Частота ненависти

NC-17
Завершён
47
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
253 страницы, 78 723 слова, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
47 Нравится 38 Отзывы 10 В сборник

«Сосед»

Настройки
Сознание возвращалось медленно, с неохотой, как старик, который поднимается с дивана только потому, что приспичило. Первое, что почувствовал Винсент — голова. Она жила своей жизнью. Где-то в затылке кто-то включил отбойный молоток, в висках поселился джазовый оркестр, игравший исключительно на расстроенных струнах, а язык казался куском наждачной бумаги, которым кто-то натирал нёбо. Во рту было такое ощущение, будто там переночевала семья мышей, и они не просто спали, а устроили вечеринку с перекусами. Винсент открыл один глаз. Потом второй. Потом сразу зажмурился, потому что даже утренний полумрак в спальне показался ему прожектором. «Что вчера было?» Он лежал на кровати, поверх одеяла, в рубашке, расстегнутой, с закатанными рукавами, и брюках, помятых, с пятном от виски на колене. Один ботинок валялся у двери, второй — подозрительно близко к тумбочке, на которой стоял наполовину пустой стакан с мутной жидкостью. Вчера это был виски, сегодня — химическое оружие. Рядом со стаканом лежала плюшевая акула. Винсент уставился на нее, пытаясь вспомнить, как она здесь оказалась. Акула была подарком от Лотти Ла Бафф — той самой дочери богатейшего человека в Луизиане, которая сказала: «Каждый взрослый мужчина должен иметь мягкую игрушку, чтобы было кого душить в приступах гнева». Винсент тогда посмеялся, но акулу не выбросил. Она жила в шкафу, в коробке с другими ненужными, но сентиментальными вещами. Откуда она взялась на кровати? «Я вчера обнимался с акулой, — понял Винсент с ужасом. — Я, Винсент Уиттман, «Золотой мальчик» Америки, обнимался с плюшевой акулой». Он отбросил игрушку на пол, как улику, и сел на кровати. Голова закружилась, комната поплыла, и к горлу подступила тошнота — сладкая, липкая, обещающая веселые последствия. Он замер, пережидая приступ. Дышал глубоко, как учили в колледже после особенно бурных вечеринок. Тошнота отступила, но не ушла — спряталась за углом, притаилась, ждала. «Больше никогда, — пообещал он себе, как обещает каждый алкоголик после похмелья. — Никогда. Ни капли. Даже на Новый год». Он опустил ноги на пол, надел тапочки — мягкие, кожаные, с монограммой «VW» на каждом — и поплелся в ванную. По пути заглянул в зеркало, ужаснулся своему отражению (бледное, опухшее лицо, разноцветные глаза, которые смотрели на него с укором) и отвернулся. «Я стар, — подумал он, хотя ему не было и сорока. — Я стар, и мне не следовало пить после тридцати». Душ немного привел в чувство. Горячая вода смыла пот, холодная — вернула способность соображать. Винсент стоял под струями, прислонившись лбом к прохладной плитке, и пытался вспомнить вчерашний вечер. Бар. Виски. Много виски. Потом… кто-то подошел. Голос. Низкий, с акцентом. Разговор. Шутки. Еще виски. Потом такси. А потом — Аластор. Винсент замер. Вода стекала по его спине, пар клубился над головой, а он стоял, как вкопанный, и переваривал эту мысль. «Аластор. В Нью-Йорке. В баре. Рядом со мной». Он помотал головой, убеждая себя, что это бред. Плод больного воображения. Алкогольный галлюцинация. Уэллс не мог быть в Нью-Йорке. Уэллс был в Новом Орлеане, в своей радиобудке, в городе, где пахло джазом и смертью. Зачем ему сюда ехать? Чтобы проведать Эндрю? Глупости. Эндрю не тот человек, ради которого пересекают полстраны. Винсент выключил воду, вытерся, надел халат — мягкий, махровый, который грел лучше любого виски. Вышел из ванной, прошел в спальню, наступил на плюшевую акулу, чертыхнулся, пнул ее в угол. За стеклом все еще падал снег — тот самый, хрустящий, который так любил Аластор (или не любил, Винсент уже не помнил). «Мне приснилось, — решил он. — Напился, уснул, и приснился кошмар. Аластор в Нью-Йорке — это кошмар. Конец истории». Он надел очки — квадратные, строгие, защищающие его от внешнего мира, — и пошел кормить рыбок. Аквариум занимал целую стену в гостиной. Огромный, с подсветкой, имитирующей рассвет над океаном. Цихлиды плавали внутри, агрессивные, пестрые, вечно терзающие друг друга. Винсент любил за ними наблюдать. В их открытой вражде было что-то честное. Никаких масок, никаких улыбок, никаких «творческих перерывов». Только борьба за территорию, только власть, только выживание. Он насыпал корм — щепотку, ровно столько, сколько нужно, не больше — и смотрел, как рыбы набрасываются на еду. Крупные отталкивали мелких, агрессивные отжирали у трусливых. Все как в жизни. — Завтрак подан, — сказал он им буднично и направился на кухню. И замер у двери. Потому что из кухни доносился шум. Не тот шум, который бывает, когда холодильник включает компрессор. Не тот, когда ветер гуляет в вентиляции. А тот, когда кто-то гремит посудой. Кто-то, кто не должен был находиться в этой квартире. Кто-то, кто проник сюда, пока Винсент спал, и теперь хозяйничал на его территории. Адреналин ударил в кровь. Похмелье отступило, уступив место холодной, расчетливой ярости. Он огляделся, ища оружие. На полке в гостиной стоял пустой стакан из-под вчерашнего виски — тяжелый, граненый, с толстым дном. Винсент схватил его, сжал в руке как дубинку, и на цыпочках подошел к двери кухни. Дверь была приоткрыта. Изнутри доносилось шипение масла на сковороде, аромат жареного мяса, яиц и еще чего-то пряного — трав, которых Винсент не мог распознать. И напев. Кто-то тихонько напевал джазовую мелодию. Винсент рванул дверь, влетел на кухню, занося стакан для удара, готовый размозжить голову любому, кто посмел… И замер. На его кухне, в его халате (в его халате, черт возьми!), стоял Аластор Уэллс и жарил яичницу. Босой, в домашних штанах (откуда, черт возьми, у него домашние штаны?!) и белой футболке, которая обтягивала его плечи так, что Винсент на секунду забыл, зачем ворвался на кухню с пустым стаканом в руке. На плите шипела большая чугунная сковорода. В ней — яйца, помидоры, кусочки мяса, которые Винсент не мог идентифицировать (что-то темное, с хрустящей корочкой, пахнущее базиликом и чесноком). Рядом — тарелка с тостами, масленка, чайник, который вот-вот должен был закипеть. И банка с цикорием. С цикорием, мать его. Аластор повернулся к нему с улыбкой. Широкой, неизменной, как будто ничего не случилось. Как будто он не вламывался в чужую квартиру. Как будто он не надевал чужой халат (Винсент заметил, что халат был его, махровый, который он купил в Италии за бешеные деньги, и теперь в нем жарили яичницу, и это было последней каплей). — А, Винсент! Проснулся! — Аластор перевернул яйца лопаткой, и желтки остались целыми — идеально, как в ресторане. — А я уж думал, ты до обеда проспишь. Садись, завтрак почти готов. Винсент стоял с открытым ртом. Стакан выпал из руки и покатился по полу, ударившись о ножку стола. — Ты… — начал он и замолчал. Горло пересохло. Мысли разбегались, как тараканы при свете. — Ты… как ты… откуда… это мой халат. — Твой, — согласился Аластор, поправляя пояс. — Очень удобный, кстати. Мягкий. В Новом Орлеане такие не продают. Ты где покупал? В Италии? — Это не важно! — Винсент сделал шаг вперед, потом назад, потом снова вперед. — Что ты делаешь в моей квартире?! — Готовлю завтрак, — ответил Аластор с таким видом, будто это было очевидно. — Ты вчера был пьян, ничего не ел, а сегодня, я уверен, у тебя похмелье. Яичница с томатами и чоризо — лучшее средство. Ну, после секса, конечно, но секса у тебя, судя по всему, не было. — Чоризо? — переспросил Винсент, чувствуя, как его мозг переключается на другую тему. — Это испанская колбаса? — Луизианская, — поправил Аластор. — Я привез с собой. Домашняя. Тиана делает. Она теперь, знаешь, в своем ресторане… — Мне плевать на Тиану! — взорвался Винсент. — Мне плевать, как ты сюда попал, хотя, черт возьми, как ты сюда попал?! Аластор выключил плиту, переложил яичницу на тарелку, поставил ее на стол. Пододвинул стул. Жестом пригласил сесть. — Потом поговорим. — Я не голоден. — У тебя похмелье, а при похмелье все голодны. Винсент хотел возразить, но желудок предательски заурчал — громко, требовательно, так, что Аластор улыбнулся еще шире. — Садись, Винсент. Он сел, ноги подкосились, и сил стоять больше не было. Он смотрел на тарелку — яичница была идеальной: желтки целые, белок схваченный, но не резиновый, помидоры поджарены до легкой карамелизации. Вилка оказалась в руке сама собой. — Я не завтракаю. — Теперь завтракаешь. — Я вообще ем только один раз в день. Чтобы сохранять форму. — Твоя форма — это кости и кожа. Ты выглядишь как голодный пингвин. Винсент поднес вилку ко рту, сделал паузу, посмотрел на Аластора с ненавистью, которую мог испытывать только человек, которому только что сказали, что он выглядит как пингвин. — Ты невыносим. — Я знаю. Ешь. Он съел. Весь. Потому что это было вкусно. Потому что организм требовал еды, а эго — отказаться. Но эго проиграло. Как всегда проигрывает, когда речь идет о голоде. Аластор сел напротив, подперев подбородок рукой, и смотрел на Винсента с выражением, которое можно было принять за гордость. Или за насмешку. Или за то и другое одновременно. С Аластором никогда нельзя было понять. — Ну? — сказал Винсент, доедая последний кусочек и отодвигая тарелку. — Объяснения. Аластор откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди. — Вчера, когда ты был в баре, я к тебе подошел. Ты был пьян, но добр. Очень добр. Даже назвал меня «своим любимым радиодиктором». — Я не мог этого сказать. — Мог. Потом мы пили дальше, а потом ты пригласил меня погостить у тебя. Винсент поперхнулся воздухом. — Я что сделал? — Пригласил. — Аластор развел руками. — Сказал: «Аластор, старый друг, приезжай в Нью-Йорк, останавливайся у меня, у меня полно места!». Ну, я и приехал. Точнее, я уже был здесь, но это детали. — Я не помню этого. — Алкоголь, mon cher, он такой. Отшибает память, но не отменяет ответственности. — Аластор наклонился вперед, и его улыбка стала чуть острее. — К тому же, я подумал: почему бы и нет? Ты мне должен. — Что?! — Винсент чуть не подскочил на стуле. — Я тебе ничего не должен! — Ты разрушил мою карьеру. — Ты сам ушел в творческий отпуск! — Который ты мне предложил, — Аластор поднял палец, как учитель, делающий важное замечание, — в ультимативной форме. С шантажом. И угрозами. Это, Винсент, называется «нанесение ущерба». И небольшая компенсация в виде недели бесплатного проживания в твоей роскошной квартире — это, согласись, самый щадящий вариант. Я мог потребовать деньги. Винсент сжал челюсть. Возразить было нечего. Потому что Аластор был прав — черт бы его побрал. — Неделю? — переспросил он, выделяя слово интонацией. — Или две, — Аластор пожал плечами. — Я еще не решил. — Ты не можешь жить здесь две недели! — Почему? У тебя две гостевые спальни. Ты даже не пользуешься ими. Там пыль на тумбочках. — Ты лазил по моим комнатам?! — Я искал банку с цикорием. Ты не поверишь, но в Нью-Йорке его не найти. Пришлось везти с собой. Винсент закрыл лицо руками. Посидел так несколько секунд, глубоко дыша, пытаясь успокоиться. Потом опустил руки, посмотрел на Аластора, который все так же сидел напротив с улыбкой кота, объевшегося сметаны, и сказал: — Ладно. Но с условиями. — Я весь во внимании. — Во-первых, ты не трогаешь мои вещи. Во-вторых, ты не прикасаешься к моему бару без моего разрешения. В-третьих, когда я работаю — ты не шумишь. Я сейчас пишу новогодний сценарий, и мне нужна тишина. — Сценарий? — Аластор приподнял бровь. — Ты же ведущий. Разве у тебя нет сценаристов? — Они забухали, — процедил Винсент сквозь зубы. — Украли светофор. — Светофор? — Не спрашивай. Аластор рассмеялся — громко, искренне, так, что эхо разнеслось по всей кухне. — Даже твои неудачи звучат как джаз. — Ничего не звучит. Я справлюсь. — Уверен? Он замолчал, и Винсент вдруг осознал, что это молчание — не напряженное, не враждебное. Оно было… почти домашним. Как будто они знали друг друга сто лет. Как будто этот завтрак был не первым, а сотым. — Что за мясо? — спросил Винсент, кивая на пустую тарелку. — Я не узнал. — Секрет шеф-повара. — Если ты меня отравил, я тебя убью. — Если бы я хотел тебя отравить, ты бы не проснулся. — Аластор подошел к раковине, открыл кран. — Посуду моешь ты. — Это моя квартира. — А я гость. Гости не моют посуду. Винсент вздохнул, подошел к раковине и взял губку. Они стояли рядом — плечо к плечу, как два соседа по коммуналке, и Винсент чувствовал тепло, исходящее от Аластора. Пахло от него ландышем и статикой, и этот запах — проклятый, ненавистный, сводящий с ума — мешал сосредоточиться. — Аластор, — начал он, не оборачиваясь, — как ты… как ты это сделал? — Что именно? — Радио. В ту ночь. Ты назвал мое имя. Ты говорил со мной через выключенный приемник. Аластор молчал. Так долго, что Винсент обернулся. Он стоял у окна, смотрел на снег, и улыбка его… исчезла. Не полностью — нет, она всегда была на своем месте, как приклеенная, — но стала тоньше, напряженнее. — Я не включал радио, Винсент, — сказал он тихо. — Я вообще к нему не прикасался. И если ты что-то слышал… может, это был просто белый шум. А может, ты сходишь с ума. Третий вариант мне нравится больше. — Не ври мне. — Я не вру. — Аластор повернулся к нему, и его глаза — красновато-карие, странные, неуютные — смотрели прямо, без насмешки, без игры. — Что ты слышал? Винсент хотел сказать. Рассказать про голос, про статику, про то, как радио заиграло само — выключенное, немое, мертвое. Но слова застряли в горле. Потому что если он расскажет, если признается, что слышал голос Аластора через тысячу миль, через выключенный приемник, через здравый смысл — это будет означать что-то. Что-то, чего он не мог себе позволить. — Ничего, — сказал он. — Просто показалось. Я был пьян. — Ты был дома трезвый. Когда это случилось? — Откуда ты знаешь, что я был трезвый? — Винсент, — Аластор вздохнул, как учитель, который устал объяснять очевидное, — ты сказал мне это вчера в баре. Между четвертым и пятым стаканом. Ты сказал: «Аластор, я слышал твой голос в своем приемнике, и это было страшно, потому что приемник был выключен, а я был трезв как стеклышко». Я притворился, что не расслышал, потому что ты был пьян. Но я расслышал. Винсент отвернулся, сжал край раковины. Косточки побелели. — Я не хочу об этом говорить. — Как скажешь. Тишина повисла на кухне, тяжелая, как южный воздух перед грозой. Винсент домыл посуду, вытер руки полотенцем, повесил его на место. — Эндрю сегодня играет в «Виллидж Вэнгард». В восемь вечера, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Адрес я напишу. Сам найдешь. — Ты не пойдешь? — У меня работа. Сценарий. Гости. — Винсент прошел к выходу из кухни, остановился в дверях. — Я не собираюсь развлекать тебя, Аластор. Ты сам себя развлекай. — Обязательно, — кивнул Аластор. — Не переживай. Винсент вышел в коридор, прошел в гостиную. На диване стояла дорожная сумка. Старая, кожаная, потертая, с бронзовыми пряжками. Сумка, которая помнила лучшие времена. Сумка, которая пахла Новым Орлеаном — жасмином, дымом и гнилой водой. — Твои вещи? — спросил Винсент, не оборачиваясь. — Мои, — донеслось с кухни. — Я не хотел будить тебя, когда приехал. Вчера было поздно. — Поздно? Ты вчера приехал? — Сегодня ночью. Таксист помог занести. Винсент схватил сумку, понес ее в гостевую комнату. В гостевой комнате было пыльно — Аластор был прав, там никто не жил. Винсент поставил сумку у кровати, одернул простыни, вытер пыль с тумбочки. Потом сел на край кровати, закрыл лицо руками. «Он приехал убить меня, — подумал он. – Убить? Почему тогда не убил прошлой ночью, когда я был пьян и беспомощен? Или сегодня утром, когда я спал на кровати в расстегнутой рубашке, с плюшевой акулой в обнимку?» Он не убил. Он приготовил завтрак. Значит, не убивать. Значит — что-то другое. «Он приехал за чем-то, — понял Винсент. — За информацией. За властью. За…» Он не закончил мысль. Потому что варианты были, но ни один не казался правильным. Аластор был непредсказуем. Винсент поднялся, поправил халат и вышел в коридор, закрыл дверь в гостевую. На кухне гремела посуда — Аластор мыл сковороду, которой Винсент не пользовался. — Я ушел работать! — Счастливо! — Не трогай мои вещи! — Не буду! — И бар! — Только если ты пригласишь! Винсент закатил глаза, прошел в кабинет, закрыл дверь на ключ. Сел за стол, достал папку с делами, включил лампу. Работа. Работа всегда спасала. Работа не задавала вопросов. Работа не готовила яичницу и не надевала его халат. Он писал до вечера. Гости — кого позвать, а кого отвергнуть. Список был длинным: звезды Голливуда, музыканты, политики, спортсмены. Каждый хотел попасть на его шоу. Каждый готов был платить, притворяться, улыбаться. Но Винсент никому не доверял. Он выбирал сам — тех, кто был остроумен, тех, кто не боялся говорить правду, тех, кто мог удивить. Сценарий рос на глазах. Первая страница, вторая, третья. Шутки, переходы, паузы. Винсент писал быстро, почти не задумываясь — как дышал, как говорил, как улыбался в камеру. Слова лились на бумагу, складывались в абзацы, превращались в монологи. К восьми вечера он написал половину. К девяти — сбился, потому что голова перестала соображать. Он откинулся в кресле, потер глаза. Очки запотели — он снял их, протер стекла. Посмотрел на часы. Девять вечера. Эндрю уже играл. Аластор, наверное, сидел в «Виллидж Вэнгард», слушал саксофон и улыбался своей проклятой улыбкой. «Почему он здесь? — спросил он себя в сотый раз. — Зачем он приехал?» Ответа не было. Винсент вернулся к работе. Написал еще страницу, потом другую. Зачеркнул, переписал, снова зачеркнул. Время тянулось медленно, как патока, как джаз, как воспоминания о городе, где пахло смертью и жасмином. В половине одиннадцатого Винсент услышал щелчок входной двери. Он замер. Шаги в коридоре — легкие, почти бесшумные. Пауза — кто-то снимал пальто, вешал его на вешалку. Потом — шаги к кухне, звук открывающегося холодильника, звон стекла. Аластор вернулся. Винсент сидел в кресле, сжимая ручку так, что она хрустнула, и смотрел на закрытую дверь кабинета. «Ты впустил его в свой дом. Ты. Сам. Даже если ты не помнишь, это ты виноват. И теперь он здесь». Он хотел выйти, потребовать объяснений, выгнать его, наконец. Но ноги не слушались. Тело отказывалось подчиняться. Потому что в глубине души — в самой темной, самой запретной ее части — Винсент Уиттман был рад, что Аластор вернулся. «Ты болен. Ты психически болен, тебе нужен врач». Но не встал. Он сидел в кресле, слушал, как на кухне гремит посудой человек, которого он должен ненавидеть, и думал о том, что завтра утром, возможно, снова будет яичница. И это пугало его сильнее, чем любая угроза. Он вернулся к работе, потому что работа была единственным, что он умел делать, когда мир вокруг рушился. Сценарий рос медленно, как дерево в пустыне, — каждое слово давалось с трудом, каждое предложение приходилось выгрызать зубами. Винсент писал, зачеркивал, переписывал, снова зачеркивал. Глаза слипались, голова гудела, а где-то в груди пульсировало то самое чувство, которое он отказывался называть. К часу ночи он уже клевал носом. Голова падала на грудь, веки тяжелели, мысли превращались в кашу, в которой плавали обрывки фраз, имена гостей, сломанные шутки. Винсент боролся со сном, как с врагом, — откидывался в кресле, хлопал себя по щекам, тер глаза. Но организм требовал свое. Организм требовал отдыха. Он уже почти провалился в забытье, когда дверь кабинета открылась без стука. — Ты выглядишь как труп, — сказал Аластор, переступая порог. Винсент моргнул, пытаясь сфокусировать взгляд. Аластор стоял в дверях с двумя стаканами и бутылкой виски в руках. Не в том халате (слава богу, Винсент успел его спрятать), а в домашних штанах и той самой белой футболке, которая, казалось, светилась в темноте. Волосы были растрепаны — небрежно, но как-то по-особенному, словно он провел по ним рукой три раза, чтобы добиться эффекта «случайной идеальности». Очки с подвесами сидели на кончике носа, и в их стеклах отражался свет настольной лампы. — Я работаю, — сказал Винсент, возвращая взгляд к бумагам. — Ты спишь с открытыми глазами. У лошадей такое бывает. — Я не лошадь. — Я заметил. У лошадей более дружелюбный взгляд. Аластор подошел к столу, не спрашивая разрешения, и сел на край — прямо на разложенные бумаги, которые Винсент раскладывал по стопкам. Уиттман дернулся, но Аластор уже поставил бутылку и стаканы на стол, и поднимать их было поздно. — Тебе нужно отдохнуть, — сказал Аластор, глядя на Винсента сверху вниз. — У тебя круги под глазами, как у панды. Только панды хотя бы милые. — У меня сроки. Новогодний выпуск через две с половиной недели. Сценаристы забухали. Гостей нет. Я один. — Один? — Аластор поднял бровь. — А я кто, по-твоему? Лампа? — Ты обуза. — Обуза, которая принесла тебе виски. — Аластор взял один из листов со стола, поднес к глазам, прищурился. — О, боже. Ты это написал? «Добрый вечер, дамы и господа! Сегодня у нас в гостях человек, который...» — Отдай, — Винсент потянулся за листом, но Аластор ловко увернулся. — «...который доказал, что талант важнее связей», — продолжал читать Аластор, и в его голосе зазвучала насмешливая интонация. — Винсент, это клише. Это хуже, чем клише, это штамп, который поставили на штамп. — Я знаю. Я хотел переписать. — Ты хотел переписать, но не переписал, потому что уснул. — Аластор взял со стола карандаш — красный, Винсент использовал его для правок — и начал что-то писать на полях. — Здесь у тебя ошибка. И здесь. И здесь. О, а это вообще шедевр. «Я рад приветствовать...» — он поднял глаза на Винсента. — Ты «польщен», «заинтригован», «удивлен», но не «рад». Слово «рад» делает тебя уязвимым. А ты, Винсент, не можешь себе этого позволить. Винсент смотрел, как карандаш Аластора летает по бумаге, оставляя аккуратные, почти каллиграфические пометки, и чувствовал, как его раздражение смешивается с чем-то еще. Ну нет. — Ты закончил? — спросил он, когда Аластор отложил лист и взял следующий. — Я только начал. У тебя здесь около десяти ошибок в первом абзаце. Винсент уткнулся лбом в стол. Не специально — просто голова стала слишком тяжелой, чтобы ее держать. Лоб коснулся прохладной поверхности, и это было приятно. Так приятно, что он не стал подниматься. — Все плохо, — сказал он в стол. — Я не напишу этот сценарий. Я провалю эфир. Меня уволят. Я буду вести прогноз погоды в Оклахоме. — Драматично, — усмехнулся Аластор, откладывая карандаш. — Но необоснованно. Ты справишься, но не сегодня. Сегодня ты пьешь и спишь. Он налил виски в один из стаканов — почти до краев — и пододвинул к Винсенту. Тот поднял голову, посмотрел на янтарную жидкость, на Аластора, снова на жидкость. — Я пить больше не буду. У меня похмелье. — Сейчас глубокая ночь. Это уже не похмелье, это — вечер. Вечером пьют все. — Я не все. — Ты — Винсент Уиттман. А Винсент Уиттман пьет, когда ему плохо. А ему сейчас плохо. — Аластор пододвинул стакан ближе. — Пей. Винсент взял стакан, залпом осушил его. Виски обжег горло, разлился теплом по груди, и на секунду мир стал выносимее. Он поставил стакан на стол, выдохнул. — Как там Эндрю? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно. — О, — Аластор оживился, и его улыбка стала шире. — Я в восторге. Он играл так, что зал рыдал. Я видел мужчину в третьем ряду, который вытирал слезы носовым платком. Ты сделал из него звезду. — Я просто открыл двери. — Ты открыл двери, затащил его туда за ручку, познакомил с нужными людьми и пригрозил каждому, кто посмел бы сказать «нет». — Аластор налил себе виски, сделал глоток. — Эндрю это ценит. Даже слишком. Винсент напрягся. Что-то в интонации Аластора заставило его внутреннюю сигнализацию включиться. — Что значит «слишком»? — А то и значит. — Аластор посмотрел на Винсента поверх стакана. — Я спросил у него, как ты поживаешь. Знаешь, что он ответил? — Что? — «Спроси у кого-нибудь другого». Как будто он хотел сказать больше, но не мог или не хотел. Он взял бутылку, налил себе еще — не спрашивая разрешения, потому что это его виски, его стол, его квартира, — и сделал глоток поменьше, чтобы не опьянеть окончательно. — Вы поругались? — спросил Аластор, и в его голосе прозвучало такое искреннее любопытство, что Винсент едва не поперхнулся. — Нет. — А что тогда? — Ничего. — Винсент поморщился, как от зубной боли. — Просто... он гомик. Лавандовый мальчишка. Я видел его несколько раз в компании других мужчин. В клубах, барах. Он даже не скрывает. Ходит за ручку, целуется при всех... — И тебе это не нравится? — Аластор наклонил голову, и его подвески качнулись. — Мне все равно, с кем он спит. Но когда он... — Винсент запнулся, подбирая слова. — Когда он пытался... ко мне... это было... неприятно. — Или страшно? — С чего бы мне бояться саксофониста? — Не его, Винсент. Себя. Винсент поднял стакан, сделал еще глоток — на этот раз больше, почти залпом, — и уставился в стол. Разговор уходил в опасную сторону, туда, где он не хотел находиться. — Твоя неприязнь к нему только из-за его предпочтений? — спросил Аластор, когда пауза затянулась. — Я не питаю к нему неприязни. Я просто... — Винсент поставил стакан, потер переносицу. — Он хороший музыкант. И друг. Но когда он... перешел черту... я не смог. — Понятно. Аластор налил ему еще. Не спрашивая, сделал это как само собой разумеющееся. Винсент не отказался. Виски согревал, расслаблял, делал слова менее важными, а мысли — менее острыми. — Можно спросить? — Аластор откинулся назад, опираясь на руки. — Ты уже спрашиваешь. — Почему ты не женат? Винсент усмехнулся. Усмешка вышла кривой, почти горькой. — Пересмотри пару моих интервью. Там я отвечал на этот вопрос раз двадцать. Короткий ответ: нет времени. Длинный: женщины хотят от меня только денег и славы. Им не нужен я. Им нужна картинка. А картинку я продаю, но не раздаю бесплатно. — А мужчины? — Аластор поднял бровь, и в его глазах блеснул тот самый огонь, который Винсент видел в лесу — опасный, насмешливый, предвкушающий. Винсент поперхнулся. Виски пошел не в то горло, он закашлялся, забарабанил себя по груди, и Аластор смотрел на него с таким выражением, будто только что выиграл в покер с флеш-роялем. — Ты... — Винсент вытер губы тыльной стороной ладони. — Ты охуел?! — Я просто спросил. — Отношения между мужчинами — это... это... — он запнулся, чувствуя, как его лицо заливает краска. — Это мерзко. Я нормальный. Мне нравятся женщины. Всегда нравились. И нравятся. — Я не осуждаю, — Аластор пожал плечами с таким видом, будто говорил о погоде. — Каждому свое. Я, например, не заинтересован ни в тех, ни в других. — Что? — Я сказал: мне не нравятся ни женщины, ни мужчины. — Аластор взял свой стакан, сделал глоток, поставил обратно. — Никогда не нравились. И не жалуюсь. Винсент смотрел на него, открыв рот. В голове крутилась только одна мысль, такая абсурдная, такая нелепая, что он не успел ее остановить. — Ты что... тридцатилетний девственник? Тишина. Аластор медленно, очень медленно повернул голову и посмотрел на Винсента. Улыбка его стала тоньше, опаснее. А потом он отвесил Винсенту подзатыльник — крепкий, звонкий, такой, что у того искры из глаз посыпались. — Ай! — Винсент схватился за затылок. — Ты что, сдурел?! — Это некультурно — такое спрашивать, — сказал Аластор, возвращаясь в прежнюю позу, как будто ничего не случилось. Улыбка снова стала широкой и неизменной. — Я, может быть, и радиоведущий из Луизианы, но это не значит, что я должен терпеть хамство с твоей стороны. Винсент потер затылок, все еще не веря своим ушам. Подзатыльник. Ему, Винсенту Уиттману, «Золотому мальчику» Америки, отвесили подзатыльник, как нашкодившему школьнику. И он не знал, что делать — злиться или смеяться. Выбрал второе. — Ты... — он рассмеялся — негромко, почти истерично, потому что алкоголь ударил в голову, а ситуация была до абсурда дурацкой. — Ты правда... — Я правда дал тебе подзатыльник, — перебил Аластор. — И дам еще, если не прекратишь. Я, знаешь ли, не привык, чтобы меня спрашивали о таких вещах. В Новом Орлеане это считается дурным тоном. — А подзатыльник — хорошим? — Подзатыльник — это воспитательная мера. Твои родители, видимо, забыли тебя воспитывать. Винсент усмехнулся, покачивая головой. — Ты невыносим. — Я знаю. — Ты знаешь, что я никогда не говорил, что, когда камеры выключены, я такой же хороший и приличный мальчик, как в эфире? — Догадался. — Аластор взял бутылку, налил себе еще. — Но, если твои гостевые комнаты пустуют, а ты в час ночи сидишь в кабинете и пишешь сценарий в одиночестве, значит, с твоей «нормальной» личной жизнью что-то не так. — У меня все в порядке! — Конечно. — Я просто занят! — Конечно. — Я мог бы переспать с любой женщиной в этом городе! — Верю. Винсент открыл рот, чтобы ответить, и закрыл его. Потому что ответа не было. Или был, но он не хотел его произносить. Вместо этого он выпил еще виски — третий стакан за разговор, или четвертый, он уже сбился со счета. Аластор протянул руку и взял со стола стопку исписанных листов. Винсент дернулся было, но Уэллс уже взял карандаш и начал читать, комментируя: — «Дамы и господа, сегодня я хочу поговорить о...» — скучно. «Я хочу поговорить» — это для радиоведущих. Ты — телеведущий. Ты должен говорить: «Сегодня мы обсудим» или «Мой следующий гость». Он писал. Аккуратно, каллиграфически, исправляя не только ошибки, но и интонации, фразы, паузы. Винсент смотрел на его руки — длинные пальцы, которые уверенно держали карандаш, которые вчера держали его за локоть в такси, которые сегодня утром жарили яичницу. Он смотрел и чувствовал, как по спине бегут мурашки. — Готово, — сказал Аластор, протягивая отредактированные листы. — Не благодари. Правки были дельными. Там, где он написал банальность, Аластор написал остроту. Там, где он споткнулся на паузе, Уэллс расставил акценты. Сценарий стал живее, острее, интереснее. — Откуда ты это умеешь? — Я ведущий на радио семь лет, mon cher. Я знаю, как говорить с людьми. И знаю, как заставить их слушать. — Аластор откинулся назад. — Телевидение не так уж отличается. Та же статика, только с картинками. Винсент молчал. Он держал в руках листы, которые только что спас Аластор — тот самый Аластор, чью карьеру он разрушил. Тот самый Аластор, которого он шантажировал, которому угрожал, которого оставил умирать в городе. — Зачем ты это делаешь? — спросил он прямо. — Помогаешь мне. После того, как я... после того, что я сделал. Аластор посмотрел на него долгим взглядом. Улыбка его стала чуть мягче, чуть задумчивее. — Я не держу зла, Винсент, — сказал он тихо. — Я давно понял, что злость разрушает только того, кто злится. А я предпочитаю развлекать себя. — Развлекать? — Ты интересный, — Аластор пожал плечами. — Ты был интересным в Новом Орлеане. Ты остался интересным в Нью-Йорке. Я хочу посмотреть, что будет дальше. Это как сериал. Только в реальной жизни. — Я не сериал. — Для меня — да. И я не хочу пропускать серии. Винсент не знал, что сказать. Благодарить Аластора? Просить прощения? Или выгнать его, пока не стало слишком поздно? Вместо этого он просто кивнул. — Спасибо, — сказал он, и слово прозвучало чужеродно, как французский акцент в Нью-Йорке. — Не за что, — Аластор слез со стола, поправил футболку. — Не засиживайся. Завтра новый день, и у тебя полно работы. Он направился к двери, но на пороге остановился. — И, Винсент? — он обернулся, и улыбка его стала почти нежной. — Выспись. Завтра яичница будет с беконом. Бекон, в отличие от тебя, не должен быть вялым. — Пошел на хуй. — Спокойной ночи. Дверь закрылась. Винсент остался один в кабинете. Он посмотрел на листы, на исправления, на аккуратный, почти изящный почерк Аластора, который бегал по полям, как танцор по сцене. Улыбка тронула его губы — не та, дежурная, а настоящая, почти теплая. — Пиздец… Он перечитал первый абзац. Потом второй. Потом заметил, что Аластор исправил не только ошибки, но и добавил пару шуток — острых, язвительных, таких, которые Винсент никогда не придумал бы сам, но которые идеально ложились в его голос. И все же... сожительство с Аластором, пока тот не пытался его убить, казалось не таким уж плохим. Даже приятным. В этом был какой-то странный, извращенный уют — как сидеть в клетке с тигром и понимать, что он сыт. Пока сыт. Винсент встал, выключил лампу, вышел из кабинета. В коридоре было темно, и он шел на ощупь, держась за стену. Из гостевой комнаты не доносилось ни звука. Аластор спал. Винсент зашел в спальню, рухнул на кровать, даже не раздеваясь. Будильник он завел на семь утра — надо было заканчивать сценарий, звонить гостям, решать тысячу проблем, которые накопились за день. Плюшевая акула лежала на полу, там, куда он ее пнул утром. Винсент посмотрел на нее, помедлил, потом наклонился, поднял и прижал к груди. — Я схожу с ума. Винсент закрыл глаза и провалился в сон, в котором Аластор жарил яичницу на его кухне, а Эндрю играл на саксофоне, и все они улыбались — по-настоящему, без масок, без статики, без страха. А потом он проснулся, и ничего не изменилось. Аластор все еще был здесь.
Примечания:
47 Нравится 38 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (4)