В меня упёрся мой кулон.
Я лежал на спине — или мне только казалось, что лежу, — тяжело дыша, чувствуя, как холодное золото вдавливается в мою кожу. Санс всё ещё был во мне — или уже вышел? Я не помнил. Моё тело помнило — каждая мышца, каждая косточка, каждая клетка, — но сознание отказывалось. Я взял кулон в руку: маленькое золотое сердце, тёплое, почти горячее от моей кожи. Поднёс к глазам. Сквозь пелену усталости золото казалось расплавленным, жидким. Санс, который всё ещё нависал надо мной — или уже лежал рядом? — замер. Его голубые глаза скользнули по моей руке, по цепочке, по самому кулону. Он смотрел на него дольше, чем следовало. Прищурился. В его взгляде мелькнуло что-то — не узнавание, нет. Что-то другое. То, чего я не смог прочитать тогда и не смогу прочитать никогда. — Красивая вещица, — сказал он наконец, и его голос звучал ровно. — Я же говорил не теряй. Я не ответил. Уронил кулон обратно на грудь — золото звякнуло о золото цепочки — и закрыл глаза.А потом, кажется, уснул.
Не помню как. Не помню, кто укрыл меня одеялом — может быть, Санс, может быть, Папирус спустился и на цыпочках, боясь разбудить, поправил одеяло. Не помню, кто подоткнул подушку под поясницу — туда, где боль была сильнее всего. Помню только холод — но уже не тот, мучительный, лихорадочный, горячий, от которого хотелось содрать с себя кожу. Холод стал другим: приятным, успокаивающим, как первый глоток воды после долгой жажды. И пустоту. Тёмную, глубокую, без снов.Настало утро.
Свет пробивался сквозь шторы — не яркий, не солнечный, а какой-то молочно-белый, зимний, сонный. Он лежал на полу полосами, полз по ковру, добирался до дивана. Вьюга за окном вроде утихомирилась — я слышал только редкие порывы ветра, которые бросали горсти снега в стёкла, но без прежней злобы. Временами снежинки, словно маленькие белые мотыльки, прилипали к стеклу, задерживались на секунду и таяли.Я открыл глаза.
Потолок. Высокий. Знакомый.
Диван. Одеяла — три слоя. Подушки — их стало больше, кто-то подложил ещё две, пока я спал. Запах — корица, что-то сладкое, и ещё... кетчуп? Странное сочетание. Но дом Санса и Папируса был странным местом.Боль в пояснице.
Острая, режущая, ноющая — я попытался перевернуться на бок и замер, потому что тело отказалось подчиняться. Каждая мышца горела, каждая кость ныла, а место между ног... я решил не думать об этом. Решил, что буду думать о чём-то другом. О погоде. О снеге. О том, сколько узоров на шторах.И тут я заметил, что не один.
Санс лежал рядом со мной.
На боку, лицом ко мне, поджав колени к животу — как ребёнок, как кот, свернувшийся клубком. Его белые волосы разметались по подушке — они были мягче, чем я помнил, почти как пух. Длинные белоснежные ресницы касались щёк — я насчитал их, кажется, двадцать на одном глазу, но сбился на пятнадцатом. Губы были чуть приоткрыты, из уголка рта свисала крошечная ниточка слюны — он спал. По-настоящему спал. Я никогда не видел, чтобы монстры спали. Ториэль, кажется, не спала — или спала, но я не заставал. А Санс спал, и его грудь мерно поднималась и опускалась.И тогда воспоминания хлынули.
Как река, прорвавшая плотину. Как лавина, сошедшая с гор. Как всё то, что я пытался забыть, но не мог. Его язык на моей шее — холодный, длинный, синий. Его руки на моей талии — сильные, уверенные, не знающие отказа. Его член внутри меня — огромный, растягивающий, наполняющий. Я почувствовал, как моё лицо вспыхнуло — нет, не вспыхнуло, загорелось, как спичка, как сухая трава. Закрыл лицо руками, спрятался в ладонях, но всё равно чувствовал его дыхание на своей коже. Он спал. Он не видел. Но я видел. Я всё помнил. Тогда я раздвинул пальцы — чуть-чуть, на миллиметр, — и украдкой посмотрел на него. Сквозь щели между пальцами. Сквозь чёлку, которая была на глазах, как занавес, как стена, за которой я прятался все эти годы. Санс спал. Его лицо было расслабленным — без обычной ленивой усмешки, без прищуренных глаз, без этой вечной полуулыбки, которая могла означать что угодно: от «мне всё равно» до «я знаю то, чего не знаешь ты». Он выглядел почти беззащитным. Уязвимым. Таким, каким его никогда не видел Папирус и уж точно не видел никто другой. Красивый. Нечеловечески красивый. Я не должен был так думать. Не должен был смотреть. Но не мог отвести взгляда.И тут его глаза открылись.
Резко. В одну секунду — ресницы взметнулись, как крылья бабочки, и голубые зрачки уставились прямо на меня. Я не успел спрятаться. Он видел, как я смотрю. Видел мои пальцы, раздвинутые щелочкой. Видел мой румянец, который, наверное, был виден даже с другого конца комнаты. Санс сел. Потянулся — медленно, лениво, с хрустом в позвоночнике. Закинул руки за голову, выгнулся дугой, зевнул — широко, по-кошачьи, обнажая все зубы. Клыки блеснули в утреннем свете. Его глаза всё ещё были сонными, но на губах уже появилась та самая усмешка. — Хм? — сказал он, осматриваясь. — Что я..? Он замер. Глаза сузились. Воспоминания, очевидно, вернулись и к нему — я видел, как его зрачки расширились, как на секунду исчезла улыбка. А потом она вернулась — даже шире, чем раньше. И в ней появилось что-то новое. Что-то, отчего мне захотелось спрятаться под одеяло и не вылезать никогда.Санс медленно повернул голову ко мне.
Я уже спрятался. Натянул одеяло до самых глаз, оставив только узкую полоску для дыхания. Щёки горели — наверное, их было видно даже сквозь стёганое покрывало. Я чувствовал себя черепахой, которая втянула голову в панцирь и надеется, что хищник пройдёт мимо. Он усмехнулся — я услышал этот звук, тихий, довольный, чуть хриплый со сна — и снова лёг. На бок, лицом ко мне. Упёрся локтем в подушку, подпёр щёку ладонью и уставился на меня. На кучку одеяла с торчащей из неё красной макушкой и двумя испуганными глазами под чёлкой. — Я и не представлял, что люди могут быть такими выносливыми, — сказал он. — И такими жадными. Я замер. Мой позор не знал границ. Под одеялом было темно и душно, но вылезать я не собирался. Лучше задохнуться, чем смотреть ему в глаза. Лучше превратиться в одеяльную мумию и простоять так тысячу лет. — Жадными? — донеслось откуда-то из кухни. — Кто жадный? Я всё слышу! Папирус. Конечно, Папирус. Его слух был, кажется, сверхъестественным — или он просто постоянно прислушивался, чтобы уличить брата в чём-нибудь. Может быть, у него был специальный «режим подслушивания», который он включал по утрам и всегда. — Никто, бро, — лениво отозвался Санс, не сводя с меня глаз. Он ждал. Я знал, что он ждёт. Хотел, чтобы я вылез, сказал что-то, сделал что-то. Но я не мог. Я прирос к дивану, к одеялу, к своей собственной трусости.Санс усмехнулся и вдруг нырнул под одеяло.
Я не ожидал. Вскрикнул — беззвучно, потому что голос отказал, превратился в хрип, — и попытался отодвинуться. Но куда там. В темноте под одеялом я ничего не видел, только чувствовал его пальцы, которые нащупали мои рёбра, скользнули по ним, как по клавишам пианино.Я вертел быстро головой.
Он начал щекотать меня.
Я забился. Задергался. Из моего рта вырвался звук — не смех, нет, что-то между рыданием и хрипом, потому что я не умел смеяться. Я не смеялся никогда в жизни. В детстве — некогда было, потом — не с кем. Но сейчас, под одеялом, с его холодными пальцами на моих боках, я издавал странные, ломаные, беззвучные звуки. Открывал рот — и оттуда вырывался хрип. Тряс головой — и слышал, как бьётся моё сердце. Пытался отползти — но он не отпускал. — Санс! — крикнул Папирус, и его голос был уже ближе. — Вы уже проснулись?! Одеяло на половину слетело. Папирус стоял над нами, уперев руки в бока — широкая поза, ноги на ширине плеч, подбородок вверх. Нахмурился так, что его белые брови почти сомкнулись на переносице. На лице — выражение праведного гнева, которое, впрочем, портили крошки от завтрака, прилипшие к щеке. Его хвостик растрепался — волосы торчали во все стороны, как солома на ветру. Из ирокеза, который он так старательно заплетал, выбились разной длинны пряди, придавая ему вид, только что проснувшегося после долгой битвы. На нём был тот же оранжевый домашний костюм — футболка с выцветшим принтом и свободные шорты, — и лаймовые тапки с мордашками, которые смотрели на меня с немым укором. Ещё тот самый фартук. — Санс! — повторил Папирус, и его голос был полон негодования. — Человек и так слаб! А ты занимаешь его место! Хах? У человека ещё сыпь началась?! Папирус увидел на моей шее, плечах, руках, торсе засосы и укусы, он подумал, что это сыпь. Хорошо, что он не увидел, что происходит ниже пояса. Из-под одеяла, где выглядывали белоснежные волосы, донесся приглушённый смех Санса. Он вылез обратно — растрёпанный, с синими пятнами на щеках, румянец? после смеха? или от того, что было под одеялом? — и подмигнул брату. — Я просто проверял, не сбежал ли он, — сказал Санс. Голос звучал невинно, но в глазах плясали чёртики. — Он не сбежит! — заявил Папирус. — Ни один человек не пройдёт мимо Великого Папируса! Он гордо выпрямился — насколько это было возможно в кухонном фартуке с нарисованными спагетти. Я заметил, что на фартуке было написано «Кулинарный Гений» — кривыми буквами, явно от руки, и одна буква была зачёркнута и исправлена. Несколько раз. Санс только вздохнул и откинулся на подушки. Его руки легли за голову, глаза закрылись. Он выглядел так, будто собирался спать ещё часов пять — как минимум. Папирус посмотрел на него, на меня, снова на него. Покачал головой. И ушёл на кухню — но недалеко, так, чтобы быть в курсе. — Я за вами слежу! — крикнул он оттуда. — Оба! Никаких глупостей!Санс открыл один глаз. Посмотрел на меня. Улыбнулся.
— Слышал? Никаких глупостей, — сказал он.Я отвернулся и уткнулся лицом в подушку.
Я не мог встать.
После сегодняшней ночи моё тело отказывалось слушаться. Поясница ныла — каждый позвонок, каждая мышца, каждая связка. Бёдра дрожали — я чувствовал эту дрожь даже когда лежал неподвижно. А то место, о котором я старался не думать, пульсировало тупой, давящей болью. Поэтому я полусидел-полулежал на подушках — Папирус подоткнул их со всех сторон, создав нечто вроде гнезда, — и чувствовал себя мумией в саркофаге. Или принцессой на горошине. Или кем-то, кого переехали пару раз.Передо мной на коленях стояла тарелка.
Огромная. Глубокая. Спагетти.
Папирус сидел рядом со мной — на краю дивана, который прогибался под его весом, издавая жалобные скрипы, — и держал в руке свою собственную порцию. Он ел с таким энтузиазмом, с таким упоением, что я невольно залюбовался. Его щёки были перепачканы томатным соусом — красные разводы на оранжевой коже выглядели почти художественно. Кончик носа — тоже. Даже уши — и те были в красных пятнах. Я не знал, как можно испачкать соусом уши, но Папирус каким-то чудом умудрялся. — Ну как? — спросил он, облизывая вилку. Его глаза сияли — они были почти такими же яркими, как его румянец. — Вкусно?Я посмотрел на свою тарелку.
Спагетти выглядели... своеобразно. Одна половина макаронины была ледяной — я чувствовал холод, исходящий от неё, даже не дотрагиваясь. На той половине блестели крошечные кристаллики льда, переливающиеся в утреннем свете. Другая половина была сгоревшей — чёрной, хрустящей, рассыпающейся в пепел при малейшем прикосновении, как осенние листья. Между ними — тонкая полоска нормальных, съедобных спагетти. Примерно полсантиметра. Может быть, чуть больше. Если очень повезёт. Я подцепил эту полоску вилкой — вилка была огромной, с тремя зубцами вместо четырёх, один сломался в ходе какой-то кулинарной битвы — и отправил в рот.Я показал палец вверх.
И не соврал. Та половина сантиметра была восхитительна. В ней чувствовалась забота, старание, любовь — и, может быть, частичка души того, кто её готовил. Папирус засиял. Буквально — от него пошёл тёплый оранжевый свет, и на секунду мне показалось, что я сижу рядом с маленьким солнцем. Его улыбка стала шире, глаза — ярче, и даже его тапки, кажется, засветились в ответ. — Я знал! — воскликнул он, поднимая ложку вверх, как знамя. — Мои спагетти — лучшие в Подземелье! Андайн говорит, что я готовлю как бог, конечно каким-то странным голосом, будто она передразнивала, но это не важно! Я не знаю, что такое «бог», но звучит величественно! Как король! Как император! Как... как Папирус! Он произнёс своё имя с таким пафосом, будто представлял его на церемонии вручения наград. Санс стоял рядом с телевизором. Прислонившись спиной к стене, скрестив руки на груди, он смотрел на нас — на меня, на Папируса, на тарелку со спагетти — с выражением, которое я не мог прочитать. Ленивое. Сонное. Но под этим что-то было. Что-то, что шевелилось в глубине его голубых глаз, как рыба под толщей льда. На нём была только майка — та самая, с надписью, — и шорты. Он был босиком, его ноги были белыми, как снег за окном. Он выглядел одновременно расслабленным и напряжённым, как хищник, который притворяется, что дремлет, но в любой момент готов прыгнуть. — Почему не ешь? — спросил Папирус, заметив, что руки брата пусты. — Я не голоден, — сказал Санс. Я перевёл взгляд на стол. Там стояла пустая бутылка из-под кетчупа. И ещё одна. И третья. Четвёртая валялась на полу, у ножки стола. Пятая — в мусорном ведре. Кетчуп, очевидно, был главным продуктом в рационе Санса. — А вот человеку нужно хорошо питаться, — продолжил Санс, и его глаза скользнули по мне. Сверху вниз — от макушки до пят. — Вижу, что ему уже стало лучше. Он усмехнулся. Одними уголками губ. И в этой усмешке было столько всего, что я покраснел, как помидор — или как Папирус в момент смущения, только розовый, а не оранжевый. Я уткнулся в тарелку. Спагетти смотрели на меня с немым вопросом: «Ну что, будешь нас есть или так и будешь пялиться?» Папирус, ничего не заметив — или сделав вид, что не заметил, — радостно кивнул: — Вот и хорошо! Кстати, человек... — Он замялся, почесал затылок, испачкав волосы соусом. — Я забыл тебе отдать телефон. Он у тебя был.Я поднял голову.
Телефон. Старый, поцарапанный, с трещиной на экране — единственный, с единственным номером в записной книжке. Я совсем забыл о нём — в лихорадке, в кошмарах, в этой безумной ночи с Сансом. — Тебе кто-то звонил, — сказал Папирус, вставая и направляясь к тумбочке. Его шаги были тяжёлыми, но осторожными — он старался не топать, что у него получалось с переменным успехом. — Пару раз. Но как только я брал трубку, кто-то сразу вешал. Он вернулся с телефоном — держал его кончиками пальцев, как что-то хрупкое и драгоценное. Протянул мне. Я взял его. Экран был тёмным, но когда я нажал кнопку, высветилось несколько пропущенных вызовов. Номер был один. Тот самый. Ториэль. Она звонила. Не один раз. Не два. Три. Четыре. Пять. Последний вызов был вчера вечером — когда я лежал без сознания, или когда... нет, не буду об этом думать.Она волновалась. Конечно, волновалась.
— И кстати, — добавил Папирус, садясь обратно на диван, диван жалобно скрипнул, и я услышал, как внутри него что-то хрустнуло — может быть, пружина, может быть, моя поясница, — я вписал ещё наш домашний номер. Не знаю зачем. Просто. Он пожал плечами и откусил огромный кусок ледяных спагетти, ничуть не поморщившись. Кусок хрустел во рту, как снег, и Папирус жевал его с довольным видом. Я посмотрел на телефон. Потом на Папируса. Потом на Санса, который всё так же стоял у стены, прислонившись к ней, как к единственной опоре. Его голубые глаза были полузакрыты, но я знал — он не спит. Он слушает. — Ты наверное хотел поблагодарить! Не за что, Человек! — гаркнул Папирус, и его голос разнёсся по всей гостиной, заставив зазвенеть стаканы на кухне. — Великий Папирус всегда заботится о тех, кто в этом нуждается! Это входит в обязанности будущего королевского стража! Заботиться о слабых! О беззащитных! О тех, кто не может постоять за себя! Он побил себя кулаком в грудь — и фартук «Кулинарный Гений» жалобно захлопал, как флаг на ветру. Санс усмехнулся. Я улыбнулся — краем губ, почти незаметно, так, что никто, наверное, не заметил. Но Папирус заметил. Он всегда замечал такие вещи. — Ты улыбнулся! — воскликнул он, тыча в меня вилкой. — Человек улыбнулся! Санс, ты видел? Человек улыбнулся! — Видел, бро, — лениво отозвался Санс. — Это прогресс! Великий прогресс! Скоро он засмеётся! А потом заговорит! А потом мы станем лучшими друзьями и будем вместе есть спагетти каждый день! Папирус уже строил планы на будущее, размахивая вилкой и разбрызгивая соус по всей гостиной. Одна капля попала на телевизор, другая — на стену, третья — на Санса, который даже не шелохнулся.Я сжал телефон в руке. Старый, тёплый, почти живой.
И решил: позвоню позже. Когда буду один. Когда смогу подобрать слова.
Не знаю, сколько прошло времени. Час, два, полдня — я потерял счёт.
Санс ушёл наверх, сказав, что ему нужно «подумать о важных вещах» — что, как подозревал Папирус, означало «поспать до обеда, а затем куда-то уйти». Папирус мыл посуду на кухне и пел. Громко. Фальшиво. Но с душой.Я сидел на диване, укутанный в одеяла, и смотрел в окно.
Снег шёл. Не сильный, не метель — спокойный, ленивый, как Санс. Снежинки падали на землю, кружились, цеплялись друг за друга, создавая белое покрывало. Где-то там, за этим снегом, была Ториэль. Она ждала моего звонка. Волновалась. Может быть, плакала.Я набрал номер.
Гудки. Один. Два. Три.
— Алло? — голос Ториэль был взволнованным, чуть хриплым. — Фриск? Ты? Фриск, это ты? Я открыл рот. Хотел сказать что-то. Что угодно — «да», «здравствуйте», «я жив». Но из горла вырвался только хрип — сухой, сломанный, чужой. — Фриск, — повторила Ториэль, и в её голосе появилась боль. — Ничего, дитя моё. Я слышу твоё дыхание. Я знаю, что ты жив. Это главное. Я слушал. Её голос — тёплый, низкий, колыбельный — заставлял меня забывать о боли, о страхе. — Как ты? — спросила она. — Ты в безопасности?Я посмотрел на кухню. Папирус мыл тарелку и пел про спагетти. Я улыбнулся.
— Ага...
Выдавил я. Один звук. Один слог. Самый маленький ответ, который только можно было дать.
Ториэль всхлипнула. Но это был счастливый всхлип.
— Я так рада. Так рада. Береги себя, Фриск. И помни — мой дом всегда открыт для тебя. Всегда.— Ага...
Повторил я.
И повесил трубку.
Телефон был тёплым — нагрелся от моего уха. Я положил его на грудь, туда, где под свитером лежал кулон. Золотое сердце. Сердце Ториэль. Папирус вышел из кухни, вытирая руки полотенцем. — Всё хорошо? — спросил он. В его голосе не было обычной громкости — только тихая забота.Я кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — А теперь, человек, — Папирус упёр руки в бока и широко улыбнулся, — я покажу тебе свою коллекцию комиксов! Мне Андайн их подарила! Я сидел на диване, укутанный в одеяла, как кокон, из которого вот-вот должна вылупиться очень уставшая бабочка. Папирус устроился на полу, скрестив ноги, его длинные конечности были сложены так неестественно, что я боялся, что они сломаются. Санс привалился к стене рядом с братом, полулёжа-полусидя, с закрытыми глазами — но я знал, что он не спит. Он никогда не спал днём. Он просто делал вид, что ему всё равно, а сам слушал каждое слово. — Человек! — внезапно объявил Папирус, хлопнув себя по коленям. — Я не знаю, как тебя зовут! Это ужасно! Это катастрофа! Это провал в моей картотеке будущих друзей! Он говорил так, будто отсутствие имени у меня в его записной книжке было личным оскорблением. Его оранжевые глаза горели решимостью. — Я должен знать! Ты должен сказать! Мы должны обменяться именами, как настоящие друзья!Я открыл рот. Закрыл. Снова открыл. Из горла вырвался только хрип — сухой, сломанный, как ветка после бури.
— Ах да, — сказал Папирус, и его лицо вытянулось. — Ты не можешь говорить.Он погрустнел. На секунду. А потом его глаза снова вспыхнули.
— Но это не проблема! Великий Папирус найдёт решение! Санс! — он повернулся к брату. — Как нам узнать имя человека? — Может, погадаем на кофейной гуще, — не открывая глаз, предложил Санс. — У нас нет кофейной гущи! — На кетчупной тогда. — Санс! — Ладно, ладно, — Санс лениво приоткрыл один глаз. — Пусть покажет руками. Как в том фильме про шпионов. — О! — Папирус подскочил на месте, едва не сбив торшер. — Точно! Крокодил! — Крокодил? — переспросил я одними губами. — Это игра! — объяснил Папирус, размахивая руками. — Один показывает что-то руками, а другой угадывает! Мы играли с Сансом, когда он ещё не был таким... — Папирус запнулся, подбирая слово, — ...ленивым. — Таким красивым, ты хотел сказать, — поправил Санс, не меняя позы. — Таким раздражающим! Но сейчас не об этом! Человек, покажи своё имя! А мы угадаем! Папирус сел напротив меня, положив подбородок на сложенные ладони. Его глаза были широко раскрыты, как у ребёнка перед цирковым представлением. Санс, чуть помедлив, тоже сел — небрежно, поджав одну ногу под себя, опираясь на руку. Его взгляд скользнул по мне — оценивающий, чуть насмешливый, но внимательный.Я задумался.
Я уже показывал своё имя таким образом Ториэль. Но в деревне меня звали «эй ты», «сирота», «урод», «немой» — но никогда по имени. Но сейчас, глядя на двух скелетов — одного гиперактивного и оранжевого, другого ленивого и синего, — я почувствовал, что могу снова повторить.Я вытянул руки перед собой.
Пальцы дрожали — от слабости, от волнения, от того, что на меня смотрели. Но я начал.
Первая буква. Ф.
Я сложил указательный и большой палец кольцом, остальные растопырил. Получилось не очень точно — руки не слушались, — но я старался.
— Это... бублик? — неуверенно предположил Папирус. — Человек, тебя зовут Бублик? — Нет, — сказал Санс. — Это буква. Похожа на «Ф».Я кивнул. Быстро, радостно — удивившись сам себе.
— Ф! — заорал Папирус. — Первая буква — Ф! Дальше! Дальше!Вторая буква. Р.
Я скрестил указательный и средний пальцы, остальные сжал в кулак. Жест получился неуклюжим — пальцы путались, не слушались.
— Это... — Папирус прищурился, наклонив голову так, что его хвостик свесился набок. — Это вилка? — Р, — спокойно сказал Санс. — Дальше.Я кивнул снова. Мне стало тепло. Не от одеял — от того, что меня понимали.
Третья буква. И.
Я поднял мизинец. Один маленький палец, торчащий вверх.
— Это буква «I»! — выпалил Папирус. — То есть «И»! Я гений! Санс, ты видел? Я угадал без тебя! — Видел, бро.Четвёртая буква. С.
Я сложил пальцы щепотью — большой, указательный и средний вместе, остальные прижал к ладони. Получился клюв.
— Это... птица? — неуверенно спросил Папирус. — Человек, тебя зовут Птица? — С, — сказал Санс. И добавил, чуть тише: — Он показывает «С». Ф-Р-И-С. Фриск. Папирус замер. Его оранжевые глаза расширились, потом сузились, потом снова расширились — как у кота, который увидел лазерную указку. — Фриск! — повторил он, пробуя имя на вкус. — Фри-и-и-ск! Красивое имя! Очень красивое! Оно звучит как... как... как шорох листьев! Он вскочил на ноги и начал ходить по комнате, повторяя моё имя с разной интонацией: — Фриск! Фрис-ск! Ф-р-и-с-к! Великий Фриск! Фриск — друг Папируса! Это звучит величественно! Я смотрел на него — на его радость, на его сияющие щёки, на его размахивающие руки, — и чувствовал, как что-то сжимается в груди. Не боль. Не страх. Что-то другое. То, чему я не знал названия. Санс молчал. Он смотрел на меня — не на брата, а на меня. И в его взгляде было что-то такое, от чего я снова покраснел и уткнулся в одеяло. — Фриск, — тихо сказал он. Как будто пробовал имя на язык. — Фри-и-ск.И в его голосе было столько всего, что я спрятался под одеяло с головой.
— А теперь давай сыграем ещё раз! — закричал Папирус, подбегая к дивану. — Теперь я буду показывать, а ты угадывать! Смотри! Он вытянул руки и начал изображать что-то невообразимое — размахивал ими, как мельница, крутил головой, даже подпрыгивал.Я не успел даже подумать.
— Это спагетти! — гордо объявил Папирус. — Я показывал спагетти! Ты не угадал! Но ничего, в следующий раз получится! Санс закатил глаза. Я улыбнулся — впервые за долгое время широко, по-настоящему. — Крокодил — лучшая игра в мире! — провозгласил Папирус. — А теперь давайте играть в неё каждый день! Фриск, ты будешь показывать, а я — угадывать! Или наоборот! Или все вместе! — Я не играю. — Теперь играешь! Фриск, покажи Сансу, чтобы он тоже играл! Я посмотрел на Санса. Он смотрел на меня. И в его глазах, в глубине, за льдом и ленью, мелькнуло что-то тёплое. Я показал ему букву «П». Пальцы сложились в кольцо — почти правильно, почти красиво. — Папирус, — сказал Санс, не отводя взгляда. — Ты показываешь «Папирус». — Откуда ты знаешь?! — возмутился брат. — Я ещё не начал! — Я прочитал по губам. — Ты не умеешь читать по губам! — Научился. — Когда?! — Этой ночью. Папирус замер. Потом его лицо расплылось в улыбке — такой широкой, что она, казалось, могла занять всю комнату. — Ладно, — сказал Санс, вставая с пола. — Игра окончена. Фриску нужно отдыхать. Папирус тем временем уже строил планы на следующий раунд: — Завтра мы будем играть в крокодила с утра, затем посмотрим фильмы! Я приготовлю ещё спагетти для перекуса!Я улыбнулся. Впервые — широко, открыто, не прячась.
— Фриск, — сказал Папирус, заметив мою улыбку, — у тебя ямочки на щеках! Это так мило! Санс, ты видишь ямочки? — Вижу, бро. — Мы должны показать их всем! — Папирус. — Что? — Оставь его в покое. — Хорошо, — согласился Папирус. — Но только на сегодня! Завтра я расскажу всем! — Я думаю, что это не хорошая идея. Я сидел на диване, укутанный в одеяла, и смотрел на них. На Папируса — громкого, бесконечно доброго. На Санса — тихого, непонятного. На их дом — бордовый, тёплый, пахнущий корицей и спагетти.И думал о том, что, может быть, я не так уж и один.