Подземелье Похоти

NC-21
Заморожен
2
автор
Фэндом:
Размер:
76 страниц, 26 135 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Глава 7. Лихорадка.

Настройки
Примечания:
Мне было настолько холодно и настолько жарко одновременно, что я перестал понимать, где кончается одно и начинается другое. Снег под моими щеками был ледяным — он обжигал кожу, заставлял её гореть, словно я прижался лицом к раскалённому металлу. Тело трясло. Зубы выбивали дробь, даже когда я сжимал челюсть. А внутри — там, глубоко под рёбрами, — полыхало пламя. Температура. У меня никогда не было температуры — я не помнил, чтобы болел. У сирот не было права болеть. Но сейчас моё тело решило, что ему всё равно. Прикосновения Папируса всё ещё горели на моей коже. На груди, на сосках, на плечах — там, где его длинные пальцы мяли, сжимали, исследовали. Я чувствовал их даже сейчас, в беспамятстве, — холодные, тёплые, живые. Они вдавливались в меня снова и снова, и я не мог отогнать это воспоминание.

А потом всё потемнело.

Я потерял сознание, уткнувшись лицом в белоснежный снег, и провалился в чёрную, густую, как смола, пустоту. — ...ловек... Человек... Ты слышишь меня? Голос пробивался сквозь вату, которой были набиты мои уши. Глухой, далёкий, но настойчивый. Я попытался открыть глаза — веки были тяжёлыми, словно к ним привязали гири. — Он шевелится! Санс! Он шевелится! — Вижу, бро.

Я ничего не видел. Только темнота. Густая, вязкая, давящая на глаза, на уши, на самое горло. Я пытался крикнуть — но звук не выходил. Пытался пошевелиться — но тело не слушалось.

Внезапно темнота расступилась, и я увидел лица. Те, что преследовали меня годами. Парни из деревни. Их мерзкие ухмылки, их жирные пальцы, их глаза — холодные, жестокие, смеющиеся. Я услышал их голоса:

— Неудачник!

— Слабак!

— Никому не нужен!

Я зажмурился — и они исчезли. Снова темнота.

А потом пришёл цвет. Фиолетовый. Лиловый. Глубокий, как ночное небо. Длинный коридор — тот самый, где я стоял с Ториэль, где она запретила мне спускаться. Я видел её силуэт вдалеке — белый, тёплый, манящий. Я побежал к ней, но коридор растягивался, удлинялся, и Ториэль становилась всё меньше и меньше, пока не превратилась в точку. А потом исчезла.

Снова темнота.

И в этой темноте — звуки. Чмокающие, влажные, отвратительные. Что-то скользкое двигалось рядом со мной, обтекало моё тело, касалось кожи. Я открыл глаза.

Флауи.

Он смотрел с верху вниз на меня. Его красные глаза горели в темноте, как два угля. Улыбка была шире, чем в прошлый раз — до ушей, до краёв его белого лица. — Умно, — сказал он. — Оооочень умно! Он говорил сам с собой, не обращая на меня внимания, как будто я был не человеком, а частью декорации. Его голос был громким — слишком громким, он отдавался в висках, в зубах, в каждом позвонке.

Я опустил взгляд.

Моё тело было поднято над золотыми цветами. Они росли подо мной — сотни, тысячи — их белые головки тянулись ко мне, касались моих пяток, моих ягодиц, моей спины. Мои руки и ноги были вытянуты в разные стороны — распяты в воздухе, как на невидимом кресте. Их держали лозы. Толстые, зелёные, покрытые шипами. Шипы впивались в мою кожу — в запястья, в лодыжки, в локтевые сгибы — и из каждой ранки текла тёплая кровь, стекала по рукам, по ногам, капала на золотые цветы внизу.

Молочный шоколад моей кожи окрашивался красным.

Я зажмурился от боли. Но боль не уходила — она становилась только ярче, только отчётливее. — Думаешь, ты правда такой умный, да? — спросил Флауи, наклоняя голову. Другие лозы поднялись из цветочного моря. Медленно. Торжественно. Как змеи, почуявшие добычу. Они начали обхватывать моё тело. — В этом мире, — произнёс Флауи, и его голос стал ниже, почти мурлыкающим, — убей или будешь убит. Лозы обвили мои ноги — от щиколоток до колен, от колен до бёдер. Они сжимались, вдавливались в мышцы, оставляя багровые следы. Лозы обвили мою талию — такой тугой кокон, что я не мог вздохнуть полной грудью. Лозы обвили мою грудь — снизу и сверху, создавая корсет, который выпячивал её вперёд, делал ещё более заметной, ещё более уязвимой. А потом одна лоза — тонкая, но сильная, с гладкой, почти маслянистой поверхностью — дотронулась до моего члена.

Я дёрнулся.

Она обхватила его — полностью, от основания до головки, — и сжала. Не больно, но крепко. Очень крепко. Моя плоть была заперта в зелёном плену. Другой отросток, ещё тоньше, заполз на головку и закрыл уретру — плотно, влажно, невыносимо. Я чувствовал, как моё тело хочет освободиться, как внутри нарастает давление, но выхода нет. Я хотел кричать. Звать на помощь — Ториэль, Санса, Папируса, кого угодно. Но лоза уже обвила мою голову, скользнула между губ, коснулась языка, заполнила рот целиком. Она впилась глубоко в горло — туда, где пульсирует артерия, где каждый глоток воздуха становится подвигом. Я замычал. Громко, отчаянно, но звук утонул в зелёной плоти. Слёзы выступили на глазах — горячие, солёные, они катились по щекам, по подбородку, смешивались со слюной, которая уже не помещалась во рту и стекала по углам губ. — Так значит, — сказал Флауи, и его голос звучал почти ласково, почти нежно, — ты можешь играть по собственным правилам. Лоза на моей груди сжалась. Две лозы — одна сверху, одна снизу — прижали мою грудь друг к дружке, сдавили так сильно, что я почувствовал, как мои соски трутся друг о друга. Кожа на коже. Влажно. Горячо. — Ты пощадил жизнь одного существа. Лозы на груди начали двигаться. Они сжимали и разжимали, мяли мою плоть, как тесто. Я чувствовал, как моя грудь расплющивается под их натиском, как подаётся, как пружинит обратно. Они не останавливались — сжимали, отпускали, сжимали, отпускали. А потом другие лозы — тонкие, почти невидимые — подкрались к моим соскам. Я почувствовал их холод — холоднее снега, холоднее льда — когда они коснулись самых чувствительных мест. Они обвили соски, сжали их у основания и начали тянуть. Вверх. В стороны. Выкручивать.

Я замычал громче.

Они давили на мои соски — надавливали и проворачивали, как будто настраивали радио. Тянули, пока они не вытянулись в тонкие болезненные столбики. Потом отпускали — и снова тянули. Сжимали острыми шипами, — и вдавливали в нежную плоть. — Хи-хи, — хихикнул Флауи.

Уверен, ты чувствуешь себя отлично.

Лоза на шее сжалась. Не сильно — сначала. Просто легонько, предупреждающе. Потом крепче. Ещё крепче. Я чувствовал, как воздух перестаёт проходить через горло, как в лёгких заканчивается кислород, как перед глазами начинают плыть тёмные пятна.

В этот раз ты никого не убил.

Из цветов поднялась новая лоза. Толстая. Не прямая, как остальные, а волнистая, бугристая, словно внутри стебля были запрятаны горошины или крупные семена. Она подползла к моей спине — медленно, лениво, как сытый удав — и начала гладить. Вверх. Вниз. По позвоночнику. По лопаткам. По пояснице. Её поверхность была влажной, скользкой, с лёгким сладковатым запахом, который смешивался с запахом моей крови, моего пота, моих слёз. Она спускалась всё ниже — по копчику, по ягодицам. Я чувствовал каждую горошину внутри стебля: они перекатывались под моей кожей, массировали, возбуждали, сводили с ума. — Но как ты поступишь, — спросил Флауи, — если встретишь беспощадного убийцу?

Лоза дотронулась до моего анального отверстия.

Я замер.

Она не вошла. Нет. Она просто терлась об него — беспощадно, монотонно, круговыми движениями. Влажная плоть скользила по сжавшимся мышцам, продавливала их, разминала, готовила к чему-то, что должно было произойти. Тонкие лозы с острыми шипами отделились от основной массы и поднялись в воздух.

Они начали бить меня по заднице.

Хлест!

Хлест!

Хлест! Каждый удар оставлял на моей гладкой, смуглой коже кровавую полосу — тонкую, но глубокую, болезненную. Я мычал сквозь кляп. Слёзы текли ручьями. Моё тело дёргалось при каждом ударе, но лозы держали крепко, не давая уйти, не давая защититься. — Ты будешь умирать, — сказал Флауи. — Умирать, умирать, умирать. Пока не устанешь пытаться... Он слегка наклонил меня вперёд. Моё тело повисло в воздухе — наклонное, беспомощное, открытое. Лозы на сосках не ослабили хватку — наоборот, они начали доить. Болезненно. Ритмично. Сжимали сосок у основания и тянули вниз, к груди, пытаясь выдавить что-то, чего там не было. Из моей груди не могло быть молока. Но лозы продолжали. Они сжимали и тянули, сжимали и тянули, будто я был коровой на ферме Флауи. Мои соски распухли, покраснели, стали вдвое больше обычного. Каждое прикосновение отдавалось в животе, в паху, в заднице — везде, где было больно и где было стыдно. Из моего рта, обвитого лозой, текли слюни. Много. Они смешивались с соком лоз, капали на грудь, на живот, на золотые цветы внизу. Я мычал — постоянно, не переставая, — но звук был глухим, как из-под воды. Мне было больно. Я хотел, чтобы всё это кончилось. Я не мог сопротивляться — мои силы покидали меня, утекали вместе с кровью, со слюной, со слезами. — Что будешь делать тогда?! — закричал Флауи.

Та самая толстая, волнистая лоза — та, что тёрлась о мой анус — резко вошла внутрь.

Без подготовки. Без смазки. Без предупреждения.

Я заорал — но кляп заглушил крик. Боль пронзила меня от копчика до макушки, ослепила, оглушила. Лоза была толстой — слишком толстой для меня, — и каждый сантиметр её проникновения был пыткой. Мышцы сжимались, пытаясь вытолкнуть чужака, но лоза была сильнее. Кровь потекла по моим бёдрам — тёплая, алая, смешиваясь со слизью, которую выделял стебель. Он трахал мою задницу. Медленно сначала — входил и выходил, входил и выходил, растягивая меня, разрывая меня изнутри. Я прорычал сквозь лозу — низко, отчаянно, как раненый зверь. Из глаз текли слёзы, застилая взгляд. Я не мог видеть, но я чувствовал — каждое движение, каждый толчок, каждое биение пульса внутри моего тела. Я боялся, что он меня порвёт или уже порвал? Мышцы ануса горели огнём. Внутри было влажно, горячо, больно. Меня тошнило — от страха, от боли, от унижения. — Убьёшь его, — спросил Флауи, — разочаровавшись?

Вторая такая же лоза поднялась из цветов.

Я увидел её краем глаза — толстую, волнистую, бугристую. Она двигалась медленно, неотвратимо, как судьба. И направилась к тому же месту. — Или сдашься и оставишь этот мир?

Вторая лоза вошла внутрь.

Первая. И вторая. Две толстые, влажные, пульсирующие змеи внутри меня. Я чувствовал, как они двигаются — независимо друг от друга, но в одном ритме. Одна входила — другая выходила. Одна давила на левую стенку — другая на правую. Моё тело растягивалось до предела. Я чувствовал, что ещё немного — и я порвусь.

Или порвусь прямо сейчас. Или уже порвался?

На моём лице был ужас. Чистый, животный, первобытный ужас. Глаза расширены, зрачки точечные, брови изломаны. Я смотрел на Флауи — на его улыбку, на его горящие красные глаза — и понимал, что он наслаждается каждым моим вздохом, каждым стоном, каждой каплей крови. — И позволишь МНЕ, — сказал он, и его голос стал почти шёпотом, — унаследовать силу контролировать всё?!

Он начал быстрее.

Лозы в моей заднице ускорились. Их движения стали резкими, грубыми, беспощадными. Они долбили меня — глубоко, сильно, так, что моё тело подпрыгивало на каждом толчке. Лозы, держащие меня за руки и ноги, напряглись, чтобы я не упал. Другие лозы давили на мой живот — снаружи, через кожу, через мышцы. Я чувствовал, как внутри меня движутся две лозы, как их силуэты проступают на моём животе — два бугристых вала, которые ходят туда-сюда, растягивая меня, наполняя меня.

На животе были видны их очертания.

— Я, — прорычал Флауи, — будущий принц этого мира! Лозы в моём рту сжались. Я не мог дышать. Не мог кричать. Не мог даже мычать. Только чувствовать — как меня трахают с двух сторон, как меня используют, как меня ломают.

Внезапно я почувствовал что-то горячее в своём рту.

Тёплая, густая, липкая жидкость хлынула из стебля — прямо на язык, на нёбо, в горло. Я попытался оттолкнуть её, но не мог — лоза держала рот открытым, заставляла глотать.

А потом то же самое — в заднице.

Обе лозы одновременно выстрелили внутрь меня. Горячая, обильная сперма Флауи заполнила мою кишку — так много, что я почувствовал, как мой живот набухает, как кожа натягивается, как внутри меня растёт давящий, распирающий ком. Мои щёки раздулись от жидкости во рту. Я не мог глотать так быстро — она вытекала из углов губ, смешиваясь с кровью, со слюной, со слизью.

Я закатил глаза.

Лозы вылезли из моих отверстий — медленно, неохотно, с влажным чавкающим звуком. Изо рта — и я начал откашливаться, выплёвывать тягучую белую жидкость на грудь, на золотые цветы внизу. Из задницы — и я почувствовал, как сперма хлынула наружу, смешиваясь с моей кровью, стекая по ногам.

Мой живот был надут — круглый, твёрдый, как у беременной.

Я бешено дышал — судорожно, неровно, со всхлипами.

— Не волнуйся, — сказал Флауи, наклоняясь ко мне. Его лицо было в сантиметре от моего — белое, улыбающееся, с белыми зубами, которые блестели в темноте. — Мой юный монарх. Я не займусь цареубийством. Та самая тонкая лоза — та, что затыкала мою уретру — медленно вылезла из головки. И освободила мой член.

Я не смог сдержаться.

Сперма выстрелила — белая, густая, обильная — и упала на золотые цветы. Моё тело содрогалось в судорогах оргазма, такого сильного, такого болезненного, такого унизительного, что я хотел умереть.

Флауи рассмеялся — высоко, звонко, страшно.

— Всё, — сказал он, выпрямляясь. — ГОРАЗДО интереснее.

Золотые цветы подо мной раскрыли свои бутоны. Они тянулись ко мне, хотели проглотить, хотели забрать меня навсегда.

Их лепестки касались моей кожи — холодные, влажные, живые.

А потом всё исчезло.

Снова темнота.

И голос Папируса, далёкий-далёкий:

— Человек... Ты плачешь во сне. Папирус здесь. Всё хорошо...

Я открыл глаза.

Потолок был высоким. Очень высоким — таким, что терялся в полумраке. Бордовые стены, тёплые, почти домашние. Где-то справа горел камин — я чувствовал его тепло, ровное, успокаивающее. Я лежал на чём-то мягком. Огромном. Зелёном. Диван? Да, диван — старый, потрёпанный, но удобный, как любимая вещь, которую носили годами. На мне лежали одеяла. Много одеял. Слоями — тяжёлыми, тёплыми, пушистыми. Под головой — подушки. Тоже много. Они обнимали мой затылок, мои щёки, мои плечи, создавая кокон, в котором я чувствовал себя... впервые в жизни... в безопасности.

Это был сон?

Это был всего-лишь кошмар...

Я попытался осмотреться, не двигая головой — только глазами. Слева от меня стояла тумбочка. Тёмное дерево, резные ножки. На ней — красная книга в твёрдом переплёте. Рядом с книгой — стакан с водой. Наполовину полный. Правее от тумбочки — лестница. Широкая, деревянная, с перилами, уходящая куда-то вверх. Второй этаж. Значит, в этом доме есть второй этаж. Перед диваном... телевизор? Справа от меня — стол. Тяжёлый, дубовый, с потрёпанной скатертью в клетку. На столе — тарелка. А в тарелке... камень? Рядом — кружка, ложка, салфетка. А немного левее от стола — проход. Занавеска в оранжевую полоску колышется от сквозняка. Кухня. Я слышал запах — что-то варилось, томилось, пыхтело на плите.

Я попытался сесть.

И сразу пожалел об этом.

Голова закружилась, перед глазами поплыли разноцветные круги. Горло сжалось — сухой, рваный кашель вырвался из груди, сотрясая всё тело. Я прижал ладонь к губам, пытаясь заглушить звук, а другой рукой коснулся шеи. Шарф. Красный. Мягкий. Приятно пахнущий. На нём — горячий компресс, который грел моё горло, расслаблял мышцы, успокаивал боль.

Из кухни вышел силуэт.

Высокий, очень высокий, но уже знакомый. Папирус. В одной руке он нёс поднос — огромный, деревянный, с высокой посудой, накрытой крышками. В другой — тазик с водой, из которого торчала тряпка.

На нём не было супергеройского костюма.

Он был одет в домашнюю одежду — оранжевую футболку с забавным принтом, свободные шорты того же цвета и розовый фартук на котором был принт белой милой собачки. На ногах — тапки. Лаймовые, пушистые, с мордашками каких-то зверьков. А его знаменитый неровный ирокез, который торчал в разные стороны при первой встрече, сейчас был заплетён в аккуратный хвостик. Волосы оказались длиннее, чем я думал, — они доставали до лопаток, пушистые, слегка вьющиеся.

Папирус увидел, что я открыл глаза.

Его лицо осветилось — буквально, от него исходил свет, как от солнца, выглянувшего из-за туч. Он облегчённо выдохнул — так глубоко, что его плечи опустились, и он стал чуть ниже ростом. А потом встрепенулся — и рванул ко мне. — Человек! Поднос грохнул на стол. Тазик с водой — на тумбочку. Папирус опустился на колени перед диваном, схватил меня за плечи — осторожно, почти нежно — и уложил обратно на подушки. — Тебе нужно лежать! — заявил он тоном, не терпящим возражений. — Великий Папирус позаботится о тебе! Ты нужен здоровым! Я удивлённо посмотрел на него. Он говорил это так искренне, с такой верой в свои слова, что мне стало... странно. Тепло. Как будто кто-то зажёг свечу внутри моей груди — там, где было пусто столько лет. Папирус схватил стакан с тумбочки — огромный, размером с мою голову — и поднёс к моим губам. — Пей, — скомандовал он. — В книге было написано, что больным нужно много пить. Я послушался. Вода оказалась тёплой, с лёгким привкусом лимона и мёда. Я пил большими глотками, чувствуя, как влага разливается по высохшему горлу, по пищеводу, по всему телу. Стакан опустел наполовину. Папирус удовлетворённо кивнул, поставил стакан обратно и поправил на мне одеяла. Сначала одно — подтянул к подбородку. Потом второе — расправил складки. Потом третье — подоткнул с боков, чтобы не дуло. Затем он взял тазик с водой, сел на край дивана — диван прогнулся под его весом, и меня чуть не подбросило — и начал вытирать моё лицо. Тряпка была влажной, тёплой, почти горячей. Он проводил ею по моему лбу, по щекам, по вискам, по шее. Менял тряпку — ту, что лежала у меня на лбу, освежал её в воде, отжимал, клал обратно. Потом снова вытирал. Круговыми движениями, медленно, заботливо. Мне становилось легче. Жар отступал — не весь, но хотя бы переставал быть невыносимым. — Ты так долго провалялся без сознания, — сказал Папирус, не прекращая движений. — Папирус думал, что человек умер.

Он произнёс это так просто, так буднично, что я вздрогнул.

— Я не думал, что люди могут заболеть из-за холода, — продолжил он, вытирая пот с моей переносицы. — У нас в Подземелье никто не болеет. Ну, кроме Санса, когда он съедает слишком много кетчупа. Но это другое! Я лежал и смотрел на него. На его оранжевые глаза — сейчас они были не горящими, как на поляне, а мягкими, почти грустными. На его хвостик, который свисал на плечо. На его тапки — лаймовые монстры с выпученными глазами.

И вдруг воспоминание ударило в меня, как током.

Его руки на моей груди. Пальцы, мнущие, сжимающие, катящие. Холодные перчатки, а потом — голые пальцы. Холод на сосках. Его удивлённое и детское удивление. Моё лицо вспыхнуло. Я почувствовал, как жар разливается по щекам, по шее, по ушам — они горели так сильно, что, наверное, стали красными, как шарф Папируса. Мне захотелось провалиться сквозь диван, сквозь пол, сквозь землю — туда, где никто не увидит моего позора. — О боже, человек! — воскликнул Папирус, откладывая тряпку. — Ты опять весь красный! Где у тебя болит?! Он склонился надо мной, вглядываясь в моё лицо. Его оранжевые глаза расширились от беспокойства.

Я замотал головой. Сильно-сильно, так, что мои волосы длинной до плеч вместе с чёлкой заметались из стороны в сторону.

— Точно?

Я кивнул. И добавил ещё один кивок, для убедительности.

Папирус выдохнул. Его плечи опустились. Он взял другую тряпку — свежую, из тазика — и начал вытирать мою шею. Аккуратно, проводя влажной тканью по горячей коже, по выступающим ключицам, по ложбинке между ними. — Мне нужно вытереть ещё ниже, — сказал он, и его голос стал тише. Он посмотрел на одеяло — туда, где под тремя слоями шерсти и пуха находилась моя грудная клетка.

И замялся.

Я заметил это. Папирус — громкий, уверенный, всегда знающий, что сказать — замялся. И на его щеках появился румянец. Не розовый, как у людей. Оранжевый. Тёплый, персиковый оттенок разлился по его скулам, по кончику носа, даже по ушам — длинным, чуть заострённым.

Тут у всех индивидуальный румянец? — подумал я сквозь пелену смущения.

А потом до меня дошло, о чём он говорит. Ниже. Значит, он хочет вытереть мою грудь. Снова. Моё лицо вспыхнуло с новой силой. Я замотал головой, замотал так отчаянно, что подушки съехали, а одеяла сползли. Протянул руку к тряпке, которую он держал. — Ты хочешь сам? — спросил Папирус.

Я кивнул.

— Нет! — заявил он, выпрямляясь. — Как я говорил, Великий Папирус поможет человеку! Он ударил себя кулаком в грудь — тем же жестом, что и на поляне. Но сейчас, в домашней оранжевой футболке, с хвостиком и лаймовыми тапками, это выглядело не героически, а почти трогательно. Я чуть не закашлялся от смущения. Папирус схватил край одеяла — верхнего, тёплого, шерстяного — и потянул вниз. Я вцепился в него мёртвой хваткой. Пальцы побелели от напряжения. Голова ходила из стороны в сторону: нет, нет, нет, только не это. — Ну же, человек, — сказал Папирус, и в его голосе появилась нотка смущения. — Я же не в первый раз вижу... точнее! Я..! Это..! Он замялся. Его оранжевый румянец стал ярче — почти огненным. — Я не это имел в виду!

Мы оба горели. Я — красный, как перец. Он — оранжевый, как апельсин. Два факела посреди бордовой гостиной.

— Я прошу прощения за тот раз! — выпалил Папирус, не отпуская одеяла. — Наша первая встреча... э... Это всё Санс! Мой старший брат! Он постоянно прикалывается надо мной! — Папирус сделал глубокий вдох. — Человек! Дай мне просто помочь тебе!

И он рванул одеяло.

Я не удержал. Мои пальцы разжались, и одеяло сползло вниз — сначала до груди, потом до живота, потом ниже. Я прикрылся руками — скрестил их на груди, вжался в подушки, чувствуя, как холодный воздух касается обнажённой кожи.

Я был полностью голый.

Папирус заметил мой ужас. Его глаза расширились — не от неожиданности, а от понимания. — Ну... я... — начал он, заикаясь. — Твоя одежда вся была мокрая. Я её постирал и высушил. Она висит на батарее, скоро будет готова. Он показал в сторону кухни. Я повернул голову — и действительно, на чугунной батарее, подвешенные на верёвке, сушились мои шорты и свитер. Сине-фиолетовая полоска была узнаваема даже издалека. Папирус перевёл взгляд на мою грудь. Его зрачки расширились, он сглотнул — я видел, как движется его кадык, как напрягается шея. А потом он осторожно убрал мои руки. Снял их с груди, одну за другой, и положил по швам. — Видишь? — сказал он, беря тряпку. Его голос стал тише, мягче. — Ничего страшного. Я просто хочу вытереть тебя. Из-за того, что ты болеешь, у тебя высокое потоотделение. Я это в книге прочитал! В его голосе снова появилась гордость. Он указал на красную книгу на тумбочке. Я лежал, обнажённый, беспомощный, под его взглядом. И почему-то... почему-то мне не было страшно. Папирус смотрел на моё тело не как на добычу, не как на игрушку. Он смотрел на меня как на того, кто нуждается в помощи. И это было странно. И это было тепло.

Он начал вытирать.

Тряпка — влажная, тёплая — коснулась моей груди. Сначала левой. Он провёл ею по верхней части, собирая пот, осевший на коже. Потом — по боку, ближе к подмышке. Потом — снизу, там, где грудь встречается с рёбрами.

Я зажмурился.

Я не мог смотреть. Но я чувствовал каждое движение. Тряпка скользила по моей коже — мягко, впитывая влагу, унося жар. Папирус действовал осторожно, как будто боялся сделать больно. Он вытирал медленно, круговыми движениями, не пропуская ни сантиметра. Моя грудь стала чувствительной. Слишком чувствительной. Соски затвердели — я не мог это контролировать, как ни старался. Они стояли твёрдыми бугорками на смуглой, как молочный шоколад, коже, и каждый раз, когда тряпка проходила рядом с ними, я вздрагивал. — Ох, — выдохнул Папирус, когда тряпка коснулась левого соска. Он замер. — Прости! Больно? Я замотал головой. Не больно. Не больно совсем. Другое. Неудобно. Стыдно. И ещё что-то — то, чему я не смел дать имя. Папирус продолжил. Теперь он вытирал правую грудь — с тем же вниманием, с той же нежностью. Тряпка обводила ареолу, не касаясь центра, но я всё равно чувствовал — каждое движение отдавалось внизу живота, заставляло моё тело напрягаться, а дыхание — сбиваться.

Когда он закончил, я выдохнул — так глубоко, что, наверное, задул бы свечу.

Папирус отложил тряпку, укрыл меня одеялом — до подбородка — и подошёл к подносу на столе, взял его и вернулся обратно. На подносе была тарелка — глубокая, суповая, с чем-то, что пахло травами, мясом и ещё чем-то незнакомым. — Это я сам приготовил, — сказал Папирус с довольной улыбкой. — Я этим тебя кормил, пока ты был без сознания. Ведь ты не мог жевать. Но сейчас уже можешь. — Он помолчал. — Я не знал, что ты именно сегодня очнёшься. Он кормил меня. Пока я был без сознания, он заботился обо мне. Варил суп, менял компрессы, вытирал пот, укрывал одеялами. Я посмотрел на него. На его оранжевые глаза, на хвостик, на лаймовые тапки. На его неуклюжую, но такую искреннюю улыбку. — А кстати, — сказал Папирус, зачерпывая ложкой суп и поднося его к моим губам, — Санс ушёл за лекарствами. Скоро должен прийти.

Они оба заботились. Оба.

Я открыл рот и принял ложку. Суп был горячим, вкусным — непривычно вкусным, как будто в него добавили не только специи, но и частичку того, кто его готовил. Папирус кормил меня — ложку за ложкой — и улыбался. А я лежал, укутанный в одеяла, и думал о том, что впервые в жизни кто-то не хочет меня ударить. Не хочет обмануть. Не хочет использовать.

Они просто хотят, чтобы я был жив.

И это было так незнакомо, так чуждо, так невероятно — что у меня защипало в глазах.

Я отвернулся, чтобы Папирус не увидел.

— Вкусно? — спросил он.

Я кивнул, а он засиял от счастья.

И я съел ещё одну ложку.

Вкус супа — тёплый, пряный, с лёгкой сладостью, которую я не мог определить — заполнил мой рот, растёкся по языку, по нёбу, по горлу. Папирус кормил меня с такой сосредоточенностью, с такой серьёзностью, будто от каждого моего глотка зависела судьба мира. Он зачерпывал ложку, дул на неё — осторожно, чтобы не обжечь, — подносил к моим губам и ждал, пока я проглочу. Потом снова. И снова.

Я почти расслабился.

Почти.

А потом вспомнил.

Моя рука взметнулась к шее — резко, отчаянно, так, что ложка, которую Папирус нёс к моему рту, звякнула о край тарелки. Пальцы сжались на ключицах, на яремной впадине, на горячей шоколадной коже. Пусто. Там было пусто.

Кулон.

Золотой кулон. Сердце.

Тёплый, почти живой, подаренный Ториэль с обещанием, того, чтобы я никогда не снимал его. А я его потерял. Или сняли с меня. Или он остался там, в снегу, когда я упал без сознания. Паническая волна поднялась из груди, сжала горло, перекрыла дыхание. Мои глаза расширились под чёлкой, зрачки сузились, и я, наверное, выглядел так, как будто увидел призрака. Папирус замер. Ложка зависла в воздухе. Его оранжевые глаза округлились. — Что такое? — спросил он, отставляя тарелку. — Ты побледнел. Хотя нет, наоборот — ты снова покраснел. Где болит? Скажи! Или покажи! Он уже тянулся ко мне, чтобы пощупать пульс или лоб — я не понял, — но я схватил его за руку. Вцепился в его запястье — такое тонкое, почти хрупкое, несмотря на огромный рост. И указал на шею. На то место, где должен был висеть кулон. Где всегда была его тяжесть — маленькая, золотая, успокаивающая. Папирус проследил за моим пальцем. Нахмурился. Потом его лицо разгладилось, и он мягко улыбнулся — так, что его белоснежные клыки чуть блеснули в свете камина. — Ты про свой кулон? — спросил он. — Не волнуйся. Я тебе его принесу, как только ты поешь. Он похлопал меня по руке — осторожно, чтобы не сломать — и высвободил своё запястье из моей хватки. — Он здесь, в доме. Я снял его, когда переодевал тебя. — Папирус замялся, и его щёки снова порозовели оранжевым. — То есть... когда готовил тебя к... к лечению. Кулон лежал на твоей груди, такой красивый, и я подумал: "Папирус, ты же не хочешь, чтобы драгоценность человека потерялась? Конечно, не хочешь!" Поэтому я положил его на полку, в спальне. На самом верху, чтобы никто не украл. Он расправил плечи, явно гордясь своей предусмотрительностью. — Воры в Сноудине? — спросил он сам себя. — Нет. Но Санс мог его случайно взять. Он всегда таскает всякие блестящие штуки, думает, что это скидки на хот-доги.

Я выдохнул. Так глубоко, что лёгкие заныли.

Кулон в безопасности. Всё хорошо.

Папирус снова взял ложку. — А теперь ешь, — скомандовал он. — Великий Папирус сказал "после еды" — значит, после еды. Не раньше. Он поднёс ложку к моим губам, и я послушно открыл рот. Суп был всё таким же вкусным. Но теперь я ел не только потому, что был голоден. Я ел потому, что хотел поскорее увидеть кулон. Потрогать его. Убедиться. Папирус кормил меня, и между глотками рассказывал о том, как чистил свои ботинки: "Они должны быть идеальными для королевского стража!", и о том, что Андайн обещала зайти на днях: "Она очень сильная, ты должен её увидеть!", и о том, что Санс опять потерял свой левый носок: "У него их двадцать пар, но он теряет один носок из каждой пары, это просто катастрофа!".

Я слушал. Кивал. Иногда улыбался — краем губ, почти незаметно.

2 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник