***
Он не помнил, когда в последний раз ему снились сны. В лаборатории сон был просто провалом в темноту — от укола до укола, от удара тока до следующего удара. Мозг отключался как ненужный прибор, чтобы сэкономить энергию для ран, для регенерации, для того бесконечного фонового страха, который никогда не выключался полностью. Но сегодня ему приснилось что-то. Обрывки. Красное на белом. Тёплая вода, в которой растворяется что-то, что нельзя растворить. Чьи-то руки — не грубые, не в перчатках, а просто пальцы, которые гладят его волосы. И голос: «Хару». Это имя. В устах того человека оно звучало не как клеймо. Как будто он всегда его знал. Как будто сам назвал его этим именем при рождении. Хару открыл глаза. Первое, что он почувствовал, — ясность. Абсолютная, кристальная, как вода в горном ручье. В голове не было тумана, не было ваты, не было той глухой пульсирующей боли, которая сопровождала его годами. Только пустота. Чистая, светлая, готовая заполниться чем угодно. Второе — тело. Он сел на кровати, не опираясь на руки. Просто сел — легко, как будто и не было простреленного бедра, как будто не было десяти дней постельного режима. Осторожно согнул левую ногу в колене. Ни боли. Ни хруста. Ни даже намёка на слабость. Мышцы работали идеально, как хорошо смазанный механизм. Он поднял штанину. Розовая полоска исчезла. На её месте осталась гладкая, чуть бледная кожа — и всё. Ни шва, ни рубца. Чисто. Хару сжал кулак, разжал. Посмотрел на свои руки — длинные пальцы, выступающие вены, никакой дрожи. Тело было готово. Не к побегу — к бою. К убийству. За дверью послышались шаги. Он замер, прислушиваясь. Не охранники. Тяжелее, увереннее. Один человек. Тот, кого он узнавал по походке даже сквозь массивную дверь из кедра. Такэда. Сердце пропустило удар. Потом забилось ровно, спокойно — слишком спокойно для человека, который должен был сейчас думать о побеге. Хару сдвинул брови. Что с ним? Почему он не вскакивает, не бросается к окну, не ищет оружие? Он же здоров. Он силён. Он может убить этого человека голыми руками. Может перегрызть ему горло зубами, пока тот не успел позвать охрану. Так почему он сидит? Мысли промелькнули за долю секунды, пока дверь открывалась. Хару успел напрячь мышцы, приготовиться — к прыжку, к удару, к чему угодно. Тело знало, как убивать. Но мозг... Мозг предал. Потому что следом за Такэдой в комнату ворвался запах. Что-то невероятное, невозможное в этом доме смерти и бетона. Запах свежего хлеба, жареного мяса, трав, специй, мёда. Запах еды, которая пахнет не как топливо для организма, а как... как жизнь. Как что-то, что хочется не просто съесть, а вдохнуть, впитать кожей. Хару замер. Пальцы, вцепившиеся было в одеяло, разжались. Такэда стоял в дверях с большим деревянным подносом в руках. На нём — несколько мисок, плошек, маленьких блюдечек, пара пиал с чаем. Всё аккуратно, красиво, как в дорогом ресторане. Сам Такэда выглядел отдохнувшим — свежая рубашка, волосы зачёсаны назад, никакой царапины на щеке. Только глаза всё те же — внимательные, изучающие, с лёгкой усмешкой где-то в глубине. — Доброе утро, Хару, — сказал он, входя и закрывая за собой дверь. — Смотри, что я принёс. Он поставил поднос на тумбу рядом с кроватью и отошёл на шаг, давая парню возможность рассмотреть. Хару смотрел не на поднос — на Такэду. Внутри него всё кипело. Он только что, секунду назад, был готов напасть. А теперь его тело отказывалось подчиняться. Мышцы расслабились. Кулаки разжались. Даже дыхание стало глубже, спокойнее. Что происходит? Он чувствовал запах еды, и где-то глубоко, на самом дне его звериной души, просыпалось что-то первобытное. Не голод — голод был всегда, он привык к нему. Что-то другое. Ожидание. Нетерпение. И — стыд? Нет, не стыд. Непонимание. — Ты не нападаешь, — заметил Такэда, садясь в своё кресло. — Удивительно. Я думал, ты будешь бросаться на меня при каждой возможности. — Я здоров, — сказал Хару. Голос звучал ровно, но внутри всё дрожало. — Нога не болит. В голове чисто. Я мог бы убить тебя. — Мог бы. — Такэда кивнул, не меняя позы. — Но не убил. Почему? Хару сжал челюсти. Потому что этот запах. Потому что этот человек пришёл не с цепями и шприцами, а с едой. Потому что... потому что. — Не знаю, — сказал он. — А я знаю. — Такэда наклонился вперёд, опираясь локтями на колени. — Ты хочешь есть. Не просто утолить голод — а по-настоящему, как человек, который никогда не пробовал хорошей еды. И ты боишься, что если нападёшь, я уберу поднос и уйду. И ты останешься один. Снова. Он попал в точку. Хару отвернулся к стене, пряча глаза. — Я не боюсь. — Боишься. — Такэда встал, подошёл к тумбе, взял поднос и поставил его прямо на кровать, на одеяло, перед Хару. — Ешь. Потом поговорим. Хару посмотрел на еду. Горячий рис с кунжутом. Тонко нарезанная рыба — несколько сортов, от лосося до тунца. Овощи на пару, политые соевым соусом и кунжутным маслом. Тёплый тофу с зелёным луком. Мисо-суп с грибами. И маленькое блюдце с чем-то сладким — может быть, анко, сладкая красная фасоль, может быть, что-то ещё. Он взял палочки. Пальцы не дрожали. Он поднёс кусок рыбы ко рту, положил на язык. Вкус взорвался на рецепторах — свежий, маслянистый, с лёгкой кислинкой. Хару закрыл глаза. Когда он снова их открыл, Такэда сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и смотрел на него с выражением, которое Хару не мог прочитать. — Почему ты не боишься меня? — спросил Хару, жуя. — Я опасен. Я мог бы убить тебя. Я убивал раньше. — Знаю. — Такэда достал сигару, но не зажёг её, только покрутил в пальцах. — Но ты не убьёшь меня сейчас. Потому что я единственный, кто приносит тебе такую еду. И потому что тебе интересно. — Что именно? — Всё. Кто я. Почему я это делаю. Чем кончится. Хару промолчал. Он взял немного риса, отправил в рот. Жевал медленно, чувствуя каждое зёрнышко. — Ты прав, — сказал он наконец. — Мне интересно. Я не понимаю тебя. Ты купил меня, как вещь. Но не пользуешься. Ты моешь меня, кормишь... — он запнулся, — дрочишь мне. Зачем? Для чего вся эта нежность, если в конце ты всё равно меня трахнешь? Такэда усмехнулся, но усмешка вышла не насмешливой, а грустной. — А если я не буду тебя трахать? Если я просто хочу, чтобы ты был рядом? Как... как человек, который понимает, что такое жить в клетке? — Ты не жил в клетке, — отрезал Хару. — Я живу в ней с восемнадцати лет. — Такэда отложил сигару, посмотрел прямо в глаза Хару. — Эта клетка называется «власть». Ты не можешь выйти. Не можешь отказаться. Каждый день кто-то хочет тебя убить. Каждый друг может стать предателем. И единственная свобода, которая у тебя есть, — это выбирать, кому сделать больно сегодня. — Он помолчал. — Знаешь, чем это отличается от твоей клетки? — Мм? — У меня есть выбор. А у тебя его не было. — Такэда подался вперёд. — Но теперь он есть. Я даю тебе выбор, Хару. Ты можешь остаться. Или ты можешь попытаться сбежать. Если сбежишь — я пойму. Но если останешься... — он развёл руками, — может быть, мы оба поймём, что значит быть свободными. Хотя бы немного. Хару молчал. Доел рыбу. Перешёл к овощам. — Ты странный, — сказал он, не поднимая глаз. — Да. — Такэда кивнул. — И ты тоже. Мы друг друга стоим. Хару взял блюдце со сладким. Анко — он узнал вкус, хотя пробовал его всего раз в жизни, давно, в каком-то обрывке детства. Сладкая красная паста таяла на языке, и где-то внутри, в груди, что-то сжалось. — Я не обещаю, что не убью тебя, — сказал он, доев десерт. — Но сегодня — не убью. — Спасибо и на том, — улыбнулся Такэда. — Обед и перемирие. Хару отодвинул пустой поднос на край кровати. Посмотрел на свои руки — чистые, сильные, готовые к убийству. И не узнал их. — У меня есть ещё вопросы, — сказал он. — Я слушаю. — Кто ты? Не глава мафии. А человек. Как тебя зовут на самом деле? Не «Такэда» и не «Рэндзиро». Такэда замер. Никто не задавал ему такого вопроса. Никогда. — Юки, — сказал он тихо. — Меня звала Юки моя мать. До того как умерла. — Юки, — повторил Хару, пробуя имя на вкус. — Снег. Подходит. Ты холодный снаружи. Но внутри... — Он не договорил. — Что внутри? — спросил Такэда. Хару посмотрел на него долгим взглядом. В чёрной бездне его глаз мелькнуло что-то — не тепло, нет, но хотя бы интерес. — Посмотрим, — сказал он. — Ты тоже не рассказал мне всего. — Я расскажу, — пообещал Такэда. — Когда ты будешь готов слушать. Они смотрели друг на друга через разделяющее их пространство. Комната была залита серым светом — дождь наконец кончился, и сквозь фанеру на окне пробивались первые лучи солнца. — Хочешь ещё чаю? — спросил Такэда. — Хочу, — ответил Хару. И это было первое слово, которое он сказал не о побеге, не о боли, не о ненависти. А о чём-то простом. Человеческом. Такэда улыбнулся — по-настоящему, без тени насмешки. Подошёл к тумбе, взял чайник, налил горячего зелёного чая в пиалу. Протянул Хару. Тот взял. Пальцы их не коснулись. Но тепло шло от чашки — и от того, что кто-то просто подал ему чай. Не за анализ. Не за победу в бою. А просто так. Хару отпил глоток. Чай обжёг губы. Было хорошо. Странно, неправильно, но хорошо. — Я не стану твоим, — сказал он, глядя в чашку. — Посмотрим, — повторил Такэда. — У нас много времени. Весна только начинается. Он назвал его по имени. Хару. Весна. И Хару вдруг понял, что впервые за двадцать три зимы ему не хочется, чтобы время бежало быстрее. Не хочется спать. Не хочется убивать. Просто сидеть вот так, пить чай и смотреть на человека, который не боится его бездны. Потому что в его собственных глазах сегодня ее не было. Только лёгкое, слабое удивление. И первый за многие годы проблеск чего-то, что можно было бы назвать... жизнью. Они пили чай молча. Дождь закончился. И в комнате, впервые за долгое время, было тихо и спокойно. Как перед бурей. Но пока — просто тихо. Такэда откинулся в кресле, держа чашку с зелёным чаем в обеих руках — будто грелся о неё, хотя в комнате было тепло. Сделал маленький глоток, поморщился — не от вкуса, от разговора, который только начинался. — Итак, — сказал он, ставя чашку на подлокотник. — Чему тебя учили там? В лаборатории? Расскажи мне. Хару поморщился. Это движение было почти неуловимым — чуть опустились уголки губ, напряглись скулы, брови сошлись к переносице. Он не хотел отвечать. Не потому, что боялся. Потому что каждое слово, сказанное этому человеку, становилось оружием. А он не хотел давать Такэде оружие против себя. Ещё не хотел. — Хочешь использовать меня, — сказал Хару, глядя в чашку. — Не получится. Дашь мне оружие — я убью тебя. Такэда усмехнулся. Коротко, беззлобно, как усмехаются старшие младшим, которые говорят очевидные глупости. — Узнаем потом, Хару. — Он наклонил голову, ловя взгляд парня. — А сейчас ответь на вопрос. Хару сделал глоток чая. Горячая жидкость обожгла горло, разлилась по пищеводу теплом. Чай был хорошим — дорогим, с травянистым послевкусием и лёгкой горчинкой. Он успокаивал. Предательски успокаивал. — Меня учили убивать, — сказал Хару, ставя пустую чашку на тумбу. — Это же логично. Он помолчал, собираясь с мыслями. Говорить не хотелось, но Такэда смотрел на него с терпеливым ожиданием — не давил, не торопил. Просто ждал. — Ирония в том, что когда я убил слишком многих, они от меня отказались, — добавил Хару. В его голосе не было сожаления. Только горькое, сухое веселье. Он оскалился — не улыбнулся, нет. Оскалился так, как скалятся волки, когда понимают, что капкан захлопнулся, но зубы ещё можно пустить в дело. В этом оскале было настоящее безумие. Безумие чудовища, от которого отказался хозяин. Безумие зверя, которому наплевали в миску и сказали: «Ты нам больше не нужен». Такэда видел это безумие. И — странное дело — оно не оттолкнуло его. Наоборот, притянуло ещё сильнее. — Это понятно, Хару, — сказал он мягко. Почти нежно. Так говорят с ранеными животными, когда хотят подойти ближе, не спугнуть. — Но как именно? Что ты можешь? Оружие, пистолеты, винтовки? Или только физика? Может быть, катана? Хару отвернулся к стене. Пальцы его гладили край одеяла — уже привычный жест, который Такэда научился читать как индикатор внутреннего напряжения. — Всё, — сказал он наконец. — Любое оружие. Или без оружия. Они учили меня быть эффективным. Минимальные движения. Максимальный результат. — Как с карандашом, — кивнул Такэда. — Я видел. Тоси до сих пор ходит с перевязанным плечом. Врач сказал, что карандаш прошёл между сухожилиями и нервом — повезло, что руку не парализовало. Ты целился именно туда? Хару молчал. Потом едва заметно кивнул. — Умный расчёт, — сказал Такэда. — Ты не хотел убивать — иначе целился бы в шею или глаз. Ты хотел вывести из строя, но не насмерть. Почему? — Потому что убитый охранник — это шум, — ответил Хару. — Раненый — хаос. Пока они возятся с ним, я ухожу. — Логично. — Такэда задумался. — Значит, тебя учили не просто убивать, а думать. Тактике. Стратегии. — Меня учили быть идеальным оружием, — сказал Хару. — Но идеальное оружие не думает. Оно просто выполняет приказы. — Он повернул голову, посмотрел на Такэду. В глазах — буря. — Я думал. Слишком много. Поэтому они от меня отказались. — Неуправляемый, — прошептал Такэда, почти с восхищением. — Слишком умный, чтобы быть просто инструментом. Но слишком опасный, чтобы отпустить. Поэтому продали. — Поэтому продали, — эхом повторил Хару. Они помолчали. Такэда взял со стола сигару, но не зажёг — только вдохнул запах табачного листа. — А катана? — спросил он снова. — Ты умеешь обращаться с катаной? Хару усмехнулся — на этот раз почти нормально, почти человечески. — Катана — это красиво, — сказал он. — Лаборатория не учила красоте. Они учили убивать быстро. Нож. Верёвка. Осколок стекла. Голыми руками. — Он поднял свои длинные бледные пальцы, посмотрел на них. — Это моё оружие. — Покажи, — вдруг сказал Такэда. — Когда нога заживёт. Я хочу увидеть, на что ты способен. Хару посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В чёрной глубине его глаз плескалось что-то опасное — предупреждение или обещание. — Если я покажу, — сказал он, — ты можешь не успеть позвать охрану. — Я не буду звать охрану, — спокойно ответил Такэда. — Я хочу увидеть тебя в деле. Не как противника. Как... художника. Если убийство — твоё искусство, я хочу им полюбоваться. Хару отвернулся. Долго молчал. Пальцы его гладили одеяло — медленно, мерно, как маятник. — Ты странный, — сказал он наконец. — Ты говоришь о смерти, как о симфонии. Как будто не боишься её. — Боюсь, — признался Такэда. — Очень боюсь. Но страх — плохой советчик. Я предпочитаю любопытство. — Любопытство убило кошку, — пробормотал Хару. — А удовлетворение вернуло её к жизни, — закончил Такэда поговорку. — Помнишь? Есть вторая часть. — Не помню, — соврал Хару. Они снова замолчали. Чай остыл в чашках. Солнце за фанерой поднялось выше, и в щели пробивались тонкие золотые лучи, падая на чёрный паркет полосами. — Я научу тебя, — вдруг сказал Хару. — Чему? — Тому, что умею. Если ты дашь мне оружие. Настоящее. Не карандаш, не осколок стекла. — Он повернулся, посмотрел на Такэду. — А потом ты поймёшь, что я слишком опасен, чтобы держать меня рядом. И тогда либо убьёшь, либо отпустишь. — А если я не сделаю ни того, ни другого? — спросил Такэда. — Тогда я убью тебя, — просто ответил Хару. — Не сейчас. Не завтра. Но когда-нибудь. Ты это знаешь. — Знаю, — кивнул Такэда. — И всё равно хочу посмотреть. Он поднялся, взял пустую чашку Хару, поставил на поднос рядом со своей. — Сегодня после обеда я принесу тебе макет ножа. Деревянный. Неопасный. Попробуешь показать пару движений, не вставая с кровати. — Зачем тебе это? — спросил Хару. — Ты же не собираешься использовать меня как убийцу? — Нет, — сказал Такэда. — Но я хочу понять, как ты двигаешься. Как думаешь. Твоё тело — это карта, Хару. Я хочу научиться её читать. Он взял поднос и направился к двери. — Юки, — вдруг сказал Хару. Такэда остановился. Обернулся. — Ты же сказал, что тебя так звала мать. Юки. — Да. — Я не буду тебя так звать, — сказал Хару. — Ты для меня — Такэда. Или «ты». Или никак. — Как хочешь, — улыбнулся Такэда. — Хочешь — зови «мой господин». Хочешь — «кусок дерьма». Мне всё равно, пока ты говоришь. — Кусок дерьма, — повторил Хару, пробуя на вкус. — Нет. Для дерьма ты слишком хорошо пахнешь. Такэда рассмеялся — открыто, искренне, первый раз за много дней. — Вот видишь, — сказал он, выходя. — Ты уже говоришь комплименты. Прогресс. Дверь закрылась. Хару остался один. Он лежал на кровати, смотрел в потолок и чувствовал, как внутри разгорается что-то, чему он не знал названия. Не злоба. Не страх. Не голод. Может быть, это было то самое любопытство, о котором говорил Такэда. Он повернул голову, посмотрел на пустую тумбу, где ещё недавно стояла чашка с чаем. Потом на дверь, за которой скрылся этот странный, опасный, нежный человек, который не боялся его бездны. — Юки, — прошептал Хару одними губами. Имя таяло на языке, как анко — сладкое, чужое, невозможное. Он закрыл глаза. И впервые за двадцать три зимы ему захотелось не убивать того, кто вошёл в его комнату, а просто лежать и слушать его голос. Это было страшно. Страшнее, чем любая лаборатория.Двадцать три зимы
27 мая 2026 г., 20:18
На следующий день Такэда вернулся.
Хару услышал его ещё в коридоре — шаги были не такими, как обычно. Не уверенными, чеканными, а тяжёлыми, волокущими. Будто человек тащил за собой не только тело, но и целый мешок камней. Дверь открылась, и Рэндзиро вошёл в спальню, даже не взглянув на кровать.
Он просто прошёл к своему креслу, рухнул в него, откинул голову на высокую спинку и закрыл глаза.
Ни сигары. Ни стакана с виски. Ни книги.
Только чёрная рубашка, расстегнутая на две пуговицы, рукава закатаны до локтя. Брюки в мелких складках — будто он спал в них, не раздеваясь. Волосы растрёпаны, под глазами тени. На щеке — тонкая царапина, свежая, ещё не затянувшаяся. Где-то между скулой и ухом.
Хару смотрел на него с кровати. Тихо. Неподвижно. Только глаза скользили по лицу Такэды, по шее — там, где под смуглой кожей билась жилка. Часто. Неровно. Пульс был учащённым — не от страха, от истощения.
Такэда не спал минимум сутки. Может, больше.
— Смотришь, — сказал он, не открывая глаз. — Такой голодный взгляд. Ну же, вцепись в меня. Укуси за горло. — Он усмехнулся уголком рта, и эта усмешка была усталой, почти болезненной. — Мой член встанет быстрее, чем пойдёт кровь.
Хару не ответил. Он знал, что это правда — и это его бесило.
Такэда наконец открыл глаза. Потёр их двумя пальцами — сильно, до красноты, как человек, который пытается выгнать песок из-под век. Посмотрел на Хару. В его взгляде не было обычной хищной насмешки. Только усталость. И странная, почти нежная заинтересованность.
— Продолжим, — сказал он. Голос сел, стал ниже. — Сколько тебе на самом деле лет?
Вопрос повис в воздухе. Хару замер.
Не потому, что не хотел отвечать. А потому, что не знал.
Он перебирал в памяти обрывки — лица, комнаты, запахи. Лаборатория. Белые стены. Потолок с лампами дневного света, которые никогда не гасли. Голоса за стеклом. Уколы. Счётчик Гейгера, который трещал, когда его вели мимо какой-то двери. Он помнил всё. Но не помнил начала.
— Или ты не знаешь? — спросил Такэда тихо.
Хару отвернулся к стене. Коснулся пальцами одеяла — нервно, быстро, как будто считал удары собственного сердца.
— Не знаю, — сказал он в стену.
— Понятно. — В голосе Такэды не было удивления. Только усталое принятие. — А примерно? Что говорили в лаборатории?
Хару закрыл глаза. Лаборатория. Там, где его тренировали, ставили опыты. Сколько он там пробыл?
Он попытался представить временную линию. Ранние воспоминания — не яркие, смазанные, как старые фотографии, которые держали в воде. Белый потолок. Резиновая соска, из которой текла тёплая жижа. Потом — первое слово. Он помнил его: «мама». Его никто не учил. Оно просто пришло. Из темноты. А потом — сразу же — «больно».
Сколько зим прошло с того дня?
Он начал считать. Одна. Две. Три. Память у него была хорошей. Всегда. Опыты касались не только тела, но и разума. Ведь скорость — в первую очередь это скорость мысли. Лаборатория проверяла его когнитивные способности каждый год. Он запоминал даты. Цифры на календаре над дверью операционной.
— Двадцать три зимы, — сказал Хару, не поворачиваясь. — С тех пор, как я научился говорить.
Тишина. Такая плотная, что слышно было, как за фанерой на окне шуршит дождь.
— Двадцать три, — медленно повторил Такэда. — Значит, тебе где-то двадцать пять. А выглядишь на двадцать. Регенерация, да? Замедляет старение?
— Не знаю. — Хару наконец повернул голову. Посмотрел на Такэду. Тот сидел в кресле, откинувшись, и казался сейчас не страшным якудза, а просто очень уставшим мужчиной. С тенью на щеке и запахом крови, которая уже стала частью его, как одеколон. — Меня не спрашивали. Только брали кровь. И ткани.
— Ткани? — Такэда приподнял бровь.
— Биопсия. Кусочки кожи. Мышц. Костного мозга. — Хару говорил сухо, без интонации. — У меня хорошая регенерация. Они проверяли пределы.
— Больно было?
Хару посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Ты серьёзно спрашиваешь?
— Да. — Такэда подался вперёд, локти на колени, руки сцеплены. — Мне важно знать, что ты чувствуешь. Не только физически. Вообще.
— Зачем?
— Потому что я хочу понять, как с тобой обращаться. У меня нет инструкции к тебе. Только мои глаза и твои слова.
— Мои слова тебе не помогут, — сказал Хару. — Я не умею говорить о чувствах. Меня учили убивать и терпеть.
— Значит, научишься. — Такэда откинулся обратно, закрыл глаза. Дышал глубоко, ровно. Казалось, он сейчас заснёт прямо в кресле. — У тебя будет время. Много времени. Я никуда не тороплюсь.
— А ты? — вдруг спросил Хару. — Что с тобой? Выглядишь как... — он запнулся, подбирая слово.
— Как дерьмо? — Такэда усмехнулся, не открывая глаз. — Драка в порту. Китайская триада пыталась отжать контейнер с оружием. Пришлось объяснять, что Осака — наша территория. Сначала словами, потом пальцами, потом... — он махнул рукой, — потом кровью. Четыре трупа. Моих людей — двое. Хорошие парни. Сегодня похороны.
Он замолчал. Жилка на его шее билась всё так же часто, неровно.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил Хару.
— Потому что ты спросил. — Такэда открыл глаза и посмотрел на него. Впервые без прищура, без игры. Просто — усталый мужчина смотрит на такого же усталого зверя. — И потому что я хочу, чтобы ты знал: я не только тот, кто купил тебя. Я ещё и тот, кто держит этот город. И иногда цена — кровь. Не только чужая.
Хару молчал. Он не знал, что ответить. В лаборатории никто никогда не рассказывал ему о своих потерях. Учёные были бестелесными голосами за стеклом. Охранники — резиновыми дубинками и газами. Никто не садился напротив и не говорил: «У меня сегодня погибли люди».
Такэда поднялся. Шагнул к кровати, сел на край — близко, но не касаясь. Посмотрел на простреленную ногу Хару, прикрытую одеялом.
— Как нога?
— Заживает.
— Быстро?
— Быстро. — Хару на секунду замялся. — Открой. Посмотришь.
Такэда осторожно откинул одеяло, поднял край штанины — и замер.
Розовая полоска на том месте, где ещё неделю назад зияла пулевая рана, почти исчезла. Кожа была гладкой, только чуть более светлой, чем вокруг.
— Чудо, — тихо сказал Такэда. Провёл пальцем по шраму, который уже не был шрамом. — Ты ходячее чудо, Хару.
— Ходячая проблема, — поправил парень.
— Это одно и то же. — Такэда убрал руку, натянул штанину обратно. — Завтра мы попробуем пройтись. По коридору. Без костылей. Если упадёшь — я подниму.
— Я не упаду.
— Посмотрим.
Такэда поднялся. Направился к двери, но у порога остановился, обернулся.
— Двадцать три зимы, — сказал он. — Ты помнишь каждую?
— Каждый день. Каждый укол. Каждое слово, которое они говорили за стеклом.
— Это пытка — такая память.
— Это инструмент, — ответил Хару. — Как нож. Можно резать хлеб. Можно резать глотки.
Такэда посмотрел на него долгим взглядом. Кивнул.
— Умный зверь. — И вышел.
Хару остался один. Он лежал, глядя в потолок, и считал прожитые зимы. Двадцать три. Двадцать три года боли, голода, цепей. И один день — вчерашний — когда человек, купивший его, коснулся его члена не для того, чтобы взять анализ, а чтобы сделать приятно.
— Зачем? — спросил он пустоту.
Пустота не ответила.
Только дождь стучал по пуленепробиваемым стеклам, и где-то в доме тихо играла музыка — та самая пластинка, которую Такэда забыл выключить. Женщина пела о том, что любовь — это боль, но без неё жить нельзя.
Хару закрыл глаза.
Он не знал, что такое любовь. Но он начинал понимать, что боль бывает разной. И не всякую хочется убивать.