Часть 6
27 мая 2026 г., 23:44
Не то чтобы Артемий любил Омут… Но проникся к нему, определенно, с той самой ночи, когда пришел слишком рано, отвлек Данковского от исследования, и тот, не принимая возражений, отправил его спать.
В ту ночь он вымотался так, что сон не шел. Проворочался с боку на бок часа два, слушая лай собак в отдалении и перекличку патрульных на улице. Пару раз проваливался в поверхностную дремоту, и тогда ему казалось, что он лежит в своей детской комнате в Жильниках, в отцовском доме. Было какое-то сходство между той комнатой и этой. Но когда встал, почувствовал, что и эта недолгая полудрема помогла: голова была достаточно ясной, ноги держали твердо, и ребра, отбитые в недавней драке, почти не болели. А Данковский — ведь тоже живой человек — после бессонной ночи оказался не в состоянии скрыть, что рад ему здесь. То ли Артемию лично, как коллеге и собеседнику, то ли просто человеческому присутствию.
Неуют и беспорядок Омута со сквозняками, запахами воска, кофе, медикаментов и еще чего-то, присущего только этому зданию, был ему по сердцу с тех пор. И сегодня, переступив порог, он почувствовал себя почти как дома.
Обрушившись на стул, хрупкий с виду, но под ним даже не скрипнувший, он перевел дух, огляделся, принюхался. У Омута была короткая память. В нем все свидетельствовало о присутствии Данковского. Все намекало о степнячке Айян, присланной Стаматиным, хотя этот вечер она проводила где-то еще. Но о Еве Ян уже ничего не напоминало. Артемий попытался уловить запах ее духов, слишком резкий для горожанки, дым-полынь-мед, но не почувствовал даже его следа.
«Ева была моим другом» — вот все, что Данковский сказал о ней. И то как-то неуверенно, словно сомневаясь в своих словах.
Прямо сейчас, так невовремя и некстати, осуществлялся еще один фрагмент той жизни, о которой Артемий отчаянно мечтал и с которой готов был проститься в Соборе. Омут. Ночь. Горячая кружка в руках. Данковский без плаща и перчаток, в рубашке с расстегнутым воротом и закатанными рукавами, похожий то ли на актера, то ли на лектора, а может быть, даже на фокусника. На скудное, но искреннее гостеприимство у него достало сил, и кипяток и сухари он, действительно как фокусник, добыл ниоткуда. Был и чай, найденный где-то в закоулках Омута, точней что-то вроде слежавшейся чайной пыли с мелким мусором. Решили обойтись кипятком.
Правда, в мечтах они с Данковским разговаривали. О важных вещах. О болезнях и лекарствах, об открытиях медицины, о жизни и смерти. Или о неважных… Но сейчас было не до разговоров. Артемий сам по себе был немногословен, и только присутствие столичного доктора развязывало ему язык так, что дело могло дойти до необязательной, но вдохновенной болтовни. Теперь же присутствие Данковского было скорее формальным: он даже не присел, остановился у окна и замер, глядя в одну точку, поставив свою чашку на подоконник и забыв о ней. Артемию тоже не хотелось ни шевелиться, ни говорить. В других обстоятельствах его уже давно клонило бы в сон, но не в этот раз.
Они ждали.
Колокол пробил полночь.
Сейчас, если Блок отдал приказ артиллерии на это время, должен был дрогнуть пол под ногами: так, словно что-то живое и громадное из-под земли ударило в него.
Но пол оставался недвижим. И в воздухе стояла тишина, нарушаемая только вскриками ночной птицы за окном. И это длилось. И длилось.
— Ойнон, — Артемий нарушил эту долгую тишину. — Сядь.
Данковский сел с противоположной стороны стола, словно механически выполнив приказ. И только минут через десять перестал быть серым, как застиранная больничная простыня.
— Говорите уже, что хотели, — сказал он, наконец-то подняв взгляд на Артемия.
Нет, он ничего не хотел сказать. И вообще не хотел говорить. Будь его воля, так и сидел бы, не двигаясь, не разговаривая и ни о чем не думая. Но со стороны Данковского это, скорее всего, была просьба не молчать. Или же он сам хотел сказать что-то, но предпочитал, чтобы разговор начал Артемий.
— Хотел спросить… — начал он и вспомнил о том, чем действительно собирался поинтересоваться. — Что Клара сказала тебе в Соборе?
Данковский посмотрел куда-то в угол, под самый потолок, потом себе под ноги, потом в упор на Артемия и спросил с неподдельной растерянностью: «Вы поверите, если я скажу, что не совсем помню?»
Нет, Артемий не поверил. Где-где, а в Соборе Бакалавр совершенно владел собой. И сам себя вел через это действо, как идеально послушную марионетку, и своими вопросами и уточнениями довел генерала Блока чуть ли не до сердечного приступа, и вынул душу из Инквизитора, хотя при общении с Инквизитором обычно бывает наоборот… Артемия тоже вымотал страшно, хотя обошелся с ним всего-то парой слов.
— Дался же вам Собор… — сказал Данковский то ли раздраженно, то ли с досадой. — Посчитали всю эту клоунаду чрезвычайно серьезным мероприятием? Не разочаровывайте меня.
Артемий опешил.
— Клоунаду? — он не верил ушам своим.
— Ну же, Бурах. Посмотрите на меня. И будьте честны. Если бы вы находились в стороне от всей нашей авантюры или каким-то образом над ней, и если бы была ваша воля… Вы доверили бы мне этот выбор?
— Да, — сказал Артемий. — Еще дней пять назад доверил бы. Потом — нет.
— Голос разума... А самому себе вы доверили бы его?
— Еще пару дней назад — да… — вздохнул Артемий, понимая, куда он клонит.
— Кому из нас троих ни выпала бы эта участь, итог один. Выбор, совершенный человеком, который не уверен ни в чем, шарахается от собственной тени, которому некогда остановиться и подумать, который ни дня не успевает протрезветь, потому что этот ваш чертов твирин действительно надежней иммунных таблеток, и глушит мерадорм, как воду. Вы думаете, такой выбор хоть чего-то стоит? Нет… У него, скорее всего, совершенно иная функция…
— Какая?
— Избавить от самой необходимости выбора кого-то более ценного, чем мы с вами. Оставить чистыми чьи-то очень важные руки… Обычное дело. Необычным оно представляется исключительно из-за декораций, в которых развернуто…
Данковский был по-своему прав. И был готов отстаивать свою правоту, как обычно, не считаясь ни с чем. Но Артемий все равно сказал: «Еще когда ехал сюда, я знал, что готовы вступить в схватку силы, которые выше человека. И у которых нет рук в человеческом понимании, поэтому они обойдутся нашими руками».
— Пусть так, — неожиданно согласился Данковский. Некие, как вы говорите, силы. Допустим, если прибегнуть к самым простым аллегориям, разум, воля и… — у него внезапно вырвался истерический смешок, — и вот эта вот… нелепица. Какого черта эти ваши силы настолько… человекоподобны? Для чего им унижать своих эмиссаров до такой степени? Если считать эпидемию разновидностью испытания, то какой смысл в этом испытании, если оно превратило нас в пародии на самих себя?
— Послушай, ойнон…
Но Данковского понесло.
— Подождите, Бурах. Предположим, вашим высшим силам для неких целей потребовался ученый с именем… В качестве аллегории Разума… Боже… Полбеды, что они не позаботились заранее выяснить, сколь сомнительна моя репутация и шатко положение. Но ведь их не смутило и то, что окончательное решение принимает далеко не тот, кто прибыл в Город-на-Горхоне двенадцать дней назад. Убийца, лжец, подлец, сумасшедший… Даже взломщик и вор, кто бы мог подумать! Мне, пожалуй, удалось сохранить единственную общепринятую добродетель: я все еще не клятвопреступник.
— Ты придаешь такое значение клятвам?
— И вы придаете. Или наследство Исидора не значило бы для вас так много.
— Я одного не пойму, ойнон, — сказал Артемий. — Как ты увязал разум с добродетелью, если уж речь об этом?
Данковский удивленно приподнял бровь. Кажется, такого выражения его лица Артемий еще ни разу не видел. Ни разу еще столичный доктор не смотрел на него с таким искренним, безоговорочным одобрением.
— Вы не только слушали меня, но еще и поняли… Простите, Бурах, я провел слишком много времени за кафедрой и привык, что меня слушают только если я рассказываю о поразительном случае воскрешения или о некоем древнем снадобье, якобы дарующем бессмертие… Обо всем, что не столь захватывающе, я обычно разговариваю буквально сам с собой. Что касается клятв… Предположим, что есть некий принцип… — он замер, прислушиваясь к чему-то в отдалении. Артемий не услышал ничего. Но Данковский уже вскочил, одной рукой вцепившись в чашку, другой придерживая на столе микроскоп.
— Нет, — сказал Артемий в тишине.
Данковский медленно поставил чашку на стол.
— Я тоже жду, — сказал Артемий. И, поверь мне, ойнон, я не рад.
— Что касается клятв… — продолжил Данковский почти невозмутимо, — взгляните на Марию Каину. Она прекрасна, умна, необыкновенна. Она — королевна, рожденная властвовать, и все здесь ей досадно и мелко. Выжившие укроются в Многограннике, сказала она. Я спросил, сколько их будет. Выживших. Она не смогла ответить. Это не заботило ее. И я понимал ее. Совершенно. Но я дал клятву, когда дело касается жизни и смерти, не делать различий между Марией Каиной и девочкой из Сырых Застроек, которая выменивает патроны и отмычки из-под полы. И вы приносили эту клятву. Теми же самыми словами… Как вы думаете, Бурах… Стоило того?
— Нет, — сказал Артемий.
— Нет? — Данковский явно не такого ответа от него ждал.
— Думай, кого спрашиваешь, ойнон. Убийца, лжец, взломщик, кто ты там еще… Забыл, что разговариваешь с Потрошителем? Я тоже обещал не делать различий, но знал бы ты, как отличается сердце кабацкой танцовщицы от сердца травяной невесты… Мне не нужен микроскоп, чтобы различить их. Мне, ойнон, и без всяких клятв что Мария Каина, что девчонка из Сырых Застроек… А я — им. Хоть во фрак меня переодень вот с такенными, — он продемонстрировал жестом — фалдами, как одного из тех бездельников, что прогуливаются в Каменном Дворе. Я все равно буду Потрошителем. И если бы не отцово наследство… Пускай была бы с этой стороны — Степь. А с той стороны — Многогранник. А между ними — ничего. Может, я и не возражал бы.
Не удержался, дрогнуло что-то внутри, и собственный голос прозвучал незнакомо.
— Вам нехорошо? — осторожно спросил Данковский.
— Нам обоим нехорошо, чего уж там, — Артемий сложил руки на столе и пристроился головой поверх них. — Но тебе воздух сотрясать привычней, так что твоя очередь.
После недолгой паузы Данковский спросил: «Вы действительно отличили бы сердце травяной невесты от сердца кабацкой танцовщицы? Без микроскопа? Даже если обе еще достаточно юны, и разница в образе жизни еще не сказалась на внешних признаках?»
— Я врать тебе буду, что ли, — буркнул Артемий в свои сложенные руки.
— И могли бы объяснить мне, каким образом различаете их? Впрочем, — он на миг задумался, — может быть, лучше на примере Панацеи. Вы же не просто смешаете кровь с травами. Произойдет нечто большее. Воплотится некая идея… Если утрировать, то вот: дети, изготавливая порошочки, воплощали каким-то образом саму идею лекарства… В вашем же случае…
— Что, рассказать тебе, как это бывает у взрослых?
Что-то в Данковском начало его раздражать. Это было странно, потому что именно такого Данковского — как теперь — он предпочел бы видеть рядом. Такого, чтобы говорил вдохновенно, выстраивая мысли на ходу, заговариваясь и путаясь, находя выход, со всеми его вспышками и провалами, с быстрыми нервными жестами… А не того спокойного и слишком внимательного человека, который пришел к нему утром поговорить о вечерней встрече. И не того, кто встретил его потом у выхода из Собора. Тот выглядел обреченным.
А этот невозмутимо ответил ему: «Поведайте, будьте добры».
Артемий поднял голову. Данковский успел уже отодвинуть свой драгоценный микроскоп от края стола, прикрыв чехлом, и собрал в аккуратную стопку разрозненные, мятые, со следами от кружек бумаги.
— Смотри, ойнон… Я мог бы рассказать тебе о матери Суок… Но лучше бы мне было принести тебе ее кровь, и лучше бы тебе было понять, что она такое, прикоснувшись к этой крови… Вот язык, на котором я говорю и который ты надеешься изучить как бы вдобавок к латыни. Но ты станешь изучать не язык, а кровь под микроскопом, поймешь мало и станешь думать лишь о том, что надо бы выписать из Столицы микроскоп помощнее. Вот та пропасть, через которую ты требуешь протянуть тебе руку, не видя, насколько она велика…
А потом он смотрел, как разлетаются, подхваченные сквозняком, только что сложенные бумаги. И как на лице Данковского проступает та самая страшная, кривая улыбка, с которой он бросается в драку, зная, что силы противника превосходят его.
— Хотите знать, как на самом деле велика эта пропасть? — спросил Данковский. Только теперь стало заметно, что его рука, упираясь пальцами в стол, мелко дрожит. — Нет никакой Столицы. И никогда не было.