Частота ненависти

NC-17
Завершён
47
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
253 страницы, 78 723 слова, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
47 Нравится 38 Отзывы 10 В сборник

«Первый шаг к падению»

Настройки
День после ночи в лесу тянулся как резина. Винсент не спал почти до утра — плечо пульсировало, бинт пропитался кровью и йодом, и каждое движение отдавалось тупой, ноющей болью. Он зашил рану сносно, но не профессионально, и теперь любое неосторожное движение грозило разойтись швами. К утру боль утихла до фонового гудения, и Винсент смог наконец провалиться в тревожный сон без сновидений. Проснулся он ближе к полудню от того, что за окном кто-то включил джаз на полную громкость. Новый Орлеан жил своей жизнью — музыкой, смехом, запахами жареных устриц и цикориевого кофе. Винсент подошел к окну, посмотрел на улицу, где дети гоняли мяч, а старик Дюпон сидел на крыльце с газетой, и подумал о том, что этот город — самый лицемерный из всех, что он видел. Здесь улыбались, когда хотели убить. Здесь танцевали на могилах. Здесь голос убийцы был утренним кофе. Он усмехнулся, подошел к столу и достал блокнот. План созревал в его голове еще тогда, в лесу, когда он смотрел на Аластора, вспарывающего живот своему обидчику. Сначала была только мысль: «Я могу его сдать». Потом — другая: «Сдать — слишком просто. Это не победа. Это работа полицейского, а не моя». А потом пришла третья, самая сладкая мысль: «Я заставлю его самого сдаться. Я заставлю его понять, что он проиграл. А потом я посмотрю, как он улыбается, когда его мир рушится». Он написал на первой странице: «Интервью. Шаг первый. Шаг последний» . Ниже — список вопросов. Он выстраивал их как хирург раскладывает инструменты перед операцией: сначала скальпель, потом зажимы, потом — самое острое. Весь день он готовился. Сначала он спустился в гостиную, где мадам Лефевр, как всегда, вязала и пила чай. Она смотрела на него поверх очков с выражением, которое невозможно было прочитать — то ли подозрение, то ли участие. — Месье Уиттман, вы бледны сегодня. Плохо спали? — Работа, мадам. Бумаги. — Бумаги не вызывают синяков под глазами. — Она покачала головой, но спрашивать дальше не стала. Вместо этого она предложила ему кофе, который он принял с благодарностью. И пока пил, она говорила. Винсент умел слушать. Это было его главным оружием — не голос, не улыбка, а умение сидеть и впитывать, как губка, информацию, которую люди сами выкладывают на стол, если создать для них правильную атмосферу. Мадам Лефевр говорила об Аласторе. О том, как он появился в этом доме семь лет назад — «тихий, вежливый, с одним чемоданом и улыбкой, которая не сходила с лица даже когда он подписывал договор аренды». О том, как он ни разу не привел женщину — или мужчину — и как на вопросы о семье отвечал улыбкой и фразой: «Мадам, моя семья — это весь Новый Орлеан». — Его отец умер, вы знаете? — сказала она, понижая голос до заговорщического шепота. — Лет семь назад. Говорят, они не ладили. Аластор никогда о нем не говорит. Если спросить — улыбнется и переведет тему. Как будто его и не было. — А мать? — спросил Винсент, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно. — О, мать он обожал. Она умерла рано, когда он был еще мальчишкой. Говорят, она была красивая, креолка из хорошей семьи, но вышла замуж за белого, и родственники ее прокляли. — Мадам Лефевр перекрестилась. — Новый Орлеан не прощает таких вещей. Она рассказала еще несколько деталей — о том, как Аластор в детстве бегал по набережной с газетами, как играл на пианино в церкви, как помогал старушке Беатрис с сумками. И как никто, абсолютно никто не знал, что у него в голове. — Он загадка, месье, — сказала мадам Лефевр, сворачивая вязание. — Наш милый, улыбчивый призрак. Винсент поблагодарил ее, поднялся к себе и записал в блокнот: «Отец — табу. Смерть 7 лет назад. Не ладили» . Потом он сходил в «АрХаус». Не для того, чтобы пить — для того, чтобы поговорить с Мимзи. Она сидела в своем кабинете за маленьким столиком, перебирала счета и курила длинную тонкую сигарету в мундштуке. Увидев Винсента, она улыбнулась — той самой кошачьей улыбкой, которая означала: «Я знаю больше, чем говорю, но продавать информацию буду дорого». — О, мистер Уиттман! Вы пришли просить еще одну услугу? — Я пришел поговорить об Аласторе. — О, все хотят говорить об Аласторе. — Она выпустила дым в потолок. — Но никто не хочет слушать. — Я слушаю. Она посмотрела на него долгим взглядом, потом кивнула и жестом пригласила сесть. — Аластор — мой друг, так что не ждите, что я буду поливать его грязью. Но я скажу вам то, что знаю. Она говорила о его музыке — как он приходит в «АрХаус» и может часами слушать джаз, закрыв глаза, не двигаясь, не разжимая губ. Как однажды, когда пианист не явился на смену, он сел за инструмент и сыграл так, что зал молчал еще пять минут после того, как стихли последние ноты. — В нем есть что-то... дикое, — сказала Мимзи, затушивая сигарету. — Не то чтобы злое. Просто... нечеловеческое. Как будто он знает что-то, чего не знаем мы. Как будто он видел то, что нам и не снилось. — Он упоминал когда-нибудь своего отца? Мимзи усмехнулась. — Ни разу. Я спрашивала однажды — он улыбнулся и сказал: «Моя семья закончилась на матери, Мимзи. То, что было до нее — не имеет значения». Я не стала спрашивать дальше. Винсент кивнул, поблагодарил и ушел. В блокноте появилась новая запись: «Отец — возможно, ключ. Спросить прямо» . К вечеру он подготовил все. В гостиной в своей квартире он расставил бутылки — никакой дешевой выпивки. «Джек Дэниэлс», тот самый, выдержанный, с сургучной печатью на горлышке, который Аластор доставал в студии. Рядом — коньяк, на всякий случай. Два стакана, тяжелых, граненых, чтобы приятно лежали в руке. Пепельница — чистая. И проигрыватель. Пластинки он выбрал не случайно. Мадам Лефевр в разговоре упомянула, что Аластор обожает «старого доброго Луи» — Армстронга. И что его любимая песня — «Stardust». Винсент нашел пластинку в музыкальном магазине на углу, купил за бесценок, поставил на диск. Он проверил свет — приглушенный, теплый, янтарный. Не тот, который использовал в своих интервью, а почти интимный. Потом посмотрел на себя в зеркало. Темно-синий пиджак, белая рубашка, галстук-бабочка — нет, слишком официально. Он снял бабочку, расстегнул верхнюю пуговицу. Выглядело это как «случайная небрежность», но каждая деталь была продумана. Правая рука висела чуть расслабленнее левой — плечо болело, но он научился это скрывать. В восемь часов вечера Аластор не пришел. Винсент ждал. Он сидел в кресле, потягивая виски — медленно, чтобы не опьянеть раньше времени, и слушал, как Армстронг выводит грустные ноты на трубе. Ровно в пять минут девятого раздался стук в дверь. Три удара. Коротких. Уверенных. Винсент поднялся, поправил рукава, прошелся до двери и открыл. На пороге, улыбаясь своей вечной улыбкой, стоял Аластор. — Винсент! — сказал он с притворным восторгом. — Вы пригласили меня на свидание? Свечи, музыка, дорогой виски — я начинаю подозревать, что у вас ко мне не только профессиональный интерес. — Вы опоздали. — Всего на полчаса! Вы еще не привыкли? Он вошел в комнату, огляделся, и его улыбка стала чуть шире — оценивающей, почти насмешливой. — О, «Stardust». — Он кивнул на проигрыватель. — Армстронг. Классика. Но, Винсент, это так... банально. Каждый турист, который хочет показать, что он «прочувствовал» Новый Орлеан, ставит Армстронга. Вы могли бы выбрать что-то более... тонкое. — Я не тонкий человек, — ответил Винсент, указывая на кресло. — Садитесь. Выпьем. Аластор прошел к креслу, сел, закинул ногу на ногу. Винсент налил виски — щедро, почти до краев. Протянул стакан. — За что пьем? — За знакомство. — Мы уже знакомы, — Аластор взял стакан, поднял его к свету, разглядывая янтарную жидкость. — Или вы хотите сказать, что пригласили меня, чтобы узнать поближе? Это трогательно. — Пейте, — сказал Винсент, поднимая свой стакан. Аластор сделал глоток — медленный, смакуя. Потом поморщился. — Ужасный виски. — Вы его пили в студии, он тогда был прекрасным. — А сейчас — ужасный. — Аластор поставил стакан на столик и посмотрел на Винсента в упор. — Вы не отравили меня, надеюсь? Винсент многозначительно промолчал. Аластор рассмеялся — негромко, почти ласково. — О, какая мрачная шутка! Вы, оказывается, умеете шутить. Я думал, что в вас нет ничего, кроме идеально выглаженных костюмов и дежурных улыбок. — Я много чего умею, — ответил Винсент, садясь напротив. — Вы даже не представляете. — Представляю, — сказал Аластор, и в его голосе прозвучало что-то почти серьезное. — Вы же «Золотой мальчик». А золотые мальчики, как известно, умеют всё. Он сделал еще один глоток — на этот раз больше, почти залпом. Винсент наблюдал за ним, как наблюдал бы за змеей, которую хочет приручить: внимательно, холодно, без лишних эмоций. Разговор начал он. Не с вопросов — с тем, которые должны были расслабить, создать иллюзию тепла. — Я попробовал гумбо, — сказал Винсент, откидываясь в кресле. Аластор поднял бровь. — И как вам? — Остро. — Это не ответ. Новый Орлеан — это острота. Если вам не понравилось, вы просто не поняли. — Я не сказал, что не понравилось. Сказал — остро. — А, — Аластор кивнул, как учитель, принимающий правильный ответ у нерадивого ученика. — Значит, вы начинаете понимать. Мадам Лефевр говорит, что вы попробовали ее джамбалайю? — Да. Съел две тарелки. — Две? — Аластор притворно изумился. — Вы, наверное, ходили потом час, как беременный. — Ходил. Но оно того стоило. Аластор рассмеялся — искренне, открыто, и на секунду Винсенту показалось, что маска сползла. Но только на секунду. — Вы меняетесь, Винсент. Когда вы приехали, вы смотрели на этот город так, будто он был вашей личной помойкой. А теперь... теперь вы едите джамбалайю и слушаете Армстронга. Еще немного — и вы станете своим. — Не дождетесь. — Не дождусь, — согласился Аластор, поднимая стакан. — Потому что вы уедете как только закончите свою маленькую командировку, и мы с вами никогда больше не увидимся. Это тоже своего рода... романтика. Винсент налил ему еще. Аластор не отказался. Они говорили о джазе — о том, почему Армстронг лучше Бикса Байдербеке. Говорили о креольской кухне — о том, что настоящий гамбо должен вариться не меньше шести часов, а окра — это не овощ, а способ жизни. Говорили о погоде, о глупом дожде, о соседях, которые вечно шумят по ночам. Винсент подливал. Аккуратно, не перебарщивая, но настойчиво. Каждый раз, когда стакан Аластора пустел на треть, он наполнял его снова. Аластор пил — не жадно, но равномерно, и к десятому глотку его улыбка стала чуть медленнее, чуть расслабленнее. К пятнадцатому — он откинулся в кресле и смотрел на Винсента с выражением, которое можно было принять за опьянение. — Вы меня поить собрались, Винсент? — спросил он, слегка растягивая слова. — Я собрался поговорить, — ответил Винсент, ставя бутылку на стол. — Хороший разговор требует хорошего виски. — И хорошей компании? — И терпения. Аластор усмехнулся, покачал головой и взял стакан — на этот раз медленно, с видимым усилием. — Хорошо. Я в вашем распоряжении. По крайней мере, пока не упаду лицом в вашу персидскую ковровую дорожку. Винсент помолчал, делая паузу — длинную, театральную, как учили его продюсеры. — Я хочу обсудить вопросы для интервью. — Я не соглашался на интервью, Винсент. Я сказал — подумаю. — Вы подумали? — Подумал. И решил, что интервью — это не лучшая идея. Вы хотите осветить мою личность, а я не люблю, когда на меня светят. — Перед камерой? — Вообще, — Аластор сделал глоток, — не люблю, когда на меня смотрят слишком пристально. Это нервирует. Винсент наклонился вперед, сокращая расстояние. — Вы боитесь, что я задам не те вопросы? — Я боюсь, что вы зададите правильные вопросы, — ответил Аластор, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на усталость. Повисла тишина. Только Армстронг выводил грустные ноты на трубе, и игла слегка потрескивала на старом виниле — как статика, как призрак эфира. — Я все равно спрошу. Не для эфира. Я хочу вас понять. — А если я не хочу, чтобы меня понимали? — Тогда вы можете уйти. Аластор посмотрел на дверь. Потом на бутылку. Потом на Винсента. — Остаюсь, — сказал он, и его улыбка стала почти вызывающей. — Ради интереса. Посмотрим, насколько далеко вы готовы зайти, мой дорогой друг Винсент достал блокнот. — Что привело вас к тому, чтобы стать ведущим на радио? Аластор усмехнулся. — Вы начинаете издалека, как хороший следователь. Похвально. — Это интервью, а не допрос. — Конечно. Он откинулся в кресле, поднес стакан к губам, но не пил — просто держал, как опору. — Моя мать обожала радио. Она слушала его каждое утро, когда готовила завтрак. Старый приемник, ламповый, с потрескиванием. Она говорила: «Голос — это единственное, что остается с тобой, когда лица уже нет». — Он помолчал. — Я вырос с этим. С идеей, что голос может быть важнее лица. Когда я понял, что мне не удастся пробиться с помощью внешности — у меня слишком смуглая кожа и неправильные черты, — я решил, что мой голос станет моим пропуском в мир. — И это сработало. — Как видите, — Аластор развел руками. — Радиостанция, слушатели, улыбки в эфире. Не Нью-Йорк, конечно, но Луизиана тоже неплохо. Второй вопрос Винсент задал сразу, не давая паузе затянуться. — Что вам нравится больше всего в своей работе? — Когда красный свет загорается, и я знаю, что сейчас мой голос пойдет в тысячи домов, в тысячи голов, в тысячи сердец. Это чувство... трудно описать. Как будто ты становишься больше себя. Как будто ты — не просто человек, а голос всего города. — Звучит грандиозно. — Вы, наверное, чувствуете то же самое перед камерой? — Что-то похожее, — согласился Винсент. — Но камера — это не радио. Она не прощает ошибок. — А радио прощает? — Радио позволяет спрятаться. Аластор усмехнулся. — Вы считаете, я прячусь? — Я считаю, что вы очень осторожны. И что вы не любите, когда вас видят без маски. — Никто не любит, чтобы его видели без маски, Винсент. Даже вы. Особенно вы. Винсент пропустил это мимо ушей. Он перешел к третьему вопросу — тому, который должен был стать первым уколом. — Почему вы почти не упоминаете в эфире Луизианского убийцу? Улыбка Аластора не дрогнула, но в глазах что-то изменилось. Стало холоднее. — Потому что это не моя тема. Я веду разговор о жизни, а не о смерти. — Но люди пропадают. Это тревожит ваших слушателей. — Мои слушатели знают, где найти новости. Если они хотят узнать о трупах — есть газеты, есть полицейские сводки. Я даю им то, чего они не получат больше нигде: голос, который говорит с ними о том, что важно. — А убийца — не важно? — Убийца — это работа полиции, а не моя, — отрезал Аластор. — Следующий вопрос. Винсент подчинился. — Что вы думаете о Луизианском убийце? — Думаю, что он терпелив. — Аластор поставил стакан на стол и посмотрел на Винсента в упор. — Семь лет, и ни одного свидетеля. Ни одной улики. Ни одного ареста. Такой человек — или не человек, я не знаю — заслуживает... уважения. Не как личность, а как феномен. — Уважения? — Профессионального. — Аластор улыбнулся. — Вы же понимаете, о чем я. Есть что-то захватывающее в том, чтобы делать свое дело и не попадаться. — Звучит так, будто вы его оправдываете. — Я его анализирую. — Аластор наклонил голову, и подвески на очках качнулись. — В Новом Орлеане, Винсент, не задают вопросов. Здесь принимают реальность такой, какая она есть. А реальность такова, что в этом городе кто-то убивает уже семь лет, и полиция бессильна. Это грустно, но это факт. Винсент сделал пометку в блокноте — хотя писать ему было нечего, просто чтобы создать паузу. — Как вы любите проводить свободное время? — спросил он, как будто вопрос о серийном убийце был обычным делом. — Слушаю джаз. Готовлю. Гуляю по городу. — Аластор пожал плечами. — Я простой человек. — Никаких романтических увлечений? — Никаких. Я одиночка, Винсент. Мне так комфортнее. — Потому что вам не нужно никому открываться? — Потому что мне никто не нужен, чтобы быть счастливым. Винсент выдержал паузу. Длинную, тяжелую. Потом посмотрел Аластору прямо в глаза. — Кем были ваши родители? Улыбка Аластора стала шире, но глаза — нет, глаза остались холодными, как лед. — Обычными людьми. — Их имена? — Для чего вам это, Винсент? Вы пишете мою биографию? — Я пытаюсь понять, что сделало вас таким. — Таким — каким? — Таким, как вы есть. Аластор покачал головой, взял стакан, сделал глоток. — Моя мать была красивой женщиной, которая любила джаз и умерла слишком рано. Мой отец был белым человеком, который женился на креолке, а потом жалел об этом всю жизнь. Он умер семь лет назад, и я не был на его похоронах. Винсент почувствовал, как в груди что-то екнуло — не жалость, нет. Азарт. — Я слышал, у вас были сложные отношения, — сказал он осторожно. — Вы слышали? — Аластор усмехнулся. — От кого? От мадам Лефевр? Эта женщина не умеет держать язык за зубами. — Она сказала, что вы не ладили. — Мы не ладили. — Аластор поставил стакан на стол — резко, так, что виски плеснуло через край. — Он хотел, чтобы я был другим. А я не умею притворяться, Винсент. Я умею только улыбаться. — Это одно и то же. — Нет. — Аластор покачал головой. — Улыбка — это не притворство, если ты улыбаешься искренне. А я улыбаюсь искренне. Всегда. Даже когда мне больно. Даже когда мне страшно. Даже когда... Он замолчал, сделал еще один глоток, потом еще. — А теперь, — сказал он, и его голос стал тише, почти опасным, — следующий вопрос. И, пожалуйста, не спрашивайте больше о моей семье. Это неприятно. Винсент кивнул, словно принимая условия. Но следующего вопроса Аластор не ожидал. — Какими чертами, по-вашему, должен обладать хороший убийца? Тишина. Армстронг замолчал — пластинка кончилась, и игла царапала тишину равномерным, успокаивающим шшшшш. Аластор смотрел на Винсента долгим взглядом. Потом улыбнулся — не своей широкой, неизменной улыбкой, а другой, почти задумчивой. — Терпением, — сказал он наконец. — Умением ждать. Умением не оставлять следов. И... отсутствием сожалений. — Вы думаете, у него нет сожалений? — Я думаю, что человек, который делает это семь лет, либо псих, либо святой, либо — он не человек. Но сожалений у него точно нет, потому что, если бы они были, он бы остановился. — Или не смог бы остановиться, — возразил Винсент. — Тоже вариант, — согласился Аластор. — Вы задаете очень странные вопросы. — Это интервью. — Это допрос. Вы делаете из меня подозреваемого, Винсент. В чем я подозреваюсь? — Ни в чем. — Винсент улыбнулся своей лучшей улыбкой — доверительной, чуть снисходительной. — Просто мне интересно, что происходит в голове у человека, который убивает и не попадается. — Вы считаете, я знаю? — Я считаю, что вы знаете много такого, о чем не говорите вслух. Аластор тихо рассмеялся. В этом смехе не было веселья — только напряжение, которое нарастало, как статика перед грозой. — Вы опасны, Винсент. Я говорю это как комплимент. Вы задаете вопросы, которые выводят из равновесия. Вы умеете нажимать на больные места. — Я телеведущий, — ответил Винсент, чувствуя, как его пульс учащается. — Это моя работа. — Ваша работа — убивать репутации? — Иногда. Они смотрели друг на друга. Виски стоял в стаканах, почти нетронутый. Аластор взял свой, поднес к губам, но не пил. — Последний вопрос, — сказал Винсент, откладывая блокнот. — Не для интервью. Для себя. — Как скажете. — Где вы были вчера ночью? Улыбка Аластора застыла. — Я вас не понимаю. — Я слышал, как вы выходили из дома. Около полуночи. И вернулись только под утро. Аластор усмехнулся — неискренне, с видимым усилием. — У меня есть дела, Винсент. Не все же сидеть дома и слушать радио. — Какие дела? — Личные. — Он откинулся в кресле, поправил очки. — У меня есть... любовница. Она живет на другом конце города. Мы встречаемся ночью, чтобы не тревожить сплетников. Вы удовлетворены? — У вас нет любовницы, — сказал Винсент ровно. — У вас вообще никого нет. Вы одиночка, вы сами это сказали. Аластор молчал. Его улыбка стала тоньше, напряженнее. — Вы следили за мной? — Я слышал шаги. — Это не ответ. — Это правда. Тишина повисла в комнате, тяжелая, как южный воздух перед грозой. Аластор смотрел на Винсента, и в его глазах загорался опасный огонь — тот самый, который Винсент видел в лесу, когда тот склонился над телом. — Я не знаю, что вы себе вообразили, — сказал Аластор медленно, почти по слогам, — но я советую вам быть осторожнее с обвинениями. — Я не обвиняю. — Винсент наклонился вперед, сокращая расстояние до минимума. — Я был в лесу вчера ночью, Аластор. Я видел все. Улыбка исчезла с лица Аластора. Впервые за все время их знакомства, впервые с того самого дня, когда Винсент услышал его голос из старого лампового приемника, Аластор Уэллс перестал улыбаться. Его лицо стало чужим. Без улыбки оно выглядело старше, жестче, почти мертвым. Только глаза остались живыми — и в них горела ярость. — Ты ничего не видел, — сказал он, и его голос сел до шепота. — Я видел, как ты убил человека. — Винсент не отводил взгляда. — Как ты ударил его по затылку, как перерезал горло, как вырезал органы и положил в кожаную сумку. Я видел, как ты слизывал кровь с пальцев, как улыбался, пока он умирал. У тебя была такая счастливая улыбка, Аластор. Как у ребенка на Рождество. — Ты... — Аластор начал подниматься из кресла, но замер, когда Винсент поднял руку. — Охотник, — сказал Винсент, чувствуя, как его сердце колотится где-то в горле, как пульсирует раненое плечо, как кровь стучит в висках. — Не знаю, заметил ты его или нет, но он был там. С ружьем и собакой. Собака учуяла меня, охотник выстрелил в темноту. Попал мне в плечо. Понимаешь? Я был там. Я все видел. И если бы этот дурак был чуть удачливее, то вместо меня пуля попала бы в тебя. Или обнаружила бы тебя над телом. — Ты ранен, — сказал он, и в его голосе не было сочувствия — только холодная констатация факта. — Зашил сам. Иголкой и ниткой. Как учили в колледже. Аластор смотрел на него, и его улыбка медленно возвращалась — но это была не та улыбка, которой он улыбался соседям и слушателям. Это была улыбка зверя, который понял, что его загнали в угол, и теперь выбирает, как атаковать. — Ты хочешь меня шантажировать, — сказал он, и его голос звучал ровно, почти спокойно. — Я хочу, чтобы ты понял, — поправил Винсент, — что твоя жизнь теперь в моих руках. — Ты ничего не докажешь. Свидетелей нет. Только твое слово — против моего. — Мое слово стоит больше, чем твое. Я — белый, богатый, известный телеведущий. Ты — креол, радиоведущий, которого белые называют нигерами. Кому поверят? Аластор шагнул к нему. Быстро, плавно, как тогда в лесу — как змея, которая не атакует, а просто оказывается там, где должна быть. Винсент не успел отшатнуться. Аластор схватил его за правое плечо — именно за то, в которое попала пуля — и сжал. Боль была адской. Винсент зашипел, сквозь стиснутые зубы, чувствуя, как кровь проступает сквозь бинт, как швы натягиваются, готовые разойтись. Он замер, потому что Аластор стоял так близко, что запах ландыша и статики заполнил все пространство вокруг. — Ты думаешь, — сказал Аластор, и его голос был тихим, почти ласковым, — что если ты белый и богатый, то весь мир у твоих ног? — Я знаю это, — прошептал Винсент, чувствуя, как пот течет по спине. — Ошибаешься. — Аластор сжал сильнее, и Винсент почувствовал, как что-то влажное течет по руке. — Если ты расскажешь кому-нибудь о том, что видел, я перережу тебе глотку. Не в этом городе. Не завтра. Когда ты забудешь, когда успокоишься, когда подумаешь, что все кончилось. Я приду, и ты умрешь. Долго. Больно. Без свидетелей. Винсент усмехнулся — сквозь боль, сквозь страх, сквозь все, что кричало в нем «беги». — Ты не сделаешь этого. Потому что, если я умру, полиция приедет в первую очередь к тебе. У меня есть записи. Письма. Доказательства. Я не дурак, Аластор. — Он посмотрел ему прямо в глаза — разноцветные, холодные, бесстрашные. — Я знаю, кто ты. И теперь ты знаешь, что я знаю. Мы в одной лодке. И если ты меня убьешь — лодка утонет. Аластор смотрел на него долгим взглядом. Его пальцы все еще сжимали раненое плечо, и Винсент чувствовал, как они пульсируют в такт его сердцу. Потом Аластор разжал хватку. Он отступил на шаг, потом на второй. Посмотрел на свои руки — они были в крови. Крови Винсента. Он брезгливо потер их одну о другую, как будто пытался стереть что-то липкое и грязное. — Чего ты хочешь? — спросил он, и его голос звучал устало, почти обреченно. Винсент медленно поднялся из кресла, поправил пиджак (плечо болело так, что темнело в глазах, но он не показывал этого), посмотрел на Аластора сверху вниз. — Я хочу, чтобы ты ушел с радио. Аластор замер. — Что? — Ушел. Закрыл свою станцию. Перестал вещать. Исчез из эфира. — Ты... — Аластор покачал головой, и впервые в его голосе Винсент услышал не ярость, а что-то похожее на растерянность. — Ты с ума сошел. — Я веду бизнес. Ты — конкурент. Твоя радиостанция оттягивает нашу аудиторию. Мои боссы хотят, чтобы ты исчез. Я предлагаю тебе сделать это мирно. — Иначе ты меня посадишь? — Иначе я сделаю так, что ты никогда больше не увидишь белого света. — Винсент улыбнулся — той самой улыбкой, которой улыбался в камеру, когда говорил «Доверьте нам ваши новости». — Не в тюрьме, Аластор. В тюрьме ты будешь жив, но ничего не будешь значить. Я сделаю так, что ты просто... перестанешь существовать. Без радио. Без голоса. Без улыбки. Никто не будет тебя слушать, потому что тебя не будет. Тишина. Аластор стоял посреди комнаты, и впервые за весь вечер Винсент не знал, что у него в голове. Не мог прочитать его лицо, его глаза, его эту проклятую застывшую полуулыбку, которая вернулась на губы, но стала другой — кривой, почти жалкой. — Ты действительно думаешь, что победил? — Я знаю, что победил. — Винсент поднял свой стакан, сделал глоток — виски обжег горло, и это было приятно, почти празднично. — Ты уйдешь с радио. Я вернусь в Нью-Йорк. Мы никогда больше не увидимся. И все останутся живы. — Все? — Все, кого ты убил, не воскреснут. Но ты останешься жив. Это больше, чем заслуживают такие, как мы. Аластор посмотрел на него долгим взглядом. Потом медленно кивнул, поправил жилет, одернул рукава. — Спасибо за интервью, Винсент, — сказал он, и в его голосе прозвучала такая язвительная насмешка, что у Винсента по спине побежали мурашки. — Очень... профессионально. Я не ожидал от вас такой тонкости. — Жизнь полна сюрпризов. Аластор направился к двери. У порога он остановился, обернулся. — Ваше плечо, вам стоит перевязать его снова. Вы выглядите так, будто вас только что пытали. — Меня только что пытали. — О, нет, — Аластор улыбнулся — широко, почти ласково, — это еще не было пыткой, mon cher. Пытка будет, если вы решите продолжить эту грязную игру. Спокойной ночи. И он вышел, тихо притворив за собой дверь. Винсент стоял посреди комнаты, слушая, как затихают шаги на лестнице, и чувствовал, как кровь течет по его правой руке, пропитывая бинт, рубашку, пиджак. Он подошел к зеркалу, посмотрел на себя. Бледный. Растрепанный. Глаза — разноцветные, холодные, победные. — Ты выиграл. Отражение не ответило. Оно только смотрело на него с выражением, которое Винсент не мог прочитать. Что-то между уважением и презрением. Он прошел в ванную, снял пиджак — он был испорчен, пятна крови уже не вывести. Снял рубашку — прилипла к ране, пришлось отдирать, и он скрипел зубами от боли. Посмотрел на швы — некоторые разошлись. Придется зашивать заново. Он достал иголку, нитку, йод. И пока зашивал, прокручивал в голове разговор. Каждое слово. Каждую паузу. Каждую улыбку Аластора. «Он не сдастся, — понял Винсент вдруг. — Он не из тех, кто сдается. Он будет мстить. Он будет ждать. Он будет...» Он не закончил мысль, потому что боль от новой иглы отвлекла его. Через час он закончил. Перевязал плечо, надел чистую рубашку — на этот раз старую, которую не жалко. Выключил проигрыватель, убрал бутылки, вымыл стаканы.Потом сел в кресло у окна, закурил. Ночь за окном была темной, безлунной. Фонари мигали в такт невидимому ритму. Где-то вдали играл джаз — грустный, медленный, как похоронный марш. Винсент смотрел на улицу, на темные окна дома напротив, на третий этаж, где, наверное, уже спал Аластор — или не спал, а сидел в темноте и улыбался. Аластор не спал. Он сидел в своей квартире в полной темноте, смотрел на луну за окном и улыбался. Улыбка была холодной, расчетливой, почти жестокой — совсем не той, которой он улыбался соседям и слушателям. «Интервью, — подумал он. — Шантаж. Угрозы. И этот дурак считает, что победил». Он поднялся, прошел к столу, открыл ящик. Достал кожаную сумку — ту самую, с которой вернулся из леса. Открыл ее, посмотрел на содержимое. Уши. Печень. Почки. Маленькие, аккуратно завернутые в вощеную бумагу, как подарки. Он закрыл сумку, убрал ее обратно. «Ты думаешь, что ты победил, Винсент. Но ты только что подписал себе смертный приговор». Он лег в кровать, уставился в потолок. «Я не буду тебя убивать. Нет. Это было бы слишком просто. Слишком быстро». Он закрыл глаза, и его улыбка стала шире — почти счастливой. «Я сделаю так, что ты сам захочешь умереть». Новый Орлеан спал. Джаз играл где-то вдалеке. А в двух этажах друг от друга два хищника улыбались в темноте, думая об одном и том же: «Это только начало».
Примечания:
47 Нравится 38 Отзывы 10 В сборник