***
Сидел на краю кровати в комнате, которая буквально вырастила меня. Вцепился пальцами в скальп так, что искры из глаз. Локти впивались в колени, голова чугунная. Свет из окна, хоть и солнечный, но какой-то позорный… пыльный, бирский... только подчеркивал весь этот тленище вокруг. С пола кровяные капли так и не вытерли, как будто место преступления какое-то. Тьфу. В башке одна мысль крутилась, мерзкая такая: никакого сраного завещания нет. Вообще ни хера. Я-то, дебил, надеялся. Думал, дед хоть какую-то зацепку оставил, бумажку вшивую, чтобы я мог этот узел развязать, порешать да уехать. А он ушел в тишину. И теперь у меня против Сереги только голые руки. Меня так трясло не от того, что бабла нет. Хрен с ними, с деньгами, я привык уже. Бесило, что дом у этой падали не отнять. Без завещания Серегу с бабой отсюда не выкурить. А они здесь по "устному договору" и со свидетелями этого "договора" пребывают. Они в эти стены вросли, как черная плесень, и теперь будут сидеть здесь, бухать на мои нервы, а я даже ментов вызвать не смогу, ибо прав у меня столько же, сколько у кухонной табуретки. — Бляяяяяяяять... — отвесил я на выдохе в ладони и с силой протер ими глаза, проведя по лбу и закинув с него назад пряди волос. Они были жесткие, как сено, пересушенные то ли этой бирской весенней пылью, то ли вчерашним ветром на кладбище. Пальцы едва пролезали сквозь них. Хотя… ну, может, реально так и надо было? Может, зря я вообще дергался, искал какую-то справедливость в этом клоповнике? Можно просто встать, забрать куртку и выйти. Топать из Бирска прочь, хоть те самые сто километров до станции, пока подошвы не сотрутся в ноль, лишь бы не видеть эти хари и то, во что дом превратился. Бросить всё к чертям, исчезнуть и забыть сюда дорогу, как страшный пьяный сон после бутылки палёнки. Я снова провел ладонью по голове, ощущая, как жесткие волосы противно колют ладонь. Но нет, я сидел же. Не встал, не уходил. Катал мысли в башке, как большой снежный ком, и с каждым оборотом он становится всё тяжелее, обрастая грязью, изводя меня. Начинало уже даже как-то крыть: в башке картинки одна хлеще другой, и в каждой белый кирпич на красном фоне. Знак «Въезд запрещен». Тупик. Шлагбаум, который я сам себе опустил. Один за другим всплывали кадры из тольяттинской реальности. Оно ведь не то чтобы я сам куда-то вляпался по глупости, реально всё так само сложилось, по накатанной. В том городе по-другому не выжить: либо ты в строю, плечом к плечу с такими же отмороженными, либо тебя просто размажут под ногами. Затянуло, закрутило, и вот ты уже должен тем, кому лучше не задолжать даже прикурить, и за тобой тянулся шлейф, который не отмоешь никаким хозяйственным мылом. И вот этот «хвост» теперь здесь, в Бирске. Там, в Тольятти, люди простые: если надо спросить с одного, а его нет, спросят с того, кто под рукой. И им наплевать, виноват или нет. Я же знал, как это может быть. Они ведь придут не за мной. Зачем им я? Меня пришить, пф, это слишком просто, слишком быстро. А вот устроить показательную казнь, ударить по самому больному, «в назидание» другим, ага, вот это в их стиле. В Тольятти таких раскладов навалом. В голове мелькали картинки, тошнотворные такие, четкие. Я представлял, как типы заходят в эту нашу сраную коммуналку. Им плевать на справедливость, им нужен результат. Могут моего Сашку мелкого придушить прямо в коридоре, пока он с игрушкой возится. Или Олесю... Она-то вообще при чем? Просто оказалась не в то время не в том месте, попала в этот гнилой замес «за компанию». Для тех, кто придёт, они же не люди, а просто инструменты, чтобы меня сломать. Расходный материал. А потом... потом они доберутся до Мити. От этой мысли в груди будто кол поставили. Митя же вообще ни сном ни духом, он во всё это дерьмо даже мизинцем не влезал сам. Но кто там будет разбираться? Его пустят в расход последним, чтобы я подольше смотрел, чтобы я захлебнулся этой виной. Просто потому что «так сложилось», просто потому что я его брат. Затем “кинолента” перед глазами сменилась боксами, запахом отработки и старой резины. Гаражи, где я пропадал с утра до ночи, перебирая чужое железо. Раньше это было спасением: копаешься в движке в своё удовольствие, хобби такое… ага, на фоне достойной работы: руки в мазуте, голова занята гайками, даж элитно как-т было… и жизнь течет мимо, спокойно. Но теперь именно это и было работой, которая стала казаться частью вязкого жизненного болота. Машины - это ведь не просто железо. Это связи. Это люди, которые приезжали, кивали, спрашивали лишнее. Я же там как на ладони. Любой, кто захочет меня найти, просто дождется у ворот или спросит у мужиков в соседнем боксе. А мужики в Тольятти за бутылку сдадут быстрее, чем даже этот же Серега. Представлял, как к гаражу подкатывает какая-нибудь тонированная иномарка из прошлого. Выйдут, закурят. Спросят: «Ну что, Костян, как движки? Как брат?». И всё. Весь мой «шифр» рассыплется в пыль. Чем больше я светился в этих боксах, тем проще по моему следу было бы пустить псов. Они ведь могут даже не заходить внутрь. Просто подождут, пока, тот же Митя, пойдет из магазина, или пока Олеся с малым выйдут во двор. Один рывок, одна открытая дверь машины и всё. Просто потому что я «удачно» устроился работать там, где меня легко вычислить. Меня аж пот прошиб. Ведь, каждая гайка, которую я закручивал, могла оказаться чекой от гранаты. Я вкалывал, а на самом деле, может, просто подготавливал почву для финала. В голове пронзительно орало. Бросать надо это всё, уходить в тень, менять место, пропасть из города. И тут меня толкнуло под дых ещё сильнее: ещё же тётка Зоя. Старая, больная, которая из своей комнаты-то почти не выходила. Митя вокруг неё кругами ходил. А в чемодан её не засунешь, и просто так не ускачешь. — Твою мать... — я зажмурился до боли в глазах, потирая влажными пальцами лоб. Кажется, я наконец это понял: я сгнию в этом Тольятти. Неважно, физически меня там прикопают или я просто превращусь в такую же тень, как мужики в гаражах, которые доживают от смены до смены. Сашка. Олеся. Митя. Только до того, как сгнию… должен их вытолкнуть. Просто обязан, иначе зачем это всё было? Должен пристроить их куда-то, где небо не пахнет гарью и этой вечной безнадегой. Пусть у Митяя будет эта его Москва. Пусть ходит там по чистым улицам и выгуливает свои чистые шмотки да умное лицо… Да что угодно, лишь бы подальше от Тольятти, а уж тем более от Бирска. Чтобы он забыл, как пахнет вообще в этих краях. Олеся… Сидел, и мысль сверлила мозг: мы же с ней явно не по пути. Как бы я ни крутил, как бы ни пытался себя убедить в обратном, но я всё равно чужой в их жизни. Олеся... Она ведь со мной тоже от безысходности. Куда ей было идти? Кто бы её приютил с ребенком в этом аду? Я был просто единственным вариантом, который не пах тогда диким перегаром и не распускал руки сразу. Но это не любовь. Это выживание. Мы прибились друг к другу, как две щепки в грязной луже, просто чтобы не утонуть поодиночке. Она заслуживала другого. Ей нужен нормальный мужик. Ей нужен тот, кто примет её с малым, кто даст им тишину, а не это вечное тревожное ожидание. Обычная, скучная жизнь, вот нынче и есть - предел мечтаний. И я в этот предел никак не вписывался. Я для неё почти как постоянная угроза, ходячая проблема. Смотрел на малого, ходит смешно, заваливается на поворотах, ручонки эти пухлые тянет. Не мой. По лицу вижу, что порода другая. Не знаю, чей он там, из какого замеса Олеся его вынесла, но точно не от меня. И жалко его до какой-то бабьей истерики внутри. В груди всё горело, когда видел, как он в этой заплеванной коммуналке ползал, как на дядьку Антоху пьяного смотрел испуганно. Ему бы на траве чистой кувыркаться, а он тут пыль вековую собирал. Я ведь привык: приходил из гаража, а он семенил навстречу, лопотал что-то на своем. Прикипел, сука. А отпускать — это про то, как сердце из грудной клетки выламывать. Тридцать лет с годом. Всего-то, а я чувствовал себя так, будто мне уже под полтинник. Самое смешное, что снаружи-то и не скажешь. Рожа еще крепкая, не поплыла от синьки, не осунулась. В гаражи, когда девки заезжали на своих иномарках, глазами так и сверлили, улыбались, задерживались дольше, чем надо, пока я им про фильтры затирал, а они типа чё-то понимали, кивали с умными минами. Да и, вцелом, бабы заглядывались — мужик, наверное, видный, руки на месте, взгляд тяжелый, но мужской. С виду – в самом соку, живи и радуйся. А внутри омут, уже пару лет как кладбище. Я себя похоронил ещё там, в Тольятти, когда понял, что из этой колеи не выпрыгнуть. Морально древний старик, который просто доживает свой век в теле здорового тридцатилетнего лба. Больно? Да нет, уже даже не больно. Просто факт. Как изношенная деталь, которую проще выкинуть и заменить на новую, чем пытаться латать. Внутри всё просто взвывало и было противно. Сидел и охеревал, как бы и жалел и не жалел себя ни капли, просто охеревал от себя и от своих раскладов. — Кость? Ты че замер? — я почувствовал, как Митя протянул руку, хотел, видать, за плечо тронуть, но не решился. Я вздрогнул как от выстрела. Совсем не услышал, как он вошёл в комнату. — Ничего, — выдавил я, и в этом слове было столько злости на самого себя, что Митя аж отшатнулся. «Соберись, дебил», — хлестнуло в мозгу. Осади. Прочь всю эту слякоть. — Задумался просто, — смягчил я тон, хотя в горле всё еще стоял комок. — Выходные не лучшие, башка гудит. Я заставлял себя расслабить плечи. Безуспешно. Зачем он приперся именно сейчас? Я бы с радостью еще час сидел и самобичевался, размазывал бы по стенкам черепа свою серую жижу-никчемность. Это ведь так удобно — назначить себя «ходячим мертвецом» в тридцать лет и тихонько опускать руки. А он вошел и всё “испортил”. Стоял. Смотрел. — Чего хотел-то? Я могу оставить тебя тут, если ты хотел в одиночестве в комнате поторчать? — буркнул я, пытаясь вернуть голосу нормальный тон и хоть какое-то подобие авторитета. Митя только плечом потянул, мол, не мели чепухи. — Да и ты бы это... не ходил сильно по дворам здесь, — добавил я наказательным тоном, глядя прямо на его вид. — Ты для местных слишком ‘элитный’. Они тут без разбора тебя «на стол» пустят. Им только дай повод чью-то интеллигентную рожу об асфальт приложить. Это была правда. Для местных обрыганов и гопоты он был как красная тряпка. Митя ничего не ответил, а присел рядом, медленно, аккуратно, будто прощупывал почву. Он явно следил за моей реакцией: ведь в последние дни я и правда был мягко говоря не очень предсказуем. В руках у него была чашка, от которой пахнуло густым, дешевым чаем, тем самым «ходовым» из пачек со слоном, который завариваешь до черноты, чтобы хоть какой-то вкус почувствовать. Я покосился на него. Хорошо, что он не прикладывался больше к синьке. Держит себя в руках, не поплыл, хотя в этом доме и месте трезвость — штука почти болезненная. Взгляд снова зацепился за шрам у него на носу. Внутри опять заныло. Это же я его так приложил. Разукрасил, сука, его интеллигентное, красивое лицо на всю жизнь. Память от старшего брата, тоже ещё. Хотя… по-пацански это как-то вышло, грубо, по-настоящему. Будто я его так в нашу касту посвятил, хоть и через боль. Блять, нет, что за чушь…. Голова непроизвольно опустилась на ладонь, и я в три четверти отвернулся от Митяя в сторону окна. Ой, не вовремя он пришел. Совсем не вовремя. Я типа “занял” себя, начал рассматривать занавески: старые, выцветшие, в каких-то нелепых листочках и узорах. Пытался вообразить в голове какую-то бурную деятельность. Но это спокойствие в Мите… оно теперь как-то настораживало. Раньше он был более прозрачный, видно было, когда был тревожным, когда радостным, когда подбешенным, а сейчас — как будто затаился. А ведь Бирск — он такой, он из любого человека зверя вытащит. Прям как позавчера. Не дай бог он научится кусаться так же, как я. Ему это ведь даже не пойдет. — Дядя Валера уехал? — спросил я, чтобы хоть как-то разбавить эту странную тишину комнаты. Голос прозвучал хрипло, как будто я долго до этого молчал. — Папа-то? … Уехал. С утра еще вещи какие-то в сумку запихивал, матерился. Сказал, на цех надо или вроде того. К вечеру за ним машина пришла, серая какая-то. Я коротко кивнул, не оглядываясь на брата. Не хотел показывать ему своё лицо, глаза. Да и занавески в листиках мне пока что помогали расслабиться. Всё же опять начался этот тревожный ком в голове крутиться. Валить надо из комнаты, прямо сейчас встать и выйти, да оставить тут Митяя с его гребаным чаем. Но моя задница как вросла в кровать. Ноги казались бетонными, тяжелыми, будто их залили тем самым раствором, из которого слепили фундамент этого проклятого дома. Я сидел, вцепившись взглядом в одну точку. В ушах шумело, как от неисправного трансформатора. Каждое движение Мити за спиной: тихий звон ложки о край кружки, шорох его одежды отдавалось в перепонках. Голова начинала болеть. Внезапно, по моему запястью, которое тяжело влипло в складки пледа и на которое я опирался всем весом, скользнул его палец. Скользнул и остался на нем, удерживая, как крюк. У меня тут же мурашки пробежали по телу. От самой кисти, через плечо и до затылка. Кожа буквально зазудела от этого четкого контакта. — Слушай, я... — Митя заговорил тихо, тоже глядя куда-то в сторону занавесок, зеркаля меня, а каждое слово давалось ему с трудом, он будто выталкивал их из горла. — Наверное, тогда переборщил со словами и... из меня вылезло что-то не мое. Я... не хотел говорить это так. Я замер, боясь пошевелиться. Его палец всё еще лежал на моей коже, и я чувствовал градус тепла от его руки. Он извинялся? За то, что назвал меня тогда... как он там сказал? Что я отношусь к нему как к собственности? О да, эти слова тогда полоснули меня сильнее, чем любая заточка. «Собственность». Как будто я из тех быков, что привыкли только метить территорию и диктовать условия. Но я никогда не умел обижаться, особенно на близких. — Я думаю, ты был в чем-то прав... — выдавил я, и голос мой прозвучал как хруст сухих веток под ногами. — Я не думал об этом больше. Соврал и даже не поморщился. Хотя на самом деле я только об этом и думал, почти каждый второй час моего пребывания здесь. Каждое его слово тогда вошло в меня под правильным углом, как заточка под ребро, и провернулось. Они крутились в башке как заевшая пластинка в гаражной магнитоле. Я уставился на бутылку на полу у стола, она всё еще стояла там с того замеса, мутная, равнодушная. Вот теперь руки зачесались просто нестерпимо. Очень кстати. “Пригреть” ею грудь. Митя так и не убрал руку. Его палец так и держал крюком мое запястье — неподвижно, уверенно, будто он заземлял меня, не давал окончательно улететь в этот чертов штопор самосожжения. — Ладно, слушай, — его голос был ровным, тихим, но в нем не было дрожи, он был уверенным. — Это временное всё. Всё поменяется через какое-то время. Просто сейчас так... а потом будет иначе. Я резко повернулся на брата, расширил глаза, уставившись сначала на его руку, что касалась меня, потом на этот уже тонкий шрам у него на переносице. Меня окинуло, как ледяной водой из ведра. Он ведь это не для себя говорил. Не свои страхи заговаривал. Он это мне говорил. В голове что-то щелкнуло, и вся моя напускная крутость, все эти «понятия» и маска «четкого пацана» осыпались как сухой штукатуркой. Он меня, взрослого мужика, тридцатилетнего лоботряса с тяжелым тольяттинским настоящим, сейчас пытался вытащить из этой эмоциональной ямы. Уговаривал, как младшего, как испуганного пацана, забившегося в угол, что темнота обязательно кончится. — Иначе... — тупо повторил я, глядя в его чашку с дешевой заваркой, где на дне плавала какая-то мусорная чаинка. Внутри всё протестовало. Каждая клетка, привыкшая к ударам и ожиданию подвоха, орала, что это всё — лажа. Хотелось сорваться на повышенный, объяснить ему, дураку, что «иначе» не бывает. Что Тольятти — это не просто точка на карте, это конечная, тупик с бетонным забором. Я выдохнул с таким звуком, как будто паровоз пар выпустил. Ничо не сказал. Отвернулся к окну. В глаза ему смотреть попрежнему не хотелось — слишком много там всего у него намешано было, а я и так со своим-то дерьмом разобраться не мог. — Та выберемся же, ну... — голос Мити звучал бесяче позитивно, так, что хотелось то ли приложить его об косяк, чтобы не строил иллюзий, то ли вцепиться в него, как в спасательный круг. — Смотри, ну мы пожили классное время, потом пожили тяжелое, потом, ну как у зебры полоски, зебра, ну знаешь же... Он философствовал, и эта его упрощенная, «детская» логика про зебру в этих обшарпанных стенах Бирска казалась полным сюрреализмом. В моем мире зебра обычно была либо переехана грузовиком, либо ее полоски были всех оттенков серого: от «плохо» до «совсем край». — Деда жалко, — вдруг бросил он, и весь этот напускной позитив разом осыпался. Его палец на моем запястье едва заметно дрогнул, но всё ещё держался как на ПВА. — До сих пор ничо не понял... — добавил он совсем тихо с ноткой какого-то ужаса в голосе. Меня аж передернуло. Митяй сидел и менял темы так странно, так внезапно, что я не успевал за его мыслью. Как будто в нём были две пластинки и одновременно крутились: одна светлая, юношеская с наивной “зеброй”, а вторая какая-то жуткая, слишком взрослая. Да и этот спокойный голос в нем теперь реально настораживал. Он не был похож на пофигизм или смирение. Скорее, это было спокойствие человека, который уже всё про себя решил, всё взвесил и теперь просто досматривает последние кадры перед тем, как экран погаснет. Митя прав в одном: «ничо не понял» — это про нас всех. Мы жили, барахтались, пытались что-то выстроить, а потом че-т случалось, и на деле просто теперь ждали, когда следующая черная полоса станет окончательной. — Ты это... — я нервно замялся, не зная, как подступиться к этому новому, «двойному» Митяю. — Ты сам-то понимаешь, что несешь? То у тебя зебры, то дед... Он посмотрел на меня как-то слишком пристально, прижмурился, но потом изменился в лице. — А чё там с рукой? — Митя опять сменил пластинку, так резко, что у меня в голове искру выбило. Я уже и забыл, про что он. Мозг был занят дедом, «зебрами» и всей этой мутью, а он вдруг вернулся к реальности. Я одернул руку, запястье которого только что ненавязчиво касался его палец, и недоверчиво её оглядел. Повернул кистью, демонстрируя, что всё в порядке. — Ну, говорил же, ничо не будет, — буркнул я и замер, держа руку на весу, как какой-то экспонат. Митя не ответил. Он медленно, почти ритуально поставил свою чашку прямо на пол. А потом подался вперед, сгорбился и взял мою ладонь в обе свои руки. Он склонился над ней. Я затаил дыхание, и смотрел на его макушку и угольного цвета волосы. На переносицу с багровой полоской, бледную кожу, которая выделялась даже в потёмах, еле заметные светлые веснушки… Митя сгорбился, изучал мою ладонь, прощупывая суставы. Вид у него был максимально деловой, как у механика, который оценивает степень износа детали. — Слышь, хирург, — я дернул кистью, пытаясь вернуть себе инициативу. — Живой я. Не отвалится. Митя не отпускал. Наоборот, он зажал моё запястье пальцами ещё крепче и держал, как будто специально испытывал мое терпение. На уголке его губ промелькнула хитрая улыбка — такая не к месту в этой провисшей старой похоронной конуре, что я на секунду завис. Он будто затеял какую-то свою игру, правил которой я не знал, и это его внезапное превосходство начало меня злить. Кажется, позавчера я видел такую же улыбку, после который я всадил ему ‘украшение’ на переносицу. Зараза, стал снова бесить до потемнения в глазах. Это выглядело нагло, как будто он ставил какой-то эксперимент над моей психикой. Чё это за прикол. Че за игры в гляделки и обездвиживание? Мы сидели рядом на кровати, почти плечом к плечу, и это было ещё хуже. Расстояния ноль, деться некуда. Внутри всё вздыбилось, ну, привычная, защитная злость, которая всегда выручала, когда ситуация выходила из-под контроля. Конечно, сорвало. Я резко развернулся, наваливаясь на него всем весом, заламывая его руки и вминая его запястья в матрас. Митя только коротко, глухо выдохнул, когда я придавил его собой. В этом сумбуре его нога дернулась, зацепила чашку на полу, послышался стук, и дешевый чай темной кляксой расплылся по паркету. — Блять! — выругался я, чувствуя, как мокрый холод пробирается сквозь мой носок. Я оказался сверху, сидя на нем всем своим весом, зажимая его бедра своими коленями. Навис над ним на прямых руках, ладони которых вбили его кисти в матрас по обе стороны от его головы. Мои пальцы сжимали его запястья мертвой хваткой — так, чтобы он костями почувствовал: я точно не в игре. Этот инстинкт: заломить, прижать, зафиксировать — у нас из самого детства. Мы тогда, еще пацанами, постоянно так боролись, до синяков, до сорванного дыхания, пока мать не прикрикнет. Это в спинном мозгу сидело, на раз-два срабатывало, даже если посреди ночи разбуди. Тело помнило, как выключить противника раньше, чем включится голова. Если что-то идет не так, то вали и держи. Я выровнял дыхание, заставляя легкие работать ровно, и включил «авторитет» — тот самый тон, которым в Тольятти разруливают тупиковые терки. Никаких рыков, никакой лишней суеты. Только холодная, бетонная тяжесть в каждом слове. — Зачем ты это делаешь? — сказал я спокойно, но твердо и упрямо, глядя ему прямо в зрачки, проговаривая каждый слог. Я хотел понять, к чему он всё время заводит. В моём мире всё было просто: или мы враги, или мы кореша, или мы вообще никто друг другу. А то, что вытворял он: все эти ‘полуподтексты’, это странное внимание к моей руке и не только сегодня, эти «крюки» на пульсе, в мою систему координат не лезло. Это выбивало почву из-под ног, заставляло меня чувствовать себя уязвимым, и именно это кроило больше всего. Митя не просто не сопротивлялся, он будто принял это положение как единственно верное. Никакой паники, никакой попытки сбросить меня или хотя бы высвободить кисти. Эта его покорность, смешанная с какой-то дикой, запредельной наглостью, сбивала меня с толку. Меня жахнуло осознанием по затылку. Я смотрел на него сверху вниз, и вдруг остро почувствовал, как нелепо и дико это всё смотрится. Я, тридцатилетний мужик, вцепился в брата, будто ловлю его на каком-то преступлении, пригвоздил его к постели и требую каких-то признаний в «играх», которых, может, и не было вовсе. Вся моя «авторитетная» поза в секунду превратилась в какой-то дурной фарс. Со стороны это выглядело не как допрос, а как истерика. Он не двигался. В его взгляде было какое-то подозрительное ожидание. А я всё сидел, зажав его, и не знал, как теперь с него слезть, чтобы не растерять остатки лица. А вдруг он реально просто... просто сидел рядом? Вдруг это я, со своим задерганным мозгом и вечным ожиданием подвоха, сам себе всё это придумал? Накрутил лирику, увидел какой-то двойной смысл там, где Митя просто пытался меня поддержать по-свойски и как-то сгладить ситуацию. Я ведь привык, что в Тольятти просто так руки не держат. Там либо бьют, либо обчищают карманы, либо ведут на расправу. Я чувствовал себя законченным идиотом. Дураком, который в попытке «прояснить» правду — да и какую правду, Господи? Превратил попытку брата сблизиться в трудной ситуации в какой-то нелепый борцовский поединок. Стыд жгучей волной ударил в лицо, посильнее любой затрещины. Мои волосы свисали вниз по лбу, закрывая мои глаза наполовину. И хорошо, что так. Идти назад уже было невозможно. Всё уже случилось. Мы слишком глубоко завязли в этой сцене, чтобы я мог просто сползти на пол и сделать вид, что ничего не произошло. Оставалось только доделать это до конца — вытрясти из него хоть какое-то объяснение, чтобы не чувствовать себя просто психопатом, который напал на человека на ровном месте. Мне нужно было оправдание моей агрессии, какая-то зацепка, чтобы этот мой очередной срыв не выглядел как абсолютный билет в дурку. Мне даже, может, нужно было, чтобы он признался. Чтобы сказал: «Да, Кость, я тебя провоцировал» или «Да, Кость, я тебя специально вывожу из себя, чтобы я тебя достал и ты сдал бы меня в Москву с потрохами моей матери». Тогда бы всё стало на свои места. Тогда бы мои действия были оправданы. Но он молчал! Он просто лежал, впечатанный мной, и в его взгляде не было ничего, что я привык видеть у врагов. Не было даже того глубокого непонимания в его глазах, которого я ждал и которое он часто искренне выдавал. Под моими ладонями отчетливо бился его пульс. Частый, живой. И затем я понял, что он даже не будет оправдываться. Он просто давал мне закончить этот мой истероидный приступ, пока я сам не выдохнусь, позволяя мне самому осознать весь масштаб моего бреда. Только где-то на самом дне его зрачков плескался слабый, едва уловимый испуг. Смотрел на него и чувствовал, как внутри всё закипает — не на него, а на самого себя. За то, что не могу сдержаться, за то, что вижу врагов там, где их нет, за то, что превращаю каждый жест в повод для чего-то. Злость на собственную глупость и беспомощность рванула наружу. Я резко замахнулся. Митя тут же зажмурился, отвернувшись головой вбок, втянув ее в плечи. Я не ударил. С глухим, тяжелым звуком я со всей силы вбил ладонь в матрас — прямо между его рукой и лицом. Кровать жалобно скрипнула под моим весом, а я замер, тяжело дыша, чувствуя, как по пальцам проходит вибрация от удара. — Твою мать... — прохрипел я себе на выдохе, едва узнавая собственный голос. Митя медленно, недоверчиво, будто каждое движение могло спровоцировать новый взрыв, повернул голову в мою сторону. Когда он открыл глаза, тот слабый испуг, который я заметил раньше, не исчез — наоборот, он разросся, заполнив собой весь его взгляд. Он смотрел на меня так, будто я был диким зверем, который на мгновение замер, но в любую секунду мог снова кинуться и вцепиться в горло. И это его недоверие, это ожидание боли плестнуло кипятком меня по сердцу. Мне стало тошно от самого себя. От своих рук, от дурной, неоправданной силы, от того, что я вообще заставил его так на меня смотреть. Я заставил его думать, что я снова его прибью. Увидел в его зрачках отражение самого себя: не старшего брата, а опасного, непредсказуемого отморозка из Тольятти, для которого насилие — единственный понятный язык — Я бы не ударил тебя... — выдавил я, и голос мой дрогнул, был каким-то мягким и жалким, оправдывающимся, — не ударил бы… больше. Последнее слово повисло в воздухе тяжелым, неподъемным камнем. Митя ничего не ответил. Он продолжал смотреть на меня своими карими глазами, изредка моргая, и в этом молчании было столько горечи, что мне захотелось просто провалиться сквозь пол в подвал к крысам. Я начал медленно отстраняться. Мои мышцы ныли от напряжения, одна рука всё еще машинально сжимала его запястье, а ноги его, наверное, уже начали неметь под моей тяжестью. Идти назад было поздно, исправлять нечего. Всё, что я мог сейчас — это просто перестать быть для него угрозой, убрать свои руки и сползти на пол. Но он опередил меня, резко изменившись в лице. — Может, ты пустишь меня? — произнес он вызывающе, с какой-то резкой, почти болезненной наглостью. — Или держишь так, потому что боишься, что это я тебя наконец ударю? Он смотрел мне прямо в глаза, нахмурившись, и в этом его внезапном вызове было столько дерзости, что я на секунду опешил. Он как будто специально бил по самому больному, то бишь по моей силе, которую я сейчас использовал так неумело и глупо. Зараза, видел меня насквозь. Пальцы разжались сами собой, как по приказу, будто я обжегся об его кожу, но я всё ещё сидел на нем сверху, создавая иллюзию контроля самому себе. Ответный удар... он прав. Я заслужил. И если он хочет вернуть долг здесь и сейчас, то пускай. — Имеешь право, — сказал я тихо, глядя ему в упор. Голос был пустым, я будто принимал свою судьбу. — Давай, если хочешь... Митя замер. Его вызов, которым он только что прикрывался, осыпался в одну секунду. Он пялился на меня, совершенно не понимая, что происходит, и почему я поднял белый флаг. Он явно не ожидал такого ответа. Никак. Он ждал, что я снова рявкну, что придавлю сильнее, что сорвусь ещё как-то, но не того, что я просто сдамся и подставлю себя. В его глазах виделось чистое и искреннее замешательство. Он как будто оцепенел, не зная, что делать с этой моей покорностью, с этим моим добровольным согласием на расправу. Не шевелился. Взгляд стал снова потерянный, непонимающий и он не приносил облегчения. Что ж, раз уж мы дошли до края, то я сам его спровоцирую. Доведу эту херню до финала, вытрясу из него хоть что-то. Я не мог больше выносить это зависшее состояние, эту его тихую святость на фоне моего собственного дерьма. — Ладно... Ты, наверное, хочешь реальный повод? — сказал я, уже окончательно охеревая от самого себя. Голос мой прозвучал низко, с какой-то шальной, опасной хрипотцой. Он казался чужим, каким-то надтреснутым, будто я со стороны наблюдал за тем, как окончательно слетаю с катушек. Я видел, как Митя пребывал снова в ожидание и недоверии, как его глаза опять расширились от моих слов. — Сейчас буду копировать тебя, — выплюнул я, сам не веря своим словам. — Буду делать всё то, от чего ты так технично уходишь. Я хотел выбить из него хотя бы какие-то эмоции, сорвать маску созерцателя. Раз он так любит эти игры, от которых у меня плавится мозг — ладно. Посмотрим, как он запоет, когда я начну играть на его поле. Остановиться я уже не мог. И мне было от себя страшно, но этот страх только подстегивал. Я хотел показать ему, как это выглядит со стороны, вернуть не только позавчерашний эпизод, а эту странную, пугающую инородную нежность, извратив её, сделав своей. В моем исполнении это не было бы лаской, это было чем-то пограничным между допросом и одержимостью. Смотрел ему прямо в глаза, не мигая, чувствуя, как внутри всё скручивается в тугой, раскаленный узел. Медленно, демонстративно я облизнул подушечки своих указательного и среднего пальцев, не переводя взгляд, ни на секунду. Цинично. Его глаза на мгновение метнулись к моему рту и тут же вернулся обратно. Я видел, как он сглотнул, и этот жест озвучился щелчком. Этой же рукой я резко, но не грубо, обхватил его за подбородок, пальцами впиваясь в челюсть, заставляя задрать голову и полностью подставить мне лицо, цинично смотря на него сверху вниз. В моём жесте было слишком много власти, как хозяин, усмиряющий строптивую тварь, но в то же время в этом было что-то интимное до одури. У меня аж заложило уши. Затем я медленно, с каким-то болезненным, тягучим и неявным наслаждением, провел влажными пальцами по нижней губе, чувствуя её мягкость и то, как она едва заметно дрогнула под моим напором, очертил её контур. От этого даже пыль в воздухе замерла. Не оттолкнул. Наоборот, на долю секунды мне показалось, что он поддался. Его тело под моим весом странно, почти незаметно изогнулось навстречу, словно в попытке поймать это касание. Он судорожно втянул в себя воздух через нос, и этот звук, резкий, рваный вдох, как будто выдал его. Он всё ещё старался держаться, сохранять спокойствие и превосходство, от чего по моей спине пробежался холодок. Его зрачки, поглотили радужку. Я медленно разжал пальцы на его подбородке, но руку не убрал — пальцы остались незаметно касаться кожи его щеки, чувствуя её лихорадочный жар. Всё ещё ждал, что он взорвется. Ждал, что эта натянутая до предела струна лопнет и хлестнет меня по лицу. Ждал, что он наконец покажет того «бирского» Митяя, который позавчера с холодной яростью вставил на место дядю Валеру. Мне нужен был этот его отпор. Но он продолжал смотреть на меня, тяжело и прерывисто дыша, и не боролся. Между нами всё ещё оставалось это расстояние — длина моей вытянутой, напряженной руки. Он следил за каждым моим жестом с легким испугом в глазах. Он впитывал каждое моё микродвижение. Моя ладонь, словно сама по себе, соскользнула с его подбородка ниже, нащупывая тепло его кожи. Я обхватил его шею, и поначалу это касание было почти бережным, пугающе нежным для человека с моими руками. Я медленно провел большим пальцем по его кадыку, чувствуя, как он судорожно дернулся под моим давлением. Я кожей чувствовал, как там, под слоем мышц и вен, в бешеном темпе колотится жизнь. Я замер, чувствуя этот ритм, от того, как пульсирует жилка прямо у меня под пальцем. Завис, пялясь на его шею, едва касаясь, почти лаская кожу подушечками, и видел, как он почти затаил дыхание. Видел, как на моё каждое прикосновение отзывается его кожа, натягиваются сухожилия. Он сканировал меня. — Ты чё... Кость — почти шепотом спросил он на выдохе. В его голосе не было страха или злости. Это прозвучало как-то странно, мягко, почти ласково, будто он не со своей «гибелью» сейчас столкнулся, а с чем-то, что во мне наконец-то увидел воочию. — Ты сам полез. — резко и жестко выдавил я, и мой голос был странным, в нем сквозило какое-то дикое, пугающее удовольствие. В тот же момент в голове картинки сменяли друг друга с бешеной скоростью, каждая безумнее предыдущей. Я представлял, что сделаю в следующую секунду: придушу его окончательно, сожму пальцы, пока он не обмякнет, или сорвусь и просто вгрызусь зубами в эту пульсирующую шею, как чертов вампир. Внутри всё плавилось, я начал задыхаться, ловя ртом воздух, как выкинутая на берег рыба. — Я же тебя... сейчас… я… — рвано выкинул на него я, заикаясь. Так и не договорил. От избытка этих смешанных, вывернутых наизнанку эмоций во рту накопилась слюна. Я почувствовал, как она едва не начала стекать, и в каком-то животном порыве резко прикусил собственную губу. Мощная волна возбуждения накрыла меня с головой. Я заметил это за собой и на секунду похолодел от ужаса. Во рту разлился металлический привкус. Это было неправильное, больное, извращенное чувство, рожденное из этой абсолютной власти и его запредельной покорности. От этого осознания я сильнее сжал коленями на его бедра, а моя ладонь, словно ведомая каким-то чужим, темным инстинктом, обхватила его шею, которая почти целиком помещалась в моей руке. Я подался вперед, сжал пальцы и вдавил ладонь, слегка придушивая его. Почувствовал этот предел и грань, где его жизнь бьется прямо в мою руку. Я видел, как его лицо начало медленно заливать румянцем, но он не пытался убрать мою руку. Он только шире открыл глаза, но не издал ни звука, продолжая смотреть на меня с этим своим невыносимым, темным вызовом. Он принимал это давление, смотрел на меня в упор, и в этом его покорном вызове было что-то, от чего меня начало подташнивать. Реальность ударила в голову, как ледяная вода. Что я, блять, творю? Я резко отпустил его, почти отбросив свою руку вверх, будто коснулся раскаленной плиты. Меня затрясло. В голове будто что-то щелкнуло, возвращая в реальность и заставляя осознать, насколько далеко я зашел в этом своем порыве. Сердце колотилось в самых висках. — Да пошел ты! — выплюнул я, сам не понимая, кому это адресовано. Я рывком спрыгнул с него, едва не опрокинув табуретку у кровати, и, не оглядываясь, быстрым шагом вышел прочь из комнаты. В ушах звенело, а в руке всё еще стоял его пульс под моими пальцами. Вылетел в коридор, чувствуя, как внутри всё ходит ходуном. За спиной послышался резкий скрип кровати и шуршание — он вскочил следом. — Нет, Костя, ты никуда не идёшь! — окликнул он твёрдым голосом, и я услышал его шаги прямо за собой. Это было требование, почти приказ. Я даже испугался. Остановился как вколоченый столб. Он стоял сзади, тяжело дыша, наверное, с красными пятнами на шее, которые я оставил. И это сейчас никто иной как я был на прицеле. Не мог обернуться. Если бы я сейчас снова увидел его лицо… Стоя к нему спиной, я просто поднял руку в глухом, заградительном жесте: — Нет, Дим... всё, — выцедил я, и мой голос прозвучал так, будто я только что пробежал именно то расстояние, от Бирска до станции. — Всё. В этом «всё» было слишком много смысла для меня. Всё — значит, хватит. Хватит этих приколов, пусть они кажутся только мне. В моём мире это было пыткой. Почувствовал, что он отступил и больше не пер на меня. Физически всё ещё ощущал его взгляд, сверлящий мою спину, но я просто пошел дальше, к выходу, стараясь, чтобы мои шаги звучали твердо, хотя ноги всё ж предательски подкашивались. «Доделал» дело… открыл дверь в такой ад, из которого нам обоим уже не выбраться, просто “замяв” ситуацию…Часть 6 // Вскрытие
24 апреля 2026 г., 00:26
Ещё треклист, так как вам понравилось: https://www.youtube.com/watch?v=E97VfoZ6coQ
Слушайте, дорогие мои, есть пара примечаний:
- Писалось немного захлебно, поэтому будет круто, если вы увидете какие-то логические ошибки или повторения и пометите мне их. Клянусь, перечиталась глава 10 раз и всё равно нахожу эти повторы и недочеты. Глаз замылен напрочь.
- Ахтунг! Костя развел тут настоящую драму и самоказнь! Глава совсем не позитивная. Хотя у нас пока таких тут и не было. Крепись, читатель! Спасибо тебе <3
_________________________
Вот и третий день в этой бирской дыре. Вчерашний прошёл, как в бреду: лютая, беспросветная жесть, после которой внутри осталось выжженное пепелище. Это я там — закопал и пошёл, а под кожей весь день и вечер будто ножовкой по живому пилили.
Вечер в Иванычевском доме, старом, пахнущем пылью и сыростью, превратился в какой-то парад одиночества. Кто-то замер в непонятках, впершись взглядом в выцветшие советские обои, кто-то не выпускал фугас из рук, надеясь утопить в нем лишние мысли. Мы были как тени, и в доме даже половицы скрипели как-то по-похоронному.
Без фуршета.
Серега с бабой, понятно — не отделаешься от них, я с братом да пара соседей ‘для массовки’. Общались только по делу: ‘передай хлеба да стакан’. Слышно было только, как звякало стекло о край стола да как надрывно скрипел дом, когда кто-то выходил покурить. Сидели, под этим желтоватым светом пыльных тусклых ламп, и каждый будто ждал, когда этот день наконец сдохнет.
Утром я проснулся с ощущением, что по мне груженый «Магнит» проехал, причем пару раз — туда и обратно. Голова чугунная, глаза опухшие, будто я всю ночь не на раскладушке ворочался, а в забое пахал. В горле снова першило, сухость такая, что язык к нёбу прилип, да и в целом всё тело как чужое, как не своё.
Градус надо было повышать, это я уже потом сообразил. Ещё вчера, когда "шестерку" Вовкину заглушил и проводил его на диван храпеть. Надо было чем-то покрепче зашлифовать, чтоб вырубило нахер, наглухо.
Полудень. Солнце палило так некстати, высвечивая каждую пылинку в воздухе и делая моё состояние еще более паршивым. Я сидел на кухне за столом, вцепившись в кружку с остывшим чифиром, а напротив пристроился Серёга. Слышно было, как часы на стене тикали, натужно так. Мы оба напоминали тени самих себя, делили какую-то общую усталость, на двоих.
Серега вертел в пальцах пустую стопку, тупо глядя, как в ней преломляется свет. Перед нами стояла начатая бутылка, но мой желудок до сих пор сопротивлялся, поэтому Серега да баба его гасили её в два горла, а я поглядывал на это со стороны, оценивал.
Кухня в этом доме была, конечно, врагу не пожелаешь. Настоящий заповедник советского утиля. Дед совсем запустил. Стены были оклеены пожелтевшими обоями в нелепый цветочек, местами вздувшимися от сырости. Над столом висела полка, застеленная обрывком газеты «Правда» за лохматый год, а на ней строй рядов засиженных мухами граненых стаканов и жестяная банка из-под индийского чая, в которой теперь хранили всякую труху.
В углу тяжело вздыхал старый холодильник «Бирюса» рычал так надрывно, будто вот-вот испустит дух, и при каждой его судороге пол под нашими ногами ощутимо подрагивал. На стене, прямо над рукомойником, висело полотенце.... жесткое, как наждак, с вышитым петухом, который за столько лет в этой сырости превратился в какое-то облезлое чудище. Окно, заляпанное дождевыми потеками снаружи, и какими-то жирными внутри, почти не пропускало свет, и из-за этого на кухне царил вечный полумрак, особенно когда был пасмурный день.
Серега снова звякнул стеклом о край стола, и этот звук отозвался у меня в висках.
— Нет его, Кость, — глухо произнес он, не поднимая глаз. — Мы всё перерыли. И в кабинете, и в сейфе, и даже за плинтусами смотрели. Ни шиша, чисто голяк.
Я неотрывно смотрел на липкую, прожженную сигаретными бычками клеенку на столе с нарисованными фруктами, которая давно выцвела и облупилась, обнажая гнилую основу стола. Натюрморт, мать его: заветренная килька в жести, гора корок и недопитый пузырь.
Молча кивнул. Речь шла о завещании. О той самой бумажке, которая должна была расставить всё хотя бы как-то по местам. Мы искали его весь вчерашний вечер, в перерывах между приступами тоски и залипанием в потолок, но результат был нулевым.
— Может, его и не было никогда? — отлепив руки от клеенки, я непроизвольно посмотрел на свои пальцы, которые до сих пор слегка подрагивали. Голос старался держать невозмутимо ровным.
Это была не похмельная дрожь, та была бы мелкой и противной. А эта шла откуда-то изнутри, от плеча. Пальцы до сих пор помнили тяжесть лопаты и тот глухой, утробный звук, с которым мерзлые комья земли бились о крышку гроба. Вчерашнее закапывание выжало из меня всё, оставив только эти ходуном ходящие кисти.
— Может, это его шутка такая? Оставить нас здесь грызть друг другу глотки? — добавил я и сцепил руки в замок, чтобы унять этот тремор.
Серега ничего не ответил, только снова брякнул чем-то о стол, его баба, сидяшая сбоку, сверлила меня взглядом, но я ни разу не поднял на нее глаза.
Все звуки отзывались в моей голове тупыми ударами.
— Надо ещё раз проверить в его спальне, — выдавил я, хотя сама мысль о том, чтобы снова ворошить вещи покойника, вызывала тошноту.
Я рассуждал про себя в недоумении: не мог он его просто не написать. Он знал, что он гаснет, знал, что уже скоро “перевалит за порог” со своей синькой, и вряд ли бы хотел, чтобы его внуки и «новые жильцы» поубивали бы друг друга.
Серега криво усмехнулся. Он как будто прочитал мои мысли. Его эта ухмылка была больше похожа на оскал. Он обвел взглядом дедовскую облезлую кухню, и в этом взгляде было столько неприкрытого цинизма, что мне захотелось съездить ему по физиономии, просто чтобы стереть это выражение.
Я откинулся на спинку стула, чувствуя, как внутри нарастает раздражение, но всё же пытался держать себя в руках.
— А то теперь и значит, — Серега зло грохнул ладонью по столу, так что пустая стопка подпрыгнула и едва не покатилась на пол. — Что мы в подвешенном состоянии! Если бумаги нет, дом уйдет государству или еще хрен пойми кому по долгам. А мне идти некуда, Кость. Слышишь?!
Мне на секунду стало не по себе.
— Я здесь остаюсь, — прохрипел он, обдавая меня перегаром, брызжа слюной. — Я этот дом зубами грызть буду, но не съеду. Мне в Уфе ловить нечего, кроме пули в затылок, я туда не поеду обратно. Понял ты? Там за мной такие косяки тянутся, что Бирск для меня — последний окоп.
Я на автопилоте сжал кулаки. Пальцы, всё еще нывшие после вчерашней лопаты, свело судорогой. Воздух на кухне стал совсем тяжелым, хоть топор вешай. В углу снова зашелся в кашле старый холодильник, и этот звук в тишине казался издевательским хохотом самого Иваныча.
— Оставайся, — бросил я, вставая из-за стола. — Грызи плинтуса, если охота. Но бумагу я найду. И если там написано не то, что тебе нравится — пеняй на себя.
Я развернулся и вышел из кухни, не разобрав, что они там мне вслед пожелали....