🌒🌑🌘
Декабрь в Сеуле — это не просто холод. Это особенное, пронизывающее до костей ощущение, когда минусовая температура забирается под одежду, свистит в ушах, кусает щёки и заставляет кровь бежать быстрее, будто тело пытается согреться изнутри, отчаянно, на пределе возможностей. Но декабрь в университетском кампусе — это еще и магия. Магия приближающихся экзаменов, из-за которых библиотека работает круглосуточно, и в три часа ночи там можно встретить больше людей, чем днем в столовой. Магия предновогодней суеты, когда в окнах общежитий загораются гирлянды, самодельные и немного кривые, но от этого только более уютные. Магия ожидания чуда, которое витает в воздухе вместе со снежинками, первыми, ещё робкими, но обещающими скорый снегопад, который укроет весь мир белым одеялом. Для Хисына этот декабрь стал месяцем внутренней турбулентности. После того разговора с друзьями в его комнате, при свечах, когда он впервые за два года рассказал правду о Сокджине и признался, что его тянет к Сонхуну, прошло две недели. Четырнадцать дней, наполненных тишиной и вопросами без ответов. Четырнадцать дней, за которые он ни разу не приблизился к Хуну, не попытался заговорить, не сделал того шага, который, как он сам понимал, был необходим. Он говорил себе: «Завтра. Я сделаю это завтра». Но завтра наступало, и он снова находил причину отступить: то он был занят, то Сонхун выглядел слишком отстранённым, то момент казался неподходящим. На самом деле он просто боялся. Боялся, что Пак не захочет его слушать. Боялся, что его извинения будут отвергнуты. Боялся, что он опоздал. Но думал он о Сонхуне постоянно. Это было похоже на навязчивую мелодию, которую невозможно выкинуть из головы. Она звучит фоном, когда ты завтракаешь, когда слушаешь лекцию, когда пытаешься уснуть. И с каждым днем эта мелодия становилась громче. Она заглушала голос профессора на лекциях, мешала сосредоточиться на книгах, не давала уснуть по ночам. Хисын лежал в темноте, смотрел в потолок и видел перед собой лицо Пака: его оленьи глаза, полные обиды и непонимания; его руку, протянутую через библиотечный стол; силуэт в черном пальто на другой стороне площади. И каждый раз, когда он вспоминал эти образы, внутри что-то сжималось, не ледяной холод, а что-то другое, более острое, более болезненное. Вина. Сожаление. Тоска. Сонхун, верный своему решению «отпустить», больше не искал встреч. Он появлялся в столовой в другое время, тщательно рассчитывая, когда Хи обедает, чтобы не пересекаться. Обходил философский корпус стороной, делая круг через спортивную площадку, даже если это добавляло десять минут к маршруту. А если их пути случайно пересекались, например, в коридоре, в библиотеке, у фонтана, он опускал глаза и проходил мимо. Быстро, решительно, не оглядываясь. Его лицо осунулось еще больше, под глазами залегли глубокие тени, которые не мог скрыть даже яркий зимний румянец, а улыбка, которую он дарил друзьям, стала натянутой и не достигала глаз. Чимин и Сону видели это, но не знали, чем помочь. Они пытались развлекать его, отвлекать, вытаскивать на прогулки, но Сонхун был где-то далеко, в мире чисел, где уравнения сходились, а чувства оставались за скобками. Хисын замечал всё. Каждую тень на его лице. Каждый невысказанный вздох. Каждый раз, когда Хун машинально тер левое запястье. Нервный жест, появившийся у него после их последней встречи в библиотеке, когда блондин не пожал руку. И каждый раз, видя это, Хи чувствовал, как внутри что-то сжимается. Ему хотелось подойти, остановить, взять за руку и сказать: «Прости. Я был неправ. Я боялся. Я всё ещё боюсь, но хочу попробовать». Но страх, старый, знакомый, липкий страх, всё ещё держал его за горло. Тот самый страх, который он описал друзьям в ту ночь: страх снова оказаться использованным, страх снова поверить и снова быть преданным, страх разрушить ту хрупкую безопасность, которую он строил два года. С Юнги все было сложно. Он продолжал появляться. В библиотеке, где «случайно» брал книги с той же полки, что и Хисын, в кофейне, где он теперь заказывал матчу «чтобы понять, что ты в ней находишь» и каждый раз морщился от вкуса, на совместных обедах с компанией, где его черный юмор и мрачное обаяние делали его почти своим. По-прежнему был тихим, понимающим, ненавязчивым. Не давил. Не требовал. Не спрашивал. Но теперь, когда Хисын осознал природу своих чувств к Сонхуну — осознал по-настоящему, не в теории, а на практике, чувствуя, как сердце замирает при одном взгляде на математика, присутствие Юнги стало вызывать у него не комфорт, а глухое, непроговариваемое напряжение. Не потому, что Мин был плохим. Наоборот. Он был идеальным в своей ненавязчивости. И именно эта идеальность теперь ощущалась как укор. Как молчаливый вопрос: «Почему ты не можешь полюбить меня? Я же здесь. Я же рядом. Я же не требую ничего взамен». Хи пытался отдалиться мягко, незаметно, чтобы не ранить. Стал реже отвечать на сообщения Юнги, делая паузы в несколько часов, а потом извиняясь за «занятость». Ссылался на сессию, когда тот звал его послушать новую музыку, хотя на самом деле сидел в комнате и смотрел в стену. Уходил из кофейни до его прихода, завидев знакомую фигуру в окне. Он надеялся, что Юнги поймет намеки: он же всегда все понимал без слов, он же был самым чутким человеком из всех, кого знал Хисын. Но на этот раз старший словно не замечал дистанции. Или не хотел замечать. — Ты избегаешь меня, — сказал он однажды, поймав Хисына на выходе из библиотеки. Его темные кошачьи глаза смотрели спокойно, но в глубине зрачков пряталось что-то, похожее на боль. Он стоял, прислонившись к колонне, и его длинный серый кардиган развевался на холодном ветру, а в пальцах, как всегда, была зажата незажжённая сигарета. — Я не избегаю, — соврал Ли, пряча глаза. — Просто сессия. У меня куча работы. Профессор Чхве требует сдать все долги до конца семестра, а я... — Сессия у всех, — перебил его Юнги, и его голос прозвучал ровно, но с той особенной интонацией, которая означала, что он не верит ни единому слову. Он чуть склонил голову к плечу, как кот, изучающий добычу. — Но раньше ты находил время на кофе. И на ночные разговоры на крыше. И на то, чтобы слушать мои треки, даже если они тебе не нравились. Помнишь? Ты сидел на подоконнике, пил свою матчу и говорил, что во втором такте нужно больше диссонанса. — Мне нравились твои треки, — тихо сказал Хисын, чувствуя, как внутри поднимается знакомая волна вины. — Не в этом дело, Хисын-и. — парень сделал шаг ближе. От него пахло сигаретами и мятой, и этот запах был таким знакомым, таким привычным, что у блондина защемило сердце. — Дело в том, что ты что-то решил. Что-то, о чём мне не говоришь. Ведь чувствую это. Чувствую это каждый раз, когда ты не отвечаешь на мои сообщения. Каждый раз, когда ты уходишь из кофейни за пять минут до моего прихода... Да, знаю, что ты это делаешь, бариста Ким сказала, что ты просишь предупреждать, когда я появляюсь. Ты изменился после фестиваля. После того, как мы стояли на крыше и ты смотрел на звёзды так, будто они могли дать тебе ответ. Ты нашёл ответ? Хисын не ответил. Что он мог сказать? «Я понял, что меня тянет к человеку, которого я уничтожил, и поэтому мне нужно отдалиться от тебя, чтобы не делать тебе больно»? Это звучало бы жалко. Или жестоко. Или и то, и другое сразу. Как признание в том, что он использовал Юнги, не специально, не со зла, но использовал. Как спасательный круг. Как замену тому, кого боялся полюбить. — Я не давлю, — тихо сказал Мин после долгой паузы. Он смотрел на Ли долгим, изучающим взглядом, и в его кошачьих глазах было что-то, от чего у Хм сжалось сердце. Понимание. Печаль. И, да, возможно, любовь. Любовь, которую он не мог принять. — Я никогда не давил. Ты знаешь. Это не в моих правилах. Но хочу, чтобы помнил: я рядом. Когда будешь готов говорить, я здесь. Когда будешь готов молчать, я тоже здесь. Я никуда не ухожу. Он развернулся и ушёл, оставив Хисына одного на холодном ветру, который трепал его платиновые волосы и забирался под пальто. Его длинный кардиган мелькнул за углом и исчез, а блондин стоял и смотрел ему вслед, чувствуя себя худшим человеком на свете. Потому что Юнги не заслуживал такого обращения. Не заслуживал быть заменой. Не заслуживал быть тем, кого держат на скамейке запасных. Он заслуживал того, кто полюбит его в ответ полностью, безоговорочно, без оглядки на кого-то другого. Но Хи не мог дать ему этого. Не мог, потому что его сердце уже принадлежало другому. Тому, кто даже не подозревал об этом. Тому, кто, возможно, уже отказался от надежды. Потому что сердце Хисына тянулось к человеку с оленьими глазами, который когда-то сказал: «Давай начнём сначала», и получил в ответ: «Вы не существуете в моём мире». Сердце Хи билось быстрее при мысли о том, кто сейчас, возможно, сидит в своей комнате в математическом общежитии и думает, что его отвергли навсегда. И от этого было невыносимо больно.🌔🌕🌖
День, который всё изменил, начался как самый обычный четверг. На кампусе царила предпраздничная суета. Студенты носились с кипами конспектов, доделывали последние проекты перед зимней сессией, обсуждали планы на каникулы. В главном дворе установили огромную ёлку, ещё не наряженную, просто деревянный каркас, опутанный проводами для будущих гирлянд. Рабочие суетились вокруг, развешивая украшения, а студенты фотографировались на фоне и строили планы, кого пригласить на рождественский бал. Воздух был наполнен тем особенным, почти осязаемым предвкушением, которое бывает только в декабре, когда всё плохое вот-вот закончится, а впереди ждёт что-то новое, светлое, полное надежд. Было около полудня, когда во дворе перед главным корпусом началось импровизированное мероприятие. Факультет музыки и композиции решил устроить «акустический обед», а именно серию коротких выступлений на открытом воздухе, чтобы «поддержать студенческий дух перед экзаменами». Была установлена небольшая сцена с синтезатором, микрофонной стойкой и парой акустических колонок. Студенты собирались вокруг, кутаясь в шарфы и пританцовывая на месте, чтобы согреться. Несмотря на холод, атмосфера была теплой и праздничной: кто-то пил горячий шоколад, кто-то грел руки о стаканчики с кофе, кто-то просто обнимался, делясь теплом. Хисын пришел вместе с Чонвоном и Джеем. Они стояли в толпе, пили горячий кофе из бумажных стаканчиков и перешучивались. Ян рассказывал, как завалил пробный тест по корейской литературе, перепутав двух авторов с одинаковыми фамилиями, и теперь боится, что профессор Ким никогда не простит ему этого. Джей, как всегда, комментировал с видом эксперта, хотя сам не читал ни одного из этих авторов. Ни-ки должен был подойти позже: у него была дополнительная репетиция перед зимним отчётным концертом, и он предупредил, что может опоздать. — Смотри, там Юнги, — Чонвон кивнул в сторону сцены, и его голос прозвучал осторожно, почти робко. После того, что Хи рассказал им в ту ночь, друзья старались быть деликатными. Они не знали, как теперь относиться к Мину — как к другу или как к сопернику Сонхуна? Хисын поднял глаза. Мин Юнги стоял у синтезатора, проверяя настройки. Сегодня он выглядел иначе, не в привычном мешковатом кардигане, который делал его похожим на усталого студента-затворника, а в черной кожаной куртке поверх темно-бордового свитера. Его волосы были уложены назад, открывая лицо, и в ушах блестели те же серебряные кольца. Но было в нем что-то новое, какая-то напряжённая, собранная энергия, которой Ли раньше не замечал. Он выглядел не как человек, готовящийся к обычному акустическому сету. Он выглядел как человек, который что-то задумал. Как солдат перед боем. Как актёр перед выходом на сцену, когда ставки высоки, а текст роли выучен наизусть. — Он будет выступать? — удивился Джей. — Я думал, он терпеть не может играть на публику. Он же говорил, что это «профанация искусства» и «цирк для тех, кто не понимает музыку». Лично слышал, как он говорил это Чимину, когда тот предложил ему выступить на фестивале. — Может, настроение изменилось, — пожал плечами Чонвон, но в его голосе звучало сомнение. — Или... — Или что? — Или у него есть причина. Хисын ничего не сказал, но внутри у него зашевелилось смутное, тревожное предчувствие. Что-то было не так. Что-то в том, как Юнги периодически бросал взгляды в толпу, быстрые, сканирующие, почти лихорадочные, и как его лицо мрачнело, когда он не находил того, что искал. Или находил, но не то, что хотел. Он смотрел на Хисына, и его взгляд был странным, каким-то решительным и одновременно отчаянным. А потом Ли увидел Сонхуна. Тот стоял на противоположной стороне двора, у входа в математический корпус, в компании Чимина и Сону. На нем было длинное тёмно-синее пальто, которое делало его плечи еще шире и подчёркивало стройную фигуру, и серый шарф, который машинально поправлял, слушая что-то, что говорил Чимин. Его волосы слегка растрепал ветер, щеки раскраснелись от холода. Он выглядел... красиво. Чертовски красиво. Так, что у Хисына перехватило дыхание, а сердце пропустило удар. Он смотрел на Сонхуна и чувствовал, как мир вокруг сужается до этого одного человека, до его оленьих глаз, до его рук в перчатках, до его шарфа, который он все еще поправлял нервным жестом. Их взгляды встретились. Всего на секунду. Но за эту секунду между ними пронеслось всё: вопросы, обиды, тоска, надежда, страх. Сонхун не отвел глаз первым, он смотрел прямо, открыто, как тогда в библиотеке. И в этом взгляде больше не было страха или просьбы. Было что-то новое. Что-то, похожее на вызов. На безмолвное: «Ну давай. Сделай шаг. Я всё ещё здесь. Я всё ещё жду». Блондин почувствовал, как сердце пропустило удар. Сделать шаг. Прямо сейчас. Подойти. Сказать... что? Что угодно. Хотя бы «привет». Хотя бы «прости». Хотя бы «я был неправ, и я хочу все исправить». Он представил, как подходит к Сонхуну, как берет его за руку, которую не пожал месяц назад, как говорит: «Ты существуешь. Ты всегда существовал». Он представил это так ярко, что почти почувствовал тепло его ладони. Но он не успел. На сцене что-то изменилось. Студент с факультета музыки, выполнявший роль конферансье, объявил в микрофон: — А сейчас специальное выступление! Мин Юнги, магистрант композиции, представит новую композицию, посвященную... — он сделал паузу, сверяясь с запиской, и Хисын почувствовал, как холодок пробежал по спине, — ...«человеку, который научил его бунтовать против абсурда». Толпа зааплодировала. Кто-то присвистнул, ведь Юнги был известен в кампусе как талантливый, но закрытый музыкант, и его выступления были редкостью, почти легендой. Ли напрягся. «Человек, который научил его бунтовать против абсурда». Это были его слова. Их первый разговор на конференции, когда Юнги подошел к нему и сказал: «Именно так я пишу музыку — вопреки абсурду». Значит, композиция посвящена... Ему. Хисыну. Ли Хисыну. Юнги сел за синтезатор. Его длинные пальцы, которые блондин столько раз видел перебирающими клавиши в полутёмной студии, легли на клавиши. Он на мгновение замер, закрыв глаза, будто собираясь с духом, будто молясь перед прыжком в пропасть. А потом заиграл. Первые аккорды минорные, глубокие, тягучие, как осенний дождь, как слезы, которые не выплаканы, как слова, которые не сказаны, поплыли над притихшей площадью. Мелодия была красивой. Невозможно красивой. В ней слышалась тоска, глубокая, всепоглощающая, и одиночество, и странная, горькая надежда, которая пробивается сквозь боль, как росток сквозь асфальт. Она обволакивала, проникала под кожу, заставляла сердце сжиматься в такт каждому аккорду. Студенты слушали, затаив дыхание. Даже те, кто до этого перешёптывался, замолчали. Даже ветер, казалось, стих. А потом Юнги запел. Его голос низкий, хрипловатый, с той особенной интонацией, которая бывает только у людей, переживших много боли, наполнил пространство. Он пел о льде. О льде, который тает только от одного взгляда — тот взгляд принадлежит не ему. О руке, которую так и не пожали, он видел это, был там, в библиотеке, хотя Хисын не знал. О тишине, которая громче слов, о той тишине, в которой он проводил ночи, сидя в студии и глядя на клавиши. О том, как страшно признаться себе, что ты влюбился в человека, который смотрит сквозь тебя. Который видит кого-то другого. Который никогда не ответит взаимностью. Толпа слушала. Чонвон сжал руку Хисына, и тот почувствовал, как его пальцы дрожат. Джей замер с открытым ртом, забыв о своем кофе, который остывал в стаканчике. Даже Чимин и Сону на другой стороне площади перестали разговаривать, втянутые в эту музыку, в эту исповедь. Но Ли слышал не музыку, он слышал послание. Юнги обращался к нему. Каждой нотой. Каждым словом. Каждой паузой между аккордами. С этой сцены, перед всем университетом, он признавался ему в любви. Не так, как это делают в кино: с пафосом и фанфарами. А так, как это делает музыкант: через мелодию, через гармонию, через диссонанс, который разрешается только в самом конце. Это было красиво. И это было ужасно. Потому что Хисын не мог ответить взаимностью. Потому что, слушая эту песню, эту прекрасную, душераздирающую песню, он думал не о Юнги. Он думал о Сонхуне. О том, как тот смотрел на него только что, с вызовом, с надеждой, с ожиданием. О том, что он должен был сделать шаг. Но не сделал. А потом случилось то, чего никто не ожидал. Последний аккорд затих, повиснув в холодном декабрьском воздухе, как последний выдох. Толпа взорвалась аплодисментами: кто-то кричал «браво», кто-то свистел, кто-то вытирал слезы. Мин поднялся из-за синтезатора, но не поклонился. Вместо этого он спрыгнул со сцены легко, по-кошачьи, несмотря на высоту, и пошёл сквозь толпу. Студенты расступались перед ним, перешёптываясь, оборачиваясь, доставая телефоны. Он шёл прямо к Хисыну. Его темные глаза горели странным, лихорадочным огнём: смесью адреналина, страха и решимости, той самой решимости, которая бывает только у людей, которые поставили на кон всё, что у них было, и теперь ждут результата. Он шёл, и в этой походке было что-то обречённое. Что-то от человека, который решился прыгнуть с обрыва, зная, что внизу может не быть воды. Хисын замер. Его тело окаменело. Он хотел отступить, сделать шаг назад, раствориться в толпе, но ноги не слушались. Они словно приросли к земле. Чонвон и Джей отошли в стороны, инстинктивно давая пространство, но их лица выражали тревогу. Чонвон прикусил губу, Джей нахмурился. Они не знали, что делать. Они не знали, как защитить друга от того, что должно было сейчас произойти. Юнги подошел вплотную. Между ними оставалось не больше двадцати сантиметров, расстояние, которое можно было преодолеть одним движением. От него пахло сигаретами, мятой и адреналином. Его дыхание было частым, поверхностным. Он явно нервничал, несмотря на внешнее спокойствие. Капельки пота блестели на его лбу, а пальцы, сжимавшиеся в кулаки и разжимавшиеся, выдавали его волнение. — Юнги... — начал Хисын, но договорить не успел. Мин Юнги взял его лицо в свои ладони. Мягко, но настойчиво. Его длинные пальцы, пальцы музыканта, пальцы, которые столько раз касались клавиш, создавая прекрасное, легли на скулы Хи, чуть касаясь холодной, бледной кожи. И в этом прикосновении было столько нежности, столько отчаяния, столько невысказанного, что Хисын на мгновение замер, не в силах пошевелиться. Он видел глаза Мина так близко, как никогда раньше. Видел, как в них отражается небо. Видел, как дрожат его ресницы. Видел, как по его щеке скатывается одинокая слеза, быстрая, почти незаметная, но Хисын заметил. А потом Юнги поцеловал его. Прямо там. Посреди главного двора. На глазах у всего университета. Это был не грубый, собственнический поцелуй. Нет. Он был мягким, почти благоговейным. Как будто старший прикасался к чему-то священному. Как будто он ждал этого момента месяцы: всю осень, весь тот период, когда они сидели в кофейне и говорили о музыке, когда они молчали на крыше, когда он провожал Хисына до общежития, не смея взять его за руку, и теперь не мог поверить, что это происходит. Его губы были тёплыми, чуть обветренными от холода, с привкусом сигарет и кофе. Он целовал Хи так, как целуют в последний раз, зная, что другого шанса не будет. Зная, что ответа не последует. Зная, что это конец, но все равно делает этот шаг. Вокруг ахнули. Кто-то вскрикнул. Кто-то засмеялся нервно. Чонвон вцепился в рукав Джея, и его глаза стали размером с блюдца. Джей выронил стаканчик с кофе, и горячая жидкость растеклась по асфальту темной лужей, но он этого даже не заметил. Ни-ки, который только что подошёл к площади с сумкой через плечо и ещё не понимал, что происходит, застыл на месте, переводя взгляд с целующихся на толпу и обратно. Его лицо выражало полное недоумение, смешанное с тревогой. А Хисын... Первой реакцией был шок. Полный, парализующий шок. Его тело на секунду замерло, мозг отказывался обрабатывать происходящее. Тепло чужих губ, не тех, которых он хотел. Запах сигарет, не тот запах, который он мечтал чувствовать каждое утро. Шум толпы, доносящийся словно сквозь вату. Всё это смешалось в какофонию ощущений, которая оглушила его, как удар грома. Второй реакцией было осознание. Юнги целует его. На глазах у всех. Включая Сонхуна. Сонхуна, который стоит на другой стороне площади и видит это. Сонхуна, который только что смотрел на него с надеждой, а теперь видит, как другой человек касается его губ. Третьей реакцией, и она пришла быстрее, чем он ожидал, быстрее, чем он успел что-либо обдумать, было отторжение. Не разумом — телом. Каждой клеточкой. Всем своим существом. Хи отшатнулся. Не просто отстранился — отшатнулся, как от удара. Его руки взлетели вверх, мягко, но решительно упираясь в грудь Юнги, отталкивая его. Это движение было инстинктивным, животным, совершенно неконтролируемым. Так отдергивают руку от горячей плиты. Так отступают от края пропасти. Так убегают от того, что причиняет боль. — Нет, — выдохнул он. Это было одно слово. Всего одно. Но в нем было столько всего: удивление, протест, боль, вина, мольба о понимании, что Юнги замер. Его руки все еще держали лицо Хисына, но теперь это прикосновение ощущалось иначе. Как лезвие. Как ожог. Как то, что причиняет боль им обоим. — Хисын-а... — начал Мин, и его голос дрогнул. В его глазах, тех самых кошачьих глазах, которые всегда смотрели с ленивой усмешкой, сейчас была только боль. Чистая, незамутнённая, обнаженная. Боль человека, который рискнул всем и проиграл. — Нет, — повторил блондин, отступая на шаг. Его платиновые волосы растрепал ветер, глаза расширились, дыхание сбилось. Он чувствовал, как сотни глаз смотрят на него: кто-то с любопытством, кто-то с сочувствием, кто-то с жадным интересом, каким наблюдают за катастрофой. — Юнги, нет. Я... я не могу. Прости. Прости меня. Толпа замерла. Сотни глаз смотрели на них: кто-то с любопытством, кто-то с сочувствием, кто-то с жадным интересом, каким наблюдают за аварией, в которую не попал сам. Кто-то уже достал телефоны, но Чонвон, заметив это, яростным жестом показал ближайшему студенту убрать камеру. Его лицо было суровым, каким Хи никогда его не видел. — Ты не можешь, — медленно повторил Юнги. Его руки упали, повисли вдоль тела, как плети. Он выглядел так, будто из него вынули стержень, который держал его все эти месяцы, заставлял вставать по утрам, садиться за синтезатор, писать музыку. — Или ты не хочешь? Хисын молчал. Что он мог сказать? Что каждое слово, каждая нота этой песни тронули его до глубины души, но не так, как хотел Юнги? Что он благодарен ему за всё: за понимание, за терпение, за ночные разговоры на крыше, за молчание, которое было комфортным, но его сердце бьется быстрее при мысли о другом человеке? Что он сам только недавно это осознал и ещё не знает, как с этим жить? Что он не хочет причинять боль, но уже причинил. И Юнги, и себе, и, возможно, Сонхуну, который только что видел этот поцелуй? — Я не хочу делать тебе больно, — прошептал он наконец. — Ты заслуживаешь большего. Ты заслуживаешь того, кто ответит тебе взаимностью. Кто будет смотреть на тебя так же, как ты смотрел на меня. Кто будет ждать твоих сообщений, кто будет пить с тобой кофе на крыше, кто будет слушать твою музыку и понимать её. А я... я не могу. Я не тот человек. Прости. Мин смотрел на него долго. Очень долго. Его кошачьи глаза, обычно лениво-насмешливые, сейчас были полны такой обнаженной, незащищённой боли, что Хисыну стало физически тяжело дышать. Он хотел сказать что-то ещё: объяснить, оправдаться, смягчить удар — слова застревали в горле. Он знал, что любые слова сейчас будут звучать фальшиво. Потому что правда была проста и жестока: он не любил Юнги. Он любил другого. — Это из-за него? — спросил Юнги. Он не назвал имени. Ему не нужно было. Они оба знали, о ком речь. Об этом парне с математического факультета. О том, кто протянул руку и не пожал в ответ. О том, кто смотрел на Хисына с вызовом и надеждой. Хисын отвёл глаза. И этот жест сказал больше, чем любые слова. Больше, чем все объяснения, которые он мог бы дать. — Понятно, — выдохнул Юнги. Его голос стал тихим, тусклым, лишённым эмоций. Так говорят люди, которые только что потеряли что-то важное и ещё не осознали масштаб потери. — Понятно. Я должен был догадаться. Ещё тогда, на фестивале. Ты смотрел на него так, как никогда не смотрел на меня. Как будто он был солнцем, а ты — планетой на его орбите. А я... я был просто прохожим. — Юнги, я... — Не надо, — перебил парень. Он поднял руку, останавливая поток оправданий. Его пальцы дрожали. — Не надо, Хисын. Я не злюсь. Правда, не злюсь. Злость — это не про меня. Я просто... я надеялся. Глупо, да? Ты говорил о бунте против абсурда, о том, что Сизиф счастлив, даже когда камень катится вниз. А я, выходит, проиграл абсурду. Мой камень скатился, и я не счастлив. Он усмехнулся криво, горько, через силу, и эта усмешка была страшнее любых слёз. Страшнее крика. Страшнее ярости. Потому что в ней было принятие. Принятие того, что его не любят. Что его никогда не полюбят, по крайней мере, не так. — Спасибо за честность, — сказал он, отступая на шаг. Его голос был ровным, но Хисын слышал, как он ломается на последнем слове. — И... удачи. С ним. Надеюсь, он стоит того. Надеюсь, ты будешь счастлив. Правда. Я этого хочу. Я хочу, чтобы ты был счастлив, даже если не со мной. Он развернулся и пошел прочь, сквозь толпу, которая расступалась перед ним в гробовой тишине. Его кожаная куртка блестела на холодном декабрьском солнце, а плечи были расправлены. Он уходил красиво, единственный способ уйти, который он знал. Единственный способ, которому он научился за годы одиночества. Хи стоял на месте, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Вокруг него смыкалась толпа, слышались шепотки, но он не слышал их. Он слышал только эхо поцелуя, поцелуя, которого он не хотел. И эхо собственного голоса: «Нет. Я не могу». И еще одно эхо — самое громкое, самое страшное, самое невыносимое: эхо шагов Юнги, удаляющихся прочь. Человека, который любил его. Которого он ранил. Чонвон и Джей тут же оказались рядом. Ян взял его под руку, Пак встал с другой стороны, заслоняя от любопытных взглядов. Их лица были бледными и встревоженными. — Давайте уйдем отсюда, — тихо сказал Джей. — Быстро. Пока репортеры студенческой газеты не набежали. Хисын позволил себя увести. Его ноги двигались механически, голова была пустой и одновременно переполненной. Перед глазами стояло лицо Юнги, его боль, его принятие, его горькая усмешка. Но где-то на периферии сознания билась другая мысль. Мысль о том, на кого он должен был посмотреть в первую очередь после того, как отшатнулся от Мина. Мысль о том, кого он искал глазами, когда говорил «нет». Он посмотрел сейчас. Через плечо. Через толпу, которая всё ещё гудела, обсуждая случившееся. Через море чужих лиц, которые сливались в одно размытое пятно. Туда, где у входа в математический корпус только что стоял Сонхун. Но там уже никого не было. Только холодный декабрьский ветер трепал голые ветки деревьев, и в воздухе начинали кружиться первые снежинки, робкие, неуверенные, словно сама природа не знала, как реагировать на то, что только что произошло. И где-то вдалеке, за поворотом аллеи, исчезал высокий силуэт в тёмно-синем пальто. Сонхун видел все. Поцелуй. Отказ. Слова «это из-за него». И он ушёл. Ли закрыл глаза. Лёд внутри него не просто треснул. Он раскололся на тысячи осколков, и каждый осколок отражал одно и то же лицо. Лицо человека, которого он только что потерял, возможно, навсегда. Потому что Хун видел поцелуй. Видел, как Юнги держал его лицо в своих ладонях. Не слышал слов «я не могу», он был слишком далеко. Он видел только жест, только прикосновение, только то, что Хисын позволил другому человеку быть так близко. И этого было достаточно, чтобы разрушить последнюю надежду.