«Охота»
30 апреля 2026 г., 15:52
В ночном Новом Орлеане было что-то такое, от чего у Винсента Уиттмана всегда пробегали мурашки по спине. Он бы никогда не признался в этом вслух — признавать страх было бы слабостью, а слабость была роскошью, которую он не мог себе позволить. Но мурашки были. Каждый раз, когда он смотрел в окно после полуночи и видел, как луна отражается в лужах на мостовой, как фонари мигают в такт невидимому ритму, как тени зданий напоминают силуэты гигантских зверей, притаившихся в засаде, — каждый раз он чувствовал, как по позвоночнику пробегает холодок.
Он сидел в кресле у окна, пододвинув напольную лампу поближе, чтобы свет падал на блокнот. На коленях был ещё один, с пометками от Лоуренса, которые нужно было разобрать до конца недели, иначе секретарша начальника перестанет передавать его сообщения и начнет распускать слухи о его «профессиональной некомпетентности». Винсент перелистывал страницы, делал пометки на полях, иногда откладывал карандаш и смотрел на вторую папку — ту, что была его личной.
В ней лежали заметки об Аласторе Уэллсе.
Семь лет карьере и одного интервью. Ни одной фотографии в газетах, кроме тех, где он сфотографирован с кем-то ещё — на заднем плане, в толпе, не в фокусе. Голос, который знает каждый житель Луизианы, но лицо, которое никто не может описать толком: «смуглый», «кудрявые волосы», «всегда улыбается». И странная деталь — он никогда не говорит о своей семье. Даже в эфире, когда слушатели звонят и рассказывают о своих родителях, детях, мужьях и женах, Аластор не отвечает тем же. Он слушает, сочувствует, смеётся — но никогда не говорит: «А вот у меня...»
Винсент записал это в блокнот:
«Семья — табу».
Ниже — ещё несколько пунктов, которые он набросал для интервью. Он уже решил, что будет спрашивать, если Аластор согласится. Остроумно, исподволь, так, чтобы тот не заметил, как его разоблачают. Вопросы были отточены до бритвенной остроты, каждый — как маленькая ловушка.
«Мистер Уэллс, вы когда-нибудь чувствовали, что цвет вашей кожи закрывал перед вами двери?» — слишком прямо, надо смягчить.
«Ваши родители гордятся вами?» — да, это лучше, но всё ещё в лоб.
«Что держит вас в Новом Орлеане?» — идеально. Невинно, но, если он врёт о прошлом — заметно.
Винсент усмехнулся, отложил карандаш и потёр переносицу. Очки съехали на кончик носа, и он поправил их привычным жестом — таким, который зрители называли «интеллектуальным» и который был просто тиком из-за усталости.
На часах было начало двенадцатого.
Весь дом, казалось, уже спал. Мадам Лефевр удалилась к себе около десяти, бормоча что-то о том, что «молодёжь не знает меры в кофеине». Семейство Бурбонов стихло ещё раньше — дети уснули под джаз, который играл из радио на кухне. Старик Дюпон, наверное, уже видел десятый сон о своей молодости в порту. Только в квартире на третьем этаже горел свет — Винсент видел отблески в окне напротив, когда выглядывал во двор. Аластор тоже не спал. Работал? Слушал пластинки? Занимался непотребствами? Последняя мысль Уиттмана позабавила.
Винсент снова взял карандаш и вернулся к бумагам Лоуренса. Рекламные ставки, медийные охваты, демографические показатели — всё это было таким скучным, таким далёким от того, что происходило здесь, в этом городе, где даже смерть пахла жасмином.
Он уже почти отвлёкся, когда услышал шаги. Сначала он не придал им значения — старый дом, скрипучие половицы, вечно кто-то ходит. Но шаги были слишком осторожными, слишком тихими для того, кто просто идёт на кухню за водой. Словно тот, кто их производил, не хотел, чтобы его услышали. Винсент отложил карандаш и прислушался.
Потом — скрип входной двери. Совсем тихий, почти незаметный, но Винсент уловил его — у него был хороший слух, выработанный годами работы в студии, где приходилось разбирать речь продюсера за стеклом.
Он поднялся, подошёл к окну, выглянул во двор. Фигура в тёмном пальто пересекала мостовую быстрыми, бесшумными шагами. Луна скрылась за тучей, но Винсент узнал бы эту походку из тысячи. Плавную, почти кошачью, с лёгкой раскачкой, которая появлялась, когда человек очень расслаблен — или, наоборот, очень сосредоточен.
Аластор.
Куда это он посреди ночи? Не на эфир же — эфиры у него утром и вечером, в полночь радиостанция пустует. Не в бар — в «АрХаус» он ходит редко. Не на свидание — Винсент уже понял, что Аластор избегает романтических связей с пугающей последовательностью.
Тогда куда?
Винсент действовал быстро, почти на автомате. Накинул плащ, надел туфли — не те, парадные, а старые, которые не жалко испачкать. И выскользнул из квартиры так же тихо, как Аластор из дома.
На лестнице он замер, прислушиваясь. Шаги уже удалялись — улица Рояль, в сторону леса. Винсент пошёл за ними, держась в тени, стараясь ступать так, чтобы подошвы не скрипели по мокрому асфальту. Дождь прошёл несколько часов назад, но лужи ещё не высохли, и в них отражались фонари, создавая иллюзию, что город стоит на двух уровнях — один над землёй, другой под ней. Он шёл за Аластором через квартал, потом через второй, потом свернул в переулки, которые вели к лесу на окраине города. Там, где дома кончались и начинались болота, где росли старые дубы, облепленные мхом, и воздух пах сыростью и прелыми листьями. Там, куда нормальные люди не ходили ночью, потому что боялись — аллигаторов, змей, или просто темноты.
Аластор не боялся. Винсент убедился в этом, когда увидел, как фигура в тёмном пальто остановилась на поляне, у старого дуба с раскидистыми корнями. Луна выглянула из-за туч, и стало видно, что Аластор не один. Рядом с ним стоял кто-то ещё. Мужчина. Белый, полный, в дорогом пальто и шляпе, которая, судя по фасону, стоила больше, чем месячная аренда в доме на улице Рояль. Он говорил громко — Винсент мог разобрать отдельные слова, хотя расстояние было приличным, а ветер доносил обрывки фраз.
— ...я не знаю, кто ты такой и чего ты хочешь, но, если ты думаешь, что можешь меня запугать, ты глубоко ошибаешься. Ты, может быть, и звезда в своей... в своей помойке... но здесь, в реальном мире, ты — никто. Ты понял, нигер?
Ох, он узнал этот голос.
Не самого Аластора — того, другого. Полного мужчину в дорогом пальто. Это был тот самый «влиятельный белый мужчина», о котором Эндрю Керн рассказывал мадам Лефевр сегодня утром. Винсент как раз спускался на первый этаж, когда услышал обрывки разговора. Эндрю, который работал саксофонистом в «АрХаусе», видел всё своими глазами — как этот тип, местный богатей, владелец сети магазинов, при всех назвал Аластора «нигером», плюнул ему под ноги и сказал: «Твоё место — в радиобудке, животное. Не высовывайся».
Винсент тогда усмехнулся. Ему показалось это забавным. Он бы хотел посмотреть на это вживую — на то, как Аластор, который всегда улыбается, который никогда не повышает голос, который относится ко всем с показным уважением, реагирует на такое оскорбление. Ему казалось, что это было бы хорошим развлечением в городе, где развлечения заключались в джазе, устрицах и ожидании смерти.
Теперь развлечение было здесь.
— Я тебя не боюсь, — продолжал толстяк, размахивая руками. — Ты думаешь, что если ты на радио, то ты неприкасаемый? Да тебя раздавят, как таракана. Одним звонком. ОДНИМ!
Аластор молчал. Он стоял неподвижно, в нескольких шагах от мужчины, и его лица было не разглядеть в темноте. Но Винсент знал, улыбался чертила.
— Ты слышишь меня, ублюдок? — заорал толстяк, делая шаг вперёд. — Я сказал: ОДНИМ ЗВОНКОМ!
Аластор не ответил, вместо этого двинулся. Винсент даже не успел понять, что произошло. Одно мгновение Аластор стоял в нескольких шагах от мужчины, в следующее — он уже был за его спиной. Быстро. Нечеловечески быстро. Как змея, которая не атакует, а просто оказывается там, где должна быть.
Толстяк не успел даже вскрикнуть.
Аластор ударил его чем-то тяжёлым по затылку — или рукой, Винсент не разглядел, но звук был глухим, мокрым, как удар по арбузу. Мужчина рухнул на колени, потом на землю, и больше не шевелился.
Винсент замер. Он смотрел, как Аластор наклоняется над телом, как достаёт из внутреннего кармана пальто нож — длинный, тонкий, с рукоятью из чёрного дерева. Как одним движением перерезает горло — нет, не перерезает, а вспарывает, как вспарывают рыбу, чтобы выпотрошить. Кровь хлынула на землю, на сухие листья, на дорогие ботинки Ван Хорна, которые ещё минуту назад топтались по лесной подстилке с таким высокомерием, будто владели миром.
Аластор работал быстро, методично, без лишних движений. Он не торопился, но и не медлил. Каждое движение было выверено, отточено, будто он делал это тысячу раз — что, вероятно, так и было. Винсент видел, как он отрезает уши, как кладёт их в маленькую кожаную сумку, которую достал из другого кармана. Как вспарывает живот и копается во внутренностях, выбирая что-то — печень? почки? — и тоже укладывает в сумку. Кровь текла по его пальцам, собиралась под ногтями, капала на землю, но Аластор, казалось, не замечал этого. Или замечал, но не обращал внимания. В какой-то момент он поднёс пальцы к губам и слизнул кровь — медленно, почти с наслаждением, как дегустатор, пробующий дорогое вино. Улыбка не сходила с его лица. Наоборот — стала шире, почти безумной, почти счастливой.
Винсент смотрел на это, вжавшись в ствол дерева, и чувствовал, как его сердце колотится где-то в горле. Он был... заворожен. Восхищён. Очарован этим спектаклем жестокости, который разворачивался перед ним в лунном свете. Аластор вытер нож о пальто убитого, потом об полы собственного пальто, и спрятал оружие обратно. Сумку застегнул и повесил через плечо. Потом поднял голову и посмотрел прямо в сторону Винсента.
И Винсент замер, перестав дышать.
Луна вышла из-за туч, и лицо Аластора оказалось в серебристом свете. Улыбка была широкой, почти радостной, как у ребёнка, который получил подарок на Рождество. Но глаза — глаза были пустыми. Холодными. Мёртвыми. Они смотрели прямо туда, где прятался Винсент, и в них не было ни узнавания, ни угрозы. Только пустота.
Аластор отвернулся, подхватил тело под мышки, тело было тяжёлым, но Аластор тащил его так легко, будто это был мешок с тряпками, и потащил его в глубь леса, туда, где, как знал Винсент, были болота и аллигаторы. Туда, где тела исчезали без следа.
Винсент стоял за деревом, и смотрел, как фигура в тёмном пальто уходит в темноту. Он остался на месте, прислонившись спиной к шершавой коре, и переваривал увиденное.
Восхищение было странным, липким, почти болезненным. Оно смешивалось с чем-то другим — с облегчением, с радостью, с чувством, которое он не мог назвать, но которое заставляло его улыбаться.
«Мы похожи», — сказал Аластор в ту ночь, в гостиной, когда они впервые столкнулись лицом к лицу.
Винсент тогда отмахнулся, подумал: «очередная манипуляция, очередная попытка залезть в голову».
Теперь он думал иначе.
Аластор убивал. Холодно, методично, без сожалений. Он убивал тех, кто его оскорблял, кто вставал на его пути, кто не соответствовал его странным, извращённым стандартам. Он убивал и улыбался. И вырезал органы, словно собирал коллекцию. И слизывал кровь с пальцев, как зверь, который не скрывает своей природы. Винсент тоже убивал. Тоже холодно. Тоже без сожалений. Только он не улыбался. Он плакал — в камеру, когда говорил о «внезапно пропавшем коллеге», но дома, в тишине, он просто... делал своё дело. Как работу. Как эфир. Как интервью, которые брал у звёзд.
— Мы похожи, — сказал Винсент вслух, и его голос прозвучал в ночном лесу глухо, почти шёпотом.
Он усмехнулся. Эта мысль была одновременно абсурдной и пугающе логичной. Аластор — метис, креол, тот, кого белые называют нигерами и плюют под ноги, тот, чьё место — в радиобудке, а не в приличном обществе. Винсент — белый, «золотой мальчик», потомок богатой семьи, которая, если верить семейным легендам, владела плантациями ещё до войны. Они были с разных сторон баррикад. Они должны были быть врагами. И они были — да, они были врагами.
Но они были похожи. Винсент снова усмехнулся — на этот раз шире, почти как Аластор. Восхищение переполняло его, и он не мог понять, было ли это восхищение убийцей или восхищение собственным отражением в кривом зеркале.
«От Аластора очень легко избавиться», — понял он вдруг, и эта мысль пришла такая ясная, такая простая, что он оттолкнулся от дерева и зашагал прочь с поляны.
В самом деле. Что ему стоит? Позвонить в полицию. Сказать, что он видел, как Аластор убивает человека. Описать всё — нож, кожаную сумку, уши, внутренности, улыбку. Даже если ему не поверят с первого раза, у полиции будут основания проверить. А там — старая слава Убийцы с широкой улыбкой, нераскрытые дела, семь лет безнаказанности. Аластора посадят или, в лучшем случае, посадят на электрический стул. Винсент слышал, как местная полиция обращается с цветными, когда те сопротивляются.
И всё. Конкурент уничтожен. Радиостанция рухнет без своего голоса. Винсент вернётся в Нью-Йорк победителем. Даже убивать не пришлось.
— Великолепно, — прошептал он.
Он шёл по лесу, пробираясь между деревьями, и улыбка не сходила с его лица.
Не дежурная улыбка, не та, которую он включал для камер, а настоящая, почти хищная, та, которой улыбаются, когда держат в руках козырного туза.
Он уже видел в просветах между деревьями огни города, когда услышал сбоку шорох. Винсент обернулся — и увидел мужчину с ружьём. Невысокий, коренастый, в клетчатой куртке и резиновых сапогах. Рядом с ним — собака, большая, лохматая, с тёмной шерстью и блестящими в темноте глазами. Она зарычала, когда заметила Винсента.
— Тихо, — сказал охотник собаке, но было поздно.
Собака рванула с места, и охотник, не глядя, выстрелил в ту сторону, куда она бежала. Выстрел разорвал тишину ночного леса, как удар грома. Птицы с криками взмыли в небо, где-то залаяла другая собака, и эхо покатилось между деревьями, многократно повторяясь. Винсент даже не понял, что случилось, сначала. Что-то толкнуло его в плечо — сильно, резко, как удар молотом. Он сделал шаг назад, споткнулся о корень и упал на землю. Боль пришла секундой позже — жгучая, пульсирующая, такая, что у него потемнело в глазах.
Винсент закричал. Не от страха — от боли. От неожиданности. От того, что его, Винсента Уиттмана, «Золотого мальчика» Америки, только что подстрелили в лесу, как какого-то оленя!
— Чёрт! — заорал охотник, когда разглядел, в кого попал. — Чёрт, чёрт, чёрт! Это человек!
Собака стояла над Винсентом и не лаяла — просто смотрела, склонив голову, будто извиняясь. Винсент поднял руку к плечу и ощупал рану. Пуля вошла в мякоть, прошла навылет, не задев кость — он понял это по тому, что мог шевелить пальцами. Крови было много — она заливала плащ, рубашку, землю под ним, — но кровотечение не было смертельным. Просто очень, очень сука болезненным.
— Я вызову врача! — охотник уже трясущимися руками доставал спички, чтобы зажечь фонарь. — Я сейчас, я мигом, вы только не двигайтесь!
— Не надо врача, — процедил Винсент сквозь зубы. — Мне нужно домой.
— Но вы ранены!
Он поднялся, опираясь на здоровую руку. Голова закружилась, но он устоял. Кровь текла по руке, капала на листья, и собака обнюхивала тёмные пятна с видом знатока, который оценивает качество.
— Как вас зовут? — спросил охотник, зажигая наконец фонарь и освещая лицо Винсента. — Я заплачу! Я всё оплачу! Это была случайность, клянусь!
— Если вы кому-нибудь расскажете, — сказал Винсент, глядя на него в упор, — я найду вас и убью.
Охотник побледнел и попятился. Винсент зажал рану рукой — левой, потому что правая была вся в крови — и зашагал к выходу из леса, оставляя за собой тёмные пятна на траве и листьях.
Домой он добрался через полчаса, хотя обычно дорога занимала пятнадцать минут. Каждый шаг отдавался болью в плече, каждый вдох заставлял кровь сочиться сквозь пальцы, каждый фонарь, мимо которого он проходил, казался ему насмешкой — такой яркий, такой тёплый, такой далёкий от его собственного состояния. Он поднялся на второй этаж, стараясь не шуметь. Мадам Лефевр спала, Аластор ещё не вернулся — или уже вернулся, но Винсент не хотел об этом думать. Он закрыл дверь квартиры, прислонился к ней спиной и постоял так несколько секунд, переводя дыхание.
В комнате горел свет — он забыл выключить лампу. И работало радио.
Из динамика лился джаз — медленный, грустный, с длинными паузами между нотами. Труба плакала, как женщина, которую бросили на вокзале, и Винсент вдруг понял, что это та же самая мелодия, которую Аластор поставил в конце эфира в тот самый первый вечер.
Stardust.
— Выключись ты, — прошептал он, но не пошевелился, чтобы подойти к приемнику.
Потому что джаз был... успокаивающим. Странно, но факт. Посреди ночи, с простреленным плечом, с плащом, пропитанным кровью, с мыслями об убийстве, которое он только что видел, и об убийце, который улыбался, разделывая тело, — посреди всего этого джаз звучал как обещание, что всё будет хорошо.
Или как насмешка. Винсент не мог решить.
Он прошёл в ванную, снял плащ (больно, очень больно), снял рубашку (пиздец как больно, рубашка прилипла к ране), посмотрел на себя в зеркало. Бледный, растрёпанный, с разноцветными глазами, которые смотрели на него из отражения с холодным любопытством.
— Ты похож на Аластора? — спросил он у отражения.
Ответа, очевидно, он не получил.
Винсент достал аптечку — мадам Лефевр предусмотрительно положила её в шкафчик на видном месте, как будто знала, что он пригодится. Йод, бинты, вата, иголка с ниткой. Всё, что нужно полевому хирургу, которым Винсенту приходилось быть только один раз — когда он сам себе зашивал порез на руке после того, как разбил стеклянную дверь в приступе ярости. Он промыл рану. Йод обжёг так, что он заскрипел зубами. Взял иголку, посмотрел на неё, на своё отражение, снова на иголку.
Первый стежок был самым трудным — игла входила в кожу с противным хлюпающим звуком, и Винсент почувствовал, как его тошнит. Второй — легче. Третий — почти привычно. К десятому он уже не обращал внимания на боль, сосредоточившись на том, чтобы шов был ровным, аккуратным, незаметным. Как его улыбка. Как его жизнь.
Как его планы.
«Аластор теперь у меня на крючке», — подумал он, затягивая очередной узел. — «Я видел его. Я знаю, что он сделал. Я могу сдать его в любую минуту. Он — мой».
Мысль была сладкой, как виски, и согревала не хуже. Винсент закончил зашивать, наложил повязку, перевязал бинтом плечо. Кровь уже почти не шла — только сочилась по краям, оставляя на белом бинте маленькие алые пятна, похожие на цветы.
Он вышел из ванной, сел в кресло у окна. Плащ и рубашку бросил в таз — завтра придётся стирать, или купить новые, или сжечь и забыть. Радио всё ещё играло — джаз сменился чем-то более оптимистичным, рояль перебирал клавиши, как чётки, и труба смеялась, почти издеваясь.
Винсент смотрел на приёмник и думал. Он думал об Аласторе, который сейчас, наверное, вернулся домой, вымыл руки, вытер нож, спрятал сумку с внутренностями в надёжное место. Лёг спать и улыбался.
Он думал о том, что они теперь связаны — не дружбой, не враждой, не интервью, а общей тайной. Винсент видел, как Аластор убивает. Аластор догадывался, что Винсент убивал.
Он думал о том, что это, наверное, самая здоровая связь, которая у него когда-либо была с другим человеком.
Джаз играл. Ночь за окном стояла тёмная, безлунная, и фонари мигали в такт невидимому ритму. Винсент сидел в кресле, сжимая в здоровой руке блокнот, где на первой странице было написано одно слово:
«Аластор».
— Ты мой, — сказал он вслух. — Ты даже не знаешь, насколько.
Он выключил радио.
Тишина.
Только дождь начинал стучать по крыше — мелкий, осенний, как пальцы по столу. Винсент закрыл глаза и провалился в сон, такой глубокий, такой чёрный, что в нём не было даже сновидений.
Только улыбка. Его собственная.
Примечания:
Тгк: https://t.me/orpheussssxox
Буду рада отзывам!