***
Когда я вернулся, дом встретил меня подозрительной тишиной. Я не пошел в зал — не было никакого желания, оттуда доносились какие-то разговоры, гул телевизора. Пусть хоть захлебнутся там своим перегаром. Я поплелся по темному коридору в сторону той нашей старой комнаты, и с каждым шагом сердце бухало всё тяжелее. В голове всплывали нехорошие картинки: я ведь не забуду уже тот безумный взгляд Митяя. А вдруг он и потом не выдержал? Вдруг этот «нокаут» от собственных чувств или паленой водки закончился чем-то непоправимым, пока меня не было? Замер у старого зеркала в коридоре. Оно было в тяжелой дубовой раме, потемневшее, пошедшее мутными пятнами по углам — «слепое», как говорил дед. В его глубине я увидел свое отражение и на секунду сам себя не распознал. Среди всей этой размякшей, проспиртованной компании я выглядел пугающе трезвым и чужим. Кожанка, наглухо застегнутая, делала плечи шире, но лицо... лицо осунулось. Скулы выпятились, обтянутые бледной, обветренной на тольяттинском ветру кожей. Под глазами залегли тени — не от усталости, а от этого вечного напряжения, от «узлов», которые я вязал внутри себя весь вечер. Цвет глаз был ещё виден, не совсем потускнел от ‘свежего’ тольяттинского воздуха, даже какой-то зелёный цвет можно было разглядеть, кажись. Я провел ладонью по своей щеке, повел подбородком по сторонам. Волосы растрепаны, пара русых прядей падала на лоб, закрывая виски и резкий шрам над бровью — память о первой серьезной разборке в Тольятти. В этом зеркале я выглядел как человек, который слишком много на себя взял и теперь не знает, как всё это донести, не расплескав. Глаза блестели недобрым, холодным блеском — так смотрят волки из чащи на огни деревни. И я твердо знал, что был здесь нынче лишним. Поправил воротник, расстегнул куртку, чтобы сбросить грозность плечей, сжал челюсти так, что зубы скрипнули, и отвернулся от собственного отражения. Хватит на сегодня самолюбования. Я взялся за ручку двери рядом. Холодный металл обжег ладонь. Толкнул дверь, и она жалобно заныла на старых петлях, впуская меня в сумрак. Я готов был увидеть что угодно, но не нашу старую комнату. В комнате тусклым жёлтым светом горела настольная лампочка, и от её света тени казались неестественно длинными, как будто в углах прятался кто-то третий. Митяй сидел за тем самым нагим письменным столом, ссутулившись, и его тень на стене дрожала, ломаясь о выцветшие обои. Присмотревшись, я понял, что он не просто сидит — его слегка пошатывало. Он раскачивался взад-вперед с едва заметной амплитудой, пытаясь читать что-то, какую-то книгу в ‘фирменной’ обложке, глаза пытались фокусироваться, один уже закрывался, а второй он держал словно через силу, будто пытался убаюкать сам себя или сдержать тошноту. Я опустил взгляд чуть ниже и заметил у его ног, прямо в круге света от лампочки, темную бутылку. Без этикетки, заткнутая какой-то самопальной пробкой. Судя по характерному маслянистому блеску на дне и жуткому, сивушному запаху, который перебивал даже пыль, это был дедов «неприкосновенный запас». Первач, который Иваныч держал на самый крайний случай — такой, от которого либо слепнут, либо забывают, как зовут. — Ты где это выкопал? — я шагнул к нему, чувствуя, как внутри снова завязывается тугой узел тревоги. Митяй медленно поднял на меня глаза. Зрачки ‘плавали’, не желая фокусироваться. — Там... за энциклопедиями стояла, — он кивнул на полку, а голос был ну совсем размазанным. Митя потянулся к чекушке, и я увидел, как его рука трясется. Весь его боевой запал, вся та «красота ярости», которой я залюбовался на веранде, превратилась в эту липкую, пьяную немощь. Его мотануло в сторону, он ухватился за край стола, и ‘модная’ книга с сухим стуком упала на пол. — Хватит, — я подошел ближе и перехватил его запястье. Рука у него была ледяная, я даже испугался. — Ты и так сегодня наворотил дел. Отдавай. — Не-а... — Митяй попытался улыбнуться, но вышла какая-то болезненная гримаса. — Это честное лекарство, Костян. От Бирска. Пьешь — и деревня исчезает. И батя исчезает. И мы с тобой... Он снова качнулся, и я понял: если я сейчас его не подхвачу, он просто рухнет лицом на пол и проснётся только завтра с вмятиной на лбу. Запах первача в тесном пространстве комнаты стал просто удушающим, перемешиваясь с ароматом залежалого детства. Это было невыносимо — видеть его таким здесь, в этой комнате-музее, которую дед хранил как будто специально для нас как святыню. Я перехватил его под руки, когда его в очередной раз повело в сторону, и почти силой усадил на кровать. Панцирная сетка отозвалась знакомым с детства надрывным скрипом и прогнулась под его весом. — Всё, приплыли. Иди спи, — бросил я, стараясь, чтобы голос звучал тверже, чем я себя чувствовал. Митяй, как всегда, ничего не ответил. Он просто сидел, свесив голову и упершись локтями в колени. Его пошатывало, и в этом желтом свете лампочки он казался совсем прозрачным. Я прошел в угол, где за шкафом, заваленная связками старых газет, стояла старая раскладушка, на которой я проспал всё детство. Вытащил ее — она была тяжелой, с въевшимся запахом пыли и старого брезента. Пока я возился с ржавыми пружинами, пытаясь разложить ее на свободном пятачке пола, я невольно начал оглядываться. Комната была жуткая в своей неподвижности. Стены в блеклых советских обоях с геометрическим рисунком, который в детстве казался нам картой неведомых стран. Над кроватью Митяя всё так же висел ковер с оленями — ворс выцвел и полысел, но звери всё так же бежали куда-то в бесконечные ледяные горы. В углу высился массивный платяной шкаф из темного дерева с дверцами со стеклянными вставками — в детстве он был для нас входом во вселенную, а сейчас казался просто гробом для старых вещей. Я оставил раскладушку как было и подошел к шкафу, замерев. На его боковой стенке, под помутневшим стеклом, желтели фотографии. На одной из них мы с Митяем — совсем мелкие, в одинаковых шортах, стоим рядом с дедом. Дед тогда был еще крепким, в своей неизменной кепке, и смотрел в камеру с той самой хитрой прищуринкой. Рядом, на полках, теснились книги. Старые, зачитанные до дыр корешки: «Остров сокровищ», «Два капитана», какие-то технические справочники по радиотехнике, которые дед подсовывал нам, надеясь вырастить инженеров, а не «пацанов». Стоял и смотрел на эти лица, на эти заголовки, и внутри меня что-то медленно и мучительно проворачивалось. Как мы умудрились так всё просрать? Вперся взглядом в корешки, но кожей чувствовал — за спиной что-то происходит. Тишина в комнате была густой, почти осязаемой, и в ней отчетливо слышалось тяжелое, неровное дыхание Митяя. Я медленно обернулся. Он так и не завалился спать. Митяй сидел на краю кровати, сцепив пальцы в замок и локтями упершись в колени. Плед сполз на пол, но он этого даже не заметил. Он смотрел на меня в упор — тяжело, не мигая, с какой-то пугающей, болезненной сосредоточенностью. В желтом свете лампочки его глаза казались просто темными пятнами на лице-маске. — Кость... — его голос прозвучал так тихо, что я скорее угадал слово по губам. — А она там еще стоит? Красная такая, с золотыми буквами... Прищурился к полке, провёл пальцем… нашёл. — Стоит. Куда она денется, — я вытянул ту книгу с искренним интересом, даже почувствовал, как переменился в лице и брови больше не хмурились. Слой пыли остался на пальцах серой чешуей. — «Школа яхтенного рулевого». Ты её тогда до дыр засмотрел. Всё пытался этот... «беседочный» узел завязать на бельевой веревке. Митяй не улыбнулся. Он продолжал сверлить меня взглядом, будто пытался понять, тот ли я самый Костя, который помогал ему путать эти веревки. Я увидел, как у него дернулся кадык. — Нас этот дом не отпустит. Я чувствую, как он меня за горло держит, — произнес Митяй совершенно ровным, лишенным эмоций голосом. От этой его интонации по моей спине пробежал холодок. Я шумно выдохнул, театрально закатив глаза к потолку, где на пожелтевшей побелке застыла дохлая муха. Слишком много драмы для одного вечера. — Хорош, — отрезал я. — Хватит жути нагонять. Иди спи, Мить. Я уже собрался было окончательно заняться своей раскладушкой, но Митяй не двинулся с места. Он сидел, вцепившись пальцами в край матраса, и его взгляд стал каким-то цепким. Пьяный туман в его голове, кажется, окончательно сменился желанием выговориться. — Кость... погоди. Мы же так никогда не поговорили, — начал он, и в его голосе прорезались те самые «тольяттинские» нотки — смесь дерзости и растерянности. — Там, дома, в Тольятти... Мы же бежали всё время. Работа, терки, суета эта вечная. А здесь всё встало. Он облизнул сухие губы. — Помнишь ту ситуацию в Автозаводском, в прошлом месяце? Когда пацаны из «шестерки» к нам подкатили? Ты тогда сказал, что мы в деле по уши, и назад дороги нет. Я всё хотел спросить... ты реально веришь, что мы там зацепимся? Или мы просто меняем одну клетку на другую, побольше? Я замер, сжимая ту самую красную книгу с золотыми буквами. Меньше всего мне сейчас хотелось обсуждать наши мутные дела и тупиковые перспективы в Тольятти, сидя в этой комнате-склепе. — Ты чё, Мить, вдруг словил… ностальгию? — я попытался перевести всё в шутку, но голос прозвучал слишком твёрдо. — Да нет, Кость, я серьезно, — он подался вперед, и его лицо оказалось совсем близко к свету лампочки. — Мы там — кто? Щеглы на подхвате. Я смотрел на него и видел, как сильно его крыло. Проклятый Бирск не просто вернул нас в детство, он заставил нас посмотреть на то, во что мы превратились там, за сотни километров отсюда. — В Тольятти у нас всё ещё есть шанс, — твердо сказал я, хотя сам в этот момент сомневался в собственных словах. — А здесь у нас есть только Серега и могила деда. Митяй долго молчал, вглядываясь в мои глаза, будто искал там подтверждение того, что я не лгу. Он уже, кажется, трезвел на глазах. — Кость... — снова раздалось, мне и правда нравилось, как он говорил моё имя. Его голос стал каким-то приземленным, почти будничным, и от этого стало еще сюрреалистичнее. — А в Тольятти... ты за коммуналку в этом месяце закинул? С того хотя бы, что я принес десятого. Я чуть не поперхнулся воздухом. Только что мы обсуждали «узлы судьбы», мертвые звезды и то, как этот дом держит нас за горло, и тут — на тебе. Коммуналка. — Ты серьезно сейчас? — я повернул голову в его сторону. — Мы в Бирске, дед в гробу, батя твой в зале в слюни, а тебя счета за свет в Автозаводском районе волнуют? — Да я просто... вспомнил, — Митяй шмыгнул носом. — Там же в ящике квитанция торчала, когда мы уезжали. Желтая такая. Я подумал, если нас долго не будет, обрежут всё к чертям. Приедем в холодную коробку... Опять в темноте сидеть. Я провел рукой по лбу, на котором выступал холодный пот. А вот тут уже проглядывал тот самый прежний Митя, который вечно дергался по мелочам, пока я разруливал серьезные проблемы. Но сейчас это даже немного успокаивало. Это было что-то нормальное, живое. — Закинул я, не ссы, — буркнул я. — И за свет, и за воду. Я все еще стоял у шкафа, не в силах шевельнуться. Моя ладонь так и покоилась на дверце, чувствуя под пальцами старую, рассохшуюся древесину. Перевел медленно взгляд от Митяя на полку. Там, за второй дверцей, за стеклом, стоял старый дедовский подсвечник из темной бронзы и стопка пожелтевших газет. Я невольно засмотрелся на корешок какой-то затрепанной книги, стоявшей чуть поодаль от остальных. Это был старый атлас — огромный, с загнутыми углами. Мы с Митькой в детстве часами ползали по нему, тыча пальцами в синие пятна океанов, мечтая, что когда-нибудь уедем отсюда так далеко, что даже названия Бирска не вспомним. Потом гипнотизировал старые фотографии, когда Митяй, усевшись поудобнее на скрипучей сетке, выдал: — Кость... А ты с вокзала-то ей набрал? Как приехали? Я замер. Рука, потянувшаяся было закрыть дверцу шкафа, зависла в воздухе. Я вспомнил этот момент: серый перрон в два ночи, колючий ветер, какие-то единичные мужики с баулами и тот самый липкий мандраж перед умершим дедом. — Нет, — буркнул я, не оборачиваясь. — Не до того было. — Зря... — Завтра наберу, — сказал я чуть громче, чем собирался, будто убеждая самого себя. — С утра, пока суета не началась. Скажу, что добрались, что всё нормально. — Скажи, что привезём им... чё-нибудь бирское. Меда, что ли, — добавил Митяй уже совсем сонно. Я невольно усмехнулся. Бирского меда. Здесь сейчас только горечь в воздухе стояла, а не мед. Но спорить не стал. — Мамка звонила недели полторы назад, — вдруг выдал Митяй, глядя в одну точку, я невольно дернулся. — Говорит, в Москве она всё ещё. Зовет к себе. Сказала: «Приезжай, Митяй, человеком станешь». А я вот сижу и думаю... на что я поеду? С какими деньгами? Меня внезапно накрыло волной глухого раздражения. — В Москву? — я медленно повернулся к нему, чеканя слова. — Ты хоть слышишь, как это звучит, Мить? «Приезжай, человеком станешь». А здесь мы тогда кто? Гниль подзаборная? Митяй дернул плечом. — Она говорит, там по-другому всё. Бизнес какой-то, возможности. Говорит, устроит меня... — он запнулся. — Костян, я просто соскочить хочу. Понимаешь? Не могу я больше в Тольятти в эти «казаки-разбойники» играть. А тут — Москва. Шанс. Только ехать не на что. Я смотрел на него и видел, как его лихорадит. Его бросало весь вечер от ярости к сентиментальным слезам, от заботы о моих делах, черт бы их побрал, к этой нелепой, детской надежде на мать, которая его почти вычеркнула из жизни. Его мотало по всем углам нашей хреновой биографии, и в каждом углу он пытался найти выход, которого не было. Замер и окаменел в пространстве. Слова Митяя про Москву и этот его потерянный голос — «не знаю, на что поеду» — вдруг пробили мою броню. Меня накрыло. Резко, до тошноты. Я представил на секунду, что он реально соберет свой сидор и свалит. Уедет к этой женщине, которую мы не видели полжизни, поверит в ее сказки про «бизнес» и «новую жизнь». И я останусь… один с собой? Во всем этом дерьме. В Тольятти, где каждый угол напоминает о делах, за которые рано или поздно спросят. Я привык, что Митяй всегда рядом. А тут он говорит о том, чтобы обрезать всё разом. Старался не подавать виду. Как мог. Думал, что стою как скала, но Митяй… он будто кожей почувствовал, как меня качнуло. — Ты чё, Кость? — раздалось сзади негромкое, почти участливое. Я почувствовал, как пальцы, лежащие на дверце шкафа, непроизвольно сжались, едва не выдавив стекло. — Чё? — бросил я через плечо, стараясь, чтобы голос звучал максимально безразлично. — Просто думаю, как мы завтра на кладбище эту толпу разгонять будем. — Да ладно тебе, я же вижу, — Митяй издал короткий, сухой смешок, в котором не было веселья. — У тебя даже спина сейчас какая-то... другая. Ты так замер, будто я тебе не про Москву сказал, а ствол к затылку приставил. Я смотрел твердо в шкаф, но плечом чувствовал его взгляд. Митяй как будто иногда видел меня насквозь, как бы я ни строил из себя крутого решалу. Я это чувствовал, порой 100%. Медленно вздохнул и выдохнул. Напряжение в плечах немного спало - я заставил себя, всё равно не повернулся к брату. Не хотел, чтобы он увидел мои глаза — в них сейчас было слишком много того, что «пацанам» показывать не положено. Неожиданно мне Митя встал с кровати почти уверенно, без того пьяного надрыва, что был десять минут назад. Сетка даже не заскрипела — он просто поднялся, выпрямился, и я спиной почувствовал, как он медленно, шаг за шагом, сокращает расстояние между нами. Когда он остановился у меня рядом с плечом, от него уже не веяло той жалкой беспомощностью. Наоборот, в воздухе отчетливо запахло его наглой самоуверенностью, которую подлец так редко и точно включал. Он облокотился о край шкафа, прямо над моей рукой, и заглянул в стекло, будто высматривая там свое отражение рядом с моим. — Чё, Костян? — вкрадчиво, с явной издевкой протянул он. — Прямо вижу, как у тебя в башке шестеренки заклинило: «Как же я один-то в Тольятти? Кто мне будет спину прикрывать, пока я за квартиру плачу?» — сковеркал он это неприятным голосом и ‘выплюнул’ на меня. Я сжал челюсти так, что зубы скрипнули, но лица не повернул. — Ты, я смотрю, протрезвел резко, — бросил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул, держа через силу глаза на названиях книжек. Он наклонился к самому моему уху. Я чувствовал его дыхание — он делал это нарочно, будто проверял, сорвусь я или нет. — А прикинь, реально уеду? — продолжал он, понизив голос до шепота. Накрыло какой-то яростью. Сволочь, этот мелкий гаденыш видел, как меня зацепило его «прощание», и теперь с наслаждением ковырял, проверяя, насколько глубоко зашло. — Ты договоришься сейчас, «москвич», — я наконец медленно повернул к нему голову. Мы стояли почти вплотную, глаза в глаза. Митяй не отшатнулся. Напротив, он расплылся в широкой, дерзкой улыбке. В его взгляде не было ни капли хмеля — только чистый, концентрированный вызов. — Вот это я и хотел услышать, — бросил он, похлопав меня по плечу так сильно, что я чуть не качнулся. — А то застыл тут, как памятник. Не ссы, Костя. Пока ты такой злой — я никуда не денусь. Без меня ты просто скучный мужик с долгами. Он резко отвернулся и легкой, почти пружинистой походкой направился к своей кровати, оставив меня стоять у шкафа в полном оцепенении. Я провожал его спину охреневшим взглядом. Теперь и не знал, то ли врезать ему, то ли выдохнуть с облегчением. — А че ты дергаешься, Костян? — Митяй смотрел на меня нездорово блестящими глазами, которые можно было различить теперь в сумраке, и в которых перемешалась то ли ядовитая обида, то ли какая-то безумная, отчаянная насмешка. — Мы же тут за правду, да? За чистый эфир... без помех. Вот она, твоя правда. Ты всегда меня так держал... будто я твоя собственность. Любимая деталь в твоем гребаном конструкторе. Ты и сейчас меня за горло держишь, чтобы я не пикнул... Он еще что-то хотел добавить, его губы расползлись в этой идиотской уверенной ухмылки, никакой дрожи в голосе больше не было, вот психопат. У меня глазах будто полыхнуло багровым. Митя вдруг резко развернулся и, чеканя шаг, снова подошел ко мне. Я так и остался стоять у шкафа, инстинктивно сложил руки на груди. Смотрел на него внимательно, пытаясь угадать, что еще этот неугомонный выдаст, и даже не заметил, как от удивления слегка приоткрыл рот — настолько уверенным и собранным он вдруг стал. Митяй смотрел мне прямо в лицо. Он сложил так же, как я руки на груди и выставил ногу вперед. Мы что, меряемся эго, что происходит? — А помнишь, — начал он, и голос его зазвучал быстро, взахлеб, как будто он боялся, что я его перебью, — помнишь, как мы в девятом году за старым сараем плот строили? Настоящий, из пустых канистр и досок. Ты тогда еще у Витька в гараже спер моток лески, а я — дедов брезент, за что мне потом влетело так, что сидеть неделю не мог. Я молчал, пораженный тем, как четко он это вытащил из памяти. Перед глазами поплыло: жаркое марево над речкой, запах прелой травы и наши грязные, обветренные рожи. — Ты тогда сказал: «Митяй, мы на этом плоту до самого Самарского моря дойдем», — продолжал он заливать, активно жестикулируя. — Мы его спустили, а он через пять метров на корягу сел и начал разваливаться. Ты меня за шиворот из воды вытаскивал, а сам орал, что я «якорь неуклюжий». Помнишь? Мы тогда до нитки промокли, сидели в кустах, сушили майки на ветках и мечтали, что когда-нибудь у нас будет настоящий катер. Белый такой, с мотором. Он подошел еще ближе, почти касаясь своими скрещенными руками моих. — Мы всегда хотели свалить, Кость. С самого детства. Только тогда мы думали про катер, а сейчас ты думаешь про свою «девятку» и как выжить в Тольятти, а я — про Москву. Но прикол-то в том, — он ткнул меня пальцем в грудь, — что плот-то был один на двоих. И канистры мы вместе воровали. Ты без меня даже тот несчастный плот не достроил бы — доски-то я держал, пока ты их гвоздями на пятьдесят хреначил! Я слушал его, и челюсть, кажется, отвисла еще ниже. Он говорил так складно, так живо, будто не было этих долгих лет разборок после развала и этих сраных похорон. Будто мы всё еще те два пацана с оббитыми коленками. — Так что не смотри на меня так, будто я предатель, — закончил он, и в его голосе проскользнула неожиданная теплота. Я стоял, так же сложив руки на груди, и чувствовал, как у меня медленно отвисает челюсть и поднимаются брови. Этот поток ностальгии про дырявый плот и спёртую леску выбил из меня всю спесь. Я смотрел на него внимательно, не мигая — настолько собранным и… настоящим он вдруг стал. Слишком настоящим для этой проклятой комнаты и своего перегара. Митяй подошёл ещё ближе. Засранец нарушил моё личное пространство. В его глазах вспыхнул какой-то дикий огонек, и он криво ухмыльнулся, глядя на мой растерянный вид. Мне аж поплохело в какой раз. Будто нас поменяли местами. Моя это работа была так разговаривать. Он стоял слишком близко. Я все ещё так же смотрел на него и чего-то выжидал, внутри всё болезненно перемешалось. Давай, скажи ещё что-нибудь. В этом желтом, тусклом свете лампочки он выглядел как тот самый мелкий пацан с плота, и в то же время — как абсолютно чужой, изломанный жизнью человек. В какой-то момент, пока он заливал про наши общие канистры и доски, меня накрыло такой невыносимой, бешеной нежностью, от которой сводит зубы. Мне, сука, до хруста в ребрах захотелось просто рвануть его к себе, сжать в охапку, как в детстве, когда он расшибал коленки, и прижать так крепко, чтобы ни одна Москва не смогла его вырвать. Защитить его, чтоль… от него самого, или спрятать от этого гнилого Бирска. Вместо этого я только сильнее вдавил ногти в ладони держа руки накрест. Мы не те люди, которые обнимаются. В нашем мире это значило бы признать слабость, признать, что нам обоим страшно до чертиков. Митяй будто снова почувствовав это мое секундное колебание, эту мою безоружность, вдруг криво ухмыльнулся. Меня эта мысль даже подбесила. Он молчал, прицепившись к моему удивлённому взгляду, и его лицо исказилось в странной, почти болезненной улыбке, которая потихоньку сползала с его лица. У меня внутри всё в кисель превратилось, что аж зубы заныли. — Ты чего так уставился, Костян? — прошептал он, в голосе прорезалась та самая наглая, колючая жилка. — Рот-то закрой. Ты сейчас на меня смотришь точь-в-точь как тогда... Помнишь, когда мы на речке чуть не утопли, снова на очередном самосделаном на скорую руку плоту, и я тебя на берег вытащил? Ты сидел на песке, сопли жевал и смотрел на меня так, будто я был ангел-спаситель какой-то, в натуре. Я тогда еще подумал... — Митяй прищурился, вырисовывая себе воспоминания в голове. — Подумал… да, подумал, что ты меня сейчас от радости поцелуешь. Ну, как в кино показывают, когда спасают кого-то. Зараза просёк мой ступор и будто пользовался им. Он подошел впритирку. Я невольно уставился на его рот, точнее губы — он их, видать, весь вечер на измене кусал, они аж алыми стали, опухли. Из-за этой мысли в животе всё к чертям перевернулось, узел затянулся такой, что не продохнуть. Митяй приподнял свою руку. Медленно так, аккуратно разжал мои, убирая этот «замок» на груди. Меня охватила паника. — Дим! — наконец, выдавил я жестко, не ожидая, что назову его именно так. Я редко басил таким образом, только когда он начинал творить какую-то совсем лютую дичь. Но он только башкой качнул — типа, «заткнись». А я подчинился. Застыл, боясь шевельнуться. Он снова медленно поднял руку. Его пальцы, на удивление нежные, совсем не такие, каких ждешь его порой странного характера, едва коснулись моего подбородка. Но на этой мягкости я отчетливо почувствовал пару глубоких, сухих царапин — зацепил где-то на работе, когда возился с коробками. Эти шероховатости на подушечках пальцев царапнули мне кожу, и от этого контраста внутри всё натянулось до предела. Он вел руку томительно долго. Его большой палец медленно, почти невесомо пополз вверх, затем стал легко очерчивать контур моей нижней губы. Я чувствовал каждую трещинку на его коже, чувствуя, как царапины цепляют мои губы. Он надавил сильнее, и буквально втиснул палец мне в рот, зацепив подушечкой зубы, а у меня из-за этого будто предохранители выбило. Я всё ещё стоял с этой удивленной физиономией, забыл измениться в лице, хотя бы потому что было уже пора. Он не отрывал взгляда от своего пальца, сканировал на то, как я реагирую — внимательно, почти завороженно, ловя каждое мое рваное дыхание. Оно участилось. Инстинкт сработал чисто звериный: я не отпрянул, не оттолкнул его, а наоборот — будто давался навстречу. Прикусил подушечку его пальца, прикрыв на момент глаза. По телу в ту же секунду ударил такой разряд, что в коленях подкосилось. Блять, мне что, это ещё и понравилось? Обжигающее, запретное чувство прошило насквозь, от затылка до самых пяток. Почувствовал вкус его соленой кожи, во рту накатила слюна. Совсем одурев, я чуть подался губами вперед и легко, еле заметно поцеловал его палец. Бешеная пульсация на губах, а потом в башке будто набат ударил. Дошло. Дошло до тошноты, как это выглядит со стороны. Двое братьев в старом доме, пахнущем смертью, стоят в темноте, и один другому палец прикусывает, задыхаясь от близости, которой не должно быть. В ужасе разжал зубы, едва не подавившись собственной слюной, стёкшей к легким. Понял, что мы сейчас по такой тонкой кромке прошлись, что один шаг — и всё. Страх за то, что я только что почувствовал, мгновенно переплавился в спасительную, черную ярость. Это был единственный способ выжечь этот момент. Он медленно поднял глаза с моих губ на глаза и увидел именно этот взгляд. Всё. Это было последней каплей. Я не думал. Рука сработала сама, на чистых рефлексах, отточенных в тольяттинских подворотнях. Короткий, резкий хук справа — я не вкладывал всю силу, иначе бы просто размозжил ему череп, но засадил от души. Сухой хруст кости об мои костяшки прозвучал в тишине комнаты как выстрел. Противный хруст. Удар пришелся точно ему в переносицу — коротко, хлёстко, со всей той дурью, что накопилась во мне за этот бесконечный вечер. Митяя сокрушительной силой отбросило в бок. Он с грохотом врезался в шкаф, ударившись плечом и головой о старое дерево. Дверца жалобно звякнула и сорвалась с одной петли, покосившись так, что и стекло застыло в миллиметре от полного краха. Он сполз на пол, мгновенно закрывая лицо руками, а сквозь его пальцы тут же толчками заструилась густая, темная струя крови. Я стоял над ним, тяжело дыша, чувствуя, как костяшки пальцев пульсируют от тупой боли, а губы все еще горят от вкуса его кожи. Внутри всё выло. Его голова мотнулась назад, из носа моментально брызнула темная юшка, заливая подбородок и воротник светлой рубашки. — ...еще раз так сделаешь, и я тебя сам в ту яму уложу. — Мои слова звучали фальшиво. Я пытался ими закрыться, как щитом, от собственного ужаса. Митяй, не отнимая ладоней от залитого кровью лица, вдруг тихо, хрипло засмеялся. Звук был булькающим и жутким. Он чуть отвел руку, глядя на меня снизу вверх. — Ну вот... — выдохнул он сквозь зубы, утираясь рукавом, который вмиг стал тяжелым и алым. — Теперь вижу... брат. Теперь узнаю. А то стоял тут, поплыл уже. Он сплюнул на ковер и кивнул на перекошенную дверцу шкафа, которая продолжала медленно и надсадно скрипеть на одной петле. — Хорошо приложил, Костян. По-настоящему. Молодец. Я ничего не ответил. Меня мутило — не от вида крови, к которой я привык, а от самого себя. Митя поднялся, ‘взбираясь’ по столу, пошатываясь, и, прижимая ладонь к лицу, побрел в сторону умывальника. Я слышал его неровные шаги, слышал, как хлопнула дверь и зашумела вода. Хотел сорваться за ним, зайти в тесную ванную, отобрать у него полотенце и самому бережно смыть эту черно-красную кровь с его разбитой переносицы. Не мог. Ноги приросли к полу. Только стоял и слушал, как вода уносит его кровь в слив, и гадал, много ли её там вылилось. На автомате домучил раскладушку, едва попадая ножками в пазы. Руки ходили ходуном. Кинул какой-то первый попавшийся плед, рухнул на натянутый брезент, отвернувшись к самой стене, чтобы не видеть ни этого шкафа, ни капель на полу. Железная сетка под телом выбивала мелкую, дробную чечетку. Я зажмурился до боли, пытаясь вытравить из памяти ощущение его нежных, исцарапанных пальцев на своих губах, этот его завороженный взгляд, этот свой короткий, едва заметный поцелуй подушечки его большого пальца. Секундный проблеск слабости, который я спрятал за хрустом его костей. До судорог в затылке надеялся, что Митяй, ослепленный болью и кровью, этого не заметил. Что мой кулак выбил из его головы эти последние пару секунд. Я лежал, вслушиваясь в каждый шорох, пока время тянулось, как густая смола. Наконец, дверь ванной скрипнула. Я замер, перестав дышать. Услышал его тяжелые, чуть шаркающие шаги, скрип половиц в большой комнате, а потом — глухой звук падающего на кровать тела. Улегся. Живой. Значит, всё нормально, значит, не убил. Не проронил ни слова. И хорошо. В животе всё еще стоял этот странный, тягучий жар, будто я проглотил раскаленный уголь, который теперь медленно догорал, не давая покоя. И самое паршивое было осознавать, что это... это не в первый раз. Не первый раз я так на него реагировал, ловя себя на том, что смотрю слишком долго или хочу подойти слишком близко. Просто раньше я умел это заталкивать поглубже, заливать негативными эмоциями или просто замалчивать. А сегодня сорвало. Всё было из одной кучи, из одного клубка, который мы с ним запутывали всё детство. Он не соврал. Я вспоминал, как часто ловил себя на том, что смотрю на него. Не по-братски, не как старший на младшего, а как-то... иначе. В Тольятти, среди пацанов, арматуры и жестких понятий, такие чувства были поломкой, системной ошибкой, которую надо было выжигать каленым железом. И я выжигал. Прятал это за грубостью, за опекой, за какими-то придирками или полным игнорированием. В гаражных боксах Тольятти, когда мы порой вместе склонялись над раскрытым капотом, я иногда ловил на себе его взгляд. Сам невольно задерживал глаза на его руках, на шее, на том, как он закусывает губу, когда схема не поддается. Это были странные, липкие эмоции — смесь жгучего стыда и какой-то называющей и ноющей тяги, от которой сводило. В эти моменты воздух между нами становился тяжелым, мы оба резко отворачивались, начинали громко материться или хватались за инструменты, лишь бы не признавать, что что-то такое существует. Иногда казалось, что наша жизнь была построена на этих случайных, «технических» касаниях. Мы последние годы не успевали-то говорить. Но на кухне, когда я забирал у него ножик, и наши пальцы сталкивались — я чувствовал разряд, но тут же сжимал зубы. Когда придерживал за плечи чуть дольше, чем того требовал приличия пацанского мира. Это была какая-то больная тактильность. Мы никогда не обнимались просто так, но постоянно находились в поле притяжения друг друга. Стояли плечом к плечу, или сталкивались ногами, как в поезде. Каждый раз это было как хождение по краю обрыва для меня: одно лишнее движение, один взгляд чуть дольше положенного — и всё, система вразнос. Тут же вспомнил, как сегодня в церкви, когда он врос в пол, я подхватил его за плечо. Моя ладонь случайно проскользнула по его затылку, и на мгновение мне захотелось прижать его к себе. Он, получается, всегда это чувствовал? После замеса с дядей Валерой… тоже. И ударил я его не потому, что он оскорбил мою честь. А потому, что его слова были слишком похожи на правду, которую я сам себе запретил видеть. «Ты всегда меня так держал... будто я твоя собственность», — прошипел он у меня в голове. Ударил его за то, что он вытащил этот провод наружу, оголил изоляцию, которую я заматывал черной изолентой всю свою жизнь. Не знаю, была ли это наша общая поломка. Семейный сбой в чистоте эфира. Может, я один это чувствовал. Мы будем суровыми братьями из Тольятти, будем хоронить деда, будем выбивать Серегу из хаты… Внутри всё выгорало дотла. Там, на дедовой кровати, лежал единственный человек, которым я дорожил так сильно, что готов был убить — и его, и себя, лишь бы этот «сигнал» никогда не стал явным. Лишь бы никто никогда не узнал, что мой кулак сегодня летел не от ненависти, а от ужаса перед тем, как сильно мне захотелось остаться в том моменте, прижимаясь губами к его руке. Закрыл глаза, но перед ними всё равно стояли его алые, искусанные губы и тот внимательный, выжидающий взгляд, которым он смотрел на меня, прежде чем я превратил его переносицу в кровавое месиво. Смог залезть мне под кожу, вскрыть меня, как консервную банку, и вытащить на свет эту позорную, тягучую слабость. Я ненавидел себя за то, что поддался. Ненавидел за то, что в ответ на его пальцы у своих губ я не оттолкнул его сразу, а замер, поплыл, как последний дурень. Я ненавидел эту часть себя — ту, которая хотела не бить, а просить еще. Понимал, что проиграл себе. Годами старательно возводил эту стену. Затыкал каждую щель мыслями об Олесе и семье, выстраивал какую-то «правильную», понятную жизнь в Тольятти, лишь бы не смотреть в ту сторону. Пока Митя там тоже карабкался, что-то строил, заводил девчонок и пытался стать кем-то другим. А он взял и обвел меня вокруг пальца. Точно теперь уедет. После того, как я приложил его об этот шкаф, после того, что он увидел перед ударом — обратки нет. Москва заберет его, и, наверное, так будет лучше для всех.Часть 4 // Болевой порог
19 апреля 2026 г., 02:41
Трек прямо как из головы Кости:
Ssshhhiiittt - Восемь
Атмосферный треклист: https://www.youtube.com/watch?v=m1tTDPZPo2o&list=RDm1tTDPZPo2o&start_radio=1
__________________________________
Мы ввалились во двор, и у меня внутри всё перекосило. Это, сука, больше не дедова крепость была, а какой-то вокзальный гадюшник. У забора терся ободранный «Запор», выкрашенный будто веником, а рядом — пара мутных типов, явно Серегины подсосы, приперлись на халяву горло промочить, «помянуть» за чужой счет.
Воздух стоял такой, что хоть топор вешай: липкий, сивушный, пропитанный дешевой «Примой» и горелым салом. Я глянул в угол, и кулаки сами собой сжались: дедов верстак, где у него всегда всё было по струнке, по фэншую — ключик к ключику, деталька к детальке — теперь превратился в помойку. Прямо на полированном металле громоздились грязные тарелки, объедки и вскрытые штык-ножом пустые банки из-под кильки, истекающие томатом.
— Здорово, коммерсанты, — сипло бросил один из ‘гостей’, сплевывая шелуху от семечек прямо под ноги Митяю. Тот даже не посмотрел на него. Его взгляд был прикован к дому.
— О, тольяттинские подтянулись! — просипел какой-то высокий хмырь с татуировкой солнца на кисти. — Че, пацаны, наследство делить приехали или как?
Я проигнорировал его, только плечом задел, когда к крыльцу шел. Нас явно никто не ждал, но поминать деда уже начали вовсю — только без уважения, а просто чтобы «залить за воротник» под благовидным предлогом.
Мы вошли внутрь дедовского дома. Он встретил нас запахом какой-то несвежей еды. Дедовским духом здесь больше вовсе не пахло. Исчез этот тонкий ‘аромат’ старой канифоли и сушеных трав — его будто вывели хлоркой. По углам стояли чужие узлы, на дедовом любимом столе валялись обглоданные рыбные кости на засаленной газете, а на стене вместо календаря с чертежами теперь висел какой-то постер с полуголой девицей, прилепленный на жвачку.
— Слышь, Митяй, — процедил я, не оборачиваясь, — ты посмотри, как черти хату осквернили.
Я чувствовал, как во мне закипает та самая тольяттинская ярость — стальная, холодная. Эти черти думали, что раз хозяин в гробу, то можно на его костях пировать? Они, походу, забыли, чьи это владения по праву крови.
— Гляди, Кость... — Митяй провел пальцем по пыльному серванту. Голос у него подрагивал, как плохо натянутая струна. — Они походу даже «ВЭФ» на веранду выкинули, как рухлядь. А дед его небось протирал каждый вечер.
Я тревожно чувствовал, как Митю тоже кололо прямо в грудь.
На Витькину «профилактику» наложился дикий стресс, и теперь Митяй искал, обо что бы снова разрядиться. Он зашел на кухню, где в раковине горой высилась немытая посуда и летали мошки, нашел там початую бутылку «Белой» — видимо, Серега с подругой уже начали поминать, не дожидаясь выноса — и приложился прямо из горла, жадно, будто это была вода, плотно зажмурив глаза.
— Хорош, Митяй, — бросил я, осматривая этот свинарник. Внутри всё закипало, но я привык держать давление. — Нам еще дела делать. С «гостями» на улице и с этими квартирантами надо по-взрослому пока что тереть.
Вдруг дверь дома со стоном открылась. На порог вывалился мужик. Кособокий, в засаленном пиджаке, который явно помнил еще съезды КПСС, и с лицом, исчерченным морщинами, как топографическая карта деградации. Это был Митяев отец. Мой дядька, если по крови, но на деле — просто пустая оболочка, которая годами высасывала из деда да сына жизнь и нервы.
Воздух в доме будто еще сильнее застолбенел. Я почувствовал, как Митяй, стоящий позади меня, задеревенел. Его дыхание, только что прерывистое, теперь совсем стало глухим.
Между ними всегда была не просто пропасть, а колючая проволока под током. Папаша его не воспитывал — он его «гасил», ломал об колено, пока тот не уехал, а точнее свалил от греха подальше учиться в Тольятти.
— О-о-о... — просипел он, хватаясь за косяк. Глаза мутные, красные, как у кролика. — Хозяева приехали.
Он посмотрел на Митяя, и в этом взгляде не было ни капли отцовской тоски. Только злоба неудачника и какая-то подлая радость от того, что теперь можно снова пустить яд.
— Чё встал, малец? — он сплюнул под ноги, прямо на половик. — Даже к отцу не подойдешь? Или в городе совсем совесть растерял, под Костика лег?
Я аж прибалдел от этого жаргона, хотя сам был мастером иногда словечко вставить.
Папаша Митяя был тем самым «битым пикселем» в нашей семейной схеме, из-за которого как будто всё и пошло наперекосяк. Он был живым напоминанием о том, почему Митяй вырос местами дерганым, и почему я привык защищать его, иногда так яростно, что сам начинал путаться в своих чувствах.
— Иди во двор, дядь Валер, — сказал я тихо, шагая вперед к нему навстречу, уставив руки в бока. — Уйди, пока тебе вторую хромоту не организовали.
— А ты мне не тычь, племянничек! — взвизгнул он, но в глазах мелькнул страх. — Гробы приехали носить? Вот и носите! А здесь теперь я музыку заказываю. Серега! Наливай! - крикнул он противным голосом, обернувшись во двор, брызжа слюной.
Я поглядывал на обоих в диком напряжении. Митяй пристально и молча смотрел на отца так, будто видел перед собой не человека, а кучу мусора, которую забыли вынести. Не проронил ни слова.
Всё развалилось ещё тогда... Мамаша Митяя, как только с Валерой горшки побила, сразу лыжи смазала. Укатила в Москву, зацепилась там за какого-то кавказца или коммерса — и поминай как звали. Только иногда вспоминала нас, по праздникам чё-то звонила, обычно не спрашивала ничего, только о себе рассказывала.
С моими ещё ‘чище’ вышло. Батя мой, Костя-старший, залез в такие дела, где за базар спрашивали не словом, а свинцом. Пропал без вести, когда мне еще восемнадцати не было. Мать тогда от страха чуть рассудком не тронулась: собрала шмотки в одну сумку и рванула за кордон, к какому-то дальнему родственнику, якобы, в Германию. Сбежала, даже не оглянулась, бросила всё на деда, как ненужный балласт. Хорошо, я тогда уже почти взрослый был.
В общем, с этими ‘историями’ из нашей жизни мы уже свыклись, принимали как должное, не было времени грустить о том, что нельзя изменить.
За дедовым дубовым столом во дворе, который он сам когда-то шкурил до зеркального блеска, сидело человек девять. Какая-то тетка в выцветшем платке громко прихлебывала чай с сушками, а рядом два мужика в потёртых пиджаках деловито разливали мутную жидкость по граненым стаканам.
Я присмотрелся и почувствовал, как в горле встает сухой ком. Это не были просто случайные алкаши. В одном из мужиков, том, что пошире в плечах, я узнал дядю Сашу, Санька… — дедова соседа через два участка направо, который когда-то учил нас с Митяем копать червей за сараем. Только теперь его лицо превратилось в изрытую морщинами маску, а глаза заплыли. Тетка в платке оказалась бабой Валей из магазина на углу — когда-то она угощала нас мятными пряниками, а теперь сидела, обложившись тарелками, и возила грязной вилкой по скатерти.
— О, гляди-ка, Санек, — баба Валя подняла на нас мутные глаза. — Костяй... И Митяйка приехал. Маленький какой был, всё за старшим хвостиком бегал. А теперь вон какие — в кожах, морды городские...
— Приехали, значит, — буркнул дядя Саша, даже не встав со стула. — Чего ж при деде не ехали? Он тут один куковал, пока эти... — он кивнул в сторону Сереги, — за ним горшки выносили. Теперь-то все горазды на порог прыгать.
Разговоры тягучие, как деготь. Гостеприимные… На столе, среди огрызков и пустых бутылок, царил хаос: обглоданные куриные кости, заляпанные стаканы, корки черного хлеба и тарелка с какими-то синими, переваренными пельменями.
Митяй вышел из двери и прошёл во двор к столу. Я держал на нём взгляд, поди бы чего не случилось. Отодвинув чьё-то плечо, он сгреб первый попавшийся стакан, в котором плескалась мутная жижа. Опрокинул в себя залпом, не закусывая, только кадык дернулся. У меня внутри всё похолодело — я знал этот его взгляд. Когда Митяй переставал «тормозить» и начинал что-то глушить синькой… такое бывало очень, ооочень редко, но бывало. Конечно, ‘отличника’ все знали, как трезвенника, только сожители иногда видали эту теневую сторону.
По двору пролетел смешок. Те, кто сидел за столом, — вся эта бирская посёлочная гвардия в трениках и мятых рубашках — переглянулись.
— Слышь, пацан, ты не части, — подал голос дядя Сева, старый дедов напарник по цеху, чье лицо за эти годы превратилось в сушеную сливу. Он оценивающе прищурился на Митяя. — Тут люди по старшинству пьют. Мы Иваныча знали, когда вы еще под стол пешком ходили. Уважение имей к сединам.
Митяй медленно поставил стакан на стол — дно звякнуло о грязную тарелку так, что разговор за столом сам собой заглох. Он повернул голову к дяде Севе, и я учуял, что зрачки у него расширились на весь глаз.
— Уважение? — переспросил Митяй шепотом, от которого у меня волосы на затылке зашевелились.
Я рванул вперед и мертвой хваткой вцепился Митяю в плечо, буквально выдергивая его из-за стола. Пальцы зарылись в его пальто.
— Пошли, — коротко бросил я, оттаскивая его к дому, подальше от этих рож.
За столом кто-то присвистнул, кто-то глухо выругался, но встревать под мой тяжелый взгляд пока не рискнули.
В общем, поминки превратились в затяжное, липкое болото. Время во дворе тянулось бесконечно, размывая границы между злостью и какой-то тупой покорностью судьбе. Градус сделал своё дело: обстановка из грозовой постепенно стала вязкой и сонной.
Сам не заметил, как зацепился языком с парой местных мужиков, ранее мне незнакомых. Оказалось, нормальные работяги — терли про запчасти, про то, как в Тольятти сейчас с работой, и про то, что дед Иваныч был «мужик со стержнем». Злость понемногу отпустила, сменившись тяжелым смирением.
Митька тоже как-то оттаял. Смотрю — сидит на лавке, болтает с тетей Нюрой, дальней дедовой родственницей, которая когда-то в детстве нам пирожки с маком пекла. Она что-то тихо ему выговаривала, гладила по рукаву, а он кивал, и лицо у него в свете костра из бочки стало мягче, без этого оскала, он слушал внимательно да поддакивал ей о чём-то. Вечер был странно теплым, 15°C, воздух будто не менялся, и на мгновение показалось, что всё это — просто дурной сон, который сейчас уже вот-вот закончится.
Как только весеннее солнце окончательно ушло за горизонт, тепло будто выключили. С реки потянул сырой, промозглый холод.
— Так, народ, — Серега поднялся, потирая замерзшие плечи. — Хорош мошек кормить. Перебираемся в хату, там и досидим.
Когда зашли в зал, я кожей почувствовал: зря мы это. На улице уже всё казалось общим, размытым, а здесь, в тесноте коридоров, каждый из нас снова стал врагом другому. Дядя Валера, которого на улице разморило, в доме вдруг снова окрысился, озираясь по сторонам, будто проверял — не сперли ли мы чего из серванта, пока он на улице заливался.
Он преградил Митяю путь прямо у двери в зал.
— Ну чё, наследничек, — просипел он, преграждая путь. — В дом зашел, а пальто скинуть не судьба? Или побрезговал? Типа, грязновато тут для твоих городских шмоток?
Митяй дернул плечом, пытаясь оттеснить его в сторону, но Валера мертвой хваткой вцепился ему в лацкан.
— Я к тебе обращаюсь! — взвизгнул он. — Мать твоя свалила, хвостом вильнув, и ты такой же? Думаешь, Костя за тебя вечно впрягаться будет? Да он тебя первым сдаст, когда запахнет жареным!
Митяй замер. Я видел, как у него побелели костяшки пальцев. Весь этот «тёплый» вечер, вся болтовня с тетей Нюрой — всё это вылетело в трубу.
— Убери руки, — сказал Митяй так тихо, что я едва расслышал.
Я стоял в стороне, уже на чеку, балансируя на носках — тело само приняло боевую стойку. Но, честно говоря, я на мгновение замер, потому что не узнавал Митю.
Тот вечно рефлексирующий, утонченный натуры парень, который в Тольятти мог часами залипать над схемой или прятать глаза от моих прямых взглядов, куда-то исчез. Сейчас передо мной был незнакомец, в тусклом свете коридорной лампочки его профиль казался высеченным из камня.
— О-о-о! — Валера картинно обернулся к Сереге и остальным. — Слыхали? Щегол голос подал! Ты мне угрожать вздумал? Да я тебя, сука, из этой хаты в чем мать родила вышвырну!
Валера, не почуяв беды, потянулся было к нему — то ли сорвать что-то хотел, то ли за грудки взять. Но Митяй сработал на опережение.
Он не просто оттолкнул. Он шагнул вплотную, перехватывая руку отца, и с такой силой впечатал его в стену, что старые обои хрустнули. Глухой удар затылком о косяк заставил Валеру замолчать на полуслове.
— Еще раз... — прошипел Митяй прямо в лицо отцу, и я увидел, как у него ходят желваки. — Еще раз ты откроешь рот про мать или про Костю... я забуду, что в тебе течет моя и дедова кровь, понял?
Воууу. Я стоял и не верил своим глазам. В голове пульсировала одна мысль: я охерел от Митяя.
Я знал его всю жизнь, знал каждый его жест, каждую нерешительную нотку в голосе, но то, что произошло в коридоре, не лезло ни в какие ворота. Это был не тот Митька. Это был какой-то заведенный механизм, холодный и беспощадный. Когда он впечатал своего отца в стену, я увидел в его движениях не истерику, а ту самую опасную тишину, которую видел только у серьезных пацанов в Тольятти перед тем, как польется кровь.
Внутри меня сработали старые инстинкты махачей. Когда на горизонте маячит массовый замес, а твой напарник «поплыл» или, наоборот, вошел в неуправляемый штопор — его надо выдергивать немедленно.
Я рванул вперед, на ходу фиксируя боковым зрением, как Серега уже тянется к табуретке. Не раздумывая, я перехватил Митяя — жестко, на заломе, как мы делали на разборках, когда надо было забрать своего из-под удара.
— Всё, бля, завязывай! — рыкнул я ему прямо в ухо, обхватывая за корпус и буквально отрывая от дяди Валеры.
Я вытащил его из этой свалки, не давая довершить начатое. Митяй был как натянутая струна — твердый, горячий, его колотило, и эта вибрация передавалась мне в грудь. Я силой потащил его прочь из этого душного места, через темный переход на веранду, подальше от пьяных криков и вони перегара.
Влетели на веранду, и я задвинул щеколду. Здесь, в тени, при странных 15°C тепла, воздух казался ледяным после того ада в доме. Я развернул Митяя к себе, по-прежнему крепко держа за плечи, и прижал к шершавой деревянной стене.
— Ты чё творишь?! — я выдохнул ему в лицо. — Ты его чуть не прикопал там!
Митяй смотрел на меня, и его взгляд меня пугал. Это не был взгляд жертвы. Он тяжело, со свистом дышал, и в его глазах я видел отражение того самого тлена, который сожрал его отца, только у Мити этот тлен превратился в горючую смесь.
Я охерел во второй раз. Я понял, что всё это время, пока мы были в Тольятти, пока мы строили из себя крутых, он носил в себе эту гребаную бомбу. И Бирск, дедов дом и эта ничтожная фигура отца на пороге просто перерезали последний провод. Синька, конечно, подлила масла в огонь. Надо было братца контролировать с самого начала...
Я приотпустил его.
— Ты посмотри на свои руки — тебя же трясет как припадочного. — я старался смягчить тон.
Митяй опустил взгляд на свои ладони, ничего не сказав. Они и правда ходили ходуном. Весь этот махач, вся эта внезапная ярость выжали его досуха. Он вдруг как-то сразу сник, обмяк под моими руками и сполз по стене спиной вниз, подкосив колени.
Смотрел на него в упор, и в голове щелкнуло: я поймал себя на том, что любуюсь им.
Это было дико, неуместно, почти болезненно. Я смотрел на его раздувающиеся ноздри, на эти сумасшедшие, темные глаза, в которых еще метались искры недавней ярости, и понимал, что этот «новый» Митяй мне даже как-то чертовски нравится. В нем прорезалась та самая порода, та сталь, которую я всегда подсознательно в нем искал. Он перестал быть просто ведомым братишкой, он словно стал кем-то равным. Опасным. Красивым в этой своей дикой, первобытной злости.
За дверью веранды уже послышался тяжелый топот Сереги и маты Валеры. Наше «убежище» было временным.
— Завязывай лакать, — выдохнул я, едва сдерживаясь, чтобы не провести ладонью по его скуле, просто чтобы проверить, настоящий он или мне всё это кажется. — Иди в нашу комнату старую, проверь, чё там. Остынь.
Я рывком развернул его и подтолкнул к двери, не давая времени на рефлексию и сопли. Он не сопротивлялся. Нам обоим нужно было выйти из этого клинча, пока не накрыло окончательно.
Я остался на веранде один, прислонился затылком к холодному косяку. Сердце херачило так, будто я только что в одиночку положил всю Серегину банду. Я вытащил сигарету, но руки так дрожали, что зажигалка чиркнула раза три впустую.
— Ну и дела, Иваныч, — прошептал я в пустоту двора, глядя на розовый закат и сумрак. — Видел бы ты...
В зале за стеной Валера снова начал что-то орать, требуя справедливости, но мне было уже плевать.
Я глубоко затянулся, вытолкнул дым в густую синеву и отлепился от косяка. Пора было заходить в этот гадюшник и «наводить порядок». Внутри всё звенело от странного азарта — после того, как я увидел Митяя в деле, у меня будто у самого выросли клыки.
Я вошел в зал медленно, по-хозяйски...
— Ну что, мужики, — сказал я негромко, но так, что вилка в руках Сереги замерла на полпути к рту. — Пошумели и хватит. Дед тишину любил, давайте и мы честь знать.
Валера, уже успевший взгромоздиться обратно на стул, при виде меня задергался. Его лицо, отекшее и красное, пошло пятнами.
— Костя, ты видел?! — он ткнул дрожащим пальцем в сторону коридора. — Он же на отца... на отца руку поднял! Ты кого вырастил, Костя? Зверюгу, не?
— Он сам себя вырастил вообще-то... человека, который, видимо, умеет стоять за себя, — отрезал я философски, подходя к столу и нависая над «батей». — А вот ты, Валер, сейчас делаешь глубокий вдох, выпиваешь ещё одну стопку и закрываешь рот. До самых похорон. Усёк?
Серега, почуяв смену власти, решил не лезть на рожон. Он был тертый калач и видел, что я сейчас на взводе — не на том, когда кидаются с кулаками, а на том, когда бьют наповал.
— Да ладно тебе, Костян, — миролюбиво пробасил Серега, отодвигая тарелку. — Семейное дело, с кем не бывает. Молодежь нынче горячая... Мы чё, мы понимаем. Иваныч бы не хотел, чтоб мы тут цирк устраивали.
— Вот именно, — я обвел стол тяжелым взглядом. — Ладно, спасибо за стол, я пойду по околотку прошвырнусь, воздухом подышу. Заодно посмотрю, кто там у ворот ошивается.