«Эфир N°1. Ход Радио»
27 апреля 2026 г., 22:24
Здание радиостанции располагалось в двух кварталах от дома Винсента, и он прошел это расстояние пешком — не потому что хотел насладиться вечерним Новым Орлеаном, а потому что такси в этом городе, казалось, существовали только для вида. Улица уже зажгла фонари, и их маслянистый свет стелился по мокрому асфальту желтыми лужами. Где-то неподалеку играл джаз, уличный, с фальшивыми нотами и пьяным вокалом, но от этого не менее навязчивый. Винсент шел, сжимая в кармане пальто визитку Аластора — белый картон с красной каймой, который уже успел нагреться от его ладони.
«Ты просто разведываешь территорию. Ты стратег».
Студия оказалась на втором этаже старого склада хлопка — Винсент узнал его по красному кирпичу и огромным окнам, заклеенным изнутри черной бумагой. У входа его встретил вывеска, которую он видел уже много раз в этом городе: «WSMB — Голос Нового Орлеана». Под ней был схематичный рисунок радиоволн и улыбающийся рот.
— Вы, должно быть, мистер Уиттман, — сказал подошедший швейцар. — Мистер Аластор сказал: «Жди высокого белого парня в синем костюме с лицом, которое видело слишком много дерьма». Проходите. Вторая дверь налево.
Винсент решил не комментировать описание.
Внутри студия оказалась... уютной. Он ожидал увидеть дешевые стулья, ободранные стены и запах плесени. Вместо этого вестибюль был отделан деревом, на стенах висели афиши джазовых концертов и старые фотографии музыкантов. В углу стоял высокий фикус в кадке, который кто-то поливал так усердно, что вода стояла на полу небольшой лужицей.
— Вы, должно быть, тот самый нью-йоркский гость!
Винсент повернулся и увидел девушку. Маленькую, почти карликового роста, с огромными глазами и копной рыжих кудрей, которая сидела за стойкой администратора и читала журнал. Она была одета в ярко-зеленое платье с рюшами, которое делало ее похожей на капустный лист с ногами.
— Анжелика, можно просто Анжи, — представилась она, жуя жвачку. — Я здесь за секретаршу, за уборщицу и за моральную поддержку.
— И что вы делаете для моральной поддержки? — спросил Винсент, пытаясь представить, как это маленькое зеленое создание может поддерживать кого-либо морально.
— Когда мистер Уэллс начинает говорить про смерть и разложение, я включаю смех в студии, — Крошка показала на пульт с красными кнопками. — Записанный, конечно. Хотя иногда я смеюсь вживую, если он говорит что-то очень смешное.
Она хихикнула и громко чавкнула жвачкой. Для себя Винсент отметил, какая же у Аластора идиотская фамилия. Не удивительно, что он ею не представляется.
Винсент прошел дальше по коридору, мимо дверей с табличками «Архив», «Техническая комната». Вторая дверь налево вела в аппаратную. Это была небольшая комната, заставленная оборудованием, которое выглядело так, будто его собирали из запчастей трех разных эпох — здесь были ламповые усилители времен Первой мировой, пульт с десятками тумблеров, каждый из которых, судя по надписям, отвечал за что-то свое («Громкость микрофон 1», «Эхо», «Статика», «Черт знает что»), колонки, которые, судя по царапинам, не раз падали на пол, и наушники, висящие на гвозде, как охотничий трофей. И двое людей.
Первый — мужчина лет пятидесяти в клетчатой рубашке с закатанными рукавами, подтяжках с серебряными зажимами и с лицом человека, который слишком много знает о том, как работают радиоволны, и слишком мало — о том, как работает стиральная машина (судя по пятнам на рубашке). Его седые волосы торчали в разные стороны, как будто он только что снял наушники после мощного разряда статики. В зубах — сигарета длиной с мизинец, которую он курил.
— Луи, — представился он, когда Винсент вошел, даже не подняв головы. — Звукорежиссер, техник, сантехник и по совместительству тот, кто здесь вообще что-то понимает. Если эфир будет хрипеть — это не моя вина, это статика. Если эфира не будет — это тоже не моя вина, это ураган. Если вы услышите голоса мертвых — это, скорее всего, моя вина, но я не признаюсь, потому что за это не платят.
Второй — молодой парень, почти мальчик, с веснушчатым лицом, торчащими во все стороны ушами и рыжими волосами, которые были собраны в хвостик на макушке, отчего он напоминал помесь художника с китайской болванкой. Он сидел в углу и чистил тромбон тряпкой, которая когда-то была белой, и выглядел так, будто его посадили сюда за какое-то преступление и забыли выпустить.
— Это Жан-Пьер, — сказал Луи, выпуская колечко дыма. — Он играет джаз между программами. Не очень хорошо, но мы его терпим, потому что он племянник хозяйки здания, а она нас выгоняет, если мы его обижаем.
— Я играю хорошо! — обиженно сказал парень, и его уши, казалось, встали еще торчком. — Просто у вас слух плохой. Вы старый, вы ничего не слышите выше среднего «до»!
— Ты играешь как слон, которому на уши наступили. Спектакль окончен, аудиенция завершена, иди почисть клапаны, они у тебя жирные, как моя бывшая жена.
— У вас не было жены, — возразил Жан-Пьер, но послушно уткнулся в тромбон.
Винсент слушал эту перепалку и думал о том, как кто-то вообще может работать в таком месте. В Нью-Йорке за такие разговоры с начальством уволили бы в тот же день, и дверью бы прищемили какую-нибудь важную часть тела на прощание. Здесь же, судя по всему, это было нормой. Более того — частью рабочего процесса.
— И как вы терпите его? — спросил он у Луи, кивнув в сторону будки записи, где уже горел красный свет. — Аластора, я имею в виду.
Луи затянулся сигаретой, выпустил дым в потолок, где он смешался с запахом кофе и озона, и пожал плечами.
— Он не оскорбляет, иногда приносит пирог с вишней, который печет сам. Аж глаза закатываются как вкусно. И его голос... вы слышали его голос? Не по радио, а вживую?
— Слышал, — ответил Винсент, и почему-то его голос прозвучал хрипло.
— Когда он говорит в микрофон, забываешь, что он за человек. Это какая-то магия, даже если магия иногда бывает жутковатой. — Луи погасил сигарету о подошву ботинка и зажег новую. — Вы знаете, он иногда говорит такие вещи в эфире... такие, что у меня мурашки по спине. А я работаю здесь семь лет, но все равно — мурашки.
— Что значит «жутковатой»?
Луи посмотрел на него долгим взглядом, в котором мелькнуло что-то похожее на жалость.
— Узнаете.
Винсент хотел спросить, что именно он должен узнать, но не успел. Дверь студийной будки открылась, и оттуда выглянул Аластор. Волосы были взъерошены — не небрежно, а так, будто он специально провел по ним рукой трижды, чтобы выглядеть «случайно идеальным», как модель с рекламного плаката.
— А, mon vieux! Вы пришли! — Аластор распахнул дверь шире, и его улыбка стала шире настолько, что, казалось, вот-вот треснет по швам. — Я боялся, что вы передумаете. Честно говоря, я даже поставил Луи пять долларов на то, что вы не придете. Луи поставил на то, что придете, но с опозданием и с жалобой на такси. Похоже, он выиграл.
— Я не опоздал, — возмутился Винсент, чувствуя, что его опять втягивают в какую-то игру, правила которой он не до конца понимал.
— Целых семь минут, Винсент! — улыбнулся Аластор.
Он отступил в сторону, пропуская Винсента в будку.
— Проходите. Мы начинаем через пять минут, а Луи нервничает, когда кто-то шумит перед эфиром. Луи вообще всегда нервничает!
— Я не нервничаю, — буркнул Луи из аппаратной, хотя его руки дрожали так, что сигаретный пепел падал на пульт. — Я просто ненавижу людей.
— Луи ненавидит всех, кроме своей кошки и меня, — пояснил Аластор, когда они вошли в будку. — Но кошка умерла в прошлом году от старости и обжорства, так что остался только я. Он меня ненавидит чуть меньше, чем остальных, а это комплимент!
— Это диагноз, — поправил Луи из-за стекла. — Психиатрический.
Будка записи оказалась маленькой, но уютной. Винсент ожидал увидеть голые стены, одинокий микрофон и пластиковый стул. Вместо этого комната была похожа на гостиную эксцентричного профессора, который коллекционирует старинные вещи. Теплый свет — желтый, почти янтарный — падал с потолка, где горела люстра в виде перевернутого рупора, создавая ощущение, что ты внутри большой лампы. Стены были обиты чем-то мягким, похожим на бархат — темно-красным, почти бордовым, с маленькими золотыми звездами, которые мерцали в свете. На них висели плакаты старых радиопередач. На столе — письменном, дубовом, с резными ножками, — стоял микрофон, рядом — пепельница, полная окурков (Луи курил здесь, несмотря на запреты, и Винсент уже перестал удивляться).
— Ваш трон? — спросил Винсент, кивнув на кресло перед микрофоном.
Кресло было старым, кожаным, с высокой спинкой и подлокотниками, которые были протерты до блеска. Оно напоминало трон — не королевский, а скорее карточного короля, который правит подпольным игорным домом.
— В отличии от вас, у меня не на столько высокое самомнение.
Он надел наушники и поднял руку, показывая Луи, что готов.
Красный свет загорелся и Аластор наконец заговорил. Винсент стоял в углу будки, прислонившись к стене, скрестив руки на груди, и слушал.
Он слышал этот голос сотни раз, но здесь, вживую, в двух метрах от источника, с закрытыми глазами (он закрыл их, сам не заметив как), этот голос был другим.
Он заполнял пространство. Не громкостью, а тишиной. Паузами.
– Добрый вечер, Новый Орлеан! Добрый вечер, все, кто сегодня устал, кто зол, кто потерял надежду. Добрый вечер, те, кто слушает меня в своих машинах, в своих домах, в своих барах. Добрый вечер, те, кто не спит, и те, кто не может уснуть, потому что мысли — они как комары, летают и летают, не дают покоя.
Голос Аластора был теплым почти физически, как чашка кофе в холодное утро. Он струился из динамиков, обволакивал, проникал под одежду, заставлял кожу покрываться мурашками. Винсент открыл глаза и посмотрел на Аластора. Тот сидел в своем кресле, расслабленный, почти ленивый, но его глаза были открыты и смотрели прямо перед собой — не в микрофон, а сквозь него, куда-то в темноту, где его слушали миллионы.
– Сегодня я хочу поговорить о врагах. О тех, кого мы выбираем себе сами. О тех, кто делает нашу жизнь интереснее. О тех, без кого нам было бы скучно до смерти, до скрежета зубовного, до желания выть на луну.
Аластор говорил, и его голос лился в микрофон, как мед — медленно, тягуче, обволакивая. Он не жестикулировал, не повышал голос, не делал резких движений. Он просто говорил, и каждое слово попадало в цель, как пуля, выпущенная с идеальной точностью, с идеальным расчетом.
– Знаете, у каждого из нас есть враг. Иногда это сосед, который громко слушает музыку по ночам. Иногда — начальник, который не дает повышения, хотя вы работаете за троих. Иногда — человек, который смотрит на вас сверху вниз, потому что думает, что он лучше. Что он умнее, красивее. Что он достоин большего. Но я вам скажу, дорогие друзья: враги — это подарок. Потому что они заставляют нас быть лучше. Сильнее. Хитрее. Без врагов мы бы расслабились, стали мягкими, как крокодилы в зоопарке, которые лежат на солнышке и ждут, когда им бросят курицу! А с врагами мы — хищники. Настоящие. Дикие. Голодные. И опасные.
Аластор улыбнулся в сторону Винсента. Быстро. Победно. Винсент понял намек. И это бесило.
– Я своего врага, например, нашел недавно. Приехал ко мне из далекого холодного города, где люди не улыбаются, потому что боятся, что улыбка треснет на морозе. Он думает, что он лучше меня, что он выше, что его дело правое, а мое — нет. И знаете что? Может быть, он прав. Может быть, он действительно лучше, но это не значит, что я не буду с ним бороться. Улыбка, друзья мои, улыбка — это последнее, что видит враг перед тем, как проиграть.
Он снова посмотрел на Винсента — и в его глазах за стеклами очков горел огонь. Игривый. Насмешливый. Такой, каким смотрят на соперника в покере, когда у тебя на руках флеш-рояль, а у него — пара двоек.
Винсент замер. Он смотрел на Аластора — на его пальцы, которые лежали на подлокотниках кресла неподвижно, как у пианиста перед концертом. На его шею, где билась жилка в такт словам. На его губы, которые произносили слова с такой легкостью, будто он не говорил, а дышал.
«Прекрати. Прекрати на него смотреть. Ты здесь, чтобы найти его слабости, а не чтобы пялиться на его... на его...»
Но он не мог прекратить. Аластор был... хорош.
Винсент не хотел признавать этого. Даже в мыслях. Даже в самой глубокой, самой тайной части своего сознания, куда он прятал все, что не вписывалось в образ «Золотого мальчика». Но факт оставался фактом: этот человек умел работать с голосом так, как Винсент не умел с камерой. Винсент полагался на внешность, на улыбку, на идеально выверенный образ, на костюмы, на свет, на грим. Аластор полагался только на звук. И он побеждал.
– ...и напоследок, дорогие мои, я хочу пожелать вам хороших врагов. Таких, которые будут достойны вас. Таких, которые будут заставлять вас просыпаться по утрам и думать: «Сегодня я стану лучше, чем он». Таких, которые будут смотреть на вас и видеть не маску, не фасад, не идеальную картинку, а вас. Настоящих, уязвимых и живых.
Пауза. Длинная. Тяжелая.
– И если вам повезет, mes chers... если вам очень, очень повезет... ваш враг будет смотреть на вас прямо сейчас. И слушать. И понимать, что игра только начинается. И что финал будет красивым.
Красный свет погас, а Луи, по беззвучной команде, уже включил джаз с пластинки.
Аластор снял наушники, потянулся, хрустнув шеей так, что Винсент услышал этот хруст через всю комнату, и повернулся к нему с улыбкой, которая была такой же широкой, как в начале эфира, но теперь в ней было что-то еще — что-то похожее на удовлетворение.
— Ну? — спросил он, откидываясь в кресле и закидывая ноги на стол. — Как вам спектакль? Оцените, Винсент. Мне важно мнение профессионала! Даже если этот профессионал считает мое ремесло пережитком прошлого.
Винсент молчал несколько секунд.
Пять. Десять. Двадцать.
Подбирал слова, которые были бы достаточно оскорбительными, чтобы уязвить, и достаточно точными, чтобы не ударить в грязь лицом. Но ничего не приходило в голову. Только правда.
А правда была в том, что Аластор был чертовски хорош.
— Вы не так ужасны, как я думал, — Голос прозвучал хрипло — слишком хрипло для идеального ведущего. Он кашлянул, прочищая горло. — Это... было неплохо.
Аластор громко рассмеялся, так, что его улыбка стала почти искренней, и на секунду Винсенту показалось, что он видит под маской что-то настоящее.
— «Неплохо»! — воскликнул Аластор, вытирая выступившие слезы. — О, Винсент, вы убиваете меня! Правда! «Неплохо» — это лучший комплимент, который я слышал за последний месяц. Обычно мне говорят «идеально», «божественно», «я никогда не слышал ничего подобного». А вы — «неплохо». Спасибо вам. Серьезно.
— Это констатация факта, а не комплимент.
— О, я знаю. Я знаю. — Аластор поднялся с кресла, поправил жилет и подошел к Винсенту — слишком близко, на расстояние, которое в Нью-Йорке считалось бы агрессией. — Но для человека, который пришел сюда, ожидая увидеть дешевый балаган с клоунами и картонными декорациями, «неплохо» — это уже победа. Моя победа, mon cher, ваше поражение.
Он хлопнул Винсента по плечу — легонько, почти по-дружески — и вышел из будки, оставив после себя запах ландыша и статики. Винсент стоял, сжимая кулаки, и чувствовал, как его сердце колотится где-то в горле.
Через полчаса, когда Луи ушел домой (ворча что-то про «этих городских, которые думают, что радио — это просто разговоры в микрофон, а на самом деле это наука, искусство и чертовщина одновременно»), а Жан-Пьер уснул в своем кресле с тромбоном в обнимку, издавая звуки, похожие на игру на том самом тромбоне, но только хуже, Аластор достал из шкафа бутылку и два стакана. Винсент ожидал увидеть дешевое пойло в мутной бутылке — что-нибудь вроде того самого сазерака, который здесь пили все, кому не лень. Но Аластор извлек на свет «Джек Дэниэлс» — старый, выдержанный, с сургучной печатью на горлышке.
— «Джек Дэниэлс», — сказал Аластор, наливая щедрую порцию в каждый стакан. — Для нью-йоркского гостя самое то. Вы же пьете виски? Или вы из тех, кто заказывает мартини с оливкой и просит положить туда лед?
— Я пью всё, — ответил Винсент, беря стакан и делая глоток, чтобы не показывать, как его задела насмешка. — И мартини я тоже пью, но без льда.
— О, у нас есть что-то общее! — Аластор поднял свой стакан в насмешливом тосте. — Лед убивает вкус, а радио убивает телевидение, но никто из нас не готов это признать! За общие вкусы, mon cher. И за врагов, которые делают нашу жизнь интереснее!
Аластор осушил стакан залпом. Винсент смотрел на него с удивлением. Он сам мог выпить много, но так — залпом, даже не поморщившись — это было что-то другое. В Нью-Йорке так пили только моряки в портовых барах и его старый продюсер, который потом падал лицом в салат.
— Вы пьете, как...
— Как моряк? — закончил за него Аластор, снова наполняя свой стакан. — Знаю. Мне часто говорят.
Он откинулся в кресле, закинул ноги на пульт и сделал еще один глоток — на этот раз медленный, смакуя. Они сидели в аппаратной — два продавленных кресла, которые, судя по виду, помнили еще времена, когда радио было новинкой, а люди собирались у приемников семьями, чтобы послушать новости о войне. Красный свет на пульте погас. Горел только желтый — теплый, почти домашний. Винсент снял пиджак, повесил его на спинку кресла, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. Он не позволял себе так расслабляться на людях — никогда. Но здесь, в этой странной комнате, с этим странным человеком, ему вдруг стало все равно.
— Знаете, Винсент, — начал Аластор, крутя в пальцах стакан и наблюдая, как свет играет на гранях, — вы сегодня были очень тихим. Я ожидал больше комментариев, больше критики и куда больше презрения. А вы просто стояли и слушали. Как человек, который хочет научиться.
— Я анализировал, — ответил Винсент, делая глоток — поменьше, чтобы не ударить в грязь лицом, если Аластор решит устроить соревнование. — Ваш голос это хороший инструмент, но техника хромает.
— Хромает? — Аластор приподнял бровь, и его подвески качнулись. — Уточните. Я люблю, когда мои ошибки указывают мне в лицо. Это дает мне возможность их исправить. Или проигнорировать.
— Паузы, — сказал Винсент, чувствуя, как его профессионализм берет верх над личной неприязнью. — Слишком много воздуха между словами. Это создает ощущение, что вы сомневаетесь, а ведущий сомневаться не должен ни при каких обстоятельствах. Зритель, или в вашем случае, слушатель должен верить, что вы знаете больше, чем он. А паузы — они как трещины в этой вере.
Аластор посмотрел на него долгим взглядом кроющий в себе любопытство, как ученый, рассматривающий новый вид жука.
— Я делаю паузы, чтобы слушатель успел подумать, сделать вывод, испугаться или улыбнуться. Я не читаю лекцию, а веду диалог. Даже если на том конце провода — тишина.
— Диалог с кем? С собой?
— С тем, кто слушает. — Аластор поднял стакан, посмотрел на него на свет — янтарная жидкость блеснула в электрическом свете. — С вами, например. Вы слушали, а не анализировали. Как все остальные, которые не знают, что такое «техника речи» и «постановка голоса». Вы просто были там со мной.
Винсент почувствовал, что краснеет. Он отхлебнул еще виски, чтобы скрыть это, и прожег горло — хорошо, больно, отрезвляюще.
— Вы поэтому не даете интервью? — спросил он, меняя тему. — Боитесь, что кто-то увидит вас без пауз? Без воздуха? Без этой вашей... магии?
Аластор поставил стакан на пульт — осторожно, как хрупкую вещь — и посмотрел на Винсента. Улыбка исчезла с его лица впервые за весь вечер. Впервые, может быть, за всю их короткую историю знакомства.
— Я не даю интервью, потому что мне не о чем говорить. Моя жизнь — не кинофильм. Мои мысли — не товар. Мои ответы на ваши вопросы, Винсент, вам бы не понравились. Потому что они были бы правдивыми, а правда, как вы знаете, — она не продается.
— Звучит как отговорка, — сказал Винсент, чувствуя, что его раздражение растет, превращаясь в жгучую злость. — Красивая. Умная. Но все равно — отговорка. Вы боитесь, что камеры увидят то, что радио не показывает, что ваша улыбка — это маска, а под ней — не лицо, а пустота. Что вы просто голос, который можно записать на пластинку и забыть.
Аластор улыбнулся — все той же широкой, неизменной улыбкой, которая не касалась глаз.
— А вы разве не занимаетесь тем же самым, mon cher? Вы же боитесь, что радио показывает то, что камеры прячут. Что ваш идеальный образ — это фальшивка. Что под ним — не пустота, а что-то гораздо более страшное. Что-то, что вы сами не хотите видеть. Что-то, что просыпается по ночам и шепчет: «Ты не настоящий. Ты не живой. Ты — картинка, которую можно выключить».
Винсент сжал стакан так сильно, что побелели костяшки. Виски плеснуло на пальцы, но он не заметил.
— Вы меня не знаете, — сказал он, и его голос прозвучал глухо, как из бочки.
— Я знаю что вы причастны к гибели Гарольда Крейна. – Аластор улыбнулся шире, замечая, как Винсент напрягся, ведь Аластор бил точно в цель. – Не знаю, что вы говорили полиции, как оправдывались перед начальством, но я знаю одно: Гарольд Крейн был талантливым ведущим. У него были рейтинги, успешная карьера, жена, которая его любила. А потом он исчез и вы заняли его место. И никто не задал вопросов! Потому что вы — «Золотой мальчик».
— Я уже говорил. То, что произошло с Гарольдом это несчастный случай. — выдавил Винсент, и его голос сел.
Аластор поднял стакан, допил виски, поставил на стол и посмотрел на Винсента в упор — разноцветные глаза встретились.
— Но знаете что, Винсент? Если вы хотите меня убить — попробуйте. Это будет весело! Я давно не получал такого удовольствия от такого общения.
Винсент молчал. Он хотел сказать что-то оскорбительное. Что-то уничтожающее. Что-то, что поставит этого наглого радиодиктора на место. Но вместо этого он услышал свой голос, который сказал:
— Я не убийца и убивать вас не нацелен.
Аластор поднял бровь, глядя на Уиттмана с долей разочарования.
— Нет? Тогда зачем вы здесь?
— Я хочу взять у вас интервью для своего шоу. Вы придете, мы поговорим. Я покажу Нью-Йорку, что в Новом Орлеане есть не только джаз и куча необразованных людей, но и такие таланты как вы, мистер Уэллс.
Аластор молчал долго — так долго, что Винсент уже начал думать, что он заснул с открытыми глазами. Но нет. Он просто сидел, смотрел куда-то в сторону и улыбался.
— Нет.
— Почему?
— Потому что я не терплю камер. Они смотрят на тебя так, будто ты — экспонат в музее. Будто ты должен быть идеальным: причесанным, накрахмаленным, улыбающимся. А я не идеален и не хочу таким быть. И не буду ради того, чтобы какой-то нью-йоркский телеведущий повысил свои рейтинги.
— Это не для рейтингов, — соврал Винсент.
— Конечно,— Аластор усмехнулся. — Для искусства, дружбы и для того, чтобы спасти радио от забвения. Я знаю все эти красивые слова. Я сам их говорю каждый день в эфире. Разница в том, что я в них не верю. А вы — верите. Или хотите верить. Это делает вас уязвимым.
Он помолчал, потом добавил:
— К тому же, я не смотрю телевизор. Я даже не знаю, как вы выглядите на экране. Может быть, вы там симпатичнее? Может быть, нет.
— Вы могли бы посмотреть, — сказал Винсент, чувствуя, как его раздражение растет с каждой секундой. — Если бы захотели.
— Не хочу. Телевидение — это иллюзия близости. Люди смотрят на экран и думают, что они с вами в одной комнате, что вы говорите лично для них. А радио честнее.
— Это глупее, — отрезал Винсент, чувствуя, что его терпение лопнуло. — Это глупо, Аластор! Радио умрет. Через десять, через двадцать лет — его не будет! Останется только телевидение и кино. А вы — вы останетесь здесь, в своей будке, и будете вещать в пустоту своему отражению в стекле.
— Пусть, — сказал Аластор, и в его голосе прозвучало что-то похожее на усталость. — Я не гонюсь за бессмертием, просто делаю то, что умею делать лучше всего и получаю от этого удовольствие. Этого достаточно.
— А могли бы получать удовольствие и деньги, — возразил Винсент, чувствуя, как его голос повышается. — Славу. Признание. Все, чего хочет нормальный человек!
— Я не нормальный человек. Я думал, вы это уже поняли.
Винсент встал. Его терпение лопнуло окончательно, и он не хотел больше сидеть в этом кресле, пить этот виски, смотреть на эту улыбку, которая не исчезала.
— Вы упускаете шанс, — сказал он, нависая над Аластором. — Шанс стать больше, чем просто голосом. Стать лицом, именем, легендой. Люди будут узнавать вас на улицах. Дети будут просить автографы. Женщины будут сохнуть по вам!
— Мне не нужны ни женщины, ни дети, ни узнаваемость. — ответил Аластор, не двигаясь. — Мне нужен микрофон, тишина и пара хороших врагов, которые делают жизнь интереснее.
Он поднял свой стакан, сделал последний глоток и поставил его на пульт с легким стуком.
— Вы меня утомили, mon cher. Приходите завтра. Может быть, поймете что-то новое, а может быть и нет. Но, по крайней мере, выпьем еще виски. У меня есть еще одна бутылка.
Он зевнул — откровенно, не прикрывая рот, как уставший зверь. Винсент стоял, сжимая в руке пустой стакан, и чувствовал, как его гнев смешивается с чем-то еще. С чем-то, чему он не хотел давать названия.
— Включите телевизор хоть раз. Так, ради любопытства. — сказал он наконец.
— Может быть, — кивнул Аластор. — Но сильно не надейтесь.
Аластор сидел в кресле, смотрел на пульт, на микрофон, на пустой стакан, в котором еще поблескивали остатки виски, и думал. Он думал о Винсенте.
«Радио умрет»
Может быть, он был прав. Аластор не любил признавать правоту врагов. Это было невыгодно — признавать, что тот, кто хочет тебя уничтожить, иногда говорит разумные вещи. Но сегодня, в этой тишине, с этим виски в крови, он позволил себе маленькую слабость.
«Радио умрет, — повторил он мысленно. — А телевидение будет жить. Или умрет вместе с ним».
Он никогда не заглядывал так далеко. Его мир кончался микрофоном, пультом и красным светом, который загорался каждый вечер в шесть часов. Все, что было за пределами этого — чужие заботы.
«Но он сказал, что я мог бы стать больше».
Он усмехнулся, покачал головой и выключил свет.
Домой он вернулся поздно — луна уже висела над крышами, как бледная тарелка, и фонари на улице Рояль мигали в такт неизвестному ритму. Новый Орлеан спал. Или притворялся, что спит, — он всегда делал вид, что у него есть совесть, хотя все знали, что ночью город просыпается, надевает блестки и идет гулять. Аластор поднялся на третий этаж, но на лестнице столкнулся с мадам Лефевр. Она сидела на нижней ступеньке в своем неизменном черном платье и кружевной наколке, с чашкой чая в руках, и смотрела на него так, будто ждала всю ночь.
— Вы поздно, месье Аластор, — сказала она, и в ее голосе не было упрека — только констатация факта. — Я слышала, вы таскали того нью-йоркского мальчика в свою студию.
— Я его не таскал, мадам. Он сам пришел, — Аластор остановился, прислонился к перилам и посмотрел на нее сверху вниз. — Я просто пригласил, а он оказался любопытным. Как кошка, которую нельзя не погладить, даже если знаешь, что она царапается.
— Ваш нью-йоркский мальчик мурлыкает или царапается?
— Он рычит, — усмехнулся Аластор.
Мадам Лефевр кивнула, как будто это был самый разумный ответ в мире, и добавила:
— Кстати, месье Аластор, я должна вам сказать. Завтра вечером в гостиной будут показывать новый выпуск шоу того самого… как его… — она наморщила лоб, вспоминая, — того милого молодого человека с разноцветными глазами. Уиттмана. Моя племянница говорит, что он очень популярный в Нью-Йорке. Все его смотрят. Даже женщины, у которых есть мужья.
Аластор замер. Улыбка на его лице стала чуть шире, чуть напряженнее.
— Зачем мне смотреть на моего соседа в ящике с картинками, мадам? Я вижу его каждый день в коридоре. Надо еще и смотреть, как он улыбается в камеру?
— У него обаятельная улыбка. Как у кинозвезды.
— Спокойной ночи, мадам. — сказал он вместо этого и поднялся к себе.
Он закрыл дверь, прислонился к ней спиной и постоял так несколько секунд, слушая, как стучит сердце.
«Не интересно. Совсем не интересно. Я не буду смотреть на этого надутого индюка в телевизоре».
Он прошел в комнату, сел в кресло, взял книгу — старую, потрепанную, о путешествиях по Амазонке — и попытался читать. Текст плыл перед глазами. Он думал о Винсенте. О том, как тот стоял в студии, закрыв глаза, и слушал. О том, как его пальцы сжимали подлокотник кресла, когда Аластор говорил о врагах. О том, как он смотрел — не на микрофон, не на стены, а на него, на Аластора, с этим странным выражением лица.
— Черт, — сказал он вслух и отложил книгу.
Он встал, подходя к окну и глядя на луну, которая висела над крышами, как бледная тарелка, и думал о том, что завтра, в семь вечера, в гостиной мадам Лефевр соберутся соседи, чтобы смотреть телевизор. И будут смеяться. И восхищаться. И говорить: «Ах, какой красивый мальчик», «Ах, как он хорошо говорит», «Ах, почему наш Аластор не такой?»
— Потому что ваш Аластор не продается, — сказал он своему отражению в стекле. — Потому что ваш Аластор — это голос. А голос не покупают за рейтинги.
Отражение смотрело на него широкой улыбкой и не спорило.
— Я не пойду. У меня нет времени на эту ерунду. Завтра у меня эфир. Потом — ужин с Мимзи. Я занятой человек.
Отражение продолжало улыбаться.
— И вообще, — добавил Аластор, — кому нужен этот… этот телеведущий со своими картинками? У него голос — как у робота. Улыбка — как у клоуна. Галстуки — как у продавца подержанных автомобилей.
Он отвернулся от окна, подошел к кровати, лег, уставился в потолок.
Тишина. Только дождь за окном — мелкий, осенний — барабанил по крыше, как пальцы по столу.
— Но, может быть, — сказал Аластор в темноту, — может быть, я возьму завтра выходной.
Он помолчал.
— У меня давно не было выходных. Луи справится без меня.
Еще одна пауза.
— И если я случайно окажусь в гостиной в семь вечера… это не значит, что мне интересно. Это значит, что я хочу посмотреть, как мой враг выглядит на экране.
Он закрыл глаза.
— Да, — сказал он уверенно. — Именно так. Разведка. Стратегия. Ничего личного.
Он перевернулся на бок, укутался в одеяло и попытался уснуть.
Но перед этим, уже на грани сна, он прошептал в подушку:
— Он точно меня разочарует.
Он усмехнулся, закрыл глаза и провалился в сон без сновидений.
А где-то в соседней квартире этажом ниже все еще горел свет.
Винсент сидел в кресле, слушал статику и тоже не мог уснуть. Они думали друг о друге — одновременно, в одной ночи, на разных этажах одного дома.
И это было началом чего-то, что нельзя было остановить.
Примечания:
Пока что самая большая глава. Диплом писать надо, а не это все конечно.
Тгк: https://t.me/orpheussssxox