«Похмелье в Нью-Йорке»
5 июня 2026 г., 21:29
Примечания:
Товарищи, остался один гос, я почти свободна...
(Глава вдохновлена рандомным просмотром "моя свекровь монстр")
Сознание возвращалось медленно, с неохотой, как старый кот, которого вытаскивают из-под одеяла против его воли.
Первое, что почувствовал Винсент — голова. Она существовала отдельно от него, жила своей жизнью и, судя по ощущениям, решила устроить внутри черепной коробки карнавал с оркестром, играющим исключительно на расстроенных барабанах. Второе — рот. Во рту будто переночевала семья мышей, и они не просто спали, а устроили вечеринку с закусками и, возможно, маленький пожар. Третье — плечо.
Плечо затекло так, что Винсент не чувствовал его вообще.
Он открыл один глаз. Потом второй. Обнаружил, что лежит на диване на котором они вчера... когда они вообще легли? — и что его голова... его голова не касалась подушки. Потому что подушки не было. Потому что он спал сидя, прислонившись затылком к спинке дивана, и его поза напоминала букву «Z», только менее удобную.
Аластор спал на его плече, уткнувшись носом в плечо Винсента, свернувшись калачиком, как кот, который нашел самое теплое место в доме. Его волосы — кудрявые, русые, обычно уложенные с небрежной элегантностью — сейчас торчали во все стороны, как будто он всю ночь боролся с невидимым противником.
Очки отсутствовали — куда-то подевались вчера в борьбе, — и без них его лицо выглядело... другим. Мягче, что ли. Менее опасным. Глаза закрыты, ресницы (длинные, Винсент почему-то заметил это впервые) отбрасывали тени на скулы, губы были чуть приоткрыты, и Аластор дышал ровно, спокойно, совершенно беззащитно. Он никогда не видел Аластора без улыбки. Ну, почти никогда. Только в лесу, когда тот перерезал горло своему обидчику — но тогда улыбка была другой, безумной, почти счастливой. А сейчас её не было вообще. Лицо Аластора было расслабленным, пустым, как будто кто-то снял маску и забыл надеть обратно.
Винсент смотрел на него и почему-то не мог отвести взгляд.
Он чувствовал тепло — через ткань пиджака (он так и не переоделся, в костюме спал, пиджак помят, галстук съехал на бок), через рубашку, через кожу. Чувствовал, как Аластор дышит — ровно, глубоко, иногда чуть сильнее, когда во сне ему снилось что-то тревожное. Чувствовал, как его волосы касаются его шеи — легкие, почти невесомые, но от этого прикосновения по позвоночнику пробегали мурашки.
Винсент поднял руку. Он не знал, зачем. Просто пальцы сами потянулись к этим кудрям — аккуратно, почти боязливо, — и коснулись их.
Волосы Аластора оказались мягкими. Намного мягче, чем выглядели.
Винсент провел пальцами по прядям — осторожно, чтобы не разбудить, — поправляя тот хаос, который учинил сон. Волосы слушались, укладывались, но все равно оставались непослушными, вились, и это было... это было...
Аластор сморщил нос. Как кот, которому почесали за ухом слишком сильно, и он не знает — нравится ему это или нет. Нос сморщился, губы сжались, и Аластор издал какой-то нечленораздельный звук, похожий на «мррмрр».
Винсент отдёрнул руку, как будто обжегся.
Аластор открыл глаза.
Сначала он просто моргнул — раз, другой, третий, — пытаясь сфокусироваться. Без очков его взгляд был рассеянным, почти детским. Он посмотрел на Винсента. Потом на плечо Винсента. Потом снова на Винсента.
И резко сел, отстранившись так быстро, будто его ударило током.
— Ай, — сказал Аластор. Поморщился. Схватился за голову. — Ай-ай-ай.
— Похмелье? — с иронией спросил Винсент, чувствуя, как его собственный череп раскалывается на части.
— А у тебя нет?
— Есть. Просто я не жалуюсь.
— У тебя лицо жалуется.
Винсент хотел возразить, но в этот момент его желудок совершил кульбит, и все мысли остро сфокусировались на том, чтобы не проблеваться прямо на диван.
— Ладно, — признал он, сглатывая. — Возможно, я жалуюсь.
Аластор усмехнулся — и тут же пожалел об этом, потому что усмешка превратилась в гримасу боли.
— Что мы пили вчера? — спросил он, массируя виски.
— Виски. Потом коньяк. Потом... я не помню.
— Я помню. Потом было ещё виски.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я его наливал.
Винсент посмотрел на часы. Стрелки показывали половину второго.
— Охренеть.
— Это плохо?
— Это... — Винсент моргнул, пытаясь вспомнить, есть ли у него сегодня какие-то дела. Завтрак с Лоуренсом? Нет, Лоуренс уехал к семье в Бостон. Интервью? Все интервью отменили до января. Съемки? Никаких съемок. — У меня выходной.
Он улыбнулся. Широко, довольно, почти счастливо — как человек, который только что понял, что целый день может проваляться на диване, пить аспирин и никуда не идти.
— Ты выглядишь как ребёнок, которому подарили конфету, — заметил Аластор, всё ещё массируя виски.
— Я выгляжу как человек, у которого нет работы до января.
— А разница?
Винсент хотел сказать что-то колкое, но вместо этого потянулся и хрустнул шеей — так громко, что Аластор поморщился.
— Не делай так.
— Что, хрустеть?
— Звук отвратительный.
— А у тебя вид отвратительный. — Винсент посмотрел на него с усмешкой. — Ты похож на... не знаю. На зомби. Которого переехало трамваем. А потом трамвай сдал назад.
— Ты льстишь мне, Винни.
— Не называй меня так.
— Винни, тебя очки на лбу.
Винсент поднял руку. Коснулся лба. Очки и правда сидели там — съехавшие, перекошенные, одно стекло в пятнах.
— А твои где?
— Понятия не имею. — Аластор огляделся. — Вчера ты их куда-то зашвырнул.
— Я не зашвыривал.
— Ты боролся со мной за свои очки и проиграл, а потом, когда я успокоился, ты взял мои и... куда-то их дел.
— Я не помню.
— Я тоже не помню. — Аластор вздохнул. — Будем искать.
Он попытался встать — и тут же сел обратно, схватившись за голову.
— Чёрт.
— Похмелье?
— Окажи мне услугу, дорогой, замолчи хоть на минуту.
Винсент не заткнулся. Он смотрел на Аластора — на его растрепанные волосы, на его отсутствующую улыбку, на его закрытые глаза — и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое. Не виски. Не любовь. Просто... покой. Такой странный, непривычный покой, который он не испытывал ни с кем.
— Ладно, нужно найти твои очки.
— Ты встань сначала. У тебя ноги затекли?
— У меня всё затекло.
— Аналогично.
Они посмотрели друг на друга. Потом, одновременно, начали медленно, с кряхтением и стонами, подниматься с дивана.
Процесс занял минуты три и напоминал пантомиму о том, как не надо встречать рождественское утро. Винсент споткнулся о собственную ногу, чуть не упал, ухватился за спинку дивана, свалил подушку, наступил на что-то хрустящее (оказалось, очки Аластора лежали на полу, придавленные подушкой). Аластор поднял их, протёр о пижаму, надел.
— Целы.
— Чудо рождественское, — пробормотал Винсент.
Они стояли посреди гостиной — два помятых, небритых, с растрепанными волосами и кругами под глазами. За окном было серо, снег валил хлопьями, укрывая подоконники, карнизы, крыши машин.
— Удивительно, — сказал Аластор, глядя в окно. — В Новом Орлеане такого не бывает.
— Поэтому ты и уехал? — спросил Винсент, направляясь в ванную.
— Я приехал в гости.
— Это одно и то же.
— Нет, Винсент. Это разные вещи.
Винсент не стал спорить. Он зашел в ванную, посмотрел на себя в зеркало и ужаснулся.
Через час они оба кое-как привели себя в порядок. Винсент принял душ (вода была обжигающе горячей, и он стоял под струями, прислонившись лбом к плитке, пока похмелье не перестало пульсировать в висках), переоделся в домашнее — старые брюки и мягкий свитер, который грел лучше любого пальто. Аластор ограничился тем, что умылся холодной водой и снова надел свою полосатую пижаму, заявив, что «Рождество — это единственный день в году, когда можно ходить в пижаме до вечера, и это не считается социальной смертью».
— Социальной смертью считается выходить в пижаме на улицу, — ответил Винсент, завязывая пояс халата.
— А ты куда-то собираешься?
— Вообще-то... — Он посмотрел на пустой холодильник, который открыл минуту назад, обнаружив там только пару яиц, засохший сыр и бутылку шампанского, которую они не открывали. — Нам нужно поесть.
— Тебе нужно, — поправил Аластор, устраиваясь на диване. — Я сыт.
— Ты ничего не ел со вчерашнего утра.
— Это называется «рождественский пост».
— Это называется «лень».
Аластор посмотрел на него поверх очков.
— Винсент, если ты хочешь, чтобы я приготовил завтрак — или обед, или что там сейчас по времени, — тебе придётся сходить в магазин. У тебя в холодильнике мыши повесились.
— Не драматизируй.
— У тебя в холодильнике сыр, который помнит твоё детство.
— Это был хороший сыр.
— А теперь на нем плесень.
— Своего рода деликатес.
Винсент вздохнул. Аластор был прав — как всегда. В холодильнике действительно не было ничего, кроме еды, которую можно было есть разве что в осаждённой крепости, когда враги уже у ворот.
— Хорошо, — сказал он. — Я схожу в магазин.
Винсент надел пальто, ботинки, взял кошелёк и вышел в коридор.
— Список! — крикнул Аластор вдогонку.
— Какой список?
— Сейчас напишу.
Аластор появился в дверях с клочком бумаги и карандашом. Он писал быстро, каллиграфически, и через минуту протянул Винсенту листок.
Винсент прочитал:
«Рис. Курица. Колбаса (острая). Помидоры. Лук. Чеснок. Перец (зелёный и красный). Сельдерей. Креветки (если найдутся). Зелень. Масло. Сливки (для соуса). Хлеб. Виски (запасное, если ты запьёшь горе).
Подпись: Шеф-повар А.»
— Это на один день? — спросил Винсент, поднимая бровь.
— Это на джамбалайю и на пару дней вперёд. А теперь иди. И не забудь креветки.
Винсент вышел, бормоча под нос что-то о «деспотах из Луизианы» и «креветках, которые он даже не умеет выбирать».
Магазин находился через два квартала — небольшой бакалейный магазинчик, который работал даже в Рождество, потому что хозяин-итальянец не закрывался никогда. Винсент вошёл, поздоровался, получил в ответ радостное «О, мистер Уиттман! С Рождеством!» — и принялся собирать продукты по списку.
С рисом проблем не было. С курицей — тоже. С колбасой он провозился минут пять, потому что не знал, что значит «острая» — хозяин показал на чоризо, Винсент взял, хотя был не уверен. Помидоры, лук, чеснок, перец — всё это он находил с трудом, потому что в магазине было тесно, полки ломились от товаров, и ему пришлось несколько раз спросить, где лежит сельдерей. Креветки он искал дольше всего. Их не было в витрине. Не было в морозилке. Винсент уже хотел сдаться, когда хозяин сказал: «А, креветки! Сейчас, сейчас, у меня есть свежие, только утром привезли», — и достал откуда-то из-под прилавка пакет с морепродуктами, от которых пахло океаном.
Винсент заплатил, поблагодарил, вышел на улицу и чуть не поскользнулся на снегу. Снег валил хлопьями — крупными, пушистыми, такими, какие бывают только в декабре. Нью-Йорк утонул в белом саване: машины стояли вдоль обочин, покрытые шапками, деревья гнулись под тяжестью, дети лепили снеговиков прямо посреди тротуаров, и кто-то уже запустил фейерверк — не дожидаясь вечера. Винсент шёл, проваливаясь в сугробы, и думал о том, что Аластор прав: снега в Новом Орлеане не бывает. Там зима — это дожди, сырость, пронизывающий ветер с реки. Там пахнет жасмином и гнилой водой, а не морозом и хвоей. Там...
— Осторожно! — крикнул кто-то, и Винсент едва увернулся от снежка, прилетевшего от группы детей на другой стороне улицы.
Он ускорил шаг.
Дома Аластор уже ждал его — стоял на кухне в фартуке (откуда у него взялся фартук? Винсент никогда не видел этот фартук раньше, он был синим, в клетку, и выглядел так, будто его купили в той же лавке, что и проигрыватель), с ножом в руке и выражением хирурга, готовящегося к операции.
— Ну? — спросил он, глядя на пакеты.
— Креветки взял?
— Взял.
— Чоризо?
— Это была острая колбаса?
— Да.
— Тогда да.
— Молодец. — Аластор взял пакеты, выложил продукты на стол, окинул их взглядом полководца перед битвой. — А теперь — вон с кухни.
— Я могу помочь.
— Ты можешь не мешать.
Винсент хотел обидеться, но передумал. Он сел на стул в углу кухни, откуда было видно всё, и принялся наблюдать. Аластор работал быстро, уверенно, с той самой грацией, которая была у него в студии — когда он говорил в микрофон и мир замирал. Нож летал в его руках как продолжение пальцев, лук и чеснок исчезали в мелкой крошке, перец и сельдерей превращались в аккуратные кубики. Курица — в полоски. Колбаса — в кружочки. Рис промыт, вода вскипела, сковорода зашипела маслом.
— Ты часто готовишь? — спросил Винсент, наблюдая за тем, как Аластор бросает овощи на сковороду.
— В Новом Орлеане готовят все. Мужчины, женщины, дети. Даже призраки, говорят.
— Призраки не могут готовить.
— В Новом Орлеане могут.
Аластор добавил курицу и колбасу, перемешал, влил томатный соус, приправил чем-то, что пахло так остро, что у Винсента заслезились глаза.
— Что это за специи? — спросил он, чихая.
— Секрет семьи.
— Ты можешь сказать?
— Могу, но не скажу.
— Почему?
— Потому что тогда это перестанет быть секретом.
Винсент закашлялся — дым от специй был настолько едким, что казалось, в кухне разлили слезоточивый газ.
— Это вообще можно есть?
— Если ты не слабак.
— Я не слабак.
— Тогда ешь.
Джамбалайя варилась полтора часа. Винсент пересел из кухни в гостиную — в кухне дышать было невозможно, — но Аластор время от времени выходил, проверял рис, помешивал, пробовал и довольно кивал. Запах разносился по всей квартире — пряный, острый, с нотами копчёной колбасы и сладостью помидоров. Когда он наконец накрыл на стол, Винсент подошел и уставился на дымящуюся кастрюлю. Джамбалайя выглядела как произведение искусства: рис золотистый, с вкраплениями овощей и мяса, над кастрюлей поднимался пар, и всё это пахло так, что у Винсента потекли слюнки.
Винсент взял ложку, зачерпнул, отправил в рот.
И чуть не умер.
Острота ударила мгновенно — сначала по языку, потом по нёбу, потом по горлу, потом по пищеводу, потом, казалось, по всем внутренним органам сразу. Винсент закашлялся, покраснел, слезы выступили на глазах, и он схватился за стакан воды, который предусмотрительно поставил рядом Аластор.
— Ты... — начал он, вытирая глаза. — Ты... это...
— Вкусно? — спросил Аластор, с удовольствием жуя свою порцию.
— Это остро! Очень остро!
— Это нормально. В Новом Орлеане все так едят.
— Я не в Новом Орлеане!
— Ты прав. Ты в Нью-Йорке, где люди думают, что перец — это украшение, а не еда.
Винсент сделал ещё глоток воды. Потом ещё один. Потом, превозмогая боль, попробовал ещё ложку.
Острая. Адски острая. Но... вкусная. Через пять минут он уже ел, как голодный пёс, обжигаясь, давясь, заливаясь слезами, но не останавливаясь. Аластор смотрел на него с выражением, которое можно было принять за гордость, если бы он не улыбался своей обычной насмешливой улыбкой.
— Ты похож на человека, который только что открыл новый мир, — сказал он.
— Я похож на человека, который только что умер и попал в ад, но в аду оказалась хорошая еда, — ответил Винсент, жуя.
— Это мамин рецепт, — сказал Аластор, и в его голосе впервые за весь разговор прозвучало что-то мягкое. Почти нежное.
Винсент перестал жевать.
— Твоей мамы?
— Да. Она готовила джамбалайю каждое воскресенье. Говорила, что это единственный день, когда вся семья собирается вместе, и если уж собираться — то с горячей едой и острыми разговорами.
— Острыми разговорами?
— Она любила сплетничать. И сплетни в Новом Орлеане — это искусство.
Винсент отложил ложку. Вопрос вертелся на языке — он чувствовал его, он знал, что не должен задавать его, но не мог удержаться.
— А твой отец? — спросил он. — Он тоже любил джамбалайю?
Улыбка Аластора стала тоньше. Опаснее.
— Мой отец предпочитал есть в одиночестве, — сказал он. — И не спрашивай больше. Пожалуйста.
Винсент кивнул.
Тишина повисла над столом — не напряжённая, но хрупкая, как лёд на лужах. Винсент ел джамбалайю и думал о том, что Аластор никогда не говорит о семье. Это было табу, установленное так давно, что даже спрашивать об этом казалось кощунством.
— Моя мать тоже готовила, — сказал он, нарушая тишину. — Не очень хорошо, но пыталась.
Аластор поднял бровь.
— И что она готовила?
— Омлет и подгоревший бекон. Всё, что могла. Она не любила кухню. Предпочитала... другие занятия.
Винсент помолчал, подбирая слова.
— Она была красивой, — продолжил он. — Очень красивой. Блондинка, голубые глаза, точеные скулы. Мой отец женился на ней, потому что она была красивой. А потом понял, что красота — это не единственное, что нужно для брака.
— Что ещё нужно?
— Терпение, наверное. И любовь. Но у них не было ни того, ни другого.
Аластор молчал.
— Моя мать гуляла, — сказал Винсент, и эти слова дались ему тяжелее, чем он ожидал. — Я не знаю, с кем. Соседи говорили — с шофером. Или с садовником. Или с любым мужчиной, который делал ей комплимент. Отец знал, но не разводился.
— Почему?
— Уиттманы не разводятся. Уиттманы терпят. Уиттманы делают вид, что всё в порядке, а внутри гниют заживо.
Винсент усмехнулся — горько, почти с ненавистью.
— Мой отец был строгим. Он хотел, чтобы я был идеальным. Идеальные оценки, идеальное поведение, идеальные манеры. Идеальный сын.
— И ты был таким?
— Я пытался. — Винсент потер переносицу. — Но у меня было... как бы это сказать... не всё идеально.
Он снял очки, показал на свои разноцветные глаза.
— Правый — зеленый, левый — голубой. Не опасно, не больно, просто... необычно. Отец говорил, что это недостаток. Что люди будут пялиться. Что я должен это скрывать. — Он надел очки обратно. — В детстве он иногда прикрывал мой голубой глаз ладонью и говорил: «Вот так было бы лучше». А потом... — Винсент запнулся. — Потом он начал прикрывать его кулаком.
— Он тебя бил?
— Он меня воспитывал. По-своему.
Тишина. Долгая. Тяжелая. Аластор смотрел на него, и в его красновато-карих глазах не было ничего — ни сочувствия, ни осуждения.
— Ты поэтому стал телеведущим? Чтобы спрятаться за камерой?
— Я стал телеведущим, потому что это был единственный способ сбежать из дома.
— Ты говорил, что хотел пойти на радио.
— Хотел. — Винсент пожал плечами. — Мой отец обожал радио. Я думал — если я пойду на радио, он будет меня слушать. Он будет мной гордиться.
— И что случилось?
— Он узнал, что я подал заявку, и сказал: «Ты будешь работать в моей компании. Ты будешь наследником. Ты будешь Уиттманом, а не каким-то радиодиктором».
— Поэтому ты сбежал?
— Очевидно.
Аластор откинулся на спинку стула, сложил руки на груди.
— Ты не хотел быть наследником.
— Я не хотел быть им. — Винсент посмотрел на него в упор. — Я хотел быть собой. Но я не знал, кто это — «собой». Я до сих пор не знаю.
— Знаешь. Просто боишься признаться.
Они помолчали.
— А ты? — спросил Винсент, возвращаясь к еде. — Ты всегда хотел быть на радио?
Аластор усмехнулся.
— Я всегда хотел, чтобы меня слушали. Какая разница — радио, телевидение, театр? Главное — чтобы голос звучал. Чтобы его слышали.
— И ты выбрал радио, потому что...
— Потому что мой голос — это единственное, что у меня есть. — Аластор постучал пальцем по горлу. — Не лицо, не кожа, не фамилия. А радио — это место, где голос важнее всего.
Он помолчал, потом добавил:
— Моя мать говорила: «Голос — это единственное, что остается с тобой, когда лица уже нет». Она была права.
Винсент хотел спросить, что случилось с его матерью, но не стал. Аластор сказал бы сам, если бы хотел.
Они ели молча. Джамбалайя остывала, острота становилась терпимее, и Винсент наконец смог наслаждаться вкусом, а не бороться с огнем во рту. За окном снег всё падал — крупный, пушистый, укрывая Нью-Йорк белым одеялом.
— Ты знаешь, — сказал Аластор, когда тарелки опустели, — из тебя вышел бы хороший радиоведущий.
Винсент поднял бровь.
— Только не начинай.
— Нет, серьезно. У тебя голос — с модуляцией, с доверительными нотками. Если бы ты пошел на радио, ты бы конкурировал со мной. Но ты всё испортил, выбрав телевидение.
— Телевидение лучше, — парировал Винсент. — Там тебя видят. Там ты можешь улыбаться, и люди запоминают твое лицо.
— Лицо — это не голос.
— Голос — это не лицо.
— Телевидение умрет, Винсент. Я тебе говорил.
— Радио умрет раньше.
— Не умрет.
— Умрет.
Они смотрели друг на друга — каждый со своей правдой, каждый со своей улыбкой.
— А из тебя бы получился отличный телеведущий, — ответил Винсент. — Ты бы был тем самым лицом, которое показывают в прайм-тайм. С этой твоей жутковатой улыбкой и очками с подвесами.
— Я бы не улыбался в камеру.
— Улыбался бы.
— Нет.
— Улыбался бы, потому что тебе пришлось бы.
— Я бы работал на радио.
— Ты работаешь на радио, потому что боишься камер.
— Я не боюсь камер.
— А чего ты боишься?
Аластор посмотрел на него долгим взглядом.
— Того, что меня увидят настоящего. Без голоса, улыбки.
Винсент хотел сказать что-то острое, но вместо этого сказал:
— Я бы тебя узнал.
— Даже без очков?
— Даже без очков.
Аластор усмехнулся, покачал головой.
— Ты флиртуешь со мной, Винсент?
— Я констатирую факт.
— Факт?
— Ты — единственный человек, которого я узнаю в любой маске. Потому что под маской всё равно ты. А тебя невозможно не узнать.
Аластор поднял бровь.
— Это комплимент?
— Это предупреждение.
Аластор рассмеялся — негромко, почти ласково.
— Ты опасен, Винни.
— Я знаю.
Они смотрели друг на друга. Снег падал за окном.
К вечеру они перебрались в гостиную. На столе стояли остатки джамбалайи, бутылка виски (Аластор нашел запасную в баре, прямо за коньяком), и два бокала. На улице смеркалось, фонари зажигались один за другим, и снег продолжал падать.
Винсент сидел в кресле, Аластор — на диване, подогнув под себя ноги. В пижаме, без обуви, с растрепанными волосами, он выглядел как... Винсент не знал, как его назвать. Просто как Аластор.
— Чего ты хочешь на Новый год? — спросил Винсент, крутя в пальцах бокал.
Аластор задумался.
— Уехать отсюда. Подальше от этого снега и слякоти. В теплый и приятный Новый Орлеан.
Винсент почувствовал, как в груди кольнуло.
— Прямо сейчас?
— Прямо после праздников. Когда увижусь с Эндрю.
— Ты до сих пор с ним не встретился? — Винсент приподнял бровь. — Ты же ради него приехал.
— Но как-то не сложилось. То у него концерт, то у меня... — он запнулся, — то у меня дела.
— Какие дела? Ты тут всё время на диване сидел.
— Я тебе помогал со сценарием. Это называется «работа».
— Это называется «нахлебничество».
— Это называется «дружеская помощь». — Аластор поправил очки. — В любом случае, после Нового года я с ним увижусь. Наверное. И уеду.
— Навсегда?
— Ты хочешь, чтобы я остался?
Винсент хотел сказать «нет». Хотел усмехнуться, отшутиться, перевести всё в шутку. Но вместо этого сказал:
— Я хочу, чтобы ты приезжал в гости. Иногда. Если тебе не сложно.
Аластор молчал несколько секунд.
— Ты приедешь в Новый Орлеан? Если будет командировка?
— Командировок в Новый Орлеан больше не будет. — Винсент помолчал. — Но если ты пригласишь...
— Я приглашаю.
Винсент почувствовал, как его губы растягиваются в улыбку.
— Тогда я подумаю. Если будет отпуск в ближайшие месяцы
— Не тяни. В Новом Орлеане весна лучшее время.
— Я помню. Жасмин, гнилая вода и трупы в порту.
— Ты всё испортил своей романтикой.
Винсент рассмеялся. Аластор улыбнулся — и в этой улыбке не было ни капли той жутковатой насмешки, с которой он смотрел на мир.
Виски закончился. Винсент хотел открыть новую бутылку, но Аластор остановил его жестом.
— Не пей. У нас есть разговор.
— Какой разговор?
— Тот, которого ты избегал все эти дни.
Винсент поставил бутылку на стол.
— Я не избегал, — сказал он. — Я ждал подходящего момента.
— Подходящий момент настал. Сейчас.
Аластор откинулся на спинку дивана, скрестил руки на груди.
— Ты убил Гарольда Крейна.
Винсент молчал.
— Ты убил ведущего новостей до него. Того, кто стоял у тебя на пути.
— Я не...
— Не ври мне, Винсент. — Голос Аластора был ровным, спокойным, почти ласковым. — Ты сам сказал: «Мы похожи». Я показал тебе, кто я. Теперь покажи, кто ты.
Винсент опустил глаза. Руки дрожали — он сжал их в кулаки, чтобы скрыть дрожь.
— Я не хочу об этом говорить.
— А я хочу слушать.
Винсент поднял голову. Посмотрел Аластору в глаза. В красновато-карих глазах не было ни осуждения, ни жалости — только терпеливое ожидание.
Он встал, подошел к окну, посмотрел на снег.
— Я начал с прогноза погоды. Маленькая студия, камера, которая вечно заедала. Ведущая новостей — женщина, которая считала себя звездой, хотя у неё было два развода и проблемы с алкоголем. Она была на десять лет старше меня и ненавидела, что я молодой и красивый.
— Ты её убил?
— Её уволили через полгода. — Винсент усмехнулся. — Я не убивал её. Просто сделал так, что её рейтинги упали до нуля. Слил информацию о её проблемах прессе. Организовал несколько неудобных интервью. Её вышвырнули, и я занял её место.
— А кто следующий?
— Диктор новостей. Мужчина, лет сорока, с идеальной дикцией и пустыми глазами. Он вел вечерний выпуск — самый рейтинговый. Я хотел его место.
Винсент замолчал. Снег падал за окном.
— Как ты его убил? — спросил Аластор, и в его голосе не было любопытства — просто... интерес.
— Он любил выпивать после работы. В маленьком баре на 42-й улице. Я пришел туда, представился поклонником, угостил виски. Потом еще. Потом еще. Он напился, я предложил подвезти его домой. Он согласился. Я вывез его за город, в лес, и... — Винсент запнулся. — Я задушил его его же галстуком.
— И что ты чувствовал?
— Ничего.
— Врешь.
Винсент обернулся.
— Я чувствовал... облегчение. Как будто я сделал то, что должен был. Как будто этот человек не имел права быть там, где был. Как будто... — он помолчал, — как будто его место было моим.
— А Гарольд?
Винсент сжал кулаки.
— Гарольд был другим. Он был талантлив. У него была улыбка, которая открывала двери. У него была жена, которая его любила. У него было всё, чего я хотел.
— И что ты сделал?
— Я убил его. Тяжелой статуэткой. В его спальне, когда он спал. Он даже не проснулся.
Винсент замолчал. В горле пересохло.
— Я думал, что после этого почувствую облегчение, как в прошлый раз. Но не почувствовал. Я чувствовал... — он запнулся, — я чувствовал пустоту. И стыд. И...
— И что?
— Влечение.
Винсент не оборачивался. Он смотрел на снег и боялся увидеть лицо Аластора — боялся, что там будет отвращение, страх, презрение.
— Я понимаю.
— Не понимаешь.
— Понимаю. Ты хотел его. Не только его место.
Винсент резко обернулся.
— Я не...
— Ты сказал: «влечение». Ты не о работе говоришь. О нём.
Винсент молчал.
— Мужчины, Винсент? — спросил Аластор, и в его голосе не было осуждения — только любопытство. — Тебе нравятся мужчины?
— Нет! — ответил Винсент слишком быстро, слишком громко. — Я... не знаю.
— Не знаешь?
— Я никогда не... не пробовал. Не думал об этом. Не...
— Ты думал о Гарольде.
Винсент почувствовал, как его лицо заливает краска.
— Я думал о том, чтобы убить его.
— И о том, чтобы поцеловать.
Аластор встал с дивана. Он не спешил. Не делал резких движений. Просто встал — плавно, как хищник, который не торопится, потому что уверен в своей силе. И сделал шаг к Винсенту. Потом еще один. Потом еще.
Винсент попятился. Уперся спиной в стену.
Аластор подошел к нему вплотную — так близко, что Винсент чувствовал его дыхание. Чувствовал запах — ландыш и статика. Чувствовал тепло — через ткань пижамы, через воздух, через страх, который разливался в груди.
Аластор наклонился.
Совсем близко. Так близко, что Винсент мог разглядеть каждую ресницу, каждую веснушку на смуглой коже, каждый блик на стеклах очков.
— Я мог бы тебя поцеловать, — сказал Аластор, и его голос был тихим, почти шепотом. — Прямо сейчас. И ты бы позволил.
Винсент замер.
— Потому что ты хочешь этого. — Аластор улыбнулся — своей широкой, неизменной улыбкой, но в глазах не было насмешки. — Потому что ты боишься этого. Потому что всю свою жизнь ты боялся признаться себе, что...
Он замолчал и отстранился.
Винсент стоял, прижавшись спиной к стене, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Аластор смотрел на него сверху вниз — и улыбался.
— Ты... — голос Винсента сел. — Ты не можешь...
— Не могу что? — Аластор поднял бровь. — Шутить? Угрожать? Дразнить?
— Это не смешно.
— Это очень смешно. Ты краснеешь, Винсент. Как дебютантка на первом балу.
— Пошёл ты.
— Куда? В Новый Орлеан? С удовольствием. Как только перестанет идти снег.
Аластор развернулся и пошел обратно к дивану, оставив Винсента у стены — с красными щеками, сбитым дыханием и миллионом мыслей, которые не складывались в одну связную.
— Ты невыносим, — сказал Винсент, всё ещё не двигаясь с места.
— Я знаю, — ответил Аластор, усаживаясь на диван и наливая себе виски. — Садись. Расскажи ещё про Гарольда. Мне интересно.
Винсент стоял, глядя на него. Снег падал за окном. На часах было почти одиннадцать.
— Ты псих.
— А ты убийца. — Аластор поднял бокал. — Так что мы друг друга стоим.
Винсент не двинулся с места.
— Иди сюда, Винсент, — тихо сказал Аластор. — Я не кусаюсь.
Винсент медленно отклеился от стены, прошел к дивану и сел рядом — достаточно близко, чтобы касаться плечом, достаточно далеко, чтобы не касаться.
Аластор протянул ему бокал.
— За убийц и их жертв, — сказал он. — И за тех, кто еще не знает, кем станет.
Винсент взял бокал, чокнулся и выпил.
Виски обжег горло.
Он почувствовал, как тепло разливается по груди, как страх уходит, как пальцы перестают дрожать.
— Ты странный.
— Я знаю.
— Я серьезно.
— Я тоже серьезно.
Они сидели на диване, смотрели на снег и молчали.
Рождество заканчивалось.
Примечания:
Жить жить жить
Буду рада отзывам!
Тгк: https://t.me/orpheussssxox