Похороны под Бирском

Горячая работа
NC-17
Завершён
316
10
автор
Jelly_fungi бета
Серия:
Фэндом:
Размер:
139 страниц, 63 248 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
316 Нравится 196 Отзывы 154 В сборник

Часть 2 // Трезвость как пытка

Настройки
В тексте поднимаются тяжелые темы, которые способны вызвать тревогу. Читай с осторожностью, если сейчас не готов к дозе безнадеги. Саундтреки к главе: https://www.youtube.com/watch?v=tx5UXWT_Keo&list=RDtx5UXWT_Keo&start_radio=1 ___________________________________ Я и вправду вышел под Абдулино, как и пророчил 'наш' мужик в купе. Вышел один, без попутчика и без брата. Митька вырубился сразу, как только за окнами поплыла черная бездонная степь; двадцать четыре года — возраст, когда сил еще на троих, но нервы уже ни к черту. Этот марафон с дедовскими документами и нашим общим семейным позором его просто доконал, выжал досуха. Наш сосед по купе, очкарик с лицом вечного бухгалтера, храпел густым, утробным басом, от которого дрожала тонкая перегородка, но Митьке было всё равно. Он спал так, будто его выключили из розетки. Я не стал его будить. Пускай добирает свое, пускай поспит лишний час без мыслей о том, какая яма ждет нас в этом Бирске. Час ночи, а то и два. На перроне стояла та специфическая апрельская мерзость, когда воздух кажется сырым и тяжелым. Его трудно вдыхать. Я стоял у края платформы, кутаясь в воротник, и смотрел на пустые пути. Пить так и не стал. Второй «Коленвал» в кармане куртки тянул вниз, перекосив меня в левую сторону. Но я не прикоснулся ни к нему, ни к оставленному на полу тоже. Глупо, конечно, но перед Митькой рука не поднялась — он на меня за этот вечер насмотрелся достаточно, и добавлять в его память еще один кадр с закинутым горлышком я не захотел. Попутчик наш тоже оказался из редкой породы — судя по всему, убежденный трезвенник. От него не пахло ни перегаром, ни дешевым табаком, только старой кожей портфеля и какой-то казенной усталостью. Этот тип сидел так ровно и правильно, будто проглотил железную линейку. Рядом с такими людьми даже собственное дыхание кажется грязным, а каждая небритая щетина на морде — личным оскорблением всему советскому строю. Курить не хотелось. Наоборот, во рту пересохло так, что язык прилипал к гортани. Больше всего на свете я сейчас мечтал о чае. О простом вокзальном чае в тяжелом граненом стакане и мельхиоровом подстаканнике с гербом. Чтобы он был черный, как отработка в карьере, и такой горький, чтобы перебить вкус этой дороги и всей той желчи, что скопилась внутри за последние пару лет. Я стоял и слушал, как в тумане простуженно кашляет маневровый тепловоз — звук был такой, будто у машины окончательно прогорели клапана и жить ей осталось до первого подъема. Мы, Беловы, всегда куда-то ехали: то от себя, то за чужим добром, а теперь вот возвращаемся к истокам, имея за душой только папки с гербовыми печатями и обрывки памяти, которые лучше бы и не всплывали. Время стоянки подходило к концу. Я сплюнул в грязную кашу под ногами — прямо под табличку «Соблюдайте чистоту» — и поплелся обратно в вагон. Чувствовал, как внутри понемногу начинает сдавливать потроха. То ли от этой апрельской сырости, то ли от осознания, что наш семейный локомотив несется под откос, а тормозной кран я сорвал еще в Тольятти. Пока стоял на пустом перроне, перед глазами, как засаленная колода карт, проносилась вся моя жизнь. Эпизод за эпизодом, кадр за кадром — сплошная работа над ошибками, которые уже не исправить, хоть ты тресни. Думал, как бы я поступил тогда, при развале, чтобы не влипнуть в эти проклятые долги. Теперь-то что махать кулаками? Поздно пить «Боржоми», когда почки в ломбарде. Я кожей чувствовал: найдут. Эти ребята лишнего не дарят. Приедут в один прекрасный день, выцепят у подъезда, как котенка помойного, и переломают ребра, а то и чего похуже. Отдавать-то нечего — в карманах только эхо гуляет, да эта папка с документами, которая сейчас кажется последним шансом не пойти на корм рыбам. Потом… Господи, эта коммуналка перед глазами всплыла. Сраная, вонючая конура на три семьи, где общая кухня напоминала поле боя после артобстрела. Стены там, казалось, состояли не из кирпича, а из наслоений старых обоев, кухонной гари и чужих проклятий — слоеный пирог из человеческого скотства. Вечно забитая раковина с горой чьих-то склизких тарелок, облезлая эмаль ванны, в которой страшно даже руки мыть, не то что ребёнка купать — подцепишь какую-нибудь заразу из учебника истории. А наша комната — это вообще отдельный аттракцион «выживи в коробке». Шестнадцать квадратов на троих. Шкаф, диван, детская кроватка и стол, заваленный квитанциями, которые размножались почкованием быстрее, чем я успевал их выбрасывать. В углу вечно кисло белье, и этот сырой, мыльный дух смешивался с запахом дешевых макарон «красная цена». Мы там с женой и малым — как сельди в банке, только вместо рассола — взаимная усталость, переходящая в тихую, кухонную ненависть. Иногда ночью лежишь, втыкаешь в потолок, по которому ползла трещина, похожая на карту наших несбывшихся надежд, и слушаешь, как за стенкой сосед-алкаш рассуждает о геополитике, пока в коридоре кто-то шаркает тапками в сторону сортира. Дышать там нечем. Просто физически не хватало кислорода на всю эту ораву. И Сашка... Маленький, сопит в своей кроватке. Гляжу на него и думаю: «Ну в кого ты такой белобрысый, пацан? В какого почтальона?» Я-то ладно, русый, выгоревший под капотами. Митька вообще в деда пошел: волос угольный, кожа белая, масть тяжелая, Беловская. У нас в породе если не чернота, то кость широкая, а этот — как одуванчик в навозной куче. Не мой он, нутром чую, что не мой. Гены — штука упрямая, их в ломбард не сдашь. Но люблю его так, что выть хочется. И от этой любви, замешанной на вранье и коммуналке, в груди жжет сильнее, чем от самого паршивого спирта. Я снова сплюнул себе под ноги. Поезд дернулся, выпуская облако пара, и я понял, что пора возвращаться в вагон. Там хотя бы была иллюзия, что мы куда-то двигались, а не гнили заживо в этих шестнадцати квадратах. Перед тем как залезть на полку, я зашел в туалет. В узком проходе воняло мокрыми вениками и чем-то кислым. Я заперся на щеколду, которая дребезжала так, будто вагон вот-вот развалится, и уставился в мутное, засиженное мухами зеркало. На меня смотрел мужик с русой, вечно всклокоченной паклей вместо прически и какой-то затравленной складкой у рта. Взгляд тяжелый, мутный — то ли от недосыпа, то ли от вечного ожидания удара в спину. «Ну что, инженер-механик? — спросил я свое отражение. — Дооптимизировался?» Вид был такой, будто меня неделю волокли за этим самым поездом на привязи. Щетина — как наждачка-сороковка, скулы торчат, в глазах — пустота, как в баке на резерве. Глядя на эту рожу в мутных пятнах, я понял: если бы меня сейчас увидел мой декан, он бы перекрестился, даже если бы был убежденным атеистом. Успею ли я привести себя в порядок перед завтрашним "событием", чтобы родственников не хватило заодно... Я нажал на педаль слива. Грохот ворвался в кабинку, как ОМОН в притон, выдувая последние мысли. Обдал лицо ледяной водой — та воняла ржавчиной и какими-то антисанитарными приключениями. Но не помогло. Вернулся в купе. Вагон качнуло на стрелке, поезд нехотя потащил нас дальше в башкирскую ночь. Я залез на свою полку, не раздеваясь, и уставился в низкий потолок. Из всей нашей семейной параши только Митяй и выделялся. Я глянул на его спящую физиономию под синим ночником и подумал: вот же угораздило парня влипнуть в мои расклады в свои самые лучшие годы. Ему бы сейчас в институте каком книжки умные листать, баб за коленки щупать, а он сидел на этом чертовом складе, ящики ворочал, да вот теперь со мной по вонючим вагонам таскается. У него-то за душой ни копейки долга, чистый лист, а я его, как балласт, в эту мутную реку потащил. Смотрел на него и чувствовал, как внутри ворочается тяжелая, маслянистая вина. Втянул я пацана в этот замес, не уберег. У него внутри «белая кость» чувствуется — какая-то масть, которую наш Тольятти еще не успел окончательно пережевать и выплюнуть в кювет. Но это ненадолго. Город таких не любит, он их ломает медленно, со вкусом, превращая в таких же огрызков, как я. Митяя надо спасать. Ему всего двадцать четыре — вся жизнь впереди, если, конечно, я его за собой на дно не утяну, как ржавый якорь. А я? Что я... Мне тридцать... один?, а я уже всё, в тираж вышел. Выгорел до углей, один шлак в топке остался. Внутри только этот «Коленвал» плещется да долги перед людьми, которые вместо «здравствуй» сразу в челюсть бьют. У меня за спиной коммуналка, чужой-родной пацан и четкое осознание, что выше этой полки я уже не прыгну — потолок слишком низкий, оббитый казенным дерматином. Мужик в очках на нижней полке наконец перестал храпеть. Он шумно вздохнул, завозился, пустил пузырь и затих. В купе стало слышно только, как стучат колеса — ровно, равнодушно, отсчитывая время до Уфы. Ритм такой, будто кто-то молотком по крышке гроба постукивает: «По-ра, по-ра, по-ра...» Я закрыл глаза. Спасать брата — это, пожалуй, единственное дело, которое мне осталось сделать по-человечески. Если, конечно, эти похороны не обернутся для нас чем-то непредсказуемым. Дед откинулся совсем не вовремя, старый черт. Словно специально подгадал момент, когда у меня и так всё по швам трещало. Из-за его смерти пришлось сорваться, оставить ту сраную коммуналку. Просто повернул ключ в замке — и пускай там хоть опись имущества, хоть танцы с бубном. Наследство? Да какое там у деда наследство — старый сундук с молью да покосившийся забор. Ехали, потому что так положено. Потому что Беловы своих в землю просто так не зарывают. Я лежал на верхней полке, чувствуя, как вагон вибрирует под спиной, вытряхивая остатки здравого смысла. В голове крутилось одно: как мы там, в Бирске, всё это вывезем? Денег в обрез, нервы — как перетянутая струна. Ловить там нечего, кроме тоски и поминальной стопки, но этот путь надо было пройти до конца. Как последний техосмотр перед тем, как окончательно сдать жизнь в утиль. Потом на обратной стороне век вспыхнуло вечное лето. Десять, может, двенадцать лет назад. Мы с Митькой — неразлучные, как две детали одного механизма, притертые друг к другу до блеска. Тогда всё было иначе. Мы жили в той, правильной стране, где завтрашний день стоял на фундаменте, а не на честном слове, и казалось, что так будет всегда. Помню, ждал каждое лето с нетерпением... месяц июль. Жаль, в другие времена года мы особо не виделись, так — по праздникам семьи воссоединялись. Но зато какие яркие воспоминания, почти лето каждого года помню... Помню, гоняли на речку, как делили на двоих хрустящий батон из булочной на углу — горячий еще, пахучий, с какой-то особенной золотистой корочкой. Я тогда только поступил в политех, чувствовал себя королем мира с новеньким студенческим в кармане, а Митька смотрел на меня как на бога, который вот-вот приручит все моторы страны. Я обещал ему, что выучусь, что у нас будет лучший сервис в области, с диагностическими стендами и белыми кафельными полами, как в журнале «За рулем». Надежды тогда были густые, сладкие, как сироп в газировке из автомата за три копейки. Мы верили, что мир — это отлаженный конвейер, который везет нас к успеху, а не мясорубка, которая перемалывает всё в фарш. А сейчас? Сейчас я лежал на верхней полке, пряча глаза от собственного брата, потому что мне стыдно. Стыдно за свои тридцать, за разбитые мечты и за этот «Коленвал», который стал моим верным попутчиком. Мы ехали хоронить деда, но на самом деле в этом башкирском тумане мы словно хороним тех двух пацанов, которые верили, что жизнь — это прямая трасса, а не грязный кювет у входа в коммуналку. Приземлились жестко, прямо на бетон реальности, где все старые ГОСТы рассыпались в пыли. Вспомнил, как учил его одним таким ‘нашим’ летом играть на гитаре. Мы сидели на берегу, на старом поваленном дереве, которое вынесло половодьем и прибило к песчаной косе. Вода в реке была тихая, зеркальная, и солнце медленно тонуло в камышах, заливая всё вокруг жидким золотом. Старая «акустика» с треснувшей декой казалась тогда дороже любого «Мерседеса». — Дави сильнее, Мить, — ворчал я, накрывая его ладонь своей. Мои пальцы, уже тогда грубые, обхватили его — тонкие, чуткие. Я чувствовал, как под моей кожей бьется его пульс, частый и неровный, как у пойманной птицы. — Струна должна звенеть, а не хлюпать. Слышишь? Я медленно подправлял его постановку, и наши пальцы переплетались на грифе так тесно, что стало непонятно, где заканчивалась его рука и начиналась моя. Митька замер, боясь спугнуть момент, и когда чистый, высокий звон наконец разрезал тишину, мы оба замолчали. Я поднял глаза и наткнулся на его взгляд. Он смотрел на меня снизу вверх — с каким-то запредельным, пугающим восторгом. В его глазах отражалось всё: и это уходящее солнце, и какая-то абсолютная преданность. Я невольно засмотрелся на него — на эту породистую бледность, на линию губ, застывших в полуулыбке. Он был какой-то слишком правильный, нездешний, будто его случайно вырезали из дорогого кино и вклеили в наш пыльный, пропахший тиной август. Мы застыли в этой хрупкой тишине, и воздух между нами вдруг стал плотным, душным. В горле пересохло, и на мгновение в голове мелькнула дикая, лихорадочная мысль — потянуться к нему, сжать эту его невыносимую чистоту в руках и прижаться губами к его виску или щеке, просто чтобы эта секунда никогда не кончалась. Чтобы он почувствовал: я рядом, я стена. Но от этой вспышки стало по-настоящему страшно. «Брат же, — ударило в виски, — двоюродный, а всё же кровь одна...» Я тогда резко отвел взгляд, чувствуя, как внутри всё переворачивается от стыда и странного жара. Мы с ним — две детали одного узла, притертые намертво, но этот сбой в программе я потом годами пытался вытравить из головы, как въевшуюся в поры мазутную отработку. Не отмывалось. Я был готов на всё, лишь бы он никогда не узнал, о чем я тогда подумал. После через года Союз затрещал и посыпался, погребая под обломками и мой диплом, и наши мечты о белом кафеле. Жизнь раскидала нас в разные стороны, как болты из рассыпавшейся коробки передач. Годы пролетали в мутном угаре: я пытался «крутиться», строил этот несчастный бизнес, который в итоге оброс только долгами и злостью. А Митька… Митька тоже не вывез. Он ведь поступил, как и я, тянулся следом, но на третьем курсе всё окончательно рухнуло. Жрать было нечего, перспективы сдохли, и пацан совсем завял. А у меня тогда на руках была тетка Зоя — мамина старшая сестра. Жила она в этой облезлой коммуналке, плохая уже была, из комнаты почти не выходила, в маразм потихоньку впадала. Я тогда рассудил просто: в одиночку я эту лямку не вытяну. И квартиру надо караулить, и за старухой пригляд нужен, и долги по коммуналке гасить. Вот и подселил Митьку к нам. Сказал: «Переезжай, будем вместе выживать, поможешь с теткой, пока я в гаражах пропадаю». Он и переехал. Задвинул учебники в дальний угол, сдулся как-то разом и ушел на склад — ворочать тяжелые ящики, чтобы хоть какая-то копейка в доме водилась. Безысходность сожрала его время, но, в отличие от меня, не смогла сожрать его самого. Даже среди этих вечно нетрезвых грузчиков он умудрялся хранить какую-то нелепую, почти детскую веру в то, что это — временно. Что вот-вот он достанет свои конспекты, сдует пыль и всё вернется. Он продолжал что-то читать по ночам, когда тетка наконец затихала, чертил схемы на полях газет. У него внутри всё еще горел тот огонек, который у меня давно залило дешевым пойлом и гарью от чужих моторов. В те редкие часы, когда он не был на складе, он умудрялся как-то… жить. Встречалась у него какая-то девчонка — тоненькая такая, в обносках, но с горящими глазами. Вроде даже серьезно у них что-то наклевывалось, шептались на кухне до рассвета, строили планы на «после кризиса». Но какая там любовь, думал я, когда в соседней комнате бормочет старуха, а в коридоре вечно пахнет безнадегой и жареным луком? Так мы и застряли в этом узле: в облезлой коммуналке, разделенные тонкими стенами и вечным запахом чего-то подгорелого в коридоре из кухни. В одной — мы с Олесей и Сашкой, вечная теснота, детский плач и наши ссоры шепотом, чтобы не будить малого. В другой — Митька и тетка Зоя. Митьке досталось самое тяжелое. Он спал на узкой тахте рядом с кроватью старухи, слушал её маразматичное бормотание по ночам и просыпался от каждого её вздоха. Я-то рассудил, что так будет проще — он под присмотром, и тетка не одна. Но по факту я просто запер его в этом склепе, заставив делить квадратные метры с угасающей старостью, пока сам до одури вкалывал в гаражах. Жизнь превратилась в вечную очередь к раковине, мимо которой вечно дымил своей «Примой» дядя Витя, или шныряли пугливые дети беженцев из соседнего отсека. Я возвращался из гаражей злой, пропахший соляркой и дешевым куревом, швырял ключи на стол. Олеся тут же начинала выговаривать — то ли из-за того, что денег опять в обрез, то ли просто от усталости от этой клетки. А Митька… Митька иногда заходил к нам, прислонялся к косяку и просто молчал. Он всё так же смотрел на меня из 'своего' угла. В его взгляде теперь вместо того детского восторга читалась тихая, изматывающая тревога. Он видел, как я сдаю, как кашляю по утрам до синевы, как прикладываюсь к бутылке, когда долги начинают прижимать к стенке. Беспокоился, дурак. Верил, что я еще «тот самый Костя», который когда-то обещал ему иномарки и чистые робы, а не этот загнанный мужик, который сам же притянул его в этот ад и словно заставил ворочать ящики на складе. Иногда, когда в коридоре наконец наступала относительная тишина, а Олеся уходила укладывать Сашку, Митька тихо спрашивал, кивая на дверь своей комнаты: — Кость, вы как? Не ругались больше? А я только отмахивался. Мне тошно было от того, что он это видит. Что я для него больше не герой, а просто уставший сосед, с которым приходится делить один заплесневелый подоконник и одну общую фамилию на двоих. Открыл глаза. Потолок вагона, выкрашенный в казенный серый цвет, навис над самым лицом. Стук колес отдавался в висках тупой, привычной болью, вытесняя остатки августовского солнца и кислый запах коммунального коридора. В купе было душно. Ночной воздух застыл, пропитавшись запахом пыльных полок и чьих-то яблок. Внизу послышался шорох — Митька ворочался на своей полке, которая жалобно скрипнула, точь-в-точь как та тахта в комнате у тетки Зои. Я свесился вниз. В синем полумраке ночника было видно только копну Митькиных волос и его руку, бессильно свисающую до самого пола. Тонкие пальцы, загрубевшие от складских ящиков, были расслаблены. Он спал так же тихо, как и жил все эти годы — стараясь не занимать лишнего пространства, не отсвечивать, не мешать. Глядя на него сверху, я вдруг с отчетливой, колючей ясностью понял: мы ведь так никогда нормально и не поговорили. Даже раньше, встречавшись только каждое лето у деда, удавалось ‘наговорить’ почти на год вперед. А теперь… За все эти годы в коммуналке, за все общие ужины на скорую руку и перекуры на лестничной клетке — ни разу. Я закрывался от него своей усталостью, как броней, а он, может быть всё это время ждал, но не рискнул заговорить.
316 Нравится 196 Отзывы 154 В сборник
Отзывы (6)