реки растают
22 мая 2026 г., 16:04
Примечания:
https://t.me/ethersarchivegreenfield/940
Сидорин проснулся оттого, что солнце било в глаза. Уже было светло: из окна тянуло утренней свежестью, по нежно-голубому небу плыли редкие облака. Он повернулся к соседней подушке: она оказалась пустой и холодной.
Глеб ушёл тихо. Не попрощался, не оставил записки. Ничего.
Серафим сел на кровати и обвёл спальню взглядом. Смятые простыни, на второй подушке - вмятина от головы. На полу валялась его собственная футболка, которую Викторов как-то ненароком стащил ночью и так и не надел обратно. Больше ничего. Ни намёка на то, что здесь кто-то был. Словно Глеб ему приснился. Словно его никогда и не существовало.
Серафим знал, что так и должно быть. Викторов не из тех, кто остаётся и утром готовит двойной завтрак под треск яичницы на сковородке. Он должен был прийти, взять своё и уйти. Без обещаний, без прощаний. Так правильно. Так безопасно. Для них обоих.
Но всё равно было тоскливо. До скрежета в груди и тупой боли в зубах.
Сидорин лёг обратно, уставившись в потолок. Вспомнил ночь: как плакал Глеб, как он слизывал его слёзы, как они потом лежали. Как неловко топтались в душе, как вместе готовили пирог, как он бегал за этой ёбаной вишней.
— Идиот, — сказал сам себе. — Ты идиот, Сидорин.
Он думал о них - о себе и Глебе. О двух врагах, которые полюбили друг друга. О двух половинках одного проклятия. О Ромео и Джульетте, только без балконов и яда. С пистолетами и кодом.
И, может быть, это было смешно. А может быть, единственно верно.
Вдруг где-то зазвонил телефон.
Серафим не сразу понял, откуда идёт звук. Начал копошиться в постели, перерывать простыни. Нашёл аппарат под подушкой. Номер был незнакомый, но он узнал его по последним цифрам: Граф.
— Слушаю, — ответил хрипло, не прочистив горло.
— Ты спишь? — голос Графа был слегка напряжённым. Не искажённым, обычным - значит, он не боялся, что разговор прослушивают.
— Уже нет.
— Мне нужно с тобой встретиться. Срочно. Сегодня вечером.
— Чё случилось?
— Не по телефону. Встретимся - расскажу.
Сидорин замолчал. Хотел отказать: в голове роилось слишком много мыслей. Он слишком устал, слишком не хотел видеть никого, кроме одного человека, который только что бесследно исчез.
— Ладно. Пригоняй на новую квартиру.
— Адрес тот же?
— Да.
— Хорошо. Буду часов в девять.
Граф отключился. Серафим отбросил телефон на кровать и закрыл лицо руками, потирая глаза. Девять часов вечера. Впереди был целый день, который оказалось нечем заполнить.
Он вспомнил вчерашний разговор с Глебом про театр. Про то, что пред искусством все равны. Открыл ноутбук, зашёл на сайт ближайшего учреждения культуры. На самом верху афиши красовался яркий баннер какого-то мюзикла. Сидорин кликнул ссылку и криво усмехнулся.
— Ну что ж, Ромео и Джульетта так Ромео и Джульетта. Видимо, судьба явно хочет мне что-то донести.
Он отложил ноутбук и встал с кровати, направляясь к шкафу в поисках подходящей одежды. Классических образов там, конечно, не нашлось, зато обнаружились чёрные джинсы, такого же цвета водолазка и длинное пальто - невычурное, но дорогое. Подошёл к комоду и отыскал в ящике какой-то старый пробник духов: после нескольких пшиков Серафим был окутан лёгким океаническим парфюмом с древесными нотками. Обул массивные берцы и вышел на улицу.
Ноябрьский ветер трепал волосы, гнал по тротуарам остатки сухих листьев. Люди спокойно шли мимо Сидорина - не шарахались, не обходили стороной. Потому что сегодня он был не Архангелом. Он был наблюдателем, просто человеком с жаждой прекрасного.
На подходе к театру Серафим впервые взглянул на здание и обомлел. Белокаменные колонны до самого неба, ажурная лепнина под сводом и у основания, чистейший белый мрамор под ногами, тяжёлые дубовые двери с золотыми кольцами вместо ручек. Он зашёл внутрь. Театр встретил его запахом пыли, дорогих духов и сладкой древесины. Сидорин никогда не был в таких местах, поэтому чувствовал себя здесь чужим - словно пришелец, который случайно залетел не на ту планету.
Серафим беспокойно озирался по сторонам в поисках гардероба. Увидел парочку, которая, видимо, тоже была тут в первый раз и так же бегала взглядом, ища заветное место, и последовал за ними. Наконец, все трое нашли гардероб. Сидорин сдал пальто. Гардеробщица оказалась пожилой женщиной с седыми кудряшками и добрыми глазами. Она посмотрела на него ласковым взглядом, как мать на сына, и спросила:
— Вы в первый раз?
— Да.
— Небось на «Ромео и Джульетту»?
— Именно так.
— Какая прелесть. Вы не волнуйтесь сильно, здесь все свои.
«Все свои», — повторил Серафим про себя. Ему никогда не говорили таких слов.
Сидорин поднялся по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Стены были частично обиты красным бархатом, под потолком висели огромные хрустальные люстры, горящие мягким золотым светом. По коридорам неспешно передвигались люди. Все были при параде: молодые девушки в красивых нарядах, улыбающиеся и поправляющие свою помаду, парочки, держащиеся за руки. Старики в пиджаках с увесистыми пуговицами перешёптывались у окон. Мать поправляла галстук своему чаду - мальчику лет семи, который был весь прилизанный, скучающе глядел по сторонам и мечтал, наверное, о телефоне.
Никто не смотрел на Серафима с опаской. Никто не шарахался, не переходил на другую сторону улицы. Сейчас он был просто зрителем, одним из многих.
Сидорин подошёл к кассе и купил билет в пятый ряд партера, по центру. Кассирша сказала, что это «лучшие места». Он поверил.
В зале было темно. Люстра на потолке горела ещё несколько секунд, но вскоре погасла. Зрители шуршали программками и шептались, рассаживаясь по своим местам. Серафим сел в кресло. Бордовая обивка из бархата, деревянные подлокотники с медными заклёпками. Сиденье слева от него пустовало. Справа расположилась пара: мужчина лет пятидесяти в костюме и женщина в вечернем платье. Она положила голову ему на плечо, в то время как он нежно гладил её по руке.
Сидорин смотрел на них и думал, когда в последний раз кто-то так гладил его.
Наверное, никогда.
Зрители затихли в трепетном ожидании. Из оркестровой ямы точно перед сценой, которую Серафим заметил только сейчас, полилась музыка увертюры.
Сидорин не знал, что такое увертюра, не знал, что это за музыка. Не знал, чем опера отличалась от балета, а мюзикл от всего остального. Он просто сидел и слушал.
Занавес раздвинулся медленно, плавно, как будто нехотя открывая портал в другой мир. На сцене - улицы Вероны. Красивые декорации, актёры в ярких костюмах с кружевами и шпагами.
Серафим не знал, кто это. Не знал, что такое Верона. За свою жизнь он, конечно, пару раз слышал про трагедию Ромео и Джульетты, но только в сильно общих деталях и без любых подробностей.
Актёры запели. Голос Ромео был невероятно молодым: чистый, звонкий тенор. Голос Джульетты звучал тонко и нежно, как колокольчик. Серафим плохо разбирал слова, хотя пели на русском. Сейчас это было неважно.
Он смотрел, как они встречаются, как танцуют на балу, как целуются в саду под луной. Как ссорятся и мирятся. Как их семьи ненавидят друг друга, а они - любят. Как мир вокруг рушится, а они держатся за руки. И не отпускают.
Сидорин почувствовал, как внутри него что-то всколыхнулось. К горлу подкатил ком, но он не плакал. Просто сидел и смотрел, не в силах отвести взгляд.
Серафим забыл, где он, забыл, кто он. Забыл, зачем вообще пришёл. Забыл, что где-то там есть мафия, враги, деньги, власть. В его вселенной остались только они - Ромео и Джульетта. Два ребёнка, которые полюбили друг друга наперекор миру. Которые знали, что любовь убьёт их, но всё равно выбрали её.
Сидорин увидел в них себя и Глеба. В Ромео, который пошёл на смерть ради великого чувства, и в Джульетте, которая не могла жить без него. Их любовь - такую же невозможную, такую же обречённую. Их историю - такую же старую, как мир, и такую же циклично-новую.
На сцене умерли. Ромео выпил яд, Джульетта закололась кинжалом. Занавес закрылся. Воцарилась тишина.
— Мы тоже умрём, — прошептал Серафим в пустоту едва двигающимися губами. — Но не сегодня. И не здесь.
Он замер. Смотрел на сцену, на бордовый занавес, на золотые кисти. Глаза вдруг защипало. Сидорин почувствовал, как по щеке течёт что-то тёплое и мокрое.
Слеза.
Он быстро и резко смахнул её краем ладони, как будто боялся обжечься. Оглянулся по сторонам: вроде, никто не заметил. Каждый был сосредоточен на своих переживаниях. Женщины вытирали слёзы платочками, мужчина справа гладил свою спутницу по плечу.
Серафим не знал, что так бывает - чтобы чужая боль, чужая любовь, чужая смерть заставляли плакать незнакомых людей. В его мире никто не плакал по чужим. Плакали только по своим, и то редко.
Сидорин сидел до конца, до последнего поклона актёров. Занавес закрылся, в зале зажёгся свет. Зрители неустанно аплодировали, но Серафим не хлопал: он просто сидел и чувствовал, как в груди открывается что-то, что долго не могло найти выхода. Что-то давно забытое, но живое и тёплое. Человеческое.
Наконец он встал и направился к выходу из зала. Никто не смотрел ему вслед, никто не освистывал за мимолётное проявление чувств. Потому что перед искусством все равны.
Серафим забрал пальто и вышел на улицу. Жадно глотал свежий воздух, пытаясь прийти в себя. Глаза всё ещё щипало, а в горле стоял ком, но он не плакал. Только глубоко дышал, чтобы успокоиться.
Сидорин хотел вызвать такси. Уже достал телефон и открыл приложение, но палец застыл над кнопкой заказа.
В машину не хотелось. Не хотелось сидеть в этой консервной банке и безлико смотреть по сторонам. Не хотелось возвращаться в пустую квартиру, где никто не ждал.
Серафим сунул телефон в карман и пошёл пешком.
Вечерний город встретил его огнями фонарей, витрин, неоновых вывесок и фар машин. Люди спешили по своим делам: кто с цветами, кто с сумками, кто с детьми. Сидорин шёл неспешным шагом и с интересом смотрел по сторонам, не думая ни о чём.
Он уже почти дошёл до своего района, когда вдруг заметил знакомую маленькую фигуру на скамейке у подъезда. В розовом пуховике и резиновых сапогах с котиками.
Это была та самая девочка, которая назвала его волком. Которая спросила:
«Тебя никто не гладил?»
Серафим остановился.
Она сидела на корточках и возилась с пакетом: доставала оттуда что-то, похожее на булку. Увидела Сидорина. Не испугалась, не убежала. Просто наклонила голову набок, как тогда, и улыбнулась.
— А, это ты. Волк.
— Здравствуй, — ответил Серафим. Голос сел и теперь звучал хрипло.
— Ты плакал?
— Нет.
— Врёшь. У тебя глаза красные. Мама говорит, что красные глаза - это только когда плачут или курят. Ты куришь?
— Курю.
— А плачешь?
— Нет.
Девочка замолчала, сощурив глаза. Подумала. Потом сказала:
— Ты изменился.
— Почему ты так думаешь?
— Не знаю. Ты просто… другой стал. Не такой страшный. Как будто тебя погладили.
Сидорин не ответил. Тогда девочка встала, подошла к нему поближе. Посмотрела снизу вверх серьёзным взглядом, словно оценивая и решая что-то для себя.
— Я тебя предупрежу. Ты недолго протянешь.
— Что? — Серафим не понял, но внутри него как будто что-то рухнуло.
— Слишком много тьмы в душе. У тебя там… — она покрутила пальцем у груди, как будто искала нужное слово. — Как будто контракт с дьяволом подписан. И срок уже почти вышел.
Сидорин замер.
— Откуда ты всё это знаешь? — спросил он. Голос дрогнул.
— Бабушка научила. Она говорила, я чувствую людей.
Девочка улыбнулась всё такой же беззубой и детской, но уже серьёзной улыбкой.
— Ты хороший. Просто забыл. А когда вспомнишь, будет поздно.
Она развернулась, схватила свой пакет с булкой и побежала к подъезду. На ступеньках обернулась, крикнув напоследок:
— Пока, волк! Живи пока живётся!
Железная дверь хлопнула. Серафим остался стоять один посреди улицы.
«Ты недолго протянешь», — звучало в голове. — «Контракт с дьяволом. Срок почти вышел».
Он не верил в предсказания, никогда не верил. Но эта девчонка… Она ещё в прошлый раз, сама того не зная, сказала такие слова, которые попали прямо в точку.
А теперь это.
Сидорин достал телефон и проверил уведомления. Ни одного сообщения. Викторов молчал.
— Ну и хуй с ним. Поживём - увидим.
Он дошёл до своего дома, зашёл в подъезд, поднялся на этаж. Квартира встретила его тишиной и запахом вишнёвого пирога, который они пекли с Глебом.
Серафим скинул пальто, надел тапочки и прошёл в гостиную. Сегодня она не казалась ему стерильной - в ней пахло возобновившейся спустя долгие годы жизнью.
Он подошёл к пианино, доставшемуся ему вместе с квартирой от прошлого хозяина: какого-то банкира, который предпочитал венскую классику кокаиновым вечеринкам. Сидорин хотел его выбросить, но рука не поднялась - всё-таки красивое, чёрное, лакированное. С тех пор оно так и стояло в углу, собирая пыль и напоминая о чём-то, чего у него никогда не было.
Серафим сел на табурет. Посмотрел на клавиши, провёл по ним пальцами: они оказались прохладными, такими же, как пальцы Глеба, когда тот касался его лица.
Сидорин не умел играть. Никогда не умел, даже не пробовал. Пока часть сверстников ходила с папкой нот подмышкой, он учился держать пистолет.
Серафим ещё раз коснулся клавиши, нажал на неё. Резкий звук взметнулся под потолок, ударился о стены и вскоре затих.
— Придурок, — сказал сам себе.
Но руку не убрал. Нажал вторую клавишу, третью, четвёртую. Совершенно в разнобой, беспорядочно и бессмысленно, просто чтобы были звуки. Чтобы пустая квартира не давила тишиной.
А потом его пальцы что-то нашли. Не мелодию - ещё нет, просто последовательность нот, которые вдруг стали звучать не как случайный шум, а как… разговор. С кем-то, кого нет рядом.
Он замер. Сыграл снова. Те же ноты, тот же порядок. Сначала медленно, робко, будто боялся, что кто-то услышит. Пальцы путались и попадали не на те клавиши, задевая соседние. Сидорин злился, останавливался, начинал заново. Потом начал играть быстрее и уже смелее, почти отчаянно. Он не знал нот, не понимал аккордов, не слышал, где фальшивит. Он просто чувствовал.
Музыка рождалась сама.
Она получалась сбивчивой, с долгими паузами, в которых слышалось только его дыхание. Иногда звучала громко и агрессивно: Серафим бил по клавишам так, что они скрипели, грозясь тотчас разлететься. Иногда - тихо, почти шёпотом, как будто он боялся кого-то разбудить.
В какой-то момент одна клавиша не выдержала и треснула, провалившись внутрь. Сидорин выругался, ударил кулаком по клавиатуре, задевая корпус инструмента. Содрал кожу. Больно. Но хорошо. Так надо.
Серафим снова закрыл глаза, выдохнул. Вспомнил музыку из театра - не конкретные ноты, а то чувство, которое она в нём пробудила. То самое, которое открылось в груди и никак не хотело закрываться. Он представил Глеба. Его лицо. Его глаза - усталые, но живые. Его руки - холодные и дрожащие, которые так неумело обнимали его этой ночью.
Пальцы вновь побежали по клавишам.
Теперь мелодия была другой. Не такой рваной, не такой злой. Она была… нежной?. В середине начала медленно появляться повторяющаяся тема. Словно молитва или текст древнего заклинания, как слова «не уходи, останься, пожалуйста». Сидорин не понимал, каким образом это получалось. Он просто сидел и играл.
Когда мелодия затихла, он замер, тяжело дыша и смотря на свои дрожащие руки. Бросил взгляд на клавиатуру. На чёрных клавишах блестели капли - то ли пота, то ли от слёз.
Серафим сыграл все то же самое ещё раз, записывая на диктофон телефона. Открыл запись, переслушал и сжался от стыда. Это звучало так голо, слишком откровенно, до смешного глупо. Кто это вообще будет слушать? И зачем?
Но удалять не стал.
Он переслушал ещё раз. И ещё. Казалось, что с каждым разом мелодия звучала по-новому: то быстрее, то медленнее, то тише, то громче. Сидорин вырвал лист из какого-то старого блокнота и начал делать заметки, словно на полях воображаемой партитуры: «здесь низы чаще», «тут пауза дольше», «на подходе больше нот в правой», «в конце как труба наверху». Рисовал на бумаге каракули, которые понимал только он.
В сотый раз Серафим уже не слушал - он жил этой мелодией. Она сплелась с его дыханием, стала его мыслями, впиталась в кровь. Сидорин не заметил, как скрипнула дверь в прихожей. Не услышал тихих шагов на ковре. Он находился в своём мире, где был только он, пианино и Глеб, который пока не знал, что эта музыка написана для него.
Граф замер в дверях гостиной.
Он пришёл по делу: звонил утром, договорился на вечер. Хотел обсудить нового крупного поставщика. Стучать не стал - дверь оказалась незапертой, а Серафим не отвечал на звонки. Решил зайти сам.
И услышал.
Сначала он не понял, что это. Из-за двери квартиры доносились какие-то непонятные звуки. Пианино? У Серафима? То самое пианино, которое стояло в углу как пылесборник и бесполезный хлам? Пианино, на котором никто никогда не играл?
Граф замер, прислушался. Мелодия была странной: играл не профессионал, это точно. Кто-то учился, ошибался и фальшивил, возвращался назад. Но в этой неумелости была такая искренность, которой Поэт не слышал даже у великих пианистов.
Он понял: играет Серафим. Играет плохо, как ребёнок, который впервые сел за инструмент. Хотя, так оно и было, за исключением ребёнка. Но играл так, что хотелось плакать.
Граф бесшумно опустил ручку двери и максимально аккуратно открыл ту, ступая на порог. Снял обувь и на носочках, как мышь, прошёл по коридору, останавливаясь напротив гостиной.
Сидорин сидел за пианино, спиной к выходу. Он не видел, что за ним наблюдают. Включил на телефоне запись уже отредактированной мелодии - той самой, которую только что написал. Прикрыл глаза и слушал.
Из динамика лилась та же музыка, что он играл минуту назад, но сейчас, в записи, она звучала иначе. Как будто чётче, более отстранённо. Окончательно расстроенный инструмент слушался грязно, но в этом было что-то невероятно прекрасное и правильное именно для этой мелодии.
Серафим заплакал. В какой-то момент по его щекам начали беспрерывно течь нескончаемые слёзы. Они падали на клавиши, на его колени, на трясущиеся руки. Сидорин не издавал ни звука - только его плечи неслышно вздрагивали, голова была опущена, а спина сгорблена.
Граф никогда не видел его таким.
За пять лет знакомства он видел Серафима в крови, в огне, в ярости. Видел, как он без сожаления убивал, как ледяным голосом отдавал приказы, как смотрел на врагов так, что те сами бросали оружие. Но плачущим - никогда.
«Кто ты? — подумал он. — И что они сделали с тобой?»
Мелодия закончилась. Сидорин не двигался. Всё так же сидел, смотрел на клавиатуру и тихо всхлипывал.
Граф стоял в дверях, боясь сделать вдох. Он знал этого человека слишком хорошо, чтобы подумать, что это банальная слабость. Это было что-то другое.
И вдруг его осенило.
Глеб. Тот самый айтишник, который приходил к нему за товаром. Который спрашивал про Серафима, а потом исчез. Который должен был его убить, но не убил. И Серафим, который тоже должен был убить его, но не убил.
«Вот оно что, — до Графа наконец дошло. — Это из-за него. Это для него».
Он почувствовал, как по спине пробежал холодок. Но не от страха - от осознания. Серафим, Архангел, босс северной мафии, влюбился. Влюбился во врага. В человека, который пришёл его убить.
И теперь сидит здесь один, в пустой квартире, и плачет над музыкой, которую написал для него.
«Бедный идиот, — подумал Граф. — Ты же знаешь, чем это закончится. Знаешь и всё равно делаешь».
Он тихо постучал по косяку двери: два коротких удара, едва слышно. Сидорин не обернулся. Он застыл, как будто его парализовало. Плечи перестали вздрагивать, голова опустилась ещё ниже, пальцы замерли на клавишах.
— Ты не должен был это видеть.
— А я увидел, — ответил Граф. Он не двигался с места. Ждал.
— Уйди.
— Нет.
— Я сказал, уйди.
— А я сказал - нет.
Серафим попытался что-то ответить, но не смог. Из горла вырвался всхлип - громкий и отчаянный, как у ребёнка. Он закрыл лицо руками, сгорбился ещё сильнее и заплакал навзрыд. Не сдерживаясь, не стесняясь, не пытаясь казаться сильным.
Граф сделал шаг. Потом второй, третий. Подошёл к пианино, взял ещё один стул и сел на край так, чтобы не смотреть в лицо. Протянул руку и невесомо положил на плечо Серафима, как будто боялся, что тот рассыплется.
— Тшш, спокойно, — сказал он. — Я здесь.
Сидорин не убрал руку, не отодвинулся. Он продолжал плакать, пока Граф молча сидел рядом и ждал.
Так прошло несколько минут. Может, пять, может, пятнадцать. Граф не считал.
Серафим разрыдался сильнее - уже не просто всхлипывая, а почти выл, уткнувшись лицом в ладони. Граф не выдержал и неуклюже обнял его, как обнимают тонущего, когда не знают, как спасти. Прижал к себе, одной рукой за плечи, другой - за затылок. Сидорин на секунду замер, а потом уткнулся лицом ему в плечо и разревелся ещё сильнее, совсем не скрываясь.
— Всё, — сказал Граф. — Всё, я здесь. Я не уйду.
Они сидели так долго. Граф чувствовал, как дрожит Серафим, как его пальцы вцепились в его пальто, как слёзы заливают ткань. Но он не отстранялся, не говорил лишних слов. Просто держал.
Потому что впервые за долгое время он увидел не Архангела. Не босса, не убийцу, а человека. Такого же сломанного, потерянного и нуждающегося в тепле, как и все остальные.
«Это первый человек после Алисы, за которого я так переживаю», — подумал Граф. Ему на секунду стало страшно.
Сидорин постепенно успокаивался. Всхлипы стали реже, дыхание выровнялось. Он отстранился, вытер лицо рукавом, но руку с плеча Графа не убрал.
— Спасибо.
— Не за что.
— Я забыл, что ты должен прийти. Я забыл про всё.
— Вижу.
— Я… я не знаю, что со мной.
— Хочешь поговорить об этом?
Серафим выдержал паузу. Потом тихо ответил:
— Да.
Они сели на диван рядом, всё так же не глядя друг другу в глаза. Сидорин смотрел в пол, Граф - в окно. На улице стояла полночь, горели фонари, бросая жёлтые полосы на пол.
Серафим рассказал про театр, про Ромео и Джульетту. Про то, как сидел в зале и заплакал, а потом быстро смахнул слезу, чтобы никто не заметил. Про девочку в розовом пуховике, которая назвала его волком. Про её слова: «Ты недолго протянешь. Слишком много тьмы в душе. Контракт с дьяволом».
— Ты веришь в это?
— Не знаю. Но она же угадала. Про волка, про то, что меня никто не гладил. Теперь вот про это.
— И что ты чувствуешь?
— Страх. Я никогда не боялся. А теперь боюсь. Не умереть, не этого. А того, что он не вернётся. Что я не успею сказать. Что я… чтó я вообще такое, если не Архангел? Кто я тогда?
Граф молчал, слушал. В душе у него что-то переворачивалось: но то была не жалость, не сочувствие, а что-то глубже. Он смотрел на Серафима - на того, кого боялись все, кого ненавидели, кого хотели убить - и видел не монстра. Видел человека.
— Ты написал музыку. Ты, который даже нот не знает. Ты написал её для него. Это уже что-то.
— Это ничего.
— Это всё.
Граф встал, подошёл к пианино, провёл рукой по треснувшей клавише.
— Знаешь, что я думаю? Иногда душа просыпается не от слов или поступков, а от звуков. От музыки. Потому что музыка - это язык, на котором можно сказать то, что не выразить словами. Ты не умеешь говорить, но ты сыграл. Человек, который никогда не касался клавиш. Это значит, что твои чувства и переживания настолько сильны, что судьба решила преподнести тебе подарок и дать возможность воспользоваться тем, чего у тебя никогда не было, но ты в этом нуждался.
Граф сел за инструмент.
— Смотри. Я сейчас сыграю одно произведение, а ты мне скажи, что почувствовал, что услышал. Я прекрасно понимаю, что ты можешь ничего не понять, но как минимум физическое воздействие на тело неизбежно.
Поэт начал играть. Медленно, не спеша, не разгоняясь. Давал нотам шанс слиться вместе в невероятных созвучиях, соединяя педалью. Выводил ажурные круги кистями рук, склоняясь над клавиатурой. Пальцы беспрепятственно бегали по клавишам, творя настоящее чудо и касаясь всевозможных струн души.
Прошла четверть часа. Граф закончил, долго просидев над последним аккордом. Аккуратно снял руки, повернулся.
— Ну что?
Серафим поднял на него глаза. Красные, мокрые, но в них была не благодарность. Облегчение.
— Там… там были голоса. Много.
— Ты прав.
— Но они не перекрикивали, как будто… соединялись? Иногда вели диалог. Напрягались, объясняли. А потом понимали друг друга.
Граф слушал.
— А в конце… всё, как в начале. Снова эти два разных голоса, которые не спорили, а дополняли. Были одним целым. И сам конец. Светлый, но не радостный. Они просто нашли покой.
Поэт помолчал. Потом сказал:
— Хорошо. Ты действительно проникся, это несколько удивительно для меня. Цени это, пожалуйста. Не каждому дана возможность такого глубинного понимания музыки. Тем более, классической.
Серафим поднял взгляд, смотря Графу прямо в глаза.
— Я не хочу сейчас быть один.
— Не будешь. Я здесь.
Они просидели так до утра. Не говорили - просто были рядом. Поэт принёс плед, укрыл им плечи Сидорина и сел к нему на кровать. Тот не сопротивлялся.
— Ты останешься?
— Останусь. Пока не уснёшь.
— А если я не усну?
— Тогда до утра.
Серафим кивнул. Воцарилась тишина.
Граф смотрел в окно на постепенно светлеющее небо и думал. О том, что впервые за долгое время он не чувствует себя чужим, о том, что ему впервые жалко человека, которого он никогда не воспринимал иначе, чем больного убийцу. И Поэт захотел сохранить в нём то, что ещё было живым.
Он думал об Алисе: о том, как много лет назад впервые увидел её на задании, и пропал. Девушка пробудила в нём давно забытое чувство заботы, которое в последнее время стало только усиливаться, ведь Граф всё-таки переборол себя, когда пришёл к ней в казино и признался. Теперь появился Серафим, нуждающийся в том же.
«Может, это и есть моя роль, — подумал Граф. — Не наркобарон, не поэт и не философ. А просто тот, кто остаётся. Кто видит. Кто не уходит, даже когда страшно».
Он вспомнил Астрею: богиню справедливости, которая ушла с земли, разочаровавшись в людях, и превратилась в созвездие. Холодное, далёкое и равнодушное. А он - нет. Он остался. Свидетель и летописец, который продолжил наблюдать за падением Серафима, за его любовью, за его историей.
«А может, я и есть Астрея? — подумал Граф. — Только я не ушёл, а смотрю. И запоминаю, ведь ничего не могу изменить».
Он вздохнул, налил себе виски, отпил.
— Ты спи, — сказал Серафиму. — Я посижу.
Сидорин закрыл глаза, но так и не уснул.
Когда небо за окном стало совсем светлым, Серафим провалился в тяжёлый сон. Граф смотрел на него, на его сжатые кулаки, на его бледное лицо, на тёмные круги под глазами.
«Я не могу этого не сделать, прости. Слишком важно».
Поэт аккуратно выудил телефон из рук Сидорина. Три минуты провозился с паролем, по итогу благополучно взломав его. Зашёл в диктофон, открыл ноутбук Серафима, достал провод и подключил устройство. Запись медленно, но верно перекочевала тому на рабочий стол. Граф достал маленькую флешку и сохранил файл себе, безвозвратно и незаметно удалив его с компьютера.
«Прости, дружище. Мы всё равно обречены. Я, ты, Глеб, все остальные. Но, может быть, это и есть жизнь - идти к концу, зная, что он будет. И всё равно любить. Всё равно надеяться. Всё равно - быть».
Он закрыл глаза, заснув под самое утро в кресле. Ему снилась Астрея. Женщина в белой одежде, которая смотрит на землю с высоты холодных звёзд. И не плачет. Потому что боги не плачут.
А люди - да.
Примечания:
любимая глава.
как вы могли понять, автор музыкант ;)
а вообще, мы на экваторе, друзья
книга жалоб и предложений
@anonnegandon_bot