1993-й год

NC-17
Завершён
20
автор
Фэндом:
Размер:
152 страницы, 45 150 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 5 Отзывы 5 В сборник

Весна

Настройки
Операция длилась четыре часа. Хирургов привезли из частной клиники в Кобэ — двоих, молчаливых, с глазами людей, которые видели слишком много, чтобы удивляться. Они работали под местным, потому что общий наркоз мог снова вступить в конфликт с тем коктейлем, что уже был в крови. Парень не чувствовал ничего — Миура вколола лошадиную дозу кетамина, превратив тело в кусок мяса, но оставив сознание где-то на самом дне, в тёмной, тёплой яме. Рэндзиро не смотрел на операцию. Он стоял у окна в коридоре, курил одну за другой и слушал, как звенят инструменты. Только раз заглянул — когда старший хирург, мужчина с золотыми руками и лицом покойника, вышел сказать, что пуля задела кость, но не раздробила её. Осколки извлечены. Мышцы сшиты. Кожу зашили косметическим швом. — Будет шрам, — сказал хирург. — Я сделал всё, что мог, но такие раны не проходят бесследно. Такэда кивнул. И подумал: «Посмотрим». Что-то подсказывало ему, что шрама не будет. То же самое чутьё, которое заставило его поднять табличку на аукционе. Генетические исследования. Повышенная регенерация. Он читал эти строчки в характеристиках. Теперь ему предстояло увидеть их вживую. Когда парня перевязывали — бинты, антисептики, марля — он всё ещё был в кетаминовой коме. Тело — белое, худое, испещрённое следами от уколов и свежими порезами от осколков — лежало на операционном столе, как анатомический препарат. Только воронка от пули на левом бедре выделялась тёмным, влажным пятном. Его перенесли в спальню. Ту же самую. С балдахином, шёлком, запахом лаванды. Пол отмыли от крови, разбитую лампу заменили новой, такой же. Окно заколотили фанерой — на всякий случай. Парня уложили на свежие простыни. Накрыли тонким одеялом. Оставили одного. Миура сидела в углу на стуле, проверяла пульс каждый час. К утру он стабилизировался. К полудню парень начал дышать глубже. А к вечеру — открыл глаза. Сознание вернулось не сразу. Сначала — звуки. Тихий, шипящий шёпот дождя за окном. Потом — музыка. Низкий, бархатный женский голос, который напевал что-то грустное и очень старое. Джаз. Саксофон вздыхал, рояль ронял капли нот, как слёзы. Потом — запахи. Лаванда. Антисептик. Табачный дым. Потом — боль. Она пришла волной — тупой, пульсирующей, из левой ноги. Парень стиснул зубы, но не застонал. Только сжал одеяло пальцами, проверяя, слушаются ли они. Слушались. Плохо, но слушались. Он повернул голову. Комната тонула в сумерках. Горел только один торшер — на прикроватной тумбе, бросая жёлтый круг света на постель. В углу, в глубоком чёрном кресле из кожи, сидел Такэда. Ноги заброшены на пуфик. Одна рука держит сигару — толстую, кубинскую, дым от которой тянулся к потолку ленивыми змейками. В другой — книга. Тёмная обложка без названия, потёртая, со следами пальцев. Он читал, иногда поднимая глаза на кровать. На пластинке женщина пела о любви, которая сгорела, как бумага. Парень смотрел на него. Такэда, почувствовав взгляд, медленно отложил книгу на подлокотник. Улыбнулся. Не зло — скорее удовлетворённо. — О, ты пришёл в себя. — Он приподнял сигару в жесте приветствия. — Как спалось? Парень молчал. Только сверлил его глазами. Тело было слабым — наркоз, кровопотеря, пулевое ранение — но взгляд оставался прежним. Тёмным. Диким. Бездонным. Такэда поднялся. Подошёл к кровати — медленно, неспешно, как сытый хищник. Сел на край, так близко, что парень чувствовал запах его одеколона — кедр, бергамот, чуть дыма. — Ну, дай посмотреть на тебя. Он провёл ладонью по бледной руке парня — от запястья до локтя, по выступающим венам, по свежим царапинам, по сухой, гладкой коже. Пальцы парня дёрнулись — не удар, рефлекс. Животное, которого трогают, когда оно ранено. — Рефлексы в порядке, — констатировал Такэда. — Хорошо. А теперь слушай меня. Он отодвинул стул, стоявший у стены, и придвинул его вплотную к кровати. Сел. Так, чтобы их глаза были на одном уровне. Нога на ногу. Руки скрещены на груди. Рубашка расстёгнута до третьей пуговицы, открывая ключицы и гладкую, чуть смуглую кожу. Запястье украшают часы «Patek Philippe» — платиновые, с чёрным циферблатом. В зубах — сигара, которую он так и не выпустил. Настроение у него было отличное. Это читалось во всём — в расслабленной позе, в лёгком прищуре, в том, как он медленно выпустил дым в потолок, прежде чем заговорить. — Теперь ты понял, что тебе не сбежать. — Голос спокойный, даже ласковый. Как у учителя, который объясняет прописную истину нерадивому ученику. — Забор — три метра. Ворота — два поста охраны. Окна в коридоре — теперь бронированные, я распорядился сегодня утром. Твоя нога — прострелена, и даже с твоей регенерацией ты не сможешь нормально ходить как минимум неделю. А скорее — две. Он наклонился ближе. — Так что давай без геройства. Ты заговоришь. Вопрос только — как скоро и сколько боли готов терпеть до этого. Парень смотрел на него. В глазах — ни страха, ни надежды. Только глухая, древняя, как мир, злоба. Он знал, что такое боль. Его учили боли в лабораториях. Его ломали, сшивали, ломали снова. И каждый раз он вставал. Пытки? Он мог выдержать пытки. Он мог выдержать всё, кроме одного — свободы, которой у него никогда не было. Такэда ждал. Секунда. Другая. Минута. — Имя, — сказал он. Уже не вопрос — приказ. Парень не шевелился. Только смотрел. Буря за его зрачками достигала ураганной силы, но на поверхности — ничего. Лёд. Камень. — Имя, — повторил Такэда. — Я купил тебя. Я имею право знать, как зовут мою собственность. Молчание стало густым, как смола. Женщина на пластинке допевала последний куплет — о том, как уходит поезд, а ты остаёшься на платформе. И вдруг — прорыв. — Хару. Парень сказал это так тихо, что Такэда едва расслышал. Губы почти не двигались. Голос — низкий, хриплый, будто наждачной бумагой прошлись по связкам. — Хару, — повторил Такэда, пробуя имя на вкус. — Весна. Неожиданно. Для такого... дикого зверя — нежное имя. Он откинулся на спинку стула, сцепив пальцы на затылке. Удовольствие в его глазах стало ещё заметнее. Он ждал. Он знал, что парень заговорит. Рано или поздно. Сегодня — рано. — Очень хорошо, — сказал он. — Я рад. Он не улыбнулся. Только посмотрел на Хару — долгим, изучающим взглядом. Потом перевёл глаза на тумбочку, где стояла пепельница из чёрного стекла. Медленно, не торопясь, затушил сигару. Красный уголёк коснулся стенки, зашипел, погас. Рэндзиро поднялся. Обогнул кровать. И сел прямо на край, на белую простыню, совсем близко к распростёртому телу. Хару напрягся — это было видно по плечам, по тому, как пальцы вцепились в одеяло. Но не отодвинулся. Не мог. — Ты не сопротивляешься, — заметил Такэда. — Умный зверь. Знаешь, когда сила не поможет. Он положил ладонь на грудь парня — туда, где под белой футболкой билось сердце. Часто. Горячо. Пальцы ощутили каждый удар, каждый толчок крови по истощённым сосудам. — Интересно, — продолжил Такэда, проводя ладонью вниз, по животу, по рёбрам, по шраму от вчерашней операции, который уже начал стягиваться. Бинты хрустели под его пальцами. — Тебе когда-нибудь делали больно? Не так, как в лаборатории — иглами, током, скальпелями. А так — по-человечески? Когда кто-то берёт тебя за руку не для того, чтобы вколоть яд, а чтобы просто... потрогать? Хару молчал. Но в его глазах — в этой чёрной бездне — что-то дрогнуло. Не страх. Не стыд. Нечто другое, чему он сам не мог найти названия. Потому что в его мире не было слов для этого. Ласка? Забота? Нежность? Он знал только боль, голод, цепи и бесконечные лабораторные протоколы. Такэда провёл пальцами по его щеке. Потом — по губам. Сухим, потрескавшимся. Хару дёрнул головой — резко, как лошадь, которой надевают уздечку. — Не дёргайся, — тихо сказал Рэндзиро. — Я не сделаю тебе больно. Сейчас. Он наклонился и поцеловал парня в уголок губ. Легко, едва касаясь. Как ветер. Как дождь, который гладит лицо, а не бьёт по нему. Хару замер. Для него это было хуже, чем нож. Хуже, чем пытка током. Потому что ножом он знал, как ответить — ударом, рывком, смертью. А здесь... здесь нечем было ответить. Тело не знало этого языка. Мышцы не понимали, расслабляться или сжиматься. Сердце колотилось, как загнанный зверь в клетке. — Вижу, — прошептал Такэда ему в губы. — Ты не знаешь, что с этим делать. Никто тебя никогда не ласкал. Только били, кололи, насиловали — если вообще трогали. Да? Хару сжал челюсти так, что желваки заходили под кожей. Глаза горели — чёрным огнём, в котором смешались ненависть и что-то ещё, что он отказывался признавать. — Я не твоя игрушка, — выдавил он сквозь зубы. Голос дрожал от напряжения. — Игрушка? — Такэда усмехнулся, продолжая гладить его плечо — большим пальцем, кругами, медленно. — Нет. Игрушки не кусаются. Игрушки не выбивают окна и не втыкают карандаши в охрану. Ты — не игрушка. Ты — проект. Мой проект. И я буду вкладывать в тебя время, деньги и... нежность. Потому что мне интересно, что получится на выходе. Он убрал руку, встал, поправил воротник рубашки. Посмотрел на парня сверху вниз. — Сейчас тебе принесут ужин. Не бульон — нормальную еду. Надо набирать силы. — Он сделал паузу. — А завтра я приду снова. И мы продолжим. Без пыток. Без угроз. Просто... поговорим. Ты и я. Человек и зверь. Он направился к двери, но на полпути обернулся. — Хару, — повторил он, смакуя — Хорошее имя. Весна. Буду ждать, когда ты расцветёшь. Дверь закрылась. Шаги затихли в коридоре. Парень остался один. Он лежал на спине, глядя в чёрный шёлк балдахина, и чувствовал на губах чужое прикосновение. Горечь табака. Тепло. Нежность, которая была страшнее любого удара. Его пальцы медленно разжались, выпуская край одеяла. Он перевёл взгляд на потолок. — Я убью тебя, — прошептал он одними губами. Но в голосе не было уверенности. Пластинка кончилась. Игла встала в мёртвую зону, зашипела пустотой. Дождь за окном всё шёл. А где-то в глубине его тела, под бинтами и швами, уже начинала работать та самая, изменённая, генетическая машина — затягивая раны, восстанавливая мышцы, готовя зверя к новому прыжку. Но пока он лежал. Смотрел в потолок. И учился ненавидеть не только боль, но и ласку. Потому что ласка оказалась хуже.

***

Следующий день тянулся медленно, как струйка крови из неглубокой раны. Хару оставался один почти всё время. В комнату заходили только чужие люди — Миура проверить повязки, двое молчаливых слуг в чёрном, которые ставили поднос с едой на тумбу и уходили, не поднимая глаз. Они знали: он опасен. Им платили за то, чтобы не смотреть на него дольше нескольких секунд. Хару не ел при них. Он ждал, когда щёлкнет замок, когда шаги затихнут в коридоре. Только тогда он садился на кровати — осторожно, перенося вес на здоровую ногу — и принимался за еду. Он не набрасывался. Не жадничал. Вопреки всему, что можно было предположить о голодном звере, он ел медленно. Отламывал маленькие кусочки рыбы, подносил ко рту, жевал тщательно, прикрывая глаза. Смаковал. Так едят люди, которые долгое время питались дерьмом — синтетическими кашами из трубок, внутривенным питанием, размоченными сухарями в тюремной баланде. Сейчас на подносе была настоящая еда: ломтик лосося, запечённый с мисо-пастой; варёный рис, белый, рассыпчатый; овощи-тэмпура; мисо-суп с кусочками тофу и зелёным луком. Он смотрел на еду, как на чудо. В его глазах на мгновение исчезала тьма, уступая место чему-то детскому, забытому. Но это длилось секунду. Потом маска возвращалась. Он убирал пустой поднос на тумбу, ложился на спину и смотрел в потолок. Думал. О чём — никто не знал. Может, о побеге. Может, о том, как вчера чужие губы коснулись его губ. Так прошёл день. Вечер наступил внезапно — вместе с дождём, который не прекращался уже третьи сутки. Окна заколотили фанерой, и сквозь щели пробивался серый, больничный свет уличных фонарей. Хару услышал шаги за дверью задолго до того, как щёлкнул замок. Тяжёлые. Уверенные. Один человек — и знакомый запах. Дым, кедр, бергамот и... свежая кровь. Много крови. Чужой. Дверь открылась. Рэндзиро Такэда вошёл в комнату, неся с собой запах бойни. На нём была новая рубашка — чёрная шёлковая, с длинными рукавами, закатанными до локтя. Брюки — угольные, без единой морщинки. Волосы чуть влажные — видимо, мыл руки и лицо, но не успел принять душ полностью. В левой руке — стакан с виски, в правой — тонкая сигара. Под мышкой — лист плотной бумаги и простая чёрная шариковая ручка. Он остановился в дверях, оглядел комнату. Поднос с остатками ужина. Чистые бинты. Парень на кровати — бледный, неподвижный, но с открытыми глазами. Смотрит. Следит. — Я распоряжусь, чтобы поставили второе кресло, — сказал Такэда, кивнув в угол. Там уже стояло одно — то самое, кожаное, в котором он читал прошлым вечером. — Не люблю сидеть на кровати. Ты всё ещё кусаешься. Он щёлкнул пальцами, и в дверях тут же появился слуга — бесшумный, как тень, — проскользнул в комнату, поставил второе кресло напротив кровати и исчез. Такэда опустился в него, вытянув длинные ноги. Поставил стакан на подлокотник, зажёг сигару. Глубоко затянулся, выпустил дым в потолок. Тень от фанеры на окне упала на его лицо, разбив его на контрасты: светлые скулы, тёмные глаза, блеск золотого ободка часов. — У тебя хороший аппетит, — заметил он, глядя на пустой поднос. — Это хорошо. Будешь есть много — поправишься быстрее. Нога заживёт. Хару молчал. Только ноздри его чуть раздулись — запах крови. Такэда заметил это. — Не моя, — сказал он спокойно. — Был один разговор в порту. Человек, который не хотел платить. Теперь он не хочет ничего. — Он усмехнулся, стряхнул пепел в пустой стакан. — Дела. Ты не обращай внимания. Он выдержал паузу. Достал из-под мышки лист бумаги и ручку, положил на тумбу рядом с кроватью, в зоне досягаемости руки Хару. — А теперь к делу, — сказал Такэда, и его голос потерял небрежность. Стал твёрже. — Есть кое-что, что не даёт мне покоя. Он кивнул на загривок парня — туда, где под воротником футболки пряталась странная татуировка. — То, что у тебя на шее. Я видел его мельком, когда мылся в ванной. Маленькое, размером с монету. Похоже на руну или чип, или... я не знаю. Ничего подобного я раньше не встречал. — Он выпустил клуб дыма, наблюдая, как тот расползается под балдахином. — Нарисуй мне это. И расскажи, что это. Хару смотрел на бумагу. Белый лист, чёрная ручка, дешёвая, шариковая — небогатый выбор, но для рисунка сойдёт. Потом перевёл взгляд на Такэду. В глазах — буря. — Зачем тебе? — спросил он. Голос низкий, хриплый. Хару все еще редко говорил. Такэда приподнял бровь. — Любопытство. И коммерческий интерес. Если это клеймо какой-то лаборатории, я хочу знать, кто ставил опыты над тобой. Может быть, они должны мне деньги. Или я должен им — за бракованный товар? — Он усмехнулся. — Шучу. Ты не бракованный. Скорее наоборот. Он замолчал, давая парню время. Хару не двигался. Только пальцы его на одеяле чуть сжались — не в кулак, а так, нервно, словно он перебирал невидимые чётки. — Я не умею рисовать, — сказал он наконец. — Нарисуй как умеешь. Я не требую шедевра. Мне нужна форма. Линии. Символы. Хару помолчал ещё минуту. Потом медленно, превозмогая боль в ноге, приподнялся на локтях. Взял ручку. Пальцы слушались плохо — скованные, неуклюжие, как у человека, который никогда не держал пишущий инструмент. Или не держал его долго. Очень долго. Он наклонился над листом. Такэда смотрел, не отрываясь. Как парень выводит линии — сначала робко, потом увереннее. Как грифель скользит по бумаге, оставляя чёрные следы. На свету, от лампы, лицо Хару выглядело почти красивым — высокие скулы, длинные ресницы, губы, сжатые в тонкую нить. Только глаза оставались пустыми. Но за этой пустотой чувствовалась работа — напряжённая, внутренняя. Через минуту Хару отложил ручку. Откинулся на подушки. Повернул лист к Такэде. Тот взял бумагу, поднёс ближе к свету. Рисунок был грубоватым, но узнаваемым. Круг, внутри которого змеилась сложная спираль, переходящая в зубчатую линию, похожую на электрическую схему. В центре — маленький треугольник, вершиной вниз. Вокруг — точечки, как созвездие. Всё вместе напоминало гибрид рунического знака, машинного кода и медицинского символа радиоактивности. — Что это? — спросил Такэда, не поднимая глаз. Хару молчал. Смотрел в потолок. Его пальцы гладили край одеяла — медленно, нервно. Дождь за фанерой на окне шелестел, как чужой шёпот. — Хару, — голос Такэды стал тише, но твёрже. — Я задал вопрос. — Знак, — наконец сказал парень. Голос низкий, хриплый, без всякой окраски. — Знак тех людей, которые меня… лепили. Такэда поднял бровь. Положил лист на тумбу, взял сигару — она уже почти догорела, но он всё равно затянулся, выпустил дым в сторону. — Лепили. Хорошее слово. Как из глины? — он усмехнулся собственной шутке, но Хару не поддержал. — Как из мяса. Тишина повисла в комнате, густая, как патока. Джаз на пластинке давно кончился, игла скрежетала в мёртвой зоне, но никто не подошёл её снять. Такэда наконец поднялся, перевернул пластинку, и комната снова наполнилась музыкой — другой, более медленной, с тяжёлым контрабасом и трубой, которая плакала, как женщина на вокзале. Он вернулся в кресло, взял стакан с виски — новый, полный. — Этот знак, — сказал он, вращая янтарную жидкость в бокале. — Он что-то значит? Лабораторное клеймо? Серийный номер? Хару пожал плечом. Едва заметное движение, от которого заныла простреленная нога, но он не подал виду. Только челюсти сжались сильнее. — Номер. И не только. — А что ещё? Молчание. Пальцы Хару продолжали гладить одеяло — неспешно, почти ласково. Для кого-то со стороны это могло выглядеть как успокоение, но Такэда уже научился читать его жесты. Это была не ласка. Это был счёт. Секунды. Вдохи. Время до следующего взрыва. — Хару. — Такэда поставил стакан на подлокотник, подался вперёд. Локти на колени, руки сцеплены замком. — Я не тороплю тебя. Но если ты будешь молчать — я начну задавать вопросы по-другому. Мне не нужна твоя боль, но мне нужны ответы. Просто скажи: это чип? Хару медленно повернул к нему голову. В глазах — чёрная бездна, в которой отражался слабый свет торшера. Ни страха, ни вызова. Только холодный, звериный расчёт. — Чип, — сказал он. — Да. Вживлён в спинной мозг. Маленький. Едва чувствуешь. Если долго не есть — он начинает гудеть. Или когда я злюсь. — Для чего он? — Для контроля. Для… коррекции поведения. Они вводили сигналы. Прямо в нервную систему. Если я делал что-то не так — удар током. Если побеждал на арене — дозу эндорфинов. — Голос его стал ещё ниже, почти шёпотом. — Дрессировали, как собаку. Но собака хотя бы знает, кто хозяин. Такэда помолчал, обдумывая. Выпустил дым, наблюдая, как он тает в воздухе. — И сейчас чип работает? — Не знаю. Батарея могла сесть. Или они отключили пульт. — Хару криво усмехнулся — первый раз за разговор. — Или заминировали, чтобы я не убежал слишком далеко. — Ты убежал. — Я в клетке. — В клетке, которую я могу открыть. — Такэда затушил сигару, отставил стакан. Поднялся, подошёл к кровати. Сел на край, совсем близко к Хару, но не касаясь. — Значит, ты стал слишком опасен для них. Неуправляем. Так? Хару смотрел на него. Долго. Так долго, что Такэда уже хотел повторить вопрос. — Да, — сказал наконец Хару. — Слишком опасен. Слишком… непредсказуем. Они пробовали меня дисквалифицировать, вывести из программы через других подопытных. Три раза. Не получилось. Тогда решили, что лучше продать. Получить хоть что-то, чем просто выкинуть труп на свалку. — Какой же ты труп, — усмехнулся Такэда. — Ты самый живой человек из всех, кого я видел. Он не врал. Он смотрел на Хару — на этого бледного, худого парня с длинными тёмными волосами, с глазами-безднами, с телом, покрытым следами уколов и свежими бинтами. Красивый. Опасный. И абсолютно, тотально дикий. Как зверь, который никогда не знал клетки, но всю жизнь в ней прожил. — Почему ты не хочешь говорить? — спросил Такэда, меняя тему. Не нападая, скорее с искренним любопытством. — Боишься? Или просто не привык, чтобы тебя слушали? Хару отвернулся. Его профиль на белой подушке казался вырезанным из старой кости — острый, бледный, с чёткой линией челюсти. — Потому что каждое слово, которое я скажу, будет использовано против меня. — Он говорил глухо, в сторону — Так было всегда. «Расскажи, как ты убил того охранника — получишь добавку». Я рассказывал. Добавку давали. А потом меня били за жестокость. Такэда нахмурился. — Я не собираюсь тебя бить. — Ты собираешься меня трахать. — Хару повернул голову, посмотрел прямо в глаза. В его взгляде не было ни вызова, ни стыда. Только факт. — Это тоже боль. Может, не физическая. Но боль. Такэда выдержал его взгляд. Не отвёл глаз. Потом медленно кивнул. — Ты прав. Я хочу тебя. И я получу тебя. Но не сегодня. Не завтра. Не тогда, когда у тебя пулевое ранение, а в голове — фентанил и страх. — Он подался чуть ближе, понизил голос до шёпота. — Я хочу, чтобы ты пришёл ко мне сам. Когда поймёшь, что я единственный, кто не хочет сделать тебе больно. — Все хотят сделать больно, — сказал Хару. Но в его голосе не было уверенности. Только горькое, выжженное знание. Такэда не ответил. Он просто взял с тумбы лист с рисунком, сложил его вчетверо и сунул во внутренний карман пиджака. — Спасибо за рисунок, — сказал он почти вежливо. — И за то, что поделился. Мы ещё поговорим о чипе. Позже. Он поднялся, поправил воротник рубашки. Взял стакан, допил остатки виски. — Спокойной ночи, Хару. Весна. Он направился к двери, но у порога обернулся. — Ты не прав в одном. Слова против тебя не используют. Я не лаборатория. Я не твоё прошлое. — Он помолчал. — Но я хочу, чтобы ты хотя бы попробовал говорить. Не для меня. Для себя. Может быть, тебе станет легче. Дверь закрылась. Замок щёлкнул. Хару остался один. Он лежал на спине, глядя в чёрный шёлк балдахина. Пальцы его гладили край одеяла — медленно, машинально, как считают чётки. Внутри всё кипело. Злоба. Страх. И ещё что-то, чему он не знал названия. Что-то, что появилось, когда Такэда сказал: «Я не хочу сделать тебе больно». — Врёшь, — прошептал Хару в потолок. Но сам не поверил. Дождь бил по стеклу. Пластинка крутилась, и труба плакала о чём-то далёком, невозможном. А пальцы всё гладили одеяло. И не могли остановиться.
20 Нравится 5 Отзывы 5 В сборник