударом сердца.

Выстрел.

      Из пистолета в тех руках, которые дрожали, но не опускались. Пуля входит точно в лоб — маленькая и аккуратная. Тело обмякает — сразу, мгновенно. Розанов отпускает волосы, и Марк падает на пол, лицом вниз; и от его головы по паркету растекается лужа, заливая щели между досками и наполняя воздух в комнате запахом железа и смерти.       Розанов выпрямляется, дышит тяжело — рвано и часто. Руки в крови — и от этого ему впервые нестерпимо мерзко, хотя он не единожды разбивал чужие лица и превращал человека в мясо. Он смотрит на Марка — на то, что осталось от того, кто когда-то был ему близок. На лужу, которая растет, растекается, добирается до его ботинок. А затем на Шейна.       Пистолет выпадает из его рук.        Глухо ударяется о пол, отскакивает, замирает у стены. Холландер пошатывается и бледнеет; не моргает, не видит, не верит. Смотрит на свои руки — пустые, дрожащие, на которых нет крови, но которые только что убивали. На Розанова — на его лицо и грудь, которая поднимается и опускается слишком часто. И выдыхает. Сдавленно, хрипло, будто воздух кончился, а легкие горят.       — Прости, — шепчет Шейн. — Я не... не мог больше смотреть...       Розанов гулко сглатывает. Этот мальчишка… он только что убил человека, чтобы спасти его. Он дрожал и боялся, не зная, сможет ли нажать на спусковой крючок, но решился. Он сделал это ради него, потому что не мог иначе, потому что хотел помочь, защитить.       — Шейн. Иди ко мне.       Голос Розанова — низкий, хриплый, но в нем нет приказа. Нет той стали, которая чувствуется, когда он разговаривает с подчиненными, врагами или людьми послабее. Есть осторожность. Боязнь спугнуть. Так подходят к раненому зверю — с пустыми руками и тихим голосом, потому что резкое движение может разрушить магию момента.       Шейн делает шаг. Всего один. Ноги подкашиваются, но он удерживается; хватается за косяк, и пальцы скользят по дереву, оставляя влажные следы. В глазах — беспросветное ничего. Мозг отказывается принимать реальность, тело действует на автомате, а сознание зависает где-то между «это случилось» и «этого не может быть».       Второй шаг. Он спотыкается о собственные ноги, край ковра и воздух, который внезапно становится густым, как смола. Падает — не на пол, а в руки Розанова, который уже рядом, который ловит его и прижимает к себе.       — Я здесь, — шепчет Розанов. — Все хорошо.       Шейн не отвечает. Стоит, уткнувшись лицом в его грудь, и дышит — часто, мелко, как загнанная лошадь. Пальцы вцепляются в рубашку Розанова — сжимают ткань, комкают, тянут, будто он боится, что если отпустит, то упадет в пропасть, из которой не выберется. Тело сотрясает дрожь — крупная и неконтролируемая.       — Я убил его, — голос вновь опускается до шепота. — Я убил человека.       Розанов молчит. Гладит его по спине широкими кругами, чувствуя, как лопатки выпирают под тонкой тканью футболки и как напряжено тело Шейна — мышцы отказываются слушаться, а нервы горят.       — Я убил его, — повторяет Шейн. Громче. В голосе появляются истерические нотки, которые режут слух, которые заставляют Розанова сжать его крепче и прижать к себе так, чтобы он чувствовал — он не один. — Я убил человека. Он мертв. Я его убил. Я...       Голос срывается на всхлип. Тело содрогается — крупно, судорожно, как в припадке. Шейн не плачет — нет, плач бывает тихим, с солеными слезами и дрожащими губами. Это что-то другое. Это тело, которое не может переварить случившееся. Это крик, который застрял в горле и рвется наружу спазмами. Это животный ужас перед тем, что он только что сделал; перед той чертой, которую пересек, и перед тем, что обратной дороги нет.       — Шейн, — Розанов берет его лицо в ладони. Кровь на его пальцах пачкает щеки Шейна, оставляет красные разводы на скулах, губах и висках. — Посмотри на меня.       Шейн поднимает глаза. Они мутные — зрачки расширены так, что радужки почти не видно. Он смотрит на Розанова, но не видит его — видит что-то другое. Лицо Марка в тот момент, когда пуля вошла в лоб. Глаза, которые удивленно распахнулись. Кровь, которая брызнула на бумаги, стол и руки Розанова. Руки. Он смотрит на свои руки — чистые и дрожащие, но чувствует на них грязь, которая липнет к пальцам, высыхает и превращается в мерзкую корку.       — Посмотри на меня, — повторяет Розанов. Голос становится тверже, но не жестче. В нем — мольба, которую он не позволяет себе показывать никому, кроме этого мальчишки, который сейчас разваливается на части у него в руках.       Шейн фокусируется, словно учится видеть заново. Взгляд скользит по лицу Розанова — по скулам, шраму над бровью и по губам, которые шевелятся, произнося его имя. Останавливается на глазах. Голубых и ясных, наполненных искренним теплом.       — Ты спас меня, — произносит Розанов. — Ты сделал то, что должен был сделать. Он бы убил нас. Он...       — Я знаю, — Шейн перебивает. Голос все еще дрожит, но в нем проступает принятие. — Я знаю. Но я... я никогда... я не думал, что смогу. Что у меня получится. Что я...       Он замолкает. Сглатывает. Ком в горле не проходит, но он давит его, заставляет себя дышать ровнее и глубже.       — Ты справился, — Розанов гладит его по щеке, большим пальцем стирая чужую кровь. — Я горжусь тобой.       Шейн качает головой. Не может принять. Не может поверить. Потому что гордиться нечем. Потому что он убил человека. Потому что теперь он — такой же, как они. Как Розанов. Как Марк. Как все эти люди из банды Розанова.       — Я не хотел, — шепчет он. — Я не хотел, чтобы так. Я хотел, чтобы ты... и это…       — Я знаю, — Розанов прижимает его к себе и утыкается носом в макушку, вдыхая запах — страха, пота, пороха; всего того, что осталось от вечера, который изменил все. — Но это уже произошло. И ты жив. Это главное.       Шейн замирает. Стоит, прижавшись к его груди, слушая, как бьется сердце — ровно, сильно, уверенно. И постепенно, с каждым ударом, дрожь отступает. Не уходит — отступает, прячется вглубь; в те уголки сознания, которые будут кровоточить еще долго. Но он больше не трясется. Не всхлипывает. Не смотрит на свои руки в поисках крови, которой нет.       — Я люблю тебя, — хрипло произносит он. Впервые. Не в ответ. Не в шутку. Не в полубреду, когда сон смешивается с реальностью. Просто так. Потому что больше нет сил молчать.       Розанов не дышит, замирая; боится, что ослышался. Затем сжимает Шейна крепче в объятиях, прикрывая глаза и прижимаясь губами к его виску.       — И я тебя, — тихо отвечает он, проводя ладонью по спине Холландера и унимая остатки дрожи в его теле. — Так сильно, как никого и никогда не любил.       Внизу раздается шум.        Голоса. Шаги.        Кто-то раздает бодрые команды, и верзилы в гостиной, которые еще с десяток минут назад зализывали раны с видом побитых собак, вжимаются в ближайшие поверхности и поднимают руки, потому что в дверях — Виктор, а за его спиной — люди Розанова с пушками наперевес.       — Чисто, — констатирует Виктор, заглядывая в гостиную. Окидывает взглядом побитых мужиков и их лица, на которых застыл ужас. Кривит губы. — Свяжите их. И ждите снаружи.       Розанов слышит это и чувствует, как напряжение, которое держало его последние часы, дни и, кажется, целую вечность, — начинает отпускать. Он целует Шейна в макушку, слабо улыбаясь, когда тот расслабляется окончательно от этого простого жеста, и шепчет, зарываясь носом в волосы на его виске:

— Все кончено.  Ты в безопасности. 

539 Нравится 193 Отзывы 176 В сборник
Отзывы (11)