Олимпийская деревня. Ночь перед короткой программой.
Петр не мог уснуть. В комнате было душно до тошноты — кондиционер надрывался на минимуме, гоняя по кругу спертый воздух, но тяжелое итальянское марево все равно просачивалось сквозь неплотные жалюзи, обволакивая липкой, влажной духотой. Где-то за окном стрекотали цикады — мерно, невыносимо, будто отсчитывали секунды до чего-то неизбежного. Сосед по комнате, давно уже провалился в сон и теперь сопел, уткнувшись лицом в подушку, изредка всхрапывая и переворачиваясь. А Петя лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок, где уличные фонари рисовали дрожащие полосы света. Мысли путались, цеплялись друг за друга, как плохо отшлифованные зубья шестеренок. Он прокручивал в голове завтрашнюю короткую программу. Каждый шаг, каждый поворот головы, каждую долбаную ноту — до звона в ушах, до болезненного спазма в затылке. Он делал это перед каждым стартом. Навязчивый ритуал, от которого не мог отказаться, даже если очень хотел. Без этого сна не приходило никогда. Но сегодня в этот отлаженный механизм, выверенный до миллиметра, постоянно вклинивалось чужое лицо. Бледное. С синими, почти трупными тенями под глазами. С затравленным, волчьим взглядом, который Малинин бросил на него сегодня утром на катке. Петр помнил каждую деталь. Как американец выходил на лед — медленно, осторожно, будто ступал по тонкому стеклу. Он ждал, что тот начнет рвать программу, выбрасывать в воздух свои безумные четверные, которыми пугал весь мир. Но Малинин катался вполсилы. Вяло, размазанно, будто не на Олимпиаде, а на скучной тренировке в своем захолустном клубе. Дорожка шагов обрывалась на полпути. Прыжки были корявыми, недокрученными, с падениями. И только иногда, когда никто не смотрел — а Петр почему-то смотрел всегда, — Илья отъезжал к бортику, отворачивался к стеклу и тер горло. Долго. С каким-то остервенением, будто пытался выцарапать оттуда застрявшую кость. Петр видел, как поднимались и опускались его плечи. Как он кашлял — беззвучно, в кулак, пряча лицо. «Не мое дело», — напомнил себе Петр в сотый раз за сегодняшний вечер. Он перевернулся на другой бок, едва не запутавшись в тонкой простыне, которая сбилась в комок от постоянного ворочанья. Закрыл глаза. Приказал себе спать. Цикады стрекотали за окном. Где-то в коридоре хлопнула дверь, и приглушенные голоса прокатились эхом под потолком — кто-то тоже не спал перед стартом. В голове всплыло другое: лицо Малинина в коридоре, когда Петр застал его у стены. Этот жест — рука у горла. Судорожное сглатывание. Взгляд, полный такой лютой, обжигающей ненависти, будто Петр застал его голым. Или слабым. Петр резко открыл глаза и уставился в серый потолок. Сердце стучало где-то в горле, хотя он лежал неподвижно. «Да плевать мне на него», — подумал он зло, вдавливая затылок в подушку. — «Плевать. У него свои проблемы, у меня свои. Завтра короткая. Завтра всё решится». Но перед глазами снова вставала белая рука на горле. Синий рукав олимпийки. Нашивка USA, которая мелко дрожала в такт кашлю, который Малинин пытался задавить в себе. Петр сжал зубы и зажмурился так сильно, что в глазах вспыхнули оранжевые круги. За стеной цикады не замолкали ни на секунду.***
Комната Ильи Малинина. Два этажа выше.
Илья сидел на холодном полу, прислонившись спиной к металлической ножке кровати. В комнате было темно — свет он не включал принципиально. Шторы задернуты плотно, до миллиметра, чтобы не видеть этой дурацкой праздничной подсветки Милана за окном. Чтобы не видеть ничего, кроме темноты, в которой можно спрятаться. Сосед по комнате, американец из хоккейной сборной, давно уже дрых без задних ног, разбросав по комнате свои огромные баулы, и теперь его храп ритмично сотрясал воздух. Завтра короткая программа. Завтра все решится. Илья снова сглотнул. В горле саднило. Не так, как при простуде — не першило и не чесалось. Это было другое, пугающее своей неправильностью. Чувство инородного тела, застрявшего где-то глубоко, у самого входа в грудь, под ключицами. Острое. Колючее. Живое. — Твою мать, — выдохнул Илья одними губами, потирая шею ладонью. Он пытался убедить себя, что это просто нервы. Акклиматизация. Дурацкая итальянская вода. Отравление местной пиццей. Что угодно, только не то, о чем он боялся даже думать. Но внутри рос холодок. Медленный, неумолимый, как ртуть в градуснике. Илья подтянул колени к груди, обхватил их руками и уронил голову, зарываясь лицом в спортивные штаны. Так пахло домом — порошком, которым стирает мама. Он думал о ней, о маме которая сейчас спит в соседнем отеле и верит в него. Об отце-тренере, который сказал сегодня: «Ты готов. Просто выйди и сделай. Ты лучший, малыш». О том, сколько лет он шел к этому моменту. Сколько ночей не спал, сколько пота и крови оставил на льду. Кашель подступил внезапно — всегда внезапно, хоть и ждал за углом. Резкий, удушающий спазм скрутил горло стальной пружиной, вырываясь наружу сухими, рвущими звуками, от которых хотелось выть. Илья дернулся, пытаясь заткнуть рот ладонью, вжаться в угол, стать невидимым, чтобы не разбудить соседа, но кашель был сильнее. Он согнулся пополам, чувствуя, как что-то живое и колючее царапает трахею изнутри, поднимаясь все выше, цепляясь, застревая, раздирая нежную ткань... — А-а-а... — выдохнул он беззвучно между приступами, чувствуя, как на глазах выступают злые, бессильные слезы. Глаза защипало. И тогда это случилось. Очередной спазм — глубже, сильнее, отчаяннее — вытолкнул из горла что-то плотное, влажное, непривычное. Илья инстинктивно подставил ладонь ко рту и замер, чувствуя, как кожа становится мокрой и горячей. На его ладони, липкой от пота, лежал лепесток. Ярко-розовый. Почти светящийся в темноте комнаты. Нежный, бархатистый на ощупь, как настоящий цветок. С влажным, темным следом у основания, где, видимо, была капля крови — густая, почти черная в скудном свете уличных фонарей, пробивающемся сквозь шторы. Илья смотрел на него, не в силах пошевелиться. Время остановилось. Сердце пропустило удар, потом еще один, а потом забилось где-то в горле, тяжело, часто, отдаваясь пульсом в висках. — Что... — голос сорвался в сиплый, чужой хрип. Это был не просто лепесток. Он был настоящим. Живым. Только что вырванным откуда-то изнутри. Паника накрыла с головой — липкая, ледяная, всепоглощающая. Илья отшвырнул лепесток, будто обжегшись, и отполз от него по полу, вжимаясь спиной в кровать так сильно, что металлическая сетка жалобно скрипнула. Ноги не слушались, став ватными. Руки дрожали крупной, противной дрожью, которую невозможно было унять. — Нет. Нет, нет, нет... Он зажмурился, пытаясь восстановить дыхание. Это сон. Кошмар. Сейчас он откроет глаза, и ничего не будет. Пустой пол. Тишина. Только храп соседа. Он открыл глаза. Лепесток лежал на темном полу посреди комнаты — розовое, кричащее пятно в сером безмолвии. Илья смотрел на него, и внутри разливалось что-то холодное, липкое, тяжелое, как расплавленный свинец. Ханахаки. Слово всплыло откуда-то из глубин памяти, из тех времен, когда они в раздевалках после тренировок травили страшилки и городские легенды. Японская легенда о болезни неразделенной любви. Цветы, прорастающие в легких. Лепестки, поднимающиеся к горлу. Смерть от удушья собственными чувствами. Илья засмеялся. Коротко, истерично, сразу же перешедшее в новый приступ кашля. — Идиотизм, — прохрипел он, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Этого не бывает. Этого не существует. Это сказки для малолетних... Он не договорил. Потому что в груди, там, где саднило последние дни, вдруг возникло странное, доселе незнакомое ощущение. Тепло. Легкое, разливающееся, почти приятное, как глоток горячего чая в холодный день. Илья замер, прислушиваясь к себе, боясь дышать. Странное тепло колыхнулось в ответ на его дыхание — словно живое, словно откликаясь. И в ту же секунду, без всякой логики, без всякой причины, он вспомнил. Взгляд. Спокойный, серый, чуть насмешливый, с холодной голубизной. Рука, поправляющая лямку сумки на плече. Короткое, равнодушное: «Ничего. Проходил мимо». Русский фигурист. Гуменник. Тот самый, что вечно пялился на него, смотрел так, будто видел насквозь, будто читал как открытую книгу, будто знал что-то, чего не знал сам Илья. Тепло в груди дрогнуло и стало чуть сильнее. И в этом тепле не было ничего страшного. Оно было... правильным. — Да ну нахрен, — выдохнул Илья одними губами, чувствуя, как внутри все обрывается. Он вскочил на ноги — резко, чуть не упав, зацепившись ногой за собственную сумку, — и заметался по комнате, как зверь в клетке. Надо было что-то делать. Уничтожить улики. Успокоиться. Забыть. Придумать рациональное объяснение. Илья подхватил лепесток дрожащими пальцами — розовый, нежный, страшный, — зажал в кулаке так сильно, что тот превратился в мокрую кашицу, и зашел в ванную. Смыл в унитаз. Долго, завороженно смотрел, как розовые крупинки исчезают в белой воде, унося с собой доказательства его безумия. В зеркале напротив отражался чужой человек. Бледный, с лихорадочно блестящими глазами, с темными кругами, провалившимися под глазами, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу. Больной. Испуганный. Почти мертвый. — Завтра короткая, — сказал он своему отражению, вцепившись пальцами в холодный край раковины. Голос звучал хрипло, севше, но он пытался сделать его твердым. — Ты выйдешь и сделаешь свое дело. Ты не имеешь права облажаться. А это... это пройдет. Само. Должно пройти. Он не верил ни единому своему слову. Но выбора не было. Илья вернулся в комнату, сел на кровать, уставился в темноту. Спать не хотелось — хотелось выть, биться головой о стену, звонить маме и кричать в трубку, что ему страшно. Что он не понимает, что с ним происходит. Вместо этого он потянулся к телефону. Экран вспыхнул, на миг ослепив. Илья сощурился, зашел в браузер и замер, чувствуя, как пальцы зависают над клавиатурой. Что искать? «Ханахаки болезнь»? «Цветы в легких»? «Из горла лепестки»? Он набрал дрожащими пальцами: «ханахаки как избавиться». Поисковик услужливо вывалил сотни ссылок. Фанфики. Форумные обсуждения. Японские мифы. Страшилки для подростков. Илья лихорадочно листал, пробегая глазами по строкам: «Ханахаки — вымышленная болезнь, поражающая влюбленных...» «Избавиться можно только одним способом — взаимностью...» «Если не ответить на чувства, цветы заполнят легкие за несколько недель или даже дней...» «В некоторых версиях мифа излечение возможно только через признание...» — Бред, — прошептал он, чувствуя, как к горлу снова подступает спазм. — Полный бред. Он зашел на какой-то форум, где люди обсуждали это как реальность. Кто-то писал: «У моей подруги было, она не призналась и задохнулась во сне». Кто-то: «Это метафора, идиоты, нет такой болезни». Кто-то: «Если это случилось с тобой, беги к тому, о ком думаешь, пока не поздно». Илья отшвырнул телефон, будто тот обжигал. К тому, о ком думаешь. В груди снова шевельнулось тепло. Серые глаза. Спокойный голос. Рука на лямке сумки. — Нет, — выдохнул Илья в пустоту. — Нет. Только не это. Только не он. Он рухнул на подушку, уставившись в потолок. Где-то за стеной все так же стрекотали цикады. Сосед всхрапнул и перевернулся на другой бок. А в груди у Ильи, там, где саднило и болело, что-то росло. Медленно, неумолимо, с каждым вздохом. Он закрыл глаза и попытался думать о программе. О прыжках. О музыке. Перед внутренним взором стоял только серый, спокойный взгляд, от которого внутри разливалось это проклятое тепло.***
Коридор. Двумя этажами ниже.
Коридор тонул в мертвенной синеве аварийного освещения. Петр вышел около часа ночи — сон не шел, душно было невыносимо, и он решил дойти до автомата в холле, купить минералки без газа, глотнуть холодного воздуха, хоть как-то сбросить это липкое, давящее состояние, когда тело требует отдыха, а мозг продолжает прокручивать программу снова и снова, до тошноты, до искр перед глазами. Резиновые подошвы кроссовок беззвучно стелились по кафелю. Коридор уходил в бесконечность, рассеченный прямоугольниками дверей с номерами. За каждой — чей-то сон, чей-то страх, чья-то надежда. Лифт не работал — ночная профилактика, табличка на кнопках. Петр вздохнул и свернул к лестнице, решая спуститься пешком. Три этажа вниз, к холлу, к спасительному автомату. Лестничный пролет встретил его гулом вентиляции и запахом сырости. Бетонные ступени уходили вниз, теряясь в полумраке. Петр уже начал спускаться, когда сверху донеслись шаги. Кто-то шел сверху. Тяжело. Неровно. Сбивчиво. Так ходят на ватных ногах, когда организм работает на пределе. Петр поднял голову. Илья Малинин возник из полумрака верхней площадки, будто материализовался из темноты. Он спускался, судорожно вцепившись в перила, и выглядел так, будто только что пробежал марафон — или пытался убежать от чего-то страшного. Серая футболка, когда-то бывшая белой, насквозь мокрая, прилипла к телу, обрисовывая острые ключицы и впалую грудь. Светлые волосы взлохмачены, падали на лицо мокрыми прядями. Глаза — бешеные, диковатые, с расширенными зрачками, поглотившими радужку почти полностью. Он не заметил Петра, пока не оказался в двух шагах — врезался бы, если б Петя не отшатнулся. Столкновение было почти буквальным. Илья вскинул голову, и на секунду его лицо исказилось гримасой, в которой смешалось всё: испуг, узнавание, злость и что-то еще, чему Петр не мог подобрать названия. Что-то болезненное, почти отчаянное. — Ты, — выдохнул Илья. Голос сел окончательно, превратившись в сиплый, больной хрип. Так говорят, когда горло разодрано кашлем или криком. Петр моргнул, вглядываясь в его лицо. Вблизи американец выглядел еще хуже, чем днем. Серая, почти землистая кожа, лихорадочный блеск глаз, дрожащие пальцы, мертвой хваткой вцепившиеся в перила, — вцепившиеся так, будто без них он рухнет. — Воды купить, — сказал Петр, кивая куда-то вниз, в сторону холла, который отсюда даже не было видно. — Не спится. Слова повисли в густом, спертом воздухе лестничной клетки. Илья смотрел на него. Секунду. Две. Три — бесконечных, растянувшихся резиной. Взгляд скользнул по лицу Петра, задержался на губах, на глазах, и вдруг... Тепло. Илья почувствовал его снова. Яркое, острое, болезненно-сладкое, разливающееся в груди, прямо там, где сидел проклятый цветок, пуская корни в легкие. Оно отозвалось на присутствие этого русского. На его спокойный, чуть хрипловатый со сна голос. На то, как он смотрит — ровно, без вызова, без привычного для Ильи сопернического прищура, без желания укусить или ужалить. Смотрит, как на человека. Просто человека. Цветок в груди дрогнул и потянулся к этому теплу. Илья физически ощутил, как что-то шевелится внутри, как лепестки трутся о стенки трахеи. — Ты как? — спросил Петр. Просто так. Из вежливости. Потому что молчание затянулось, повисло между ними тяжелым, осязаемым грузом, и его надо было чем-то заполнить. Илья дернулся, будто от пощечины. — Нормально, — выдавил он. Резко. Грубо. Почти зло. Он оттолкнулся от перил и пошел вниз, обходя Петра по широкой дуге, вжимаясь в стену, будто боялся заразы. Будто одно прикосновение могло убить. Но на середине лестничного пролета он вдруг остановился. На секунду. На миг. Не оборачиваясь, бросил через плечо: — А ты? Голос все так же сипел, но в нем появилось что-то новое. Хрупкое. Неуверенное. Петр не сразу понял вопрос. — Я? — переспросил он. — Нормально. Готовлюсь. Илья кивнул, не оборачиваясь, и продолжил спуск. Его шаги быстро затихли внизу, поглощенные бетоном. Петр проводил его взглядом. «Странный он какой-то», подумал Петр, пожимая плечами. Но в груди шевельнулось что-то неясное. Беспокойство? Любопытство? Странное, неуютное чувство, будто он только что стал свидетелем чего-то важного, чего-то, что не должен был видеть. «Завтра короткая программа», — напомнил он себе жестко, почти зло. — «Не время думать о странных американцах с их бледными лицами и колючими глазами». Он спустился в холл, купил воду. Бутылка приятно холодила ладонь. Петр сделал большой глоток, чувствуя, как жидкость обжигает горло. Но когда он поднимался обратно в номер, на лестничной клетке, где они столкнулись с Ильей, он невольно замедлил шаг. Воздух здесь казался другим. Более густым. Более напряженным. Словно само пространство хранило отпечаток их случайной встречи. Петр тряхнул головой, прогоняя наваждение, и быстро зашагал к себе. Сосед все так же сопел. Цикады все так же стрекотали за окном. Миллиметровые полоски света от уличных фонарей лежали на полу. Петр лег в кровать, закрыл глаза. Перед внутренним взором стояли бешеные глаза Малинина, его мокрая футболка, дрожащие пальцы на перилах. И этот сиплый голос, спросивший: «А ты?» «А ты?» Почему это вообще важно? Петр перевернулся на другой бок и приказал себе спать.***
В холле.
Илья вцепился в стойку у выхода, как утопающий впивается в обломок доски. Пальцы побелели от напряжения, костяшки выпирали острыми буграми под тонкой кожей. Перед глазами все плыло — то ли от недостатка кислорода, то ли от того, что происходило внутри. Он согнулся пополам, пытаясь отдышаться, хватая воздух ртом, как выброшенная на берег рыба. В груди пульсировало тепло. Ровное. Настойчивое. Живое. Оно росло с каждой секундой, с каждым вдохом, с каждой мыслью о том, кто только что стоял на лестнице в двух шагах от него. Оно пульсировало в такт сердцу — или само стало сердцем, новым, чужим, проросшим сквозь ребра. Илье хотелось прижать ладонь к груди и сжать, выдавить эту гадость наружу, раздавить, вырвать с корнем, пока не поздно. Но он боялся прикоснуться. Боялся почувствовать под пальцами то, чего быть не должно. То, чего не может быть. Холл был пуст. Дежурный свет отбрасывал длинные тени на полированный мраморный пол. Где-то за стойкой администратора горел одинокий монитор, и его голубоватое свечение смешивалось с оранжевым светом ламп, создавая нереальную, болезненную гамму. Пластиковые растения в кадках казались неестественно зелеными, почти ядовитыми. Автомат с водой, к которому шел Петр, тускло поблескивал стеклом в дальнем углу. Илья посмотрел на свои руки. Они дрожали. Мелко, противно, неудержимо. — Дурак, — прошептал он одними губами, чувствуя, как горло снова саднит. — Ты полный дурак. Голос прозвучал сипло, чуждо, будто принадлежал не ему, а кому-то другому — старому, больному, сломленному. Но перед глазами стояло лицо. Спокойное. Чуть сонное, со следами подушки на щеке. Серые глаза, которые смотрели на него без обычной спортивной злости, без желания доказать свое превосходство. Смотрели просто так. Как на человека. Голос, хрипловатый со сна, спросивший: «Ты как?» Этот голос почему-то отдавался эхом в самом центре груди, там, где распускался первый цветок. Там, где сейчас, прямо в эту секунду, что-то шевелилось, росло, тянулось к свету. Илья зажмурился, вдавливая ладони в глазницы, пока не поплыли оранжевые круги. Думать о программе. О прыжках. О музыке. О том, что завтра — уже сегодня, через несколько часов — он должен выйти на лед и сделать то, ради чего жил последние четыре года. Цветок пульсировал в груди, напоминая о себе. — Завтра короткая программа, — выдохнул Илья в пустоту холла. Слова упали в тишину и растворились без следа. Он должен выстоять. Он обязан выстоять. Но когда он открыл глаза и увидел свое отражение в темном стекле входной двери — бледное, искаженное, с провалившимися глазами и мокрыми волосами, — он не узнал себя. Из стекла на него смотрел чужой. Тот, в чьей груди что-то росло. Тот, кто не мог контролировать это. Илья разжал пальцы, отпуская стойку. На мраморе остались влажные следы от ладоней. Он сделал шаг к одному из работающих лифтов. Потом еще один. В голове стучала одна мысль, навязчивая, безумная: «Он спросил, как я. Просто спросил. Почему?» Тепло в груди отозвалось сладкой, тягучей болью. Лифт открыл двери с тихим звоном. Илья зашел, прислонился спиной к холодной зеркальной стене и закрыл глаза. Кабина поползла вверх. Где-то над ним, на восьмом этаже, в такой же темной комнате лежал человек с серыми глазами и пытался уснуть. Илья знал это. Чувствовал каждой клеткой. В груди цвело. И цвело оно именем человека, которого он видел условно говоря второй раз в жизни.