6 мая 1976 года.
Калифорния, Лос-Анджелес, поместье Хейвенхёрст.
Новый, тысяча девятьсот семьдесят шестой год обрушился на него всей своей многотонной, безжалостной тяжестью, принеся слишком много всего и сразу — и головокружительные, ослепительные взлёты, от которых закладывало уши, и резкие, оглушительные падения, ломавшие кости. Майкл обрёл в этот период точно также много, как и потерял, окончательно потонув в этом безумном, ревущем водовороте шоу-бизнеса слишком стремительно, без малейшего шанса зацепиться за кромку берега и просто перевести дыхание. Январь, пожалуй, оказался для него самым тяжёлым, надломленным и тёмным периодом, когда семнадцатилетний парень казался самому себе слишком сломанным, уязвимым и по-детски жалким. Тяжёлый, изматывающий судебный процесс с Берри Горди и лейблом Motown вытягивал из семьи последние жилы, превращая их жизнь в сплошной кошмар наяву. В течение этих бесконечных, серых недель вся семья Джексонов находилась в колоссальном, удушающем стрессе, который оседал гарью в лёгких. Напряжение в комнатах Хейвенхёрста можно было буквально резать ножом. Майкл временами ловил себя на глухом, пугающем оцепенении: из-за этой бесконечной бумажной войны, постоянных криков, взаимных упрёков и визитов строгих адвокатов в строгих костюмах он просто забывал, когда в следующий раз сможет нормально поесть или хотя бы спокойно прилечь, не говоря уже о каких-то других делах, выходящих за рамки базовых потребностей выживания. Однако и без того невыносимую для всей семьи ситуацию осложнил глубокий, кровоточащий личный раскол. И как бы странно и нелогично это ни выглядело для внешнего мира, сам Майкл переживал из-за этой семейной трещины куда больше, чем за все нескончаемые судебные разбирательства, контракты и потерю миллионов. Джермейн. Его старший брат, со-лидер, его неотъемлемая часть на сцене, чьё плечо он каждую секунду чувствовал рядом под светом софитов, — оказался между двух огней. Зажатый в тиски между преданностью родной крови и верностью любимой женщине, Джермейн всё-таки сделал свой окончательный выбор. Он принял решение остаться со своей новоиспечённой женой Хейзел и покинуть братьев, оставив группу накануне подписания важнейшего соглашения с Epic Records. Майкл его не винил. Ни единой секунды своего измученного внутреннего монолога он не отдал под гнев, обиду или осуждение. Он слишком хорошо помнил, какими горящими, благоговейными и какими-то до боли беззащитными глазами Джермейн всегда смотрел на Хейзел, пока та ещё была просто его девушкой. Майкл знал: среди всего этого вечного, разрушительного хаоса, происходящего в их огромном семействе, среди постоянной жестокой давки отца и сотен удушающих запретов, эта женщина была единственной, кто действовал на брата как спасительное, исцеляющее лекарство. Сам Майкл, пожалуй, в свои семнадцать ещё не знал на личном опыте, каково это — так сильно, до дрожи в коленях и слепоты в глазах любить другого человека. Но он был твёрдо, упрямо уверен, что это чувство — сильнейшее и глубочайшее из всех существующих в этой вселенной. По крайней мере, ему отчаянно, до щемящей боли в груди хотелось в это верить. Оно своей сокрушительной силой было готово сдвинуть любые, даже самые высокие и неприступные горы, а человек ради этого чувства был в силах преодолеть абсолютно любые трудности, невзгоды, одиночество и презрение толпы. Майкл был уверен, что Джермейн справится. И пусть теперь они совсем не виделись — ведь Джозеф в привычной ему тиранической, леденящей манере строго-настрого запретил старшему сыну даже приближаться к порогу дома, отрезав напоследок, что знать его больше не желает, — Майкл продолжал верить в брата. Верить так сильно, сколько, наверное, не был уверен ещё ни в ком в этой жизни. И, конечно, он безумно, до крика в пустой комнате скучал. Джермейн был для него не просто коллегой по группе, делящим микрофон. Он был тем самым старшим братом, который всегда, в любые моменты находился рядом и принимал Майкла абсолютно любым — со всеми его странностями, пугливой замкнутостью, тихим, почти детским голосом и капризами, что бы тот ни творил и каким бы ранимым ни являлся. Безусловно, Майкл любил всех своих братьев — даже вечного задиру Марлона, и сестёр — включая маленькую, острую на язык язву Джанет. Он любил их всех одинаково преданно, всем своим огромным, вмещающим в себя чужую боль сердцем. Однако именно Джермейн с самого раннего детства являлся для него не только главным примером для подражания, но и единственной надёжной поддержкой, незыблемой опорой в моменты, когда земля уходила из-под ног. Майклу, которого с собственным отцом никогда и близко не связывало хоть каких-то тёплых, искренних чувств, всю его сознательную жизнь — сколько он себя помнил — отчаянно, до щемящей глухой тоски в груди не хватало рядом крепкого мужского плеча и простого, безусловного отеческого тепла. Не за выданный на сцене идеальный шаг, не за проданную миллионным тиражом пластинку, а просто так. Потому что он есть. Потому что ему, великому маленькому артисту, перед которым преклонялись стадионы, тоже бывало невыносимо страшно. Эта потребность в защите была его вечной, незаживающей раной, которая ныла каждый раз, стоило миру вокруг стать слишком жестоким. И, если говорить абсолютно честно, единственным спасением от этого удушающего одиночества уже давно был Билл. Человек, который за долгие годы преданной службы стал для Майкла кем-то гораздо большим, чем просто безмолвный телохранитель в строгом костюме. Билл был его личной крепостью. Он поддерживал, закрывал своей широкой спиной от безумной, разрывающей на части толпы и буквально спасал его в любой, даже самой патовой ситуации, когда Майкл чувствовал, что вот-вот задохнётся. Благодаря Биллу эта вечная, застарелая тоска внутри парня немного притуплялась, послушно прячась куда-то глубоко под рёбра. Она напоминала о себе лишь в те редкие, особенные минуты, когда, проезжая вглубь штатов на длинных, изматывающих дорогах в очередном турне или устало прижимаясь лбом к холодному стеклу автомобиля после изнуряющих многочасовых репетиций, Майкл всматривался в проносящиеся мимо пейзажи. Там, за окном, в жёлтом свете вечерних уличных фонарей он то и дело видел совсем маленьких или уже подрастающих детей, которые весело, беззаботно играли вместе со своими отцами: те подбрасывали их в воздух, со смехом ловили, катали на плечах и просто были рядом. Безопасные. Настоящие. У Майкла этого не было. Никогда. Вообще. С самого первого вздоха на этой земле. Уже в пять лет, впервые переступив черту профессиональной сцены и зажмурившись от слепящего, обжигающего света прожекторов, этот маленький мальчик внутри него слишком чётко, на всю жизнь понял: ему не светят обычные детские забавы, игрушки и весёлое, красочное детство, наполненное безопасностью и родительской нежностью. Всё, что он видел и запомнил со своего самого раннего возраста, — это тяжёлый, со свистом рассекающий воздух стальной ремень отца, душные, пропахшие дешёвым алкоголем, потом и табачным дымом ночные пабы, где им приходилось выступать до полусмерти, и старая, хилая, треснувшая раковина в грязной ванной комнате. К её леденящему фаянсу маленький Майкл со слезами прижимался всем своим худеньким телом в те жуткие минуты, когда внутри становилось совсем больно, невыносимо и страшно. А страшно, если признаться себе, было практически всегда. Он замирал там, обхватив себя тонкими ручонками, почти не дыша, в тщетной, наивной надежде отыскать хоть какое-то спасение, защиту от тяжёлых, приближающихся шагов за дверью. Спасение, которого, как оказалось позже, в том доме для него попросту никогда не существовало. Зато, как он узнал гораздо позже, спасение всё-таки существовало. Оно ждало его не в удушливых стенах родного дома, а далеко за его пределами — в совершенно ином, чистом и неизведанном мире. Мире, который принадлежал только ей одной. Авелин. При одном лишь мысленном упоминании этого имени где-то глубоко под рёбрами Майкла рождался едва уловимый, но такой пронзительный, щемящий трепет. Он никогда не смог бы сказать, что Авелин для него — просто близкий друг. Или та самая хорошая знакомая, которая поддерживала и спасала его в моменты, когда дышать от навалившейся боли становилось совсем туго. Нет, его язык бы никогда не повернулся произнести подобное, а сердце бы судорожно сжалось от глухого протеста. Это было бы слишком поверхностно, глупо, черство и попросту недопустимо — подбирать такие блеклые, обыденные слова для этой удивительной светловолосой девушки, которая покорила его, казалось, с самых первых секунд их встречи. На самом деле, наверное, оно так и было. Время могло стирать из памяти лица адвокатов, даты концертов и бесконечные юридические формулировки, но её образ оставался внутри него неприкосновенным, запечатлённым на самой чистой глубине души. Майкл до сих пор, зажмурившись, слишком отчётливо, до мельчайших подробностей помнил тот день. Помнил её мягкие, светлые волосы, которые лениво и так красиво развевались на ветру, пока она мерно покачивалась в плетёном кресле, полностью погружённая в свой собственный, скрытый от чужих глаз мир. Её взгляд тогда был прикован к страницам сказочной книги, и в этой хрупкой, умиротворённой картине было столько подлинной магии, сколько Майкл не встречал ни в одной самой дорогой голливудской декорации. Он слишком хорошо помнил и свой собственный взгляд в ту секунду. И пускай он физически не мог видеть себя со стороны, он наверняка, до единого удара пульса знал, каким заворожённым, растерянным и беззащитным был этот взгляд. А ещё лучше он помнил свои хаотичные, замершие в благоговении мысли. И ту оглушительную, ни на что не похожую внутреннюю реакцию, когда ему наконец удалось увидеть её вблизи, столкнувшись с ней лицом к лицу. В тот момент внутри него будто оборвалась какая-то важная, туго натянутая струна, державшая его в вечном напряжении, и взамен разлился покой. Авелин стала его вторым дыханием. Тем самым спасительным глотком чистого, морозного воздуха, который ворвался в его задымлённые, измученные бесконечной работой лёгкие. Если бы Майкла однажды попросили сесть перед камерой и описать эту девушку всего несколькими фразами, чтобы как-то сухо охарактеризовать её для прессы или чужих людей, — он бы ни за что не справился с этой задачей. Он бы просто замолчал, пряча ладони в карманы и беспомощно улыбаясь. Ведь она значила для него слишком многое — невыразимо, пугающе многое. Она сама по себе была человеком, вмещающим в себя слишком колоссальную, глубокую вселенную, чтобы её можно было бездушно уложить в рамки обычных слов и предложений. Она была его личным, тихим чудом, бережно спрятанным за границей кадра, куда никогда не доберутся ни безжалостные софиты, ни тяжёлый ремень отца, ни удушающий шум толпы. — Рэнди, чёрт тебя дери, живо подошёл к отцу! Когда я зову — ты идёшь, малец, и глаза свои бесстыжие на меня поднял! За высокими окнами поместья Хейвенхёрст уже давно властвовала глухая, удушливая вечерняя темень. Густой, тягучий туман лениво наползал на стриженые газоны, словно пытался окончательно отрезать этот огромный дом от остального мира, погружая всё вокруг в зловещую изоляцию. В это же самое время Майкл, перепрыгивая сразу через несколько ступеней, быстро спускался на первый этаж. Он шёл по своей извечной привычке, подпевая самому себе едва уловимым, едва слышным шёпотом. Он делал это постоянно — настолько, что порой окружающие этого даже не замечали, но именно в такие редкие минуты уединения в его голове рождались первые, хрупкие строки будущих стихотворений или обрывки мелодий. Все эти ценные наработки он бережно, скрытно хранил в глубинах памяти, отчаянно надеясь, что чуть позже мир сможет услышать их. Услышать и наконец узнать его как сильного, независимого автора, способного говорить с людьми на языке чистой музыки. Однако на самом пороге просторной кухни, где горел приглушённый, обманчиво тёплый свет, Майкл резко замер. Напев оборвался на полуслове, а воздух в лёгких застыл ледяным комом. Перед ним разворачивалась слишком знакомая, до тошноты заученная картина. Посреди комнаты стоял Рэнди — его четырнадцатилетний младший брат, который сейчас, несмотря на свой уже подростковый рост, мелко, судорожно подрагивал всем телом, испуганно вжав голову в плечи. А прямо напротив него непоколебимой скалой возвышался отец. Джозеф, как и всегда в моменты своей глухой, неконтролируемой ярости, привычно сжимал в грубых, мозолистых ладонях тяжёлый кожаный ремень с массивными металлическими вставками. Он смотрел на сына сверху вниз, буквально пригвождая юношу своим налитым свинцом взглядом к полу. Майкл почувствовал, как внутри всё инстинктивно сжалось от подступившей дурноты, а сердце бешено, болезненно заколотилось в грудную клетку, отдаваясь глухим, оглушительным стуком в ушах. Пальцы семнадцатилетнего Майкла мёртвой хваткой вцепились в холодный, гладкий тонированный наличник дверного проёма, судорожно ища хоть какую-то опору против подступающей слабости. Сделав над собой колоссальное усилие, он переступил порог, не отводя напряжённого, полного скрытого страха взгляда от брата. Ему слишком хорошо, до мельчайших рубцов на собственном теле, было знакомо то, что чувствовал сейчас Рэнди. — Я что, неясно выражаюсь?! Или ты оглох совсем от своей музыки? Подойди ближе, я живо выбью из тебя эту дурь… — утробный, раскатистый бас Джозефа заставил стены кухни содрогнуться, а посуду в шкафах — жалобно зазвенеть. — Рэнди. На этот негромкий, но отчётливо прозвучавший со стороны коридора голос обернулись сразу двое. Сжавшийся в комок Рэнди, судорожно стискивая пальцами ткань собственной рубашки, посмотрел на старшего брата таким умоляющим, полным запредельного ужаса взглядом, что Майклу в ту же секунду стало физически, невыносимо больно где-то в районе солнечного сплетения. И Джозеф. Глава семейства медленно повернул массивную голову к кухонному проёму. Увидев старшего сына, он лишь хмыкнул, и его полные, жёсткие губы тут же растянулись в наигранно ласковой, фальшивой усмешке, от которой по спине Майкла пробежал леденящий холод. — А, Майкл… Заходи, сынок, мы как раз тебя ждали, — приторно, с едва уловимым вызовом протянул отец, демонстративно перехватив ремень поудобнее, отчего металлическая пряжка глухо звякнула. С трудом сглотнув вязкую, мгновенно пересохшую слюну, Майкл заставил свои ватные, непослушные ноги сделать ещё несколько шагов вперёд. Оказавшись вплотную рядом с бледным, дышащим через раз братом, он на секунду крепко, ободряюще сжал его худое плечо, пытаясь передать ему хотя бы каплю своей силы, закрыть собой от этой надвигающейся бури. — Поднимись к себе, ладно? Все хорошо, — негромко, едва слышно проговорил Майкл, стараясь, чтобы его собственный голос не дрогнул в присутствии тирана. Он отчаянно попытался выдавить из себя подобие мягкой, успокаивающей улыбки, хотя внутри у него самого всё кричало от нарастающей паники. Каждой клеточкой своего содрогающегося тела он чувствовал, как тяжёлый, оценивающий взгляд отца буквально прожигает в нём дыру, сканируя его уязвимость. Майкл аккуратно, но настойчиво подтолкнул Рэнди назад, в сторону дверного проёма, и коротко качнул головой, безмолвно давая понять, что этот удар он полностью возьмёт на себя. Рэнди, испуганно переводя глаза с брата на отца, мелко и хаотично попятился назад. Он явно колебался, не веря своему внезапному спасению, но, кинув быстрый взгляд на Джозефа, который всё ещё крепко сжимал в руках своё страшное оружие, окончательно сломался. Заметив, что тяжёлый взгляд тёмных отцовских глаз на мгновение переключился на Майкла, младший тут же круто развернулся и вихрем скрылся в полумраке прихожей. Уже через секунду на верхних этажах послышались его быстрые, громкие, спасительные шаги по лестнице. Майкл остался один. В звенящей, удушающей тишине кухни отчётливо слышалось лишь его собственное прерывистое дыхание и мерное, зловещее похлопывание кожаного ремня о ладонь Джозефа, отсчитывающее секунды до неминуемой расплаты. — Майкл, сынок, — раздался тихий, пропитанный ядовитой иронией и каким-то извращённым удовольствием голос мужчины. Майкл мелко, всем телом вздрогнул от этого вкрадчивого тона, но взгляд на отца так и не поднял. Напротив, он упрямо опускал голову как можно ниже, словно пытаясь спрятаться от этого гнетущего присутствия, и мертвой хваткой вцепился длинными, дрожащими пальцами в полированный край мраморной столешницы кухонного острова. — Скажи мне, пожалуйста, с каких пор в этом доме разрешено перебивать собственного отца? — Джозеф сделал медленный шаг вперёд, и этот звук шага отозвался в ушах Майкла набатом. — Я разве когда-нибудь говорил, что это позволительно? Что это можно или, чёрт тебя дери, стоит делать? Конечно, он ничего не ответил. В этой комнате любое его слово, любое оправдание или даже покорный вздох могли послужить лишь розжигом для чужой ярости. Чувствуя, как сильно, судорожно сжимается его собственное сердце, грозясь вот-вот пробить рёбра, Майкл почти физически ощущал, как воздух вокруг густеет, превращаясь в свинец. Дышать становилось всё тяжелее — то ли от чёткого, хладнокровного понимания того, что сейчас неизбежно произойдёт, то ли от давящего чувства собственного бессилия. По сути, он сам, добровольно сделал этот шаг и подписал себе этот приговор, лишь бы избавить младшего брата от расправы. Юноша только сильнее стиснул острый край столешницы, до побелевших суставов, до боли впиваясь ногтями в гладкий камень, и продолжал неотрывно смотреть куда-то в пол, себе под ноги. Его тело — обычно невероятно крепкое, идеально контролируемое и пластичное на сцене, способное подчиняться любому внутреннему импульсу, — сейчас предательски подрагивало. Эта мелкая, изнуряющая дрожь выдавала всю его скрытую паническую нервозность, обнажала тот первобытный детский страх, который он годами пытался вытравить из себя. Крепко, до синевы сжав губы, Майкл продолжал упрямо буравить взглядом одну-единственную точку на полу. Только бы не поднимать глаз. Только бы не видеть его — эту массивную, давящую фигуру, эту торжествующую, вальяжную позу, этот холодный, не знающий пощады взгляд тёмных глаз. Просто чтобы не видеть своего палача. — Сынок, ну же, — ласково, почти мягко произнёс Джозеф. Этот вкрадчивый, издевательский тон заставил Майкла напрячься до абсолютного предела, до звенящей судороги в мышцах. Он услышал, как отец сделал ещё несколько медленных, ленивых шагов в его сторону. Джозеф двигался неспешно, вальяжно, словно хищник, играющий со своей загнанной в угол жертвой. Конечно, он видел — более того, упивался этим знанием, — что собственный сын до смерти его боится. — Подойди сюда, — продолжил мужчина, останавливаясь вплотную. Майкл, не поднимая головы, выхватил периферийным зрением начищенные носки его туфель, замершие в паре дюймов от себя. Разум лихорадочно подсказывал, что нужно подчиниться, сделать этот шаг, наступить на горло собственной гордости, чтобы не провоцировать ярость отца. Но тело сковал первобытный, парализующий ступор. Юноша так и не смог заставить себя сдвинуться с места и даже не поднял глаз, продолжая стоять каменным изваянием, устремив запуганный, бегающий взгляд тёмных глаз в холодный пол. И это стало его очередной, роковой ошибкой. В следующее мгновение, без единого предупреждающего слова, Джозеф с глухим рыком дёрнул его на себя. Его массивная, мозолистые ладонь намертво вцепилась в воротник тонкой белой рубашки — резко, с такой сокрушительной силой, что Майкл, потеряв хрупкое равновесие и просто не успев сгруппироваться, тяжело налетел на крепкую, широкую грудь отца. Мужчина тут же, словно брезгуя этим секундным физическим контактом, с силой оттолкнул его обратно, но пальцы при этом продолжали железной хваткой стискивать замявшуюся ткань на шее юноши. — Майкл, я разве плохо объясняю? Ты что, напрочь позабыл, как нужно вести себя с отцом? — медленно, ядовито процеживая каждое слово по слогам, выговорил Джозеф. Он ещё сильнее закрутил воротник рубашки, придушивая и грубо подтягивая сына ближе к себе, вверх, из-за чего Майкл с ужасом почувствовал, как ворот плотно врезается в горло, полностью перекрывая доступ к кислороду. В глазах на секунду потемнело от нехватки воздуха. — Я спросил: ты не знаешь, как нужно вести себя?! Ты не помнишь, где твоё законное место в этом доме?! В этой жизни — рядом со мной?! Вместе с этим яростным, оглушительным криком, от которого заложило уши, на хрупкое тело Майкла обрушились первые удары. Тяжёлые, хлесткие, свистящие в воздухе, они били с безжалостной точностью именно по тем местам, где под одеждой ещё недавно виднелись яркие сине-желтые следы от прошлых экзекуций. Те синяки только-только успели сойти, затянуться новой кожей. Впрочем, рядом с Джозефом подобные отметины никогда не проходили надолго. Судорожно, инстинктивно вскинув руку, Майкл попытался вцепиться ладонью в запястье отца, чтобы хоть немного ослабить удушающую хватку на горле, но в ту же секунду по его длинным, тонким пальцам пришёлся резкий, сокрушительный удар металлической пряжкой ремня. Боль обожгла нервные окончания жидким огнём. Юноша плотно, до белых полос сжал губы и зажмурился до искр из глаз, отчаянно пытаясь превозмочь этот адский, разрывающий кошмар, остающийся после каждого точного попадания отцовского оружия. «Терпи. Терпи. Ради всего святого, просто терпи», — как заведённая, молилась внутри одна-единственная мысль. — Ты ещё огрызаться мне будешь, носатый?! Сопляк! Думаешь, раз вырос, так можешь себе лишнее позволить?! Думаешь, ты выше других?! Выше меня?! — зверея от собственного крика, рычал мужчина. Он продолжал наносить хаотичные, но наотмашь уверенные, тяжёлые удары по всему телу парня, крепко удерживая его за шкирку и не давая несчастному возможности увернуться или сдвинуться хотя бы на сантиметр от этого избиения. Майкл физически чувствовал, как к закрытым векам подступают горячие, тяжёлые солёные слёзы, которые он так отчаянно ненавидел. Он жмурился всё сильнее, до боли в мышцах лица — если он сейчас сломается, если позволит себе разрыдаться здесь, зажатый в тиски отцом, который лупит его ремнём, как беззащитного маленького мальчишку в его без пяти минут восемнадцать лет… Майкл знал, что тогда окончательно потеряет последнюю веру в самого себя. Его затопит всепоглощающий, удушающий стыд. Тот самый стыд за собственную слабость и уродство, который, впрочем, он и так чувствовал по отношению к себе практически всегда, но с особенной, уничтожающей силой — именно в такие секунды. — Ты ответишь мне, Майкл, или так и будешь стоять здесь бессловесным столбом?! — рыкнув, надрывно, со свистом прошипел мужчина. В очередной раз хлёсткий, безжалостный удар ремня пришёлся по бедру юноши, заставив его тело инстинктивно содрогнуться от пронзившей мышцы судороги. Джозеф с силой рванул сына на себя, грубо хватая за плечи и притягивая его лицо вплотную к своему, так близко, что Майкл почувствовал чужое тяжёлое, прокуренное дыхание и запредельное, удушающее давление. — Ну же, расплачься, носатый. Смотрите на него, взрослый парень, без пяти минут мужчина, а стоит тут и распускает сопли, как девчонка… Твоя белобрысая подружка вообще знает, какого хлюпика она пригрела, а? — неожиданно произнёс Джозеф и громко, издевательски хмыкнул, явно довольный собственной проницательностью и тем, как ловко нащупал новую уязвимость. — Или она у тебя точно такая же жалкая неженка, которая падает в обморок от каждого шороха? При упоминании Авелин внутри Майкла будто что-то с треском оборвалось. Весь мир вокруг на мгновение оглох, сузившись до одной-единственной точки. Дикая боль от ударов, парализующий леденящий страх перед отцовским гневом, удушающая хватка на воротнике — всё это резко отступило, поблекло и отошло на задний план, оборачиваясь глухой, звенящей и опасной тишиной. Юноша медленно, превозмогая колоссальное сопротивление собственного испуганного тела, поднял взгляд на мужчину. Длинные пальцы, до этого судорожно и беспомощно цеплявшиеся за край столешницы кухонного острова, сами собой сжались в плотные, до белизны суставов, кулаки. Внутри, вопреки всему пережитому ужасу, прорезалось и упрямо рвануло наружу что-то слишком ощутимое, горячее и острое — чувство, которое он больше не мог, не желал и не собирался контролировать. Это была чистая, первородная защита того, что было ему дороже собственной жизни. — Замолчи. Сейчас же. Уверенная, торжествующая усмешка сползла с лица Джозефа точно так же резко, как и появилась, оставив лишь уродливую гримасу недоумения. Мужчина ошеломлённо приоткрыв полные жёсткие губы, несколько секунд молча всматривался в лицо сына, словно искренне пытался осознать, не послышался ли ему этот тихий, но на удивление твёрдый, вибрирующий от скрытой ярости голос. — Что ты сейчас сказал? — нахмурившись, Джозеф опасно мотнул головой, и в его глазах промелькнула первая искра зловещего удивления. Его пальцы перехватили парня за предплечье, сжимая кости до хруста, и снова рванули к себе, требуя покорности. — Повтори, ну! Что ты там сейчас промямлил, щенок? Майкл судорожно сглотнул вязкий, пересохший ком в горле, но взгляда не отвёл. Этот взгляд тёмных глаз всё ещё оставался испуганным, лихорадочно бегающим от подступающего к сердцу адреналина, но в нём появилось главное — абсолютная, непоколебимая и взрослая осмысленность. Если он начал этот бунт, если он посмел поднять голову, он доведёт это до самого конца. Потому что как бы Джозеф ни ломал его тело, какие бы грязные, унизительные оскорбления ни выплёвывал в лицо, Майкл в этой жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не позволит ему осквернить Авелин даже мимолётным словом. Она была его святыней, его чистым воздухом, и её имя не должно было звучать в этой грязной, пропахшей насилием кухне. — Замолчи, Джозеф. Пожалуйста, просто закрой свой рот и никогда больше не смей произносить её имя. Ты не имеешь на это никакого права, — отчеканил парень, хмуро и прямо глядя в глаза отца, вкладывая в каждую букву всю ту боль и силу, что копились в нём годами. Глаза тирана расширились так сильно, что, казалось, готовы были перебраться на лоб от абсолютного, запредельного шока. На какие-то долгие, удушающие мгновения все эмоции Джозефа будто испарились, оставляя после себя мертвенную, оцепенелую пустоту. Он впервые в жизни видел перед собой не послушного, запуганного мальчика, готового бесконечно терпеть побои, а кого-то, кто готов был драться за то, что ему дорого. Шестерёнки в мужской голове крутились с таким видимым, колоссальным процессом, что он от неожиданности даже разжал пальцы, отпуская измятую, порванную на груди ткань белой рубашки Майкла, и сделал короткий, непроизвольный шаг назад. «Это она так на него действует? Эта девчонка смогла вытащить из него хребет?» — читалось в его тяжёлом, ошарашенном прищуре, в котором удивление медленно перерастало в новую фазу ярости. Заметив, как опасно и стремительно потемнело лицо отца, Майкл сам непроизвольно отступил на полшага, инстинктивно нащупывая ладонью прохладный край мраморной столешницы, чтобы удержать равновесие на ватных ногах. Джозеф тем временем покрепче, со зловещим скрипом перехватил толстый кожаный ремень и, резко вскинув руку, ткнул его массивной металлической пряжкой прямо в лицо сына, почти царапая кожу возле носа. — А теперь слушай меня сюда очень внимательно, носатый выскочка… — прошипел он сквозь плотно сжатые, пожелтевшие зубы, и в его низком голосе заклокотала новая, ещё более страшная, леденящая кровь осознанная ярость, обещающая стереть Майкла в порошок за этот секундный бунт. Но за этим более ничего не последовало. Надвигающаяся лавина отцовского гнева, готовая обрушиться на него в следующую секунду, внезапно замерла в воздухе. Оглушительный, резкий хлопок входной двери разорвал удушливое пространство кухни. Звук был настолько неожиданным, что Майкл непроизвольно вздрогнул, резко разворачиваясь всем телом в сторону коридорного проёма. Уже через несколько секунд в дверях, сопровождаемые панической суматохой и глухим шумом, показались две фигуры. Сердце Майкла пропустило удар, когда он взглянул на мать. Лицо Кэтрин исказилось от такого первобытного, почти истерического ужаса, что юноша мгновенно, на каком-то животном уровне понял: случилось нечто непоправимое. Прямо перед ней, отчаянно вжимаясь спиной в её грудь, надрывно, до хрипа рыдала Джанет. Девочка полностью покраснела от нехватки воздуха и буквально разрывалась в диком, безудержном плаче, не способная вымолвить ни слова. Майкл, мгновенно очнувшись от оцепенения, забыл и про ремень, и про стоявшего рядом тирана. Он бросился к ним, на ходу падая на колени прямо перед испуганной сестрой. Юноша впервые в жизни видел Джанет в таком состоянии — её плач был не просто детской истерикой, он был неконтролируемым, удушающим. Оказавшись вплотную к ней, Майкл с ужасом заметил, какая крупная, лихорадочная дрожь сотрясает её маленькое тело. — Джанет? Мама? Что случилось? Почему ты так плачешь? — лихорадочно залепетал он, переводя растерянный взгляд с матери на сестру и бережно, до боли аккуратно притягивая бьющуюся в слезах девочку к себе. Джанет, едва почувствовав родное, надёжное братское плечо, тут же мёртвой хваткой вцепилась тонкими пальцами в измятую ткань его рубашки, пряча лицо на его груди. Майкл ощущал каждый её судорожный вздох, и внутри него самого, накатывая удушающими волнами, стала стремительно подниматься липкая, парализующая паника. — Кэтрин? Что здесь происходит? — позади них раздался тяжёлый голос Джозефа, который сократил дистанцию всего за пару размашистых шагов. Но слова, которые сорвались с губ отца в следующее мгновение, заставили Майкла окончательно похолодеть на месте и буквально прирасти к полу. — Матерь Божья, Кэтрин… Что с твоими руками? Откуда на тебе кровь?! Вскинув на мать дикий, полный нарастающего безумия взгляд, Майкл почувствовал, как земля с грохотом уходит из-под ног, несмотря на то, что он и так сидел на коленях. Длинные, обычно такие мягкие и аккуратные пальцы Кэтрин выглядели так, будто она по локоть окунула их в чашу с жидким багровым пламенем. Её ладони были полностью покрыты кровью. Приглядевшись, бледнеющий на глазах Майкл заметил тяжёлые, медленно стекающие капли, а чуть выше — густые разводы насыщенного, кроваво-красного цвета, которыми было безжалостно заляпано светлое ночное платье женщины. Сама Кэтрин выглядела бледной, как саван. Она отчаянно, судорожно пыталась совладать с дыханием, то беспомощно приоткрывая, то снова закрывая губы, словно ей не хватало воздуха. Её трясущиеся, окровавленные руки так и замерли в воздухе, пока их грубо и резко не перехватил подошедший Джозеф. — Джозеф… там, на дороге… прямо за нашими воротами… Боже правый, Авелин… Я… — запинаясь, еле слышно вымолвила женщина. Она не договорила, сорвавшись на беззвучный плач, и бросила на Майкла быстрый, наполненный глубоким, раздирающим душу состраданием и ужасом взгляд. Юноша, неотрывно смотревший в лицо матери, в эту самую секунду будто заживо окаменел. Мир вокруг него раскололся, и Майкл провалился в ледяное, глухое пространство, где больше не существовало ни звуков, ни плача Джанет, ни испуганных возгласов родителей — абсолютно ничего. Время остановилось. Перед глазами стояло только искажённое отчаянием лицо матери, её покрытые свежей кровью, дрожащие руки и одно-единственное имя, которое мёртвым грузом слетело с её подрагивающих губ. Имя, разрушившее его жизнь до основания. Авелин. В следующее мгновение, безмолвно поддавшись безумному, первобытному порыву, Майкл сорвался с места. Внутри него выжгло всё подчистую: и страх перед отцом, и недавнюю физическую боль. Он не обращал внимания абсолютно ни на что — ни на рыдающую Джанет, которая, судорожно хватая ртом воздух, пыталась удержать его за край одежды, ни на яростный, оглушительным крик Джозефа, приказывающий ему вернуться. В прихожей дорогу ему попытались перекрыть старшие братья, но всё было тщетно. Обладая феноменальной, почти звериной реакцией, Майкл увернулся, проскочил между ними и, буквально не видя ничего перед собой, вылетел из душного холла на ледяной ночной воздух. Ноги сами несли его вперёд по тёмной аллее. Стремительно преодолев разделяющее поместья расстояние, он с силой рванул на себя высокие, кованые ворота и вывалился на проезжую часть. Там, у самого въезда в Роузмонт-Холл, в зловещих лучах уличных фонарей царил настоящий, парализующий разум хаос. На дороге разворачивалась какая-то дикая, паническая суета, пропитанная криками и первобытным ужасом перед чем-то страшным, что произошло прямо здесь, на обочине. Толпа снующих людей и охрана Роузмонт-Холла хаотично метались вокруг одного места в тени деревьев. Один из секьюрити, сорвав с себя рацию, истошно, короткими и резкими приказами рубил в динамик, сорвавшись на хрип: — Скорую сюда, живо! Адрес: Хейвенхёрст-роуд, главные ворота! У нас нападение, множественные ножевые, сильная кровопотеря! Машину реанимации, быстро! Назовите время прибытия! Время, я сказал! Рядом, зажимая рот руками и издавая страшные, удушающие звуки, металась Анна, экономка соседнего поместья. Её колени подкашивались, она то падала в дорожную грязь, то снова поднималась, держа в трясущихся руках ворох каких-то белоснежных полотенец и простыней, которые они в спешке вынесли из дома. Но её руки дрожали так сильно, что она не могла даже развернуть ткань, и просто кричала в темноту беспорядочные, безумные молитвы, захлёбываясь слезами. Посреди этой кутерьмы Майкл заметил Джеки — своего старшего брата. Он прибежал сюда первым и теперь пытался координировать охрану, сорвая голос: «Фонари сюда! Посветите ближе! Держи её, не давайте ей отключаться! Анна, полотенца сюда, живо!» Джеки хватал парней из охраны за куртки, толкая их ближе к центру этой толпы, его лицо было бледным как мел, а в глазах застыл ужас человека, который пытается сделать хоть что-то, пока драгоценные секунды утекают сквозь пальцы. Но самым жутким в этой картине был мистер Морган. Отец Авелин, всегда такой статный, собранный и строгий мужчина, сейчас полностью лишился своего привычного величия. Он стоял на коленях прямо в сырой земле, низко склонившись над кем-то, кто был полностью скрыт от глаз Майкла плотными спинами телохранителей. Одетый в одну лишь помятую домашнюю рубашку, мужчина буквально содрогался. Его ладони были по локоть в крови — он судорожно, с силой, всем своим весом прижимал плотный комок ткани к чужому телу, пытался зажать глубокие раны, сквозь которые толчками вырывалась наружу багровая жидкость, мгновенно пропитывая любые бинты. — Смотри на меня! Не закрывай глаза, слышишь?! Дыши, родная, дыши! Не смей засыпать! — надрывно, до хрипа кричал мужчина, и в этом звуке было столько животного, нечеловеческого отчаяния, что у Майкла перехватило дыхание. Один из телохранителей, тяжело дыша, опустился рядом с Морганом на корточки, лихорадочно пытаясь двумя пальцами нащупать пульс на сонной артерии лежащего человека. — Слабый… Слишком слабый, сэр! Надо прижать сильнее, выше, над рёбрами ещё одна рана! Джеки, сука, помоги держать давление, у меня пальцы скользят! — командовал он, пытаясь применить хоть какие-то навыки экстренной медицины и остановить это непрекращающееся, смертельное кровотечение. Вокруг них на асфальте валялись разбросанные, уже пропитанные красным марлевые повязки, пустые медицинские упаковки, которые кто-то разрывал зубами в спешке. Жёлтый, неровный свет фонаря выхватывал эту страшную картину: растерзанную одежду на земле, чьи-то тёмные, промокшие от влаги рукава и огромную, густую лужу крови, которая неумолимо расширялась на обочине Роузмонт-Холла, пропитывая землю. Майкл стоял всего в нескольких шагах, чувствуя, как внутри всё леденеет от страшной, ещё не до конца осознанной догадки, пока стена из спин охранников по-прежнему мешала ему сделать самый главный, кошмарный шаг вперед. Будто очнувшись от секундного, парализующего оцепенения, Майкл резко сорвался на бешеный, отчаянный бег. Страх, до этого сковывавший мышцы перед отцом, мгновенно переродился в чистый, разрывающий лёгкие адреналин, смешанный с животным предчувствием катастрофы. Он рванулся вперёд, слепо и безумно, пытаясь пробить плотную стену из человеческих тел то с одной стороны, то с другой. Парень метался из стороны в сторону, тяжело дыша, но охрана держала периметр жёстко, выставив локти. Один из секьюрити, краем глаза заметив метнувшуюся к ним худую тень, среагировал мгновенно — развернулся, наотмашь перехватил Майкла за плечи и с силой дёрнул на себя, намертво блокируя любое движение. — Мистер Джексон, назад! Успокойтесь! Сюда нельзя, стойте на месте! — истошно, брызжа слюной, прокричал охранник прямо ему в лицо, пытаясь удержать бьющегося в его руках семнадцатилетнего парня. В этой безумной ночной суматохе на Майкла больше никто не обращал внимания — все были слишком поглощены страшной, кровавой борьбой за чужую жизнь, где секунды решали всё. Никто, кроме Джеки. Старший брат, до этого низко склонившийся над землёй, резко вскинул голову на шум борьбы. Майкл сквозь пелену паники выхватил его лицо — смертельно бледное, искажённое, с застывшим в расширенных зрачках запредельным ужасом. По лбу Джеки крупными каплями катился смешанный с дорожной пылью пот, а воротник его когда-то чистой белой рубашки был страшно, густо заляпан чужой, ещё тёплой кровью. Джеки посмотрел на младшего брата, но не произнёс ему ни единого слова утешения. Он лишь на секунду зажмурился, будто от невыносимой судороги, и хрипло, сорванным, чужим голосом приказал удерживающему его секьюрити: — Уведите его отсюда… Немедленно уведите его обратно в дом! Не давайте ему это видеть! Этот приказ подействовал на Майкла как разряд электрического тока. Понимание того, что его сейчас оттащат, насильно отрежут от неё, лишило его последних зачатков разума. Внутри него не осталось артиста, не осталось послушного сына — остался только раненый зверь. Действуя на чистых, первобытных инстинктах, парень со всей силы, наотмашь впечатал жесткий каблук в подъём стопы державшего его охранника, одновременно резко, всем весом выкручивая корпус. Мужчина от неожиданной, острой боли глухо вскрикнул и на долю секунды ослабил железную хватку. Этого мгновения Майклу хватило: он стремительно вырвался, проскочил под чужой тяжелой рукой и напролом выбежал вперёд, прорывая последнее кольцо оцепенения. И весь его мир, вся его вселенная с тихим треском окончательно рухнула. На сырой, холодной обочине, прямо в дорожной грязи и жухлой траве, на спине лежала Авелин. Первое, что полоснуло Майкла по живому, заставив внутренности завязаться в тугой узел, — её правая рука. Она была неестественно, жутко вывернута, сломана в предплечье и безвольно, страшным изломом уходила куда-то за спину, словно безжизненная тряпичная конечность сломанной куклы. Лихорадочно бегающие, дикие глаза Майкла впивались в детали, которые человеческий разум отказывался принимать, выжигая их на сетчатке. Крови было слишком, нечеловечески, неестественно много — она тёмным, глянцевым ковром пропитывала землю под ней, заливала её растерзанную светлую одежду, превращая её в тяжёлый багровый саван. А прямо посреди этого кошмарного месива, глубоко в её животе, зловеще поблескивая в холодном луче уличного фонаря, торчал массивный, уродливый нож. Вокруг раненой разворачивался судорожный, панический ад первой помощи. Мистер Морган и один из телохранителей действовали на самом пределе человеческих возможностей: они не вытаскивали оружие, понимая, что оно сейчас служит единственной пробкой, удерживающей внутреннее кровотечение, а лихорадочно, с силой обкладывали рану со всех сторон ворохом принесенных Анной простыней и полотенец. Белая ткань на глазах становилась бордовой, тяжёлой, насыщалась влагой за считанные секунды, а мужчины поверх неё давили ладонями, всем своим весом, пытась остановить этот смертельный, безжалостный фонтан. Майкл перевёл взгляд на её лицо, и внутри него будто взорвалась ледяная сверхновая, выжигая мысли и чувства. Лицо Авелин было страшного, мертвенно-бледного, почти синеватого оттенка, словно тронутое первым могильным холодом. Тонкая шея казалась неестественно хрупкой, беззащитно закинутой назад в этой грязи. Глаза были плотно закрыты, а длинные ресницы даже не вздрагивали от криков вокруг. Но самым ужасным, самым невыносимым были её губы — полностью испачканные в крови, из уголка которых непрерывной, густой, пугающе насыщенной и темной струйкой текла жидкость, пачкая подбородок и шею. В голове Майкла воцарился первобытный, оглушительный ужас, заглушивший все звуки. В глазах начало стремительно темнеть, по краям видимости поползли рваные чёрные пятна, а воздух в лёгких превратился в раскалённое колючее стекло, которое невозможно было вдохнуть. Всё его существо кричало от невыносимой, разрывающей боли, горло сдавило железным обручем, так что хотелось кричать, выть раненым зверем, но из груди вырывался лишь сиплый, свистящий, жалкий хрип. Он безвольно, словно подкошенный, рухнул сбоку на колени, с размаху ударяясь суставами об острые камни обочины, но этой физической боли он даже не почувствовал — она была ничем по сравнению с тем, как заживо, на мелкие куски разрывалось его сердце. В этот момент он осознал, что всё, что у него было — его музыка, его мечты, его тайное убежище от тирании отца — всё это лежало сейчас здесь, на грязной земле, и медленно остывало. — Нет… нет… нет… — как безумный, едва слышно зашептал он, хаотично качая головой и цепляясь пальцами за собственные волосы. Джеки, заметив, что брат всё-таки прорвался и увидел этот ад, истошно, с надрывом закричал, не отрывая окровавленных рук от зажимания раны: — Заберите его! Да заберите же вы его, чёрт вас дери! Не давайте ему смотреть! Вызовите ещё одну машину, ему плохо! Мистер Морган на Майкла даже не взглянул — его лицо превратилось в каменную, серую маску абсолютного отчаяния, он продолжал монотонно, безумно шептать что-то над дочерью, сильнее, до хруста в собственных пальцах вдавливая мокрые полотенца в её хрупкое тело. А где-то вдали, прорезая ночную тишину поместья, уже раздавался нарастающий, леденящий душу, пронзительный вой сирен скорой помощи, подбирающейся к Хейвенхёрст-роуд. Но этот звук казался Майклу бесконечно далёким, ненастоящим. Он, не слыша никого вокруг, потянулся к ней своими дрожащими, испачканными в пыли и чужой крови пальцами, зависая в паре миллиметров от её синеватой щеки, не смея прикоснуться, чтобы не сделать хуже, не причинить боли этой хрупкой, уходящей жизни. Слезы хлынули из его глаз сплошным, ослепляющим, горячим потоком, размывая и без того страшную, растерзанную картину. В его голове крутилась только одна, сводящая с ума мысль: «Это из-за меня. Это я не защитил. Это я оставил её». — Авелин… — сорвался он наконец на глухой, раздирающий, захлёбывающийся плач, вкладывая в этот крик всю свою умирающую душу. — Авелин, ну пожалуйста… Пожалуйста, посмотри на меня! Авелин, нет… Открой глаза! Ну пожалуйста, умоляю тебя, родная, открой их! Не уходи, слышишь?! Только не ты… Только не оставляй меня здесь одного! Пожалуйста! АВЕЛИН, НУ ПОЖАЛУЙСТА! В следующий момент чьи-то сильные, безжалостные руки — то ли подоспевших охранников, то ли прибежавших следом старших братьев — грубо обхватили его сзади под мышки, с силой отрывая его колени от сырой земли и увлекая назад, прочь от этого места. Майкл отчаянно, дико забился в этой хватке, выгибаясь всем телом, его ноги беспомощно и жалко волочились по грязи, сдирая обувь, но он ни на секунду, ни на единую долю мгновения не отводил своего залитого слезами, полубезумного взгляда от её лица. Он цеплялся взглядом за её черты, словно пытался силой своей любви удержать её душу в этом мире. Он безвольно свисал в чужих руках, полностью сломленный, растоптанный и раздавленный этим внезапным, чудовищным горем, и просто бесконечно, навзрыд, захлёбываясь собственной слюной и слезами, плакал. Вокруг него кружился безумный, оглушительный вихрь из яростных криков отца, далёкого, глухого плача матери, воплей Анны и суеты телохранителей. Резкий свет фар подъезжающих на бешеной скорости машин скорой помощи ослепительно, безжалостно полоснул по высоким воротам Роузмонт-Холла, окрашивая этот ночной кошмар в резкие, хирургические тона. Но для Майкла весь мир, со всеми его звуками, песнями и светом, уже окончательно умер прямо там, на обочине, вместе с уплывающим, последним дыханием Авелин.***
Калифорния, Лос-Анджелес. Медицинский центр Тарзана.
В больничном коридоре, под мертвенно-белым, идеально ровным светом люминесцентных ламп, висел тяжёлый, удушливый запах спирта, стерильной чистоты и того леденящего кровь, безмолвного ужаса, который всегда оседает на стенах отделений экстренной хирургии. Этот глянцевый, выбеленный до абсолютной слепоты коридор казался бесконечным, а время в нём словно заживо замуровали в бетон — оно тянулось уродливыми, нескончаемыми часами, превращая каждую секунду ожидания в изощрённую, медленную пытку. Здесь не было полутонов: только давящая, звенящая тишина, в которой каждый шорох отзывался оглушительным ударом по оголённым нервам, и глухой, монотонный гул вентиляции, крадущий из лёгких последний кислород. Майкл сидел прямо на холодном, выложенном сероватым глянцевым кафелем полу, тяжело привалившись спиной к шершавой, выбеленной стене неподалёку от массивных дверей, за которыми скрылась каталка. Он опустился на корточки, беспомощно подогнув под себя ноги и низко-низко свесив голову к самой груди, словно под тяжестью невидимого бетонного блока. Ему было абсолютно, глубоко наплевать на весь остальной мир, на проходящий мимо медицинский персонал и на то, как он сейчас выглядит со стороны. Парень казался лишь бледной, безжизненной тенью самого себя. Его плечи мелко, непрерывно содрогались от беззвучных рыданий, а длинные пальцы мёртвой хваткой, до побелевших суставов и боли под ногтями, цеплялись за собственную порванную на груди рубашку, судорожно сминая окровавленную ткань. Его глаза были крепко, до болезненных судорог в мышцах лица зажмурены, но это не приносило абсолютно никакого облегчения. Внутри его черепной коробки, полностью подмяв под себя реальность, набатом пульсировала, выжигая остатки разума, одна и та же страшная, зацикленная до тошноты картина. Стоило ему сделать вдох, как перед глазами с новой, режущей силой вставал этот кошмар: грязная, сырая земля у ворот Роузмонт-Холла, неподвижная Авелин в расползающейся глянцевой луже собственной тёплой крови, её жутко, неестественно вывернутая сломанная рука, уходящая за спину, и уродливый, толстый нож, глубоко и безжалостно торчащий прямо из её живота. А самое страшное, от чего внутри всё переворачивалось в тошнотворном приступе бессилия, — её некогда яркие, мягкие и тёплые губы, из уголка которых непрерывно, толчками бежала густая, насыщенно-красная жидкость, пачкая подбородок и шею. Каждый редкий, прерывистый вздох давался Майклу с колоссальным, почти физическим трудом. Он дышал через раз, шумно и рвано ловя ртом ледяной воздух коридора, словно медленно задыхался в этом огромном, стерильном пространстве. В его сознании, сменяя друг друга и наслаиваясь ломаными осколками, крутились лишь три раздирающие мысли, ставшие его личным, окончательным приговором: «Не защитил. Оставил. Это всё только из-за меня». Накатывающее чувство вины душило его, проникало глубоко под кожу, травило кровь, заставляя жмуриться всё сильнее, до дрожи в ресницах, и судорожно, безвольно всхлипывать, содрогаясь всем телом. Он вспоминал каждую секунду, когда мог быть рядом, каждую глупую задержку, и это осознание выжигало его изнутри, превращая в пепел. Ему уже было абсолютно плевать на то, как он выглядит со стороны в своей грязной, заляпанной дорожной пылью и чужой кровью одежде. В его семнадцать лет этот первобытный, уничтожающий стыд, который обычно намертво сковывал его перед посторонними людьми, просто сгорел, оставив после себя лишь звенящую пустоту и раздирающую боль. Совсем недалеко от него, буквально в нескольких шагах, на большом больничном кожаном диване сидела Анна. Экономка выглядела так, словно из неё заживо, безжалостно вынули душу, оставив лишь пустую оболочку. Наполовину привалившись к белой стене и тяжело, безжизнечно опустив плечи, она безвольно, стеклянным взглядом пялилась в одну-единственную невидимую точку на полу перед собой. Её исхудавшие пальцы судорожно, чисто механически, круговыми движениями перебирали плотную ткань тёплой кофты, которую кто-то из персонала набросил на её плечи, но это тепло не могло согреть тот леденящий ужас, что засел внутри неё. Анну ещё очень долго после случившегося не могли успокоить там, на дороге. Женщина билась в настоящей, страшной истерике, от которой содрогались даже видавшие виды охранники. Она без конца, горько и навзрыд плача, падала на колени прямо в придорожную грязь, пачкая подол, и, ломая пальцы, без умолку повторяла одни и те же беспорядочные слова — обрывки молитв и бесконечные, раздирающие душу извинения. — Господи, за что… Я же сама её отпустила… Не уследила, старая дура, не остановила у порога… Прости меня, девочка моя, прости… Господи, забери мою жизнь, только её спаси… — этот хриплый, удушающий шёпот экономки, сорванный до сиплого лая, казалось, до сих пор стоял в ушах Майкла, перекрывая монотонный гул больничных приборов и редкие шаги врачей. Она кричала это так долго, пока голос окончательно не пропал, оставив лишь сухой, свистящий хрип, который теперь мёртвым грузом осел в этом стерильном коридоре. Теперь же у женщины просто закончились силы. Наступило то самое страшное, тупое эмоциональное выгорание, которое превращает живого человека в безжизненное изваяние. Анна сидела абсолютно неподвижно, вся с ног до головы заляпанная той самой тёмной, уже успевшей подсохнуть и намертво стянуть кожу кровью Авелин — на пальцах, под ногтями, на подоле одежды и на побледневшем, резко постаревшем лице. Лицо её казалось серым, как придорожный пепел, а веки — опухшими, налитыми свинцовой тяжестью и багровыми от пролитых слёз. Она едва заметно, пугающе редко моргала, продолжая бездумно сверлить взглядом больничный линолеум. Майкл скользнул по ней коротким, расфокусированным взглядом сквозь пелену стоящих в глазах слёз, и эта багровая, засохшая грязь на руках экономки заставила его внутренности снова завязаться в тугой, тошнотворный узел. Это была её кровь. Кровь, которая совсем недавно текла по венам Авелин, согревала её, давала ей силы улыбаться и говорить с ним. А теперь она просто засыхала на чужой одежде и на сером кафеле, пока сама девочка находилась где-то там, за безмолвными белыми дверями, на грани между жизнью и полным небытием. Внутри юноши в этот момент происходило что-то страшное. Это не было обычной человеческой грустью или страхом — это была настоящая, ментальная аннигиляция. Его сознание будто насильно разрывали на части, вырывая с корнем всё то светлое, что он так бережно прятал внутри себя от жестокости внешнего мира. Перед его зажмуренными глазами, точно на проклятой киноплёнке, которую прокручивали снова и снова, продолжали вспыхивать рваные, неестественно яркие стоп-кадры. Вот её сломанная, безвольно уходящая за спину рука… Майкл судорожно всхлипнул, до боли вжимаясь затылком в твёрдую стену. Этот излом… он буквально чувствовал его собственной костью. Как они могли так поступить с ней? Кто посмел поднять на неё руку? А следом — новое, ещё более жуткое воспоминание: массивная рукоять ножа, безжалостно вбитая в её живот. Этот образ выжигал мысли, оставляя после себя лишь глухую, пульсирующую ярость вперемешку с абсолютным, леденящим кровь бессилием. Он ведь обещал себе, беззвучно, в самых потаённых мыслях, что станет для неё защитой. Думал, что стал достаточно взрослым, чтобы уберечь её от любого кошмара. А на деле — оставил одну. Не доглядел. Позволил этому случиться. «Я должен был быть там. Почему меня не было рядом? Почему этот нож торчит не во мне?» — эти вопросы крутились в его голове безумным, хаотичным вихрем, и на них не было ответа. Вина давила на грудную клетку с такой колоссальной, многотонной силой, что Майкл начал по-настоящему задыхаться. Очередной судорожный вдох застрял в горле колючим, непреодолимым комком. Он приоткрыл сухие, подрагивающие губы, пытаясь поймать ртом хоть каплю воздуха, но лёгкие будто склеились, отказываясь работать. Горячие, тяжёлые слёзы непрерывным потоком катились по его щекам, смывая дорожную пыль и оставляя на бледной коже влажные, блестящие дорожки. Майкл не пытался их вытирать. Он вообще больше не контролировал своё тело. Его била крупная, неудержимая дрожь — от кончиков пальцев до самого позвоночника. Юноша сильнее сжал кулаки, так, что ногти до крови вонзились в ладони, и снова начал безвольно и хрипло всхлипывать на весь коридор, утыкаясь лицом в собственные колени. Мир вокруг него сузился до размеров этой холодной плитки под ногами, и в этом мире ему было так невыносимо, парализующе больно, что хотелось просто раствориться, исчезнуть, лишь бы не чувствовать, как заживо, без наркоза, разрывается на куски его собственная душа. В следующий момент, между собственными рваными всхлипами и тяжёлым, свистящим дыханием, Майкл почувствовал, как рядом с ним кто-то тяжело опустился на холодный кафель, и на его содрогающееся плечо упала крупная, тёплая ладонь. Парень никак не отреагировал на это прикосновение — он даже не дёрнулся, не попытался отстраниться или поднять голову. Он всё так же сидел, до боли уткнувшись лицом в колени, неконтролируемо дрожа всем телом от душащих его изнутри слёз. В этот страшный, застывший миг ему казалось, что все те «кошмарные» и «страшные» моменты, которые ему довелось пережить в своей жизни до сегодняшней ночи, на самом деле были лишь глупой, ничтожной пылью — неважной, маленькой, ничего не значащей шелухой, которая не стоила ни единой его эмоции. Настоящий ад разворачивался прямо сейчас. Потому что в эти самые секунды, где-то там, за толстыми белыми дверями операционной, вместе с её израненным сердцем медленно, удар за ударом, переставало биться его собственное. Вместе с её уходящей душой стремительно угасала и его душа — выгорая дотла, превращаясь в безжизненную, холодную пустыню. Опустившийся рядом Билл — а Майкл даже без единого взгляда, только по знакомому, тяжёлому дыханию и родному запаху был уверен, что это именно он — бережно притянул раскрасневшегося, опухшего от слёз парня к себе. Мужчина молча, крепко стиснул чужое плечо, разделяя с ним эту невыносимую ношу, и плотно прижал к своему надёжному, широкому и тёплому боку, даруя ту единственную молчаливую поддержку, на которую сейчас вообще был способен. — Джозеф просто в бешенстве, — спустя несколько долгих, удушающих минут глухого молчания негромко произнёс мужчина. Майкл услышал, как Билл тихо, горько хмыкнул, явно пытаясь хоть каким-то образом разбавить эту давящую, парализующую обстановку коридора, вернуть парня в реальность из того персонального ада, в который тот себя замуровал. Однако дело было вот в чём — сейчас Майклу было глубоко, абсолютно и до одурения плевать. Плевать на ярость отца, на его гнев, на возможные последствия, на карьеру, на весь этот огромный, фальшивый мир за стенами госпиталя. Всё это потеряло всякий смысл. Ему было наплевать на всех и вся — кроме одной-единственной девочки, собственное сердце с которой ещё совсем недавно билось в один идеальный, чистый унисон. — Пусть катится к чёрту, — проводя дрожащей ладонью по воспалённым, слипшимся от солёных слёз глазам, негромко, до неузнаваемости прихрипел Майкл. Голос сорвался, превратившись в безжизненный шелест. Билл, тихо и грустно рассмеявшийся на это дерзкое заявление, понимающе потрепал парня по плечу, лишь сильнее прижимая его к себе. Там, у самого въезда в Роузмонт-Холл, оглушительный вой сирен разорвал ночную тишину в клочья: реанимационная бригада с целым отрядом парамедиков появилась уже через считанные мгновения. Впрочем, эта вспышка фар и скрежет тормозов для Майкла, как и для всех остальных, тянулись бесконечно долго, будто целая вечность, застывшая в ледяном воздухе. Медики действовали с пугающей, автоматической точностью — быстро, слаженно и профессионально, мгновенно разворачивая реанимационные наборы прямо в дорожной грязи. Майкл, которого с колоссальным трудом, но всё же оттянули подальше от эпицентра этого кошмара, не утихал ни на секунду. Он продолжал отчаянно брыкаться, вырываться из державших его рук и что-то кричать в темноту. Юноша уже сам не понимал, какие слова срываются с его губ, но этот крик — оглушительный, истошный, раздирающий саму душу — рвался из груди сам по себе. Парню, если честно, и не хотелось его останавливать, ведь вместе с этим хриплым звуком наружу выходила та невыносимая, удушающая боль, что выжигала его изнутри. Боже, ему никогда в жизни не было так больно. Внутри него заживо, безжалостно вырывали сердце. В следующее мгновение, когда перед глазами Майкла не осталось ничего, кроме растерзанного, беззащитного тела Авелин, лежащего на обочине в зловещем свете уличных фонарей, мир резко качнулся. Юноша оказался откинутым назад на сырую землю чьим-то резким, сокрушительным и безжалостным толчком. Упав в дорожную пыль, парень с трудом приподнялся, привалившись к холодной земле, и поднял абсолютно расфокусированный, затуманенный слёзной пеленой взгляд. Перед ним, тяжело дыша и буквально нависая сверху всей своей массивной фигурой, стоял Джозеф. Лицо отца было искажено какой-то дикой, нечеловеческой яростью, брезгливым раздражением и глубоким недовольством. Его полные губы, сжатые в жесткую гримасу, яростно двигались, выплевывая проклятия, а сам мужчина грубо тыкал тяжелым указательным пальцем прямо в лицо Майклу, задевая мокрые, горячие от слёз щёки. Но парень не слышал ни единого звука. В его ушах стоял лишь плотный, звенящий гул, он пребывал в каком-то глухом, отрезанном от реальности пространстве, глядя невидящими глазами куда-то мимо отца, сквозь него. В следующую секунду Джозеф оказался резко, с силой оттянут в сторону от всё ещё сидящего на земле младшего сына. Но Майкл даже на это не обратил внимания. Его сознание, полностью парализованное пережитым ужасом, сейчас отказывалось воспринимать ровным счётом ничего. Парень был заторможен и слаб как никогда в жизни. Медленно, словно чужой, он опустил взгляд на собственные руки. Его ладони, крупно и мелко содрогаясь, ходили ходуном, а длинные, тонкие пальцы, которые он сейчас был просто не в силах даже согнуть, тряслись с такой неистовой силой, будто он только мгновение назад принял какую-то смертельную дозу психотропного вещества. Вдруг чьи-то тяжелые, до боли знакомые ладони опустились на его плечи и одним точным, мощным движением буквально подтянули его безвольное тело вверх, заставляя встать. Перед ним, тревожно хмурясь, появилось лицо Билла. Мужчина крепко удерживал еле стоящего на подкашивающихся ногах парня, намертво перехватив его подмышки и отчаянно пытаясь достучаться до его мутного, уплывающего сознания. Однако следующие чужие слова стали первыми и единственными, которые Майкл вдруг расслышал среди этого хаоса — они прозвучали пугающе чётко, пронзив его голову насквозь. — Давай, Джокер, вставай. Едем за ней, в больницу. Живо, давай, — Билл не отпускал его, настойчиво разворачивая и ведя за собой к машине. Услышав это короткое «в больницу», темноволосый парень, кажется, наконец осознал, что до него пытаются донести. Внутри него будто включился какой-то аварийный тумблер. Он судорожно попытался взять себя в руки, его дыхание перехватило, и он начал дико, хаотично вертеть головой по сторонам — но обочина уже опустела. Авелин нигде не было. Каталка скрылась в недрах реанимобиля. Чуть поодаль Джозеф, которого из последних сил пыталась удержать под руку плачущая Кэтрин — её одежда также была страшно заляпана чужой кровью в этой суматохе, — продолжал что-то яростно кричать им вдогонку, агрессивно вырываясь вперёд и требуя подчинения. Билл, мрачнее самой ночи, лишь на одну короткую секунду обернулся на этот крик, резко останавливаясь на месте. Отрезав взглядом главу семейства, он произнёс жестко, свинцово и глухо: — Хватит, Джозеф. И, больше не теряя ни мгновения, он пошёл дальше к автомобилю, покрепче перехватывая поперек груди почти скатывающегося на землю, полностью обессиленного Майкла. Уже буквально через несколько минут, на бешеной скорости рассекая ночную темноту и явно превышая все допустимые лимиты, они вслед за реанимационной бригадой влетели на охраняемую территорию Медицинского центра Тарзана. Расположенная в престижном районе прямо в самом сердце долины Сан-Фернандо, эта клиника по праву считалась одной из лучших, элитных и технически продвинутых во всём Лос-Анджелесе. Но сейчас для них имело значение лишь одно её ключевое преимущество — этот госпиталь был максимально закрытым и тщательно охраняемым. Архитектура центра была спроектирована с упором на абсолютную конфиденциальность высокопоставленных пациентов. Скрытые, изолированные въезды для машин скорой помощи вели прямиком в закрытые внутренние боксы, полностью отсекая любую возможность доступа для посторонних глаз или папарацци, а строжайший пропускной контроль на въезде исключал малейшую случайность. И всё же, несмотря на все беспрецедентные меры секретности, скрыть катастрофу такого масштаба было практически невозможно. Известие о случившемся распространялось по городу со скоростью лесного пожара. Вокруг глухого забора Медицинского центра, точь-в-точь как и у самого выезда из ворот Хейвенхёрста, уже начала стремительно закипать плотная, взбудораженная толпа. Вспышки фотоаппаратов то и дело слепили глаза, разрезая мрак резким неоновым светом. Прямо перед объективами громоздких телекамер, едва не наступая друг другу на пятки, уже вовсю вещали в прямой эфир запыхавшиеся репортёры новостных каналов, а пробивающиеся сквозь кордон папарацци истошно выкрикивали чужие имена, пытаясь поймать в кадр хотя бы смазанный силуэт стёкол машин. Это безумие внешнего мира нарастало с каждой секундой, но здесь, за закрытыми шлюзами элитной клиники, оно разбивалось о глухую, леденящую стену стерильной тишины. Майкл, низко скатившись по кожаному сиденью автомобиля и практически растворившись в его глубокой тени, даже не взирал на это безумие за окном. Он безучастно смотрел перед собой остекленевшим, невидящим взглядом, пока по стеклам то и дело хлестали резкие, белые вспышки чужих фотоаппаратов. Парень слишком хорошо, до тошноты понимал: абсолютно все, кто сейчас стоял там, за глухими воротами территории больницы, уже доподлинно знают, кому конкретно принадлежит эта машина и кто прямо сейчас находится внутри неё. Эту часть его жизни никогда не было возможно скрыть. Иногда, правда, Майкл и сам искренне не понимал, как, какими путями и в какие ничтожные секунды до людей всегда доходит эта детальная, достоверная информация. Сводящая с ума осведомленность толпы казалась ему каким-то проклятием. С другой же стороны, краем уплывающего сознания он отчётливо осознавал: их имя уже сейчас собирало вокруг себя слишком много голодных до сенсаций людей, а это означало лишь одно — теперь абсолютно все и всё будут знать. Завтрашнее утро не пощадит никого. Юноша знал, что уже сегодня, прямо сейчас, пока Авелин доставляют в операционный блок, в прессе, по телевидению, в экстренных радиовыпусках и просто между обычными людьми на улицах поползут грязные слухи, нелепые вопросы и страшные, извращённые догадки. Он прекрасно, до леденящего под кожей страха знал, что ему за это будет дома, в Хейвенхёрсте, от Джозефа. Отец никогда не прощал того, что ставило под удар репутацию и идеальный фасад семьи, и за этот стихийный кошмар Майклу пришлось бы заплатить самую дорогую, невыносимую цену. Однако прямо сейчас ему было настолько глубоко, кристально плевать на гнев отца, что если бы его измученный разум не был до отказа заполнен лишь одной-единственной картиной, ему бы, наверное, даже стало не по себе от собственного равнодушия. Но внутри него не осталось места для страха перед Джозефом. Всё его существо, каждая клетка тела и каждая мысль были там, на окровавленной обочине дороги, цепляясь за ускользающую жизнь девушки, без которой его собственный мир прямо сейчас превращался в безжизненный пепел. Прежде чем тяжелые, обитые пластиком двери реанимационного блока с глухим стуком распахнулись, в больничном коридоре прошло долгих, изнурительных три с половиной часа. За это нескончаемое время, превратившееся в персональный круг ада, Майкл не то что глаз не сомкнул — он, казалось, даже дышать забывал, ловя ртом разреженный воздух через раз, судорожно и с явным трудом. Он так и не сменил позы, продолжая сидеть на корточках у холодной стены. Его совершенно не волновали затекшие, ноющие от неподвижности ноги, не волновали редкие, настороженные взгляды проходящего мимо персонала, от внимания которого он, к счастью, был надежно скрыт за глухими стенами элитной клиники. Чужие посторонние голоса, шаги, чей-то приглушенный плач на дальнем конце этажа — всё это пролетало мимо. Его не волновало ничего. Абсолютно. Весь его мир сузился до размеров одной закрытой двери. Когда оперирующий врач наконец вышел к ним, все еще одетый в одноразовый хирургический костюм, и усталым, механическим движением стянул с лица маску, оголяя бледное, осунувшееся лицо, тишина коридора мгновенно взорвалась. К нему тут же, облепляя со всех сторон в немом, отчаянном ожидании, подскочили все находившиеся в коридоре. Билл, среагировав мгновенно, подхватил Майкла за подмышки и рывком поднял на ноги, жестко, но бережно потянув за собой вперед. Парень, как только увидел силуэт доктора, почувствовал, как глубоко в груди, среди выжженного пепла, робко и мучительно зажегся тонкий, теплый огонек надежды. Но этот огонек стал так же стремительно, безжалостно угасать, едва мужчина в зеленой форме замер. Первые секунды он ничего не говорил. Он лишь тяжело, надрывно вздохнул, пряча глаза и блуждая измученным взглядом по обступившим его полубезумным от горя людям. Мистер Морган, до этого все эти часы неподвижно стоявший возле медицинской стойки, выглядел так, будто за один только этот вечер постарел на добрый десяток лет. Его лицо превратилось в серую, исчерченную глубокими морщинами маску, губы подрагивали, а в глазах застыла такая немая, сокрушительная боль, что Майклу стало физически дурно. Почувствовав, как к горлу подступает острая, удушливая тошнота, парень поспешно отвел взгляд, слепо устремляя его на светловолосого доктора, ловя малейшее движение его губ. — Мистер Морган, — доктор негромко кивнул, делая шаг навстречу, и первым протянул руку, крепко пожимая трясущуюся, ледяную ладонь полностью разбитого отца. — Я доктор Адриан Каллен, ведущий хирург-реаниматолог, я оперировал вашу дочь. Мы… мы сделали всё, что было в наших силах. После этих страшных, дежурных слов, которые обычно предваряют самый ужасный вердикт, Майкл почувствовал, как земля под ногами окончательно, с грохотом обрушилась в бездну. В глазах мгновенно потемнело, колена подогнулись, и он, теряя равновесие, судорожно вцепился пальцами в предплечье рядом стоящего Билла, буквально повиснув на мужчине всем весом. Анна, которую едва удерживал за плечи Джеки, также сорвавшийся с ними в больницу прямо в окровавленной одежде, громко, захлебываясь, всхлипнула, закрывая лицо руками. — Операция завершена, — поспешил продолжить доктор Каллен, заметив, как осели присутствующие. Голос его звучал свинцово-тяжело. — Девочка оказалась невероятно сильной. Настоящий боец. Она выдержала этот первый, самый критический этап. Нам удалось остановить массивное внутреннее кровотечение и извлечь оружие. К величайшему счастью, крупные магистральные артерии не были перебиты полностью, но… внутренние органы пострадали очень серьезно. Нож задел печень и повредил кишечник. Доктор сделал короткую паузу, собираясь с силами, чтобы произнести самое страшное. — Из-за критической, колоссальной потери крови прямо на операционном столе у неё развился тяжелейший геморрагический шок. Была зафиксирована остановка сердца. Майкл почувствовал, как после этих слов у него внутри будто заживо вырвали кусок плоти. Остановка сердца. Словосочетание ударило по барабанным перепонкам, лишая возможности соображать. Перед глазами снова поплыли грязные стоп-кадры с обочины, а в ушах зазвенело так сильно, что голос врача казался пробивающимся сквозь толщу воды. В этот миг парень отчетливо, до сумасшествия испугался, что его собственное сердце прямо сейчас тоже остановится — просто разорвется от этой невыносимой, чистой боли. Разум отказывался принимать, что Авелин, его хрупкая, живая Авелин, на несколько минут была мертва. Что её сердце не билось. Что она уходила туда, куда он не смог бы за ней пойти. — Нам удалось вернуть её, — тихо, но отчетливо произнес хирург, и этот короткий выдох врача стал для Майкла судорожным, спасительным глотком воздуха посреди глубокой воды. Она дышит. Она вернулась. — Мы перелили огромный объем донорской крови и плазмы, чтобы стабилизировать давление. Она жива, мистер Морган. Но я должен быть с вами предельно честен: её состояние остается стабильно тяжелым. Опасность не миновала. Майкл слушал, как его собственное дыхание со свистом вырывается из груди, пока доктор продолжал резать по живому своим спокойным, профессиональным тоном: — Из-за сильнейшего травматического шока и для того, чтобы защитить клетки головного мозга от голодания, мы приняли решение ввести её в состояние искусственной, медикаментозной комы. Сейчас она полностью погружена в сон, а её дыхание поддерживает аппарат искусственной вентиляции легких. Повреждениями руки мы займемся позже, сейчас это глубоко второстепенно. Ближайшие двадцать четыре часа будут решающими для её жизни. Всё, абсолютно всё сейчас зависит от того, как её измученный организм справится с нагрузкой и примет донорскую кровь. Сейчас её переводят в закрытый блок интенсивной терапии. Пускать туда кого-либо категорически запрещено. Пожалуйста… идите домой. Сейчас вы ничем не сможете помочь девочке. Ей нужен абсолютный покой, а вам — силы. Доктор Каллен коротко, но крепко, по-человечески сжал ладонь еще сильнее бледнеющего Моргана, и обвел всех присутствующих мимолетным, соболезнующим взглядом, в котором читалось искреннее, глубокое бессилие перед лицом чужого горя. Врач развернулся и ушел обратно за тяжелые двери, а Майкл так и остался стоять, намертво вцепившись в куртку Билла. В его голове, разлетаясь на острые осколки, набатом звенели два слова, которые никак не могли ужиться вместе: «Жива» и «Кома». Это был судорожный, спасительный глоток воздуха, который тут же превратился в легких в жидкий лед. Жива. Господи, она жива. Эта мысль принесла короткую, секундную вспышку облегчения, от которой из глаз парня снова хлынули горячие, неостановимые слезы. Но следом за ней сознание накрыла тяжелая, удушающая волна нового, еще более изощренного ужаса. Кома. Аппарат ИВЛ. Остановка сердца. Картина того, как Авелин лежит на операционном столе, опутанная десятками трубок и проводов, беззащитная, бледная, балансирующая на невидимой грани, окончательно раздавила его. Её ввели в кому. Это значило, что она не просто спала — она была бесконечно далеко от него, в том темном месте, куда он не мог докричаться, где он не мог сжать её руку и умолять открыть глаза. Ближайшие сутки. Двадцать четыре часа полной, абсолютной неизвестности, в течение которых она может просто… тихо уйти, так и не узнав, что он здесь. Что он умирает на этом кафельном полу от вины и разрывающей грудь любви. Майкл уткнулся лбом в плечо Билла, больше не пытаясь сдерживать рвущиеся наружу, удушающие рыдания. Его плечи тряслись так сильно, что пальцы сами по себе разжались, отпуская чужую ткань. Ему хотелось кричать от этой несправедливости, выть на эти стерильные белые стены, но из горла выходил лишь хриплый, ломающийся всхлип. Настоящий кошмар не закончился там, на грязной дороге у ворот — он только что начался здесь, в этом дорогом, тихом коридоре, где ему предстояло жить от секунды к секунде, умирая под тяжестью собственного бессилия.***
9 мая 1976 года.
Калифорния, Лос-Анджелес, поместье Хейвенхёрст.
На раздавшийся тихий, короткий стук в дверь Майкл никак не отреагировал — только едва заметно, почти судорожно вздрогнул всем телом, но взгляд так и не поднял. Его длинные пальцы, лишенные всяких сил, продолжали слепо, механически комкать в руках край большого, пушистого пледа. Это был её плед. Сейчас, не видя её уже третьи бесконечные сутки, не слыша её голоса, ему казалось, что мягкий материал всё ещё хранил её едва уловимый, родной запах — слишком яркий, мучительный, буквально осязаемый. Майклу чудилось: если он зажмурится сильнее и прижмёт эту ткань ближе к груди, скрытой под измятой рубашкой, он снова почувствует её. Вспомнит прикосновения этих хрупких, ласковых рук, скользящих по его лицу, её шелковистые, пахнущие солнцем волосы и теплые, пухлые губы. За все эти долгие годы он чувствовал их на своей коже лишь несколько жалких, украденных у судьбы раз, но сейчас, посреди этого кошмара, те редкие мгновения ощущались самым дивным, самым чистым и запоминающимся из всего, что с ним происходило. Будто это было то, чем он дышал каждый божий день. А теперь, лишившись этого, он медленно, но необратимо сходил с ума от удушающей беспомощности. Позади него, тихо и жалобно скрипнув, приоткрылась тяжелая дверь. За этим звуком послышались осторожные, крадущиеся шаги, а уже в следующее мгновение на край пышной кровати, прямо рядом с ним, неподвижно повернутым к окну, кто-то опустился. Ласковая, теплая ладонь Кэтрин невесомо легла на содрогающееся плечо сына, принимаясь медленно, убаюкивающе поглаживать крепкую, но словно закаменевшую от горя плоть. Несколько минут они сидели в полной, звенящей тишине. Кэтрин — сокрушенно глядя на бледный профиль младшего сына, поджав дрожащие губы и пытаясь передать ему остатки своего тепла, а Майкл — уставившись невидящим взглядом в одну точку на пушистом пледе, который под его пальцами казался единственным, последним спасением внутри этого безумия. — Сынок, ты со вчерашнего дня ничего не ел, — аккуратно, едва слышно начала женщина, двигаясь чуть ближе к парню, который по-прежнему никак не реагировал на её присутствие, словно превратился в ледяное изваяние. — Тебе нужны силы… Ты из комнаты практически не выходишь, только когда… — вздохнув на полуслове, Кэтрин замолчала, судорожно опуская взгляд на свои руки. Она не решилась договорить. Не смогла произнести вслух то, почему её сын покидал эту комнату. Те три дня, что прошли сквозь Майкла, словно три долгих, мучительных и кровавых года, были до краев наполнены сплошной, беспросветной болью и звенящей пустотой. И эту пустоту каждый час, каждую чертову минуту и секунду безжалостно, методично добивал Джозеф, будто вовсе не замечая, что его сын уже находится за гранью человеческих сил. За эти невыносимые семьдесят два часа парень получил больше десятка новых, багрово-синих следов на своем теле. Он был трижды, с жестокими интервалами, избит отцом и несколько раз оказывался запертым в сыром, леденящем и абсолютно темном подвале дома. Так Джозеф наказывал его за «непослушание, скотскую наглость и открытое игнорирование отца», когда Майкл просто не находил в себе сил подняться с пола или ответить на дежурный вопрос. Джозеф, конечно, прекрасно видел, в каком состоянии находится Майкл — да и не только он. И всё же привычный, адский график группы мужчина даже не собирался сбавлять. Всё шло своим чередом: изнуряющие многочасовые репетиции, бесконечные повторы движений, заучивание текстов, механическое оттачивание номеров до кровавых мозолей. Всё это оставалось прежним, несмотря на то, что сейчас братья, а в особенности Майкл, были похожи на ходячих мертвецов с потухшими, мертвыми глазами. Произошедшее с Авелин страшным, сокрушительным ударом отозвалось во всех братьях Джексонах, которые переживали эту трагедию едва ли легче. Всегда громкие, шумные, подвижные, вечно дразнящие друг друга и смеющиеся, сейчас они стали непривычно, пугающе тихими. В огромном особняке их присутствие практически не ощущалось. Братья передвигались по коридорам как бесплотные тени, а в самом доме теперь круглыми сутками стояла такая давящая, монолитная тишина, что в воздухе, казалось, можно было топор вешать. Но, пожалуй, сильнее всех, кроме самого Майкла, страдала маленькая Джанет. Девочка, по какому-то роковому, несправедливому несчастью увидевшая всю свежую, страшную, залитую кровью картину на обочине тем вечером, до сих пор не могла прийти в себя. На её детскую психику этот ужас лег неизлечимой раной. Она почти полностью замолчала, часами плакала навзрыд в подушку, а большую часть времени проводила в своей комнате за намертво запертыми дверями, наотрез отказываясь разговаривать даже с матерью. Кэтрин чувствовала, что сама медленно сходит с ума, разрываясь на части между плачущей дочерью, избитыми, почерневшими от горя сыновьями и деспотичным мужем. Она неизменно, до хрипоты пыталась успокоить Джозефа, буквально каждый час со слезами на глазах умоляя его быть сейчас помягче с детьми, не наседать, дать им хотя бы вздохнуть. И больше всего на свете она до сих пор тайно, горько винила себя за то, что в тот роковой вечер растерялась, поддалась панике и позволила своему самому младшему, беззащитному ребенку увидеть ту ужасающую, кровавую бойню, из-за которой Джанет теперь пряталась от всего мира. Майкл медленно пошевелил пальцами, сильнее вжимаясь лицом в плед Авелин, и из его зажмуренных глаз на мягкую ткань беззвучно упали две тяжелые, обжигающие слезы. Мир вокруг них продолжал рушиться, и никто в этом доме не знал, как его спасти. — Майкл…Cowpoke
Isaiah Sheffield
Кэтрин, заметив, как парень сжался ещё сильнее, практически растворяясь в складках пледа, который он до побеления костяшек сжимал в ладонях, тяжело, рвано выдохнула. Когда его плечи мелко, неконтролируемо затряслись, женщина почувствовала, как от собственного, удушающего бессилия её сердце в груди кровоточит глубокой, тяжелой раной. Ей хотелось забрать хотя бы половину этой боли себе, но она могла лишь беспомощно смотреть на то, как её ребенка утягивает на самое дно. Майкл, коротко мотнув головой, словно пытаясь откреститься от всего мира, сжался только сильнее. Он отвернулся к самому окну, пряча лицо, и беззвучно всхлипнул. Затем ещё раз. Ещё, ещё и ещё, пока из его груди не стали вырываться задушенные, рваные и тихие всхлипы, которые он просто был не в силах остановить. Его сердце прямо сейчас умирало. Хрупкое, измученное бесконечным давлением, оно просто не справлялось с навалившимся грузом. В медицине и психологии существует термин — повышенная эмоциональная реактивность. Это состояние, при котором человек реагирует на внешние триггеры или стрессоры непропорционально интенсивно. Оно проявляется в виде импульсивных вспышек гнева, обидчивости, слезливости или острой зависимости от обстоятельств, когда израненный мозг из-за жестокого перенапряжения просто не успевает включить торможение перед ответом на раздражитель. Психика Майкла за последние годы была истощена до предела постоянным контролем и побоями Джозефа, а страшная трагедия с Авелин окончательно сорвала все защитные предохранители. Сейчас, беспомощно содрогаясь от неконтролируемого, тяжелого плача, он физически чувствовал, что просто не может прекратить это — даже если бы очень хотел. За эти три бесконечных дня, казалось бы, он выплакал уже всё, что только было возможно, высушив себя до дна. Но боль не уходила. Авелин была жива, но эта новость больше не приносила облегчения. Она всё также находилась в глубокой, бесчувственной коме, где-то бесконечно далеко, в холодном небытии, окутанная проводами в стерильной палате Тарзана. И самое страшное, самое уничтожающее заключалось в том, что ни один врач в мире не мог сказать, когда она очнется. И очнется ли вообще. Эта мысль, острая и безжалостная, как тот самый острый нож, раз за разом вонзалась в его сознание, заставляя Майкла судорожно хватать ртом воздух и захлебываться собственными горькими слезами на глазах у безмолвно плачущей матери. — Мне больно, мам… Мне так больно, — тихо, надрывно, задыхаясь от собственных слов, зашептал парень. Он медленно приподнялся, поворачиваясь к матери, и в его голосе было столько первобытного, детского отчаяния, что у Кэтрин перехватило дыхание. Майкл судорожно прижал ладонь к груди — туда, где под измятой рубашкой глухими, редкими толчками билось его умирающее сердце. Он сжал белую ткань в кулак с такой неистовой силой, что пальцы на несколько секунд онемели, а костяшки болезненно побелели, словно он пытался физически удержать разрывающуюся на части плоть. Кэтрин, смотрящая на сына сквозь пелену собственных слез, лишь сокрушенно мотнула головой. Не в силах больше выносить этого зрелища, она безмолвно вытянула руки вперед и крепко, до боли привлекла его к себе. Майкл, тут же сломавшись и полностью поддавшись этому движению, тяжело рухнул в её объятия. Он уткнулся лицом в теплое плечо матери и крепко закрыл глаза, будто отчаянно пытался найти в этом единственном близком человеке спасение — хоть каплю умиротворения и глухого, сонного спокойствия, из-за полного отсутствия которого он не мог сомкнуть глаз уже третьи сутки подряд. Его разум просто плавился от бессонницы и ужаса. — Я не могу без неё, мам. Я просто не смогу, — повторил парень, задушенно всхлипывая и ещё сильнее, до хруста в суставах, вжимаясь в надежно обнимающую его женщину. — Не хочу… — уже тише, едва различимым, мертвым шепотом добавил Майкл. Он приоткрыл опухшие, налитые свинцовой тяжестью и воспаленные от слез глаза, устремляя свой поплывший, мутный взгляд на мягкий плед, который он по-прежнему мертвой хваткой сжимал в руке, словно это был его последний спасательный круг в открытом океане. — Тише, мой хороший, тише… — зарывшись дрожащими пальцами в его темные, пушистые кудри, успокаивающе зашептала Кэтрин. Сама едва сдерживая рвущийся наружу плач, она принялась медленно, убаюкивающе покачивать его в своих руках, как качала в далеком детстве, когда мир еще не был к ним так безжалостен. — Она будет в порядке, Майкл, слышишь меня? Она со всем справится. Авелин невероятно сильная, очень сильная девочка. Господь не оставит её там, во тьме, — аккуратно отстранившись, мягко прошептала Кэтрин. Она бережно обхватила бледное, исхудавшее и заплаканное лицо сына своими теплыми ладонями, заставляя его поднять голову, и заглянула в его потухшие, полные невыплаканных слез глаза. — Посмотри на меня, сынок. Посмотри на маму. Она смахнула большим пальцем горячую слезу с его щеки и заговорила голосом, в котором дрожала вся её материнская любовь и непоколебимая, глубокая вера: — Наш Господь — он ведь всё видит. Он видит, какая чистая и светлая душа у твоей Авелин, и Он никогда не заберет её у нас так рано, посреди этой страшной ночи. Прямо сейчас, пока мы сидим здесь, Его невидимые ангелы хранят её дыхание в той палате. Они держат её за руку там, куда не могут пройти врачи. Молитва любящего сердца — это самая сильная вещь на земле, Майкл, она способна сокрушить любые стены и вытащить человека из самой глубокой бездны. Твоя любовь к ней — это чистый, яркий свет, и этот свет обязательно укажет её душе дорогу обратно, сквозь любой туман и забытье. Она почувствует, как сильно ты её здесь ждешь, как сильно ты дышишь ради неё, и она проснется. Обязательно проснется. Бог милосерден, сынок, Он не допустит, чтобы этот мир лишился такого ангела. Просто верь. Молись вместе со мной, отдай Ему свою боль, и Он убережет твою девочку. Майкл смотрел на мать сквозь пелену стоящих в глазах слез, слушала её тихий, напевный голос, и внутри него, среди кромешной тьмы и вины, этот библейский, чистый свет материнской веры на мгновение показался единственным, за что еще можно было уцепиться, чтобы окончательно не сойти с ума. Он судорожно выдохнул, утыкаясь лбом в её ладони, и его плечи снова затряслись в беззвучном, раздирающем грудь плаче.***
Был вечер, стремительно опустившийся на душные, раскаленные за день улицы Лос-Анджелеса, когда Майкл, крупно и болезненно вздрогнув, резко открыл глаза. Он вырвался из забытья так, словно его вытолкнули из ледяной воды, судорожно хватая ртом воздух и испуганно озираясь по сторонам. За огромным окном, оставшимся незадернутым с самого утра, тускло и зловеще горели фонари, установленные по всему периметру семейного особняка в Хейвенхёрсте. Эта глухая, плотная темень, безжалостно опускающаяся на город каждый божий вечер, теперь казалась Майклу настоящим, неподъемным проклятием. Обычное время суток превратилось в личную пытку, ведь теперь оно ассоциировалось у него только с одним — с той роковой, залитой кровью обочиной и глухим стуком закрывающихся дверей реанимации в Тарзане. Тяжело поднявшись с постели на подкашивающихся, ватных ногах, парень сделал несколько рваных шагов и резким, надрывным движением задернул плотные серые шторы, навсегда отсекая от себя этот пугающий ночной мир. А после он медленно, словно лишенный позвоночника, опустился на самый край кровати, беспомощно опуская взгляд на собственные ладони. Его бледные, длинные пальцы мелко и непрерывно дрожали, ходили ходуном, и он ни за что на свете не смог бы сейчас остановить эту дрожь. Сейчас ему казалось, что он больше не живет. Он просто выживал — тупо, механически, на чистых инстинктах. И делал это вовсе не потому, что в нем осталась хоть капля желания бороться, а только потому, что было «надо». Надо группе, надо семье, надо отцу. Внутри него образовалась выжженная, мертвая пустыня. За эти бесконечные дни он не испытал ни одной положительной, теплой или искренней эмоции — ровным счетом ничего, кроме глухой, парализующей боли. Всё вокруг казалось необычайно серым, тусклым, грязным и до тошноты противным. Мир потерял краски, и Майкл ловил себя на страшной мысли: если бы он только мог нормально спать, он бы больше никогда в жизни не захотел открывать глаза. На настенных часах было ровно девять вечера — это значило, что его измученный мозг отключился всего на какие-то жалкие, несчастные пятьдесят пять минут. И то, назвать это сном было нельзя: парень постоянно вздрагивал, задыхался во сне от кошмаров и поминутно просыпался в холодном поту, утыкаясь лицом в её плед. В те редкие, пугающие моменты, когда он всё же заставлял себя подойти к зеркалу в ванной, он видел там не семнадцатилетнего парня, а мертвеца, едва восставшего из свежей могилы. На него смотрело осунувшееся, серое лицо, полностью лишенное живых красок, багрово-черные, глубокие круги, прорисовывающиеся под глазами, и тусклый, абсолютно потерянный взгляд, в котором больше не осталось искры. Однако Майкл слишком хорошо знал: завтра, ровно в десять часов утра, ему придется совершить невозможное. Ему придется собрать всё это — разбитое, угасшее и кровоточащее — в кулак, запереть глубоко внутри и на несколько долгих часов просто вычеркнуть себя настоящего из жизни. На грандиозной фотосессии, которая должна была проходить прямо на роскошной территории их поместья, и на последующем за ней важном интервью парень обязан был выглядеть бесподобно. Как и всегда. Он должен был сверкать своей фирменной, ослепительной белозубой улыбкой, демонстрировать идеальные манеры и то безупречное, сияющее лицо, которое до безумия любили миллионы людей по всему миру. Мир жаждал сказки, и никого не волновало, что внутри этой сказки прямо сейчас заживо сгорает человек. Признаться, думая обо всем этом кошмаре — о неизбежных, давящих планах на завтрашнее утро — Майкл не испытывал ровным счетом ничего. Ему было будто бы плевать. Хотя нет, не «будто бы» — ему действительно, кристально и глубоко было наплевать. Он отчетливо понимал, что завтра ему придется буквально лезть вон из кожи: улыбаться до судорог в лице несколько часов подряд, покорно позировать под прицелом сотен камер, вежливо отвечать на нескончаемые, глупые вопросы прессы… А перед всем этим адским марафоном — всё утро выслушивать леденящие кровь нотации и жесткие наставления отца. Майкл знал, что, скорее всего, снова получит хорошую, привычную порцию ударов тяжелого ремня или чего-нибудь другого, что попадется под руку разъяренному Джозефу за любую «ошибку» или заминку. А потом придется неподвижно сидеть в кресле, подставляя свое исхудавшее, бледное за эти дни лицо под холодные руки визажистов, которые будут судорожно замазывать толстым слоем грима следы его персонального ада. Майкл знал это, понимал и полностью осознавал — и ему было абсолютно всё равно. Сердце не сжималось от страха перед отцовскими побоями, он не волновался перед прессой и даже практически не думал о грядущем дне. Который день подряд его измученное сознание находилось где-то в пограничном состоянии — между этим жестоким, чужим миром и чем-то бесконечно далеким, темным и безмолвным, чему он сам не мог и никогда не смог бы дать точное, правильное название. В следующий момент короткий, деликатный стук разрезал плотную, удушливую тишину, которая мертвым грузом стояла в комнате парня последние трое суток. Тяжелая дубовая дверь позади него тихо приоткрылась. Медленно, с трудом преодолевая сковавшую все тело свинцовую тяжесть, Майкл обернулся. В дверном проеме стояла Кэтрин. Женщина попыталась мягко улыбнуться, но эта улыбка вышла бледной и надломленной; она устало прислонилась плечом к косяку, бегло, с затаенной материнской болью оглядывая своего измученного, почерневшего от горя сына, застывшего на самом краю кровати. — Майки, ты проснулся… — негромко, бесконечно нежно прошептала Кэтрин. Так и не дождавшись от него хоть какого-то ответа — парень лишь слабо моргнул воспаленными глазами, — она понимающе, аккуратно отстранилась от дверного косяка и сделала шаг в сторону, освобождая проход. — К тебе кое-кто пришел, — её голос дрогнул, но она снова заставила себя ласково улыбнуться, после чего едва слышно добавила: — Я оставлю вас. Женщина тут же, больше ничего не говоря, скрылась в полумраке коридора, унося с собой шлейф своей тихой, бессильной скорби. В ту же секунду порог комнаты переступил мужчина. Это был мистер Морган. Он выглядел лишь самую малость лучше, чем в тот роковой вечер в стерильных, выбеленных коридорах клиники, но на его лице все еще лежала страшная тень пережитого ужаса. Мужчина медленно прошел в глубь комнаты, и за его спиной с глухим, отсекающим весь остальной мир звуком закрылась тяжелая дверь. Майкл, как только его затуманенный разум до конца осознал, кто именно сейчас стоит перед ним, вздрогнул, точно от удара током. Он рывком вскочил с кровати, едва не запутавшись в тяжелом, измятом одеяле, полностью поддаваясь стихийному порыву. — Мистер Морган! — этот крик, хриплый, сорванный до сиплого шепота, вырвался из самой груди. Парень в два размашистых шага подлетел к мужчине и мгновенно оказался притянутым к его широкой, крепкой груди. Морган обнял его сильно, до хруста в ребрах, закрывая собой от всего того ада, что творился внутри него все эти дни. — Здравствуйте… Вы… извините, пожалуйста, вы знаете что-то новое? Вы ведь только что из больницы, да? Вы были у неё? Как она? — тут же оживленно, захлебываясь собственным рваным дыханием и отчаянно запинаясь в буквах, залепетал парень. Он резко отстранился, его ладони судорожно вцепились в жесткую ткань пиджака мужчины, а огромные, опухшие от бесконечных слез глаза лихорадочно заскользили по уставшему, изрезанному глубокими морщинами, но такому добродушному лицу Моргана. Майкл искал в нем хоть каплю определенности, умирая от этой секундной неизвестности. Морган ничего не ответил на этот стихийный, безумный поток вопросов. Его губы лишь коротко, слабо дрогнули в бледной, понимающей улыбке, а под глазами залегли глубокие, серые тени. Мужчина бережно положил свою тяжелую ладонь на подрагивающее плечо юноши и тихо, свинцово выдохнул: — Давай присядем, Майкл. Сначала просто сядь. Парень, не сводя с него умоляющего, полного надежды взгляда, оживленно, по-детски замотал головой в знак согласия и послушно сделал шаг назад, опускаясь на постель. Они сели на край пышного матраса, и в комнате снова воцарилась тишина — долгая, тягучая, наполненная невыносимым, звенящим напряжением. Мистер Морган смотрел куда-то строго перед собой, неотрывно буравя взглядом закрытую дверь, словно внутри него шла тяжелая, невидимая работа, и он пытался подобрать правильные, не способные добить мальчишку слова. Майкл же, не в силах сдержать внутреннюю дрожь, нервно ерзал на месте. Его пальцы продолжали мертвой хваткой сжимать край Авелинного пледа, а сам он то и дело бросал на мужчину мимолетные, но до ужаса внимательные, цепкие взгляды, ловя каждый его вдох и тяжелое движение плеч. В этот момент парень отчетливо понял, как же сильно, до крика он был рад его видеть. С мистером Морганом, что бы ни случилось в этой жестокой, фальшивой жизни, Майкл всегда мог быть настоящим. Он знал, что этот человек поймет его израненную душу, никогда не осудит, а что более важно — подскажет, как дышать дальше, когда собственное сердце разрывается на куски от вины. Парень всегда бесконечно уважал его, ловил каждое слово и помнил, как Морган множество раз защищал его, буквально уберегая от жестоких нападков и деспотичного контроля со стороны отца. И сейчас, с головой окунутый в свое черное, беспросветное горе, истощенный морально и запертый в четырех стенах, Майкл чувствовал такую колоссальную, спасительную близость этого человека, что впервые за эти три дня сквозь глухую боль внутри него начало пробиваться что-то теплое — маленькая, хрупкая искра надежды, которая готова была либо спасти его, либо сжечь до основания. — Его зовут Эдриан Вэнс, Майкл, — повернувшись к парню, негромко начал мужчина. Глубокие, резкие складки, прорезавшие его лоб от непрекращающейся хмурости и давящей задумчивости, в которую Морган, казалось, был погружен с головой последние часы, выдавали всю ту первобытную, глухую ярость, что бурлила и выжигала его изнутри прямо сейчас. Голос отца Авелин звучал пугающе ровно, словно треснувший лед, за которым скрывалась черная, леденящая бездна. Только теперь Майкл, с трудом отлепив затуманенный взгляд от пледа, заметил, что в руках мужчины, крепко и до белизны сжатый длинными пальцами, лежал увесистый, дорогой фотоаппарат. Это был шедевр точной механики 1976 года — знаменитый французский Kinoptix Alpa 11el, вершина инженерной мысли, редкая и безумно дорогая камера в корпусе из матового черного хрома, оснащенная легендарной оптикой. Она выглядела чужеродно и зловеще в этой душной, пропитанной горем спальне. Глянув на мужчину, который, не мигая, протягивал ему устройство, Майкл аккуратно, едва дыша, перехватил фотоаппарат. Опустив его на колени, он бережно прижал пальцы к холодному металлу корпуса. Объектив камеры, словно огромный, мертвый стеклянный глаз маньяка, тускло блеснул в полумраке комнаты, отражая серое лицо парня. Металл казался неестественно ледяным, почти осязаемо склизким, будто до сих пор хранил на себе невидимые следы чужих, липких от безумия рук. — Я заказывал его для Авелин в Париже, через личные каналы, — отведя взгляд в сторону темного угла, неспешно, свинцово произнес мужчина. Он опустил глаза и горько, надломленно усмехнулся, качнув головой. — Она еще несколько месяцев назад говорила… помнишь? Всё твердила, что хотела бы всерьез пойти учиться искусству фотографии. Мечтала ловить моменты. Я еще тогда пообещал ей, что у нее будет всё самое лучшее… Морган замолчал на секунду, сглотнув подступившую к горлу желчь, и его лицо судорожно передернуло от подступающей судороги. — Этот чертов ящик должен был прийти в порт только через неделю, Майкл. Не раньше. Я еще так глупо удивился, когда этот сопляк-курьер привез посылку прямо к воротам, на много дней раньше положенного срока. Подумал: надо же, как оперативно работает таможня… Идиот. Старый, слепой идиот, — шумно, с хриплым свистом выдохнул мужчина. От бессильной, раздирающей грудь злости он резко и раздраженно пнул тяжелую деревянную ножку кровати пяткой так, что по комнате прошел глухой, вибрирующий стук. И тогда Майкл узнал всё. Каждое слово Моргана падало на его сознание тяжелыми каплями раскаленного свинца, выстраивая пугающую, тошнотворную картину. Эдриан Вэнс. Ему было сорок шесть лет. Мужчина, чья жизнь со стороны казалась абсолютным образцом педантичности, серости и незаметности. Он был тем самым человеком, которого никто и никогда не заподозрил бы в грехе: тихий, исполнительный, маниакально аккуратный. Его основная работа в Лос-Анджелесе — настройщик сложнейшей, высококлассной звуковой аппаратуры премиум-сегмента. Вэнс был признанным гением своего дела. Его руки, обладавшие феноменальной чувствительностью к звуковым частотам, знали наизусть внутренности каждого топового микшерного пульта, и его регулярно, с огромным почетом приглашали в самые элитные звукозаписывающие студии по всей стране. И именно эта работа, как оказалось впоследствии, открывала перед ним просто крышесносные, чудовищные возможности. Вэнс получал легальный доступ к эксклюзивной информации, закрытым графикам, адресам репетиционных баз и внутренним телефонам артистов. Правильно, хладнокровно владея этими данными, этот монстр сумел незаметно выстроить вокруг ничего не подозревающей семьи Джексонов глухую, невидимую клетку. Всё началось в самом конце 1974 года. Вэнса наняли для тонкой настройки микшерных пультов на одной из строго засекреченных репетиционных баз в пригороде Лос-Анджелеса, где в условиях жесточайшей секретности тренировались и оттачивали новые номера еще только подрастающие, стремительно набирающие мировую славу братья Джексоны. Именно там Вэнс впервые вблизи увидел Майкла. Болезненная, извращенная одержимость этого сорокашестилетнего мужчины зародилась задолго до этого дня, еще на самых первых этапах карьеры группы, когда маленькие мальчики из Гэри только начинали свой путь под жестким контролем Motown. Для Вэнса, чья собственная жизнь была пустой, стерильной и бездетной, эти юные ребята стали не просто талантливыми музыкантами — в своем больном, воспаленном сознании он возвел их в ранг непорочных, чистых небесных ангелов. Божеств, сошедших на землю, чье искусство принадлежало исключительно высшим сферам и миллионам безликих поклонников. Вэнс вел тайные дневники, собирал вырезки, фиксировал каждую деталь их биографии, но его главным, самым сокровенным и незыблемым идолом всегда, с самого первого дня, оставался младшенький. Майкл. Вэнс боготворил его хрупкость, его чистый, ангельский голос и застенчивый взгляд. Он считал Майкла вершиной божьего творения, существом, до которого обычные смертные не имели права даже дотрагиваться своими грязными руками. Сталкер фиксировал не просто каждое движение подростка на сцене или репетициях — он, затаившись в тени звуковых панелей, маниакально отслеживал каждый его взгляд, каждый вдох, каждую заминку и каждый тяжелый выдох. Вэнс, словно невидимая, удушливая слизь, по пятам следовал за его энергетикой, впитывая запах его пота и страха перед отцом. И в тот роковой день в конце семьдесят четвертого года его идеальный, выдуманный мир святости дал страшную, непоправимую трещину. По рассказам самого Вэнса, которые из него позже буквально выбивали, он, бесшумно проскользнув за тяжелые бархатные кулисы вслед за ушедшим на перерыв Майклом, замер в темноте. Мужчина затаил дыхание, наблюдая, как измученный репетицией парень обессиленно опустился прямо на пыльный деревянный пол в самом дальнем, неосвещенном углу за сценой. Низко склонившись над криво развернутым листом бумаги, Майкл, закусив губу, что-то с лихорадочной, нежной поспешностью строчил карандашом. На его лице в этот момент блуждала такая робкая, мечтательная и абсолютно земная улыбка, какой Вэнс не видел у него ни на одном выступлении. Дописав, Майкл испуганно огляделся по сторонам и с замиранием сердца, бережно сложил записку, пряча её в самый глубокий карман брюк, после чего быстро вернулся к братьям на сцену. Парень был уверен, что остался совершенно незамеченным. Почти. Идентификация Авелин началась и активно, неумолимо разгоралась в душной середине 1975 года. Вэнс превратился в бесплотную, зловещую тень. Он начал следовать за машиной Майкла, в которой тот всегда передвигался исключительно в сопровождении телохранителя Билла. Маньяк следовал за ними повсюду, филигранно оттачивая свои безупречные, пугающие умения оставаться тише травы и ниже воды. Окружающий мир не замечал его, пока сам он, вооружившись мощным длиннофокусным армейским объективом, подолгу, сутками заседал на выжженных солнцем холмах, вплотную граничащих с охраняемой территорией Роузмонт-Холла. Он караулил часами, неделями, не замечая бьющего в глаза ультрафиолета, голода и жажды. Он ждал. И в один из дней его терпение было вознаграждено — он увидел её. Хрупкую, тихую, но каждый раз так ослепительно, ярко улыбающуюся светловолосую девочку. Ту самую, ради которой Майкл, выгадывая редкие минуты свободы, пулей перебегал из одного дома в другой. Вэнс через линзу дорогой оптики наблюдал, как его «ангел», бережно, словно величайшую драгоценность, держал её за тонкую руку. Они выходили на улицу иногда всего на несколько считанных минут — Майклу просто жизненно необходимо было коснуться её, увидеть, услышать тихий голос. Или отдать очередную записку, которые он писал с завидной, отчаянной скоростью, торопливо передавая из рук в руки. Именно тогда, на этих безмолвных холмах, Вэнс затаил дыхание и сделал свой первый, роковой снимок. Для его больного, окончательно воспаленного разума это стало не просто сенсацией. Это стало оглушительным ударом, чудовищной ошибкой мироздания и персональным шоком. У его недосягаемого «божества», у этого чистого, ангельского юноши, призванного принадлежать лишь вечности, обнаружилась примитивная земная привязанность. И к кому? К обычной соседской девчонке, к которой он бегал практически каждый день, расцветая в её присутствии и улыбаясь ей так искренне, тепло и открыто, как не улыбался больше ни одной живой душе на этой планете. Вэнс смотрел на проявленные в темноте фотографии и чувствовал, как внутри него закипает ядовитая, удушающая ненависть. Он твердо знал: эта блондинка — паразит. Грязное, земное существо, которое одним своим нахождением рядом оскверняет Майкла и тянет его вниз, мешая исполнению его великого, космического предназначения в этой жизни. А паразитов, как учила биология, нужно безжалостно устранять. Полноценно и под корень. Вэнс, конечно, не действовал в одиночку, ведь вовсе не был импульсивным придурком. Он понимал масштаб задачи, поэтому стал лидером подпольной, глубоко законспирированной радикальной ячейки, созданной им внутри огромного официального фан-клуба группы. Они называли себя «The Chosen Ones». «Избранные». Это была организованная секта, состоящая из десятков психически нестабильных, легко внушаемых парней, девушек, мужчин и женщин, готовых ради своих кумиров на всё. Вэнс, как главный идеолог и куратор, безупречно знал свое дело. Он хладнокровно и умело распределял обязанности между своими адептами. Одни круглыми сутками караулили у ворот Хейвенхёрста. При этом они оставались абсолютно незаметными для охраны, ведь искусно сливались с многоликими толпами обычных фанатов, собиравшихся там каждый день, или вели наблюдение совсем с других, недоступных постороннему глазу ракурсов. Другие фанатики методично вели точный учет номеров всех подъезжающих машин. Шаг за шагом они создавали колоссальный закрытый архив. Когда люди Моргана позже вскрыли подвальную квартиру Вэнса, они онемели от ужаса: там обнаружили несколько тысяч скрытых, профессионально кадрированных фотографий, подробнейшие картотеки на каждого члена семьи Джексонов и Монтгомери, а также чертежи и карты Роузмонт-Холла с посеченными, выверенными до сантиметра «слепыми зонами», где камеры безопасности поместья не доставали обзор. — Они действовали, черт бы их побрал, ювелирно. Как настоящие джентльмены, — грубо, с леденящим душу мертвым смешком прошипел Морган. Мужчина до боли сжал челюсти, буравя тяжелым, налитым свинцом взглядом ворс ковра под своими ногами. — Ни единого следа. Ни одного лишнего шороха. Вэнс и его люди платили огромные, баснословные деньги — они без зазрения совести черпали их из членских взносов своей радикальной группы — тем структурам и людям, которых в повседневной жизни никто и никогда не замечал. Обычный почтальон, привозивший утреннюю корреспонденцию в Роузмонт-Холл, за пару сотен наличных долларов в неделю без колебаний отдавал Эдриану плотные конверты на пару часов. Вэнс увозил их в свою мастерскую, аккуратно вскрывал над горячим паром, перефотографировал личные, интимные письма Майкла и Авелин, ювелирно заклеивал обратно и возвращал продажному почтальону. Нанятые им горничные из местных элитных прачечных регулярно сдавали маньяку всю внутреннюю информацию о графиках, поездках и планах семьи Монтгомери. Всё было скрыто от глаз. Тихо, стерильно и без малейших подозрений со стороны службы безопасности. Мир вокруг Майкла продолжал улыбаться, пока невидимая удавка на шее Авелин затягивалась с каждым новым щелчком затвора. Тот вечер также не стал случайным исключением. Он был спланирован как швейцарские часы — с пугающей, маниакальной точностью, где каждая секунда работала против ничего не подозревающей девочки. Вэнс прекрасно знал, что Морган ждал из Парижа ту самую важную, безумно дорогую посылку с коллекционным фотоаппаратом. Обладая доступом к логистическим базам благодаря своим связям в элитных студиях, Эдриан без труда отследил международный трек-номер груза. И тогда он решился на ювелирную, дьявольскую подмену, чтобы полностью контролировать время доставки. Используя поддельные документы сотрудника таможенной службы, Вэнс лично перехватил коробку на центральном распределительном складе в порту Лос-Анджелеса, как только она прошла контроль. Он забрал настоящий фотоаппарат себе — тот самый, что сейчас лежал на коленях у Майкла, — а вместо него упаковал в точно такую же фирменную парижскую обертку обычный кусок свинца, подогнанный тютелька в тютельку по весу оригинального устройства. Чтобы у Моргана не возникло ни единого подозрения, Вэнс через подставной телефонный автомат связался с личным секретарем парижского представительства, у которого совершалась покупка. Представившись старшим менеджером американского филиала доставки, Эдриан вежливо отчитался, что «ценный груз успешно прошел верификацию и будет передан лично в руки адресату сегодня до полуночи». Секретарь тут же перезвонил Моргану, подтвердив: всё в порядке, курьер уже в пути, ждите. Схема была разыграна настолько чисто и правдоподобно, что даже самый искушенный параноик не почуял бы подвоха. Для финального аккорда Вэнсу нужна была пешка. Одноразовый инструмент, который не задает вопросов и которого не жалко пустить в расход. Курьером стал молодой парень, двадцатидвухлетний Тобиас Клейн — мелкий, опустившийся наркоман, подрабатывающий в местной службе доставки исключительно ради того, чтобы наскрести денег на очередную дозу, способную заглушить вечную ломку. Для него Эдриан стал ожившим Санта-Клаусом. Вэнс щедрой рукой заплатил Клейну его двухмесячный оклад наличными и вдобавок снабдил пакетом чистейшего, дорогого героина. Взамен от парня требовалось лишь одно элементарное действие: привезти фальшивую посылку к Роузмонт-Холлу ровно к десяти часам вечера, подъехать к самым дальним, глухим и неосвещенным техническим воротам, где Вэнс уже заранее вычислил слепую зону камер, быстро оставить коробку в специальном ящике для корреспонденции, нажать на звонок у калитки и тут же раствориться в темноте. Тобиас Клейн не знал, что в этой коробке. Ему было плевать, чья кровь прольется из-за этого веса. Он просто крепче сжал руль своего полуразвалившегося фургона, чувствуя в кармане спасительный порошок, и ровно в назначенную минуту нажал на тормоз у черной границы поместья, где в густых, душных зарослях, сжимая в руке холодную рукоять охотничьего ножа, уже больше четырех часов неподвижно ждал своей жатвы Эдриан Вэнс. После всего случившегося, едва порог опустевшего, оглушенного бедой дома Морганов оказался позади, в Лос-Анджелесе тут же был запущен на полную мощность колоссальный, накопленный годами ресурс этой семьи. За каких-то сорок восемь часов личная служба безопасности Моргана и нанятые за миллионы долларов лучшие частные детективы города буквально вывернули мегаполис наизнанку, перетряхнув каждую криминальную щель и подпольную ячейку. На законном уровне Морган, разумеется, действовал подчеркнуто официально, безупречно следуя букве закона. Но параллельно с легальным следствием, скрытая от посторонних глаз, разворачивалась его личная, теневая и по-настоящему страшная казнь. Сам Эдриан Вэнс не успел скрыться далеко. План, выверенный им до секунды, дал осечку на самом главном — на нечеловеческой, отчаянной воле Авелин к жизни. Её крик, разорвавший тишину, и грохот захлопнувшейся калитки Роузмонт-Холла подняли на ноги внутреннюю охрану поместья на две минуты раньше, чем маньяк рассчитывал. Вэнса скрутили прямо на выезде из проулка, в нескольких сотнях метров от забора: его серый седан на бешеной скорости заблокировали два тяжелых внедорожника личной гвардии Моргана. Из машины его вытащили молча, без единого лишнего слова, профессионально и жестко переломав ребра прижатием к асфальту. В ту первую ночь его даже не думали везти в полицию. Окровавленного, со связанными руками его бросили на дно багажника и увезли на один из закрытых частных складов Моргана у залива. Там, в сыром бетонном боксе, без окон и света, Вэнс провел первые двенадцать часов своей новой реальности — лицом в холодный пол, под тяжелыми, глухими ударами людей, которые выбивали из него признания шаг за шагом. Из маньяка за эту ночь буквально выжили всю структуру его безумного культа до единого имени, адреса и тайника. И только после того, как из него вытянули информацию, его, полуживого и превращенного в сплошное кровавое месиво, официально «передали» в руки доверенных детективов из убойного отдела, списав все увечья на жесткое сопротивление при задержании. Морган, в отличие от того же самого Джозефа Джексона, не был показушным, деспотичным и вечно орущим человеком. Его авторитет не нуждался в громе и криках. Морган — это тихая, глубинная и смертоносная сила, способная стирать города в порошок без лишнего шума. Это был отец, у которого едва не отобрали самое ценное, самое хрупкое, что вообще держало его на этой земле. По законной стороне, благодаря колоссальному влиянию мужчины и лучшим адвокатским конторам штата, Эдриану Вэнсу предъявили обвинения по самому жесткому списку: покушение на убийство первой степени с особой жестокостью и преднамеренным умыслом, незаконное преследование (сталкинг) в течение двух лет и вооруженное проникновение на частную территорию. Обнаруженные при обыске в его стерильной подвальной квартире сотни скрытых фотографий и пленок Авелин, подробнейшие карты её ежедневных маршрутов и толстый, исписанный бисерным почерком дневник Вэнса, где до тошнотворных подробностей мужчина фиксировал, какова будет его кровавая расправа над девочкой, стали железобетонной, неоспоримой уликой. Никакая лазейка в виде «психической невменяемости», на которую так рассчитывали его общественные защитники, его не спасла. Морган лично позаботился обо всем и подкупил авторитетнейших судебно-медицинских экспертов страны, чтобы маньяка признали абсолютно вменяемым, хладнокровным и полностью отвечающим за свои действия существом. Теперь ему грозило пожизненное заключение в федеральной тюрьме строгого режима без малейшего права на досрочное освобождение. Однако это, конечно же, было лишь фасадной частью наказания. Морган не собирался марать руки в стерильном, светлом зале суда — он намеревался уничтожить Вэнса чужими руками внутри самой системы, превратив его оставшуюся жизнь в бесконечную, медленную и мучительную пытку. Пока Эдриан находился в следственном изоляторе в ожидании окончательного приговора, Морган через свои теневые каналы и авторитетные криминальные связи Лос-Анджелеса полностью оплатил его «особое содержание» в камере. — Он не умрет быстро, Майкл, — качнув головой, едва слышно, замораживающим душу тоном отозвался мужчина. Он медленно поднял взгляд на застывшего, точно изваяние, бледного подростка. — В камере, где он сейчас гниет, каждый божий день для него будет равняться филиалу ада на земле. Каждые сутки, пока моя девочка лежит там, в коме, подключенная к аппаратам, этот ублюдок будет харкать собственной кровью на цемент. Он не доживет здоровым человеком до оглашения приговора. — Отвернувшись к задернутому серой шторой окну, Морган тихо, зловеще усмехнулся и добавил: — Если вообще доживет до суда. Тобиаса Клейна, подкупленного курьера, вычислили самым первым по разорванному бланку международной доставки, который остался лежать у ворот. Его взяли личные штурмовики Моргана прямо в грязном притоне на окраине города, спустя всего четыре часа после нападения, когда парень еще находился в полубессознательном состоянии от вколотой дозы. Официально его сдали властям как прямого соучастника покушения на убийство. Благодаря скрытому давлению Моргана на окружного прокурора, Тобиасу выписали максимальный, немыслимый для его роли срок по этой статье — пятнадцать лет лишения свободы без права на освобождение под залог. Однако перед тем как передать дрожащего от ломки парня шерифу, люди Моргана основательно «побеседовали» с ним в закрытом, пахнущем солью и ржавчиной ангаре в морском порту. Из него безжалостно, методично выбили всё, что требовалось для следствия — имя Эдриана Вэнса, структуру сети и точные адреса встреч фан-клуба. Тобиаса привезли к участку и выбросили из машины прямо на глазах у дежурных с полностью, до хруста переломанными пальцами обеих рук — теми самыми пальцами, которыми он брал грязные деньги у Вэнса и держал фальшивую посылку. В тюрьме строгого режима, куда Клейн попал по специальному распределению, его определили в камеру к самым жестоким пожизненным заключенным. Там его планомерно превращали в живую, скулящую тень. Он не имел шансов дожить до конца своего срока. Радикальную организацию «The Chosen Ones» Морган уничтожил под корень, буквально стерев её с лица земли собственными руками за рекордные сроки. Используя каталогизированные архивы, найденные в тайниках Вэнса, Морган лично передал руководству ФБР неопровержимые доказательства существования экстремистской, военизированной сети фанатиков, занимающейся организованным сталкингом, шантажом, незаконным сбором закрытых данных и подготовкой политических и медийных убийств. По всей стране, от Нью-Йорка до Калифорнии, покатились массовые жесткие аресты. Более тридцати ключевых активистов и спонсоров клуба сели на огромные, двузначные сроки как соучастники опасного преступного синдиката. Их благополучные жизни были растоптаны в пыль, а их имена и лица навсегда остались опозорены на первых полосах прессы. Но и здесь убитый горем отец не ограничился официальным правосудием. Те люди, которые непосредственно помогали Вэнсу выслеживать его дочь — те, кто делал скрытые снимки на улицах, кто дежурил у заборов Роузмонт-Холла и передавал информацию о перемещениях девочки, — начали «случайно» и страшно страдать. В течение первой недели после трагедии у пяти ключевых активистов радикального крыла дотла сгорели дома и личные автомобили вместе со всем имуществом. Двое самых активных «информаторов», которые месяцами выслеживали Авелин с армейской оптикой на холмах, были найдены в сточной канаве на глухой окраине Лос-Анджелеса с простреленными коленями и вырванными языками. Морган, не моргая и не испытывая ни капли жалости, пустил по их душам профессиональных, высокооплачиваемых наемников из бывших военных. Он наглядно, кровью дал понять всей безумной фан-среде: любой, кто просто посмеет бросить нездоровый взгляд в сторону его семьи — включая этого несчастного, измученного славой мальчика, сидящего перед ним, — будет стерт физически, без права на пощаду. Все оставшиеся на свободе члены фан-клубов в диком, животном ужасе посжигали свои подпольные архивы, дневники и плакаты, забившись в самые темные углы и боясь собственной тени. Они молились лишь об одном — чтобы люди Моргана посчитали их мелкой рыбой и не пришли по их души следующей ночью. — Ты уже взрослый парень, Майкл, — после нескольких минут тягостного, звенящего молчания, в течение которых юноша так и не смог заставить себя оторвать взгляд от мужчины, тихо начал Морган. Он сидел неподвижно, уставившись куда-то мимо лица отца Авелин, словно пытался разглядеть в пустоте ответы на все свои немые вопросы. — И я вижу, как ты смотришь на мою дочь, — глубже и значительнее продолжил мужчина, медленно разворачиваясь всем корпусом к парню. Его глаза — внимательные, пугающе проницательные, видевшие на своем веку слишком много человеческой лжи и искренности, — сузились в пристальном, изучающем прищуре, намертво впившись в осунувшееся лицо юноши. Майкл, услышав эти слова, внутренне вздрогнул. Его растерянный, испуганно-смущенный взгляд мгновенно забегал по лицу мужчины напротив, а после судорожно сместился куда-то в сторону, принимаясь бегло и хаотично осматривать комнату — обои, ковёр, ножку стула. Всё, что угодно, лишь бы только не встречаться глазами с Морганом, который сейчас будто заглядывал ему в самую душу. В голове подростка, вопреки всему тому мрачному, давящему урагану, что вовсю царил там после только что открывшейся страшной правды, вдруг зароились совсем другие — сумбурные, оглушительно-громкие мысли. «О чем он говорит? Видит, как я смотрю?.. А как я на неё смотрю? Да я вообще… мы же просто… Господи, о чем я сейчас думаю?!» Чувствуя, как горячая, обжигающая кровь стремительно приливает к его щекам, окрашивая их в пунцовый цвет, Майкл судорожно, до боли сжал тонкими пальцами ткань собственной рубашки на груди. Он попытался выдавить из себя хоть сколько-то связное оправдание и робко залепетал: — Мистер Морган, что вы… я не… вы всё не так поняли, мы с Авелин… Но его испуганный, сбивчивый монолог не успел даже толком начаться. Морган, едва заметно и как-то на удивление понимающе усмехнувшись, мягким, но уверенным жестом прервал парня. Он протянул руку, несильно сжал плечо Майкла и слегка потрепал его, заставляя того замолчать. На губах мужчины появилась редкая, на удивление теплая и лишенная всякой строгости улыбка. — Вы уже считаете себя взрослыми, но для меня вы всё ещё совсем дети… Ты поймешь это позже, Майкл. Пройдет немного времени, ты повзрослеешь и во всём разберешься. Но потом, когда ты наконец всё осознаешь и будешь вспоминать этот наш разговор, просто знай: я не против, парень, — мужчина крепко хлопнул Майкла по плечу, закрепляя свои слова дружеским жестом, и по-доброму, тихо усмехнулся. А Майкл, чьи глаза снова испуганно бегали по лицу старшего Монтгомери, окончательно растерялся, чувствуя себя абсолютно беспомощным перед этой вековой житейской мудростью. Мысли в его голове неслись сплошным неконтролируемым потоком, наваливались друг на друга, перебивали, путались в клубок. И среди всего этого хаоса парень четко, до покалывания в кончиках пальцев осознавал только одно — мистер Морган прямо сейчас видит и знает о нём что-то такое, о чем сам Майкл ещё пока даже не догадывается. Что-то очень важное, глубокое и пугающее своей неизбежностью. — Спасибо, что рассказали мне обо всем, мистер Морган. Я… — Майкл запнулся на полуслове, судорожно вздыхая, и запустил пятерню в свои пушистые, темные волосы на затылке, взъерошивая их в привычном защитном жесте. — Я так сильно за неё боюсь. Правда. Я просто с ума схожу эти дни. Я чувствую этот страх каждой клеточкой… Не могу глаз сомкнуть, вообще ничего не могу делать, всё валится из рук, — выдохнув, едва слышно пролепетал парень, роняя растерянный, полный невыплаканных слез взгляд в пол. Ему на самом деле до ужаса, до щемящей боли в груди хотелось — особенно в эти страшные минуты, — чтобы рядом с ним оказался человек, который поймет его внутреннее состояние лучше остальных. Тот, перед кем не нужно держать маску идеального артиста, и с кем он сможет просто и честно поделиться всеми теми черными, удушающими мыслями и чувствами, что сжирали его изнутри каждый божий день. — Я понимаю тебя, парень, как никто другой, — тихо отозвался Морган. Вскинув полный надежды взгляд на мужчину, Майкл заметил, как тот, грустно и как-то отрешенно усмехаясь, смотрит на него. В этом взгляде было столько разделенной боли, будто Морган понимал подростка даже больше, чем вообще требовалось бы понимать обычному человеку. — Я встретил маму Авелин, когда был, пожалуй, чуть помоложе тебя самого, — упираясь локтем в колено и устремляя задумчивый взгляд куда-то вдаль, неспешно начал мужчина. При одном лишь упоминании этого имени его жесткие губы дрогнули и расплылись в удивительно мечтательной, бесконечно теплой улыбке, словно прямо сейчас, сквозь толщу прожитых лет, он снова отчетливо видел её перед собой. — Эсми была совершенно чудесным, невероятным человеком. Живым серебром. Я влюбился в неё с самого первого, мимолетного взгляда — настолько сильно она запала мне в душу, что я дышать без неё не мог… Майкл, боясь упустить хоть единый звук, даже затаил дыхание, боясь пошевелиться. За всё то время, что они были знакомы с Авелин, и несмотря на то, сколько личных тайн и сокровенных мыслей было произнесено между ними на границе их поместий, они никогда — ни единого раза — не поднимали тему её погибшей матери. Каждый раз, когда их разговоры хоть как-то, случайно касались этой опасной грани, девочка лишь болезненно, плотно поджимала губы, бледнела и поспешно отворачивалась, всем своим видом наглядно демонстрируя, что не желает и не может говорить об этом. И парень, видя, как глубоко кровоточит эта незаживающая рана внутри её хрупкого существа, конечно же, никогда не настаивал. Он молча принимал её закрытость, бережно охраняя чужой покой. Майкл часто говорил себе — вопреки всему тому огромному, жгучему любопытству, что жило внутри него, — что если Авелин сама захочет и когда-нибудь будет готова, она обязательно расскажет ему всё. А если нет… что ж, значит, так тому и суждено быть, и он не вправе бередить её душу. Но сейчас, слушая Моргана, Майкл чувствовал, как перед ним приоткрывается завеса тайны, соткавшей характер той, за чью жизнь он молился каждую секунду. — Мы поженились рано, но, несмотря на это, любили друг друга до беспамятства. Всегда, — уже тише, почти интимно добавил мужчина, медленно опуская глаза к полу. Светлая, мечтательная улыбка на его губах внезапно дрогнула, её острые кончики стремительно поползли вниз, оставляя после себя лишь маску глубокого, застарелого страдания. Морган протяжно, с каким-то утробным хрипом тяжело вздохнул и снова повернулся к парню. — Она покончила с собой. Повесилась в комнате Авелин, прямо под потолком, пока мы с дочерью поехали в парк аттракционов отмечать её шестилетие. Авелин исполнилось шесть лет, Майкл. В тот самый день. Слова мужчины упали в звенящую тишину комнаты с глухим, сокрушительным грохотом. Майкл застыл, чувствуя, как внутри него с диким треском рушится весь воздух. Он смотрел на Моргана во все свои широко раскрытые, округлившиеся от неописуемого шока глаза, не в силах даже моргнуть. Юноша заметил, как судорожно, мучительно болезненно дернулись чужие губы, и как этот свинцовый, смертельно уставший взгляд сильного мужчины надломленно, беспомощно дрогнул, обнажая старую, обугленную изнутри пустоту. Внутри у Майкла всё перевернулось от подступившей к горлу острой, удушливой тошноты. Горло сдавило железными тисками, а сердце сжалось в такой плотный, болезненный комок, что грудную клетку обожгло настоящей физической болью. Ему стало страшно. Так безумно, первобытно страшно, как не было еще никогда в жизни — даже когда он слушал про извращенные дневники Вэнса. Пазл в его голове сошелся с оглушительным, безжалостным щелчком. Мысли Майкла лихорадочно, путаясь и обрываясь, понеслись к Авелин — к его хрупкой, тихой девочке с грустными глазами. Перед внутренним взором пронеслись все те моменты, когда она испуганно бледнела от громких звуков, когда плотно поджимала губы и уходила в себя, когда закрывала лицо руками, стоило разговору коснуться семьи. «Боже… Шесть лет, — пульсировало в его висках, отдавая глухими ударами в подкосья. — Ей было всего шесть. Она вернулась из парка, с каруселей, счастливая, с сахарной ватой… и зашла в свою спальню». Майкла затрясло от осознания того, через какой нечеловеческий, кромешный ад этой маленькой девочке пришлось пройти. Какая чудовищная, неподъемная плита лежала на её тонких плечах все эти годы, пока он, глупый, зацикленный на своих концертах и жестком отцовском контроле, просто пытался развлечь её своими глупыми записками. Вся её жизнь была соткана из трагедии, её комната была осквернена смертью матери, а теперь… теперь этот больной ублюдок Вэнс ворвался в её едва заживающий мир, чтобы забрать последнее. Майклу до безумия, до крика захотелось прямо сейчас оказаться в больничной палате клиники Тарзана. Захотелось упасть перед её кроватью на колени, порывисто, наплевав на все приличия и медицинские провода, обнять её хрупкое, изломанное тело, прижать к себе так крепко, чтобы ни одна тень, ни один призрак прошлого или настоящего больше никогда не смог к ней прикоснуться. Ему хотелось отдать ей всё свое тепло, всю свою жизнь, лишь бы забрать у неё эту страшную, родовую боль, от которой веяло ледяным могильным холодом. Парень судорожно сглотнул, чувствуя, как по щеке, оставляя горячую дорожку, скатилась одинокая, горькая слеза. Он опустил голову, пряча лицо в ладонях, и его плечи мелко, беззвучно задрожали от бессилия и того огромного, разрывающего грудь чувства к Авелин, которое он теперь больше не мог отрицать. — Последние полгода её жизни были… сплошным небом в тучах, — глухо, почти беззвучно произнес Морган, упираясь взглядом в свои сцепленные замком пальцы. На его костяшках от напряжения проступила мертвенная белизна. — Врачи тогда диагностировали у неё эндогенную депрессию в тяжёлой форме, с затяжными психотическими эпизодами. В шестьдесят седьмом году об этом не принято было орать на каждом углу, Майкл. Это сейчас все такие умные, таблетки пьют… А тогда её просто угасание лечили тишиной. Она таяла у меня на глазах, превращалась в прозрачный стеклянный фантик. И я ни черта, слышишь, ни черта не мог с этим сделать со всеми своими миллионами. Мужчина шумно, с хрипом втянул носом воздух, и эта минутная заминка выдала, каких нечеловеческих усилий ему стоило продолжать. Майкл, не смея пошевелиться, сквозь пелену собственных подступивших слёз смотрел на этот живой памятник отцовскому и мужскому горю. — Вся ирония в том, парень, что она безумно, до крика боялась того мира, в котором я крутился, — Морган горько, надломленно усмехнулся, качнув головой. — Мой бизнес… это ведь не просто чистые офисы и контракты. Там много грязи, много теневых денег, опасных людей и вечного риска. Эсми знала обо всех моих тёмных сторонах. Она засыпала с мыслью, что однажды в наш дом ворвутся с автоматами, что её или Авелин украдут ради выкупа, что меня найдут в канаве. Она умоляла меня бросить всё. Тысячу раз говорила: «Уедем, давай бросим эти проклятые деньги, они пахнут порохом и кровью». Между нами из-за этого было столько боли, столько криков в подушку… Но она слишком сильно любила меня. Так сильно, что эта любовь держала её рядом со мной, как на привязи, прямо в эпицентре её главного кошмара. Она не могла уйти от меня, но и жить в вечном, удушающем страхе её больная психика больше не справлялась. Майкл почувствовал, как внутри него что-то оборвалось. «Она боялась его мира… Боялась опасности, которая ходит за ними по пятам», — эхом отозвалось в его сознании. Юноша судорожно сжал пальцы на коленях, и его сердце забилось в бешеном, испуганном ритме. Этот страх Эсми… он ведь был точной, пугающей копией того, что сейчас происходило с ними. Вэнс, радикальные фанаты, невидимая слежка, а теперь и колышущаяся между жизнью и смертью Авелин. Прошлое Моргана вернулось, чтобы наказать его через дочь, и Майкл с ужасом осознал, что его собственная, стремительно растущая мировая слава — это точно такой же ядовитый, опасный мир, который уже сейчас едва не уничтожил его любимую девочку. — А финальным ударом, который окончательно выбил из-под её ног землю, стали дети, — голос Моргана упал до свистящего шёпота, став похожим на шелест сухой травы. — Эсми до безумия хотела подарить Авелин брата или сестру. Хваталась за эту беременность как за спасительный круг, думала, что новый ребёнок вытащит её из этой чёрной ямы депрессии. Но её организм был слишком истощён страхом. За те полгода у неё случилось два выкидыша подряд. Один за другим, Майкл. Второй — прямо за пару недель до дня рождения дочери. Это её и добило. Её разум просто сдался. В тот день, в июне шестьдесят седьмого, она оставила Авелин подарок на комоде, написала мне короткую записку: «Прости, я больше не могу бояться», — и сделала шаг со стула. При этих словах Майкл не выдержал. Из его глаз хлынули горячие, сдерживаемые до этого слёзы, и он судорожно, со всхлипом уткнулся лицом в ладони. Грудь разрывало от невыносимой, концентрированной боли. Перед глазами стояла Авелин — шестилетняя, маленькая блондинка, которая потеряла мать в свой собственный день рождения, оставшись один на один с этой леденящей тайной. Две потерянные невинные жизни нерождённых детей, сломленная женщина и отец, который всю оставшуюся жизнь нёс в себе этот выжигающий изнутри груз вины. Майкл сидел, содрогаясь от беззвучного плача, и сквозь эту темноту отчётливо понимал, почему Авелин так отчаянно цеплялась за их редкие, чистые минуты общения на границе дворов. Она искала в нём спасение от этого родового проклятия, от этой удушливой тишины огромного дома, пропитанного призраками. И в этот момент парень поклялся себе — чего бы ему это ни стоило, через какие бы запреты отца или собственные страхи ни пришлось пройти, если Авелин откроет глаза, он станет для неё тем самым безопасным, надёжным миром, где больше никогда не будет места страху, маньякам и смерти. Он защитит её, даже если ему придётся закрыть её от всего остального человечества собственным телом. Майкл сидел, уткнувшись лицом в ладони, и его плечи судорожно, мелко вздрагивали. Мир вокруг казался серым, рассыпающимся на куски витражом, сквозь который сквозил леденящий ужас. Он чувствовал себя абсолютно беспомощным, раздавленным чужой, неподъёмной бедой, которая теперь тяжёлым свинцом осела и в его собственной груди. Каждая слеза, срывавшаяся с его ресниц, была наполнена жгучей, отчаянной болью за Авелин — за его хрупкую, маленькую блондинку, которая с шести лет несла в себе этот кромешный ад. Внезапно сквозь пелену слёз и глухой стук собственного сердца Майкл почувствовал, как на его подрагивающие плечи опустились чужие, огромные и невероятно тяжёлые ладони. Юноша даже не успел вскинуть голову, как Морган уверенным, но удивительно бережным, почти отцовским движением подался вперёд и притянул его к себе, заключая в глухое, крепкое объятие. Для Майкла, привыкшего к сухой, деспотичной дистанции в собственном доме, где за каждую ошибку следовало жестокое наказание, а проявление слабости считалось непростительным грехом, это жесткое, но надёжное объявление Моргана стало настоящим шоком. От мужчины пахло дорогим табаком, кожей и каким-то глубинным, вековым спокойствием силы, которая способна защитить от любой бури. Майкл на мгновение замер, затаив дыхание, а затем судорожно уткнулся лбом в плотную ткань пиджака Моргана, беззвучно и горько содрогаясь в его руках. В этот момент между ними — могущественным, выжженным изнутри горем мужчиной и измученным славой, испуганным подростком — стёрлись все социальные маски. Осталась только общая, разрывающая на части боль за одну и ту же девочку. Морган не отпускал его несколько долгих минут, позволяя парню выплакать ту удушающую черноту, что скопилась внутри. Затем он чуть отстранился, но ладони так и оставил лежать на плечах Майкла, заставляя того приподнять голову и встретиться с ним взглядами. — Я рассказываю тебе всё это сейчас, Майкл, только по одной причине, — негромко, с глухой хрипотой в голосе произнёс Морган, внимательно всматриваясь в заплаканные, покрасневшие глаза юноши. — Потому что я слишком хорошо знаю свою дочь. Авелин… она соткана из этой травмы. Она носит этот пепел в себе каждый божий день, и она вряд ли когда-нибудь сама решится открыть тебе эту дверь. Она слишком сильно боится показаться сломанной. Боится, что её жалость или этот трупный запах прошлого оттолкнут тебя. Она бы молчала до последнего, сжигая себя изнутри. Но ты должен был знать, с чем имеешь дело. Какая рана кровоточит в её сердце. Майкл слушал, и каждая фраза Моргана отзывалась в его сознании тихим, сокрушительным эхом. Он вспомнил её тонкие запястья, её прячущийся взгляд, её безмолвные уходы в темноту сада. Ему хотелось кричать от того, как сильно он недооценивал её внутреннюю силу. Она ведь не просто жила — она каждый день сражалась с этим призраком под потолком, пока он, Майкл, сиял под софитами. Морган смотрел на подростка, и в его суровых, обычно мёртвых глазах вдруг промелькнуло что-то удивительно мягкое, почти тёплое. Мужчина едва заметно, грустно улыбнулся, и эта улыбка разгладила глубокие морщины у его губ. — И ещё кое-что, парень… — Морган слегка сжал пальцы, проникая взглядом в самую глубь притихшей души Майкла. — Я рассказываю это, потому что вижу тебя. Я наблюдаю за тобой уже давно, с тех самых пор, как ты впервые появился у нашего забора. Ты хороший, добрый парень, Майкл. У тебя удивительно чистое, редкое для этого грязного мира сердце. Ты не испорчен этой фальшивой роскошью и славой, которую вокруг тебя строят. И я знаю… я абсолютно уверен, что ты никогда не обидишь мою девочку. Ты не причинишь ей боли. Слова Моргана упали на душу Майкла целительным, благословенным дождём. Юноша застыл, его губы дрогнули, а к глазам снова подступила горячая, душная волна новых слёз. Слышать такое от отца Авелин — от человека, который держал в страхе половину города и только что с лёгкостью уничтожил целую радикальную секту — было сродни высшему прощению и доверию. Это не было просто разрешением быть рядом. Это было признанием его, Майкла, как единственного, кому этот сильный мужчина готов доверить самое хрупкое, что у него осталось. Морган по-доброму, коротко усмехнулся и, разжав ладони, ласково, но крепко потрепал парня по плечу, окончательно разрушая остатки напряжения между ними. — Береги её, Майкл. Если она проснётся… просто будь рядом. Ей больше ничего не нужно. Майкл, всё ещё шмыгая носом и судорожно вытирая рукавом рубашки мокрые щёки, смотрел на Моргана сквозь пелену слёз, и внутри него, прямо на обломках прежнего страха, рождалось совершенно новое, несокрушимое чувство. Это была железобетонная, взрослая решимость. В его мыслях больше не было растерянности или мальчишеского смущения. Навалившийся хаос отступил, уступая место звенящей, кристальной чистоте. «Я сберегу, — беззвучно, как клятву перед алтарём, повторял он про себя, глядя в уставшее лицо мужчины. — Клянусь вам, мистер Морган. Клянусь Богом и собственной жизнью. Я вытащу её из этой темноты. Я стану её щитом, её тишиной и её самым безопасным местом на земле. Ни одна тень больше никогда не посмеет подойти к ней». Он не выдержал и, шмыгнув носом, едва слышно, но до предела искренне прошептал, глядя Моргану прямо в глаза: — Спасибо… Спасибо, что поверили мне. Я не подведу вас. Я… я буду рядом всю её жизнь.***
10 мая 1976 года.
Калифорния, Лос-Анджелес, поместье Хейвенхёрст.
Шел четвертый тягучий, беспамятный день без неё. Ровно столько же Майкл уже не ел — только совсем понемногу, да и то лишь тогда, когда его заставляла уже буквально кричащая, доведенная до отчаяния Кэтрин. Он практически не спал — только в редкие, изнуряющие моменты тело само отключалось, и парень проваливался в тяжелое забытье, которое неизменно сопровождалось удушливыми кошмарами. Этот рваный, мучительный сон длился не дольше, чем три часа, после чего Майкл резко просыпался в холодном поту, с колотящимся где-то в горле сердцем, и больше не мог сомкнуть глаз. Он не чувствовал себя… хоть как-то. Внутри выжгло абсолютно все эмоции, оставив лишь звенящую, серую пустоту. Без нее весь мир вокруг него будто лишился своих красок — в одно считанное мгновение. Как оказалось, даже оно способно решить слишком многое, перечеркнуть прошлую жизнь и швырнуть в липкий, бесконечный кошмар. Толкнув тяжелую деревянную дверь, Майкл прошел в свою комнату, отрезая себя, наконец, от стоящего на нижнем этаже и во дворе особняка навязчивого, раздражающего шума. За панорамными окнами, освещая помещение скрывающимися за горизонтом, но все ещё яркими, янтарно-теплыми лучами, лениво сверкало майское солнце. Город засыпал, утопая в золотом предзакатном мареве, согретый весенним теплом, но для Майкла этот свет казался чужим и ненастоящим. Подойдя к окну, Майкл, положив локти на широкий мраморный подоконник, слегка высунулся наружу, подставляя осунувшееся, бледное лицо теплому, ласкающему кожу вечернему ветру. Гладкий, полированный камень под его руками оставался равнодушно-холодным, несмотря на майское солнце, и этот холод почему-то приносил странное, болезненное утешение. Прикрыв глаза, парень глубоко, с надрывом вздохнул — в такие по-настоящему редкие, дефицитные минуты тишины он ощущал хоть какое-то хрупкое спокойствие. Благодаря этой кратковременной изоляции он, наверное, все еще продолжал функционировать, дышать и ходить, пускай и лишился своего единственного настоящего умиротворения, своего спасительного якоря. Опустив взгляд вниз, во двор поместья Хейвенхёрст, Майкл сквозь полузакрытые ресницы принялся безразлично наблюдать за копошащимися внизу людьми. Весь сегодняшний день дом стоял на ушах: здесь проходила масштабная, изнурительная фотосессия и несколько важных интервью для крупных музыкальных изданий. Наемные рабочие и техники из съемочной группы лениво собирали разбросанное по идеальному газону тяжелое осветительное оборудование, сматывали бесконечные черные кабели в толстые бухты и укладывали штативы в кофры. Всё это происходило в ленивом, тягучем темпе под аккомпанемент закатного солнца. Чуть поодаль от фургонов аппаратуры, у раскидистой пальмы, стоял Джозеф. Глава семейства о чем-то оживленно и вальяжно переговаривался с оставшимися журналистами. На его лице играла та самая, хорошо знакомая Майклу показная, широкая улыбка «на публику» — фальшивая, глянцевая, от которой парня в ту же секунду физически затошнило. Внутри поднялась глухая, уродливая ярость: её жизнь сейчас висела на волоске в реанимации, совсем рядом, за общим забором поместья, Морган сходил с ума от горя в своем опустевшем, затихшем доме, а здесь, в Хейвенхёрсте, продолжался вечный, бесконечный карнавал тщеславия и сухих расчетов. Джозеф сиял, вовсю наслаждаясь успехом прошедшего съемочного дня и статусом отца суперзвезд, и эта его сытая, довольная гримаса на фоне развернувшейся по соседству трагедии казалась Майклу настоящим кощунством. Рядом с отцом стояла Кэтрин. Мать, в отличие от Джозефа, держалась скромнее, но на её лице тоже блуждала мягкая, теплая и дружелюбная улыбка, призванная показать прессе абсолютное семейное благополучие. Она вежливо кивала гостям, складывая руки на коленях, и в этом заходящем солнце её фигура казалась почти святой, если бы не этот удушающий фасад идеальной американской мечты, в которую Майкл больше не верил ни единой секунды. Атмосфера вокруг была пропитана странным, пугающим контрастом. Природа дарила Лос-Анджелесу фантастической красоты закат — небо окрасилось в багровые, нежно-розовые и золотистые тона, воздух был душным, наполненным сладким ароматом цветущих магнолий, а косые лучи солнца мягко золотили крыши соседних особняков. Внизу звенел беззаботный смех, хлопали двери машин, люди радовались успешно проделанной работе и большим гонорарам. Оттолкнувшись от холодного мраморного подоконника, Майкл вернулся к столу, решив оставить плотные портьеры распахнутыми. Он опустился на стул и тут же безошибочно отыскал взглядом кассетный магнитофон Sony — портативный, глянцевый, сиротливо замерший на полированном дереве. На губах юноши промелькнула едва заметная, бледная улыбка. Он бережно притянул к себе угловатый пластиковый корпус и глубоко, судорожно вздохнул, пытаясь согреть его ладонями. Внутри этого маленького аппарата, покорно дожидаясь своего часа, дремала совсем короткая, лишённая глянца и студийного лоска аудиозапись. Песня, сотворённая и спетая им в абсолютном одиночестве. Её истинная ценность крылась не в безупречном сведении, а в пронзительном, почти осязаемом интимном звучании — ведь каждый аккорд предназначался исключительно ей одной. В каждую строчку Майкл бережно зашивал те сакральные смыслы, которые кричали в его душе, пока он выводил текст на бумаге. Эта мелодия, сотканная в редкие, украденные минуты свободы от деспотичного и удушающего контроля Джозефа, родилась на удивление стремительно. Наперекор тому черному оцепенению, что сковало его тело в последние дни, музыка сама пробилась наружу. Поначалу он даже не пытался сочинять, глухо тоня в собственном бессилии, но той ночью — на следующие сутки после случившейся катастрофы — сознание вдруг пронзила чистая, ясная вспышка. Он просто лежал в темноте, не в силах сомкнуть глаз и отрешённо разглядывая блёклый потолок, как вдруг внутри что-то бесповоротно щелкнуло. Поддавшись этому импульсу, Майкл даже не подумал переодеться. Он бесшумно выскочил из спальни и проскользнул к каскаду винтовой лестницы. Кружевные кованые ступени, скрытые густыми ночными тенями, кольцами увели его вниз, прямо к прохладному, пахнущему магнолиями саду. Воровато оглянувшись на погружённый в мёртвый сон Хейвенхёрст, парень скрылся за дверью изолированного, просторного павильона и тут же заперся изнутри, погружаясь в привычный мир тумблеров и клавиш. Это место было его персональным убежищем, подлинным алтарём, где всё до последнего сантиметра дышало чистым вдохновением. Вдоль стен высились массивные блоки звукозаписывающих консолей, микшерные пульты с россыпью индикаторов и тяжёлые катушечные магнитофоны Ampex, на которых матово отсвечивали кольца магнитной ленты. В углу, прямо над рабочим столом, на массивном металлическом кронштейне замер небольшой кубический телевизор, по чьему выключенному экрану сейчас лениво пробегали беззвучные серые полосы помех. Позади кресла Майкла всю стену занимала огромная демонстрационная доска в грубой деревянной раме — её поверхность была хаотично пестрить листами бумаги, прижатыми разноцветными канцелярскими кнопками. Это был осязаемый, пульсирующий мозг его творчества: здесь переплетались обрывки стихотворных строф, исчерканные нотные станы, быстрые зарисовки танцевальных па и списки музыкальных идей, которые он бережно собирал месяцами. Вся комната была наполнена этим особым, родным запахом разогретых ламп, старого винила и той звенящей абсолютной свободы, которую он мог обрести только здесь, наедине с собой. И в этой благословенной тишине он начал творить. Майкл подключил к своему скромному кассетнику тяжелый студийный микрофон Neumann, покрепче перехватил гриф акустической гитары и запустил запись. Слова искрами сыпались из него — он едва успевал укладывать их в ритм и доверять бегущей под головкой плёнке. В процессе, сам того не замечая, парень поймал себя на том, что его губы тронула мягкая, открытая улыбка. На эти короткие, но бесценные мгновения Майкл полностью вынырнул из удушающего омута реальности, сбросив с плеч неподъёмный груз всепоглощающей скорби. На этой тонкой магнитной ленте, под тихий, убаюкивающий перебор струн, осталась жить его чистая, ничем не защищённая душа. Майкл перевёл взгляд чуть дальше, и среди творческого беспорядка на столе его глаза наткнулись на маленькую, обитую тёмно-синим бархатом коробочку. Сердце болезненно пропустило удар, а в груди разлилось щемящее, до предела нежное тепло. Он протянул руку и аккуратно, словно боялся спугнуть хрупкое воспоминание, приподнял крышку. Там, в мягком нутре ложемента, благородно и чисто мерцал кулон из стерлингового серебра, выполненный в виде миниатюрного винтажного сердца. Память тут же услужливо перенесла его в те дни, когда этот подарок был лишь несмелой, бережно охраняемой от чужих глаз задумкой. Майкл вспомнил, как поздними вечерами, прячась за этим самым столом и вздрагивая от каждого шороха в коридоре, он часами выводил карандашом на вырванном листке тонкие, изящные линии. Из-под грифеля рождался причудливый, летящий готический узор, в котором латинские буквы «A» и «M» переплетались в единую, неразрывную вязь. Ему хотелось, чтобы для всего остального мира этот орнамент оставался просто красивой, безликой абстракцией — тайным шифром, разгадать который суждено было только им двоим. О том, чтобы пойти в ювелирный магазин самостоятельно, не могло быть и речи: тотальный контроль Джозефа и караулящие у ворот репортёры разрушили бы всё в одно мгновение. И тогда на помощь втайне пришёл Билл — его верный, преданный телохранитель, который понимал Майкла без лишних слов. Юноша до сих пор помнил, как сжимал в кулаке скопленные из карманных расходов наличные деньги и как дрожал его голос, когда он протягивал Биллу мятый эскиз: «Пожалуйста, сделай так, чтобы никто не узнал». И Билл не подвёл. Он тайно отвёз чертёж в закрытую, элитную мастерскую в Беверли-Хиллз, найдя старого, опытного ювелира, чьи руки сотворили настоящее чудо. Мастер безупречно отлил медальон из благородного серебра 925 пробы и вручную, с точностью до микрона, перенёс рисунок парня на металл, нанеся глубокую, искусную гравировку. Финальный же, самый главный штрих Майкл оставил за собой. Когда Билл так же скрытно передал ему готовый заказ, юноша заперся в своей спальне на все замки. Осторожно, стараясь почти не дышать, чтобы не сдвинуть лезвие ни на миллиметр, он маленькими ножницами обрезал по контуру сердца небольшую чёрно-белую фотографию. На этом снимке он — ещё совсем юный, свободный от удушающей славы, с копной своих фирменных пышных кудрей — задорно смеялся прямо в объектив, слегка зажмурившись от яркого калифорнийского солнца. Майкл помнил, как поддел ногтем едва заметную боковую защёлку кулона, услышав тихий, сухой щелчок, и серебряные половинки раскрылись на его ладони, словно крылья бабочки. Он бережно вложил миниатюрное фото под крошечное защитное стёклышко на правой стороне, аккуратно зафиксировал его подушечкой большого пальца и с трепетом захлопнул медальон. Металл мгновенно принял тепло его кожи. Вернувшись из воспоминаний в пугающую реальность майского вечера, Майкл бережно достал кулон из коробочки. Одинокая слеза, которую он так долго сдерживал, сорвалась с ресниц и глухо упала на полированное серебро, мгновенно скатившись по выгравированным буквам их имён. Изнутри него рвался глухой, удушливый плач, который он изо всех сил давил в себе эти четыре дня. Этот медальон, как и песня на кассете, был осязаемой частью его обнажённой, исплакавшейся души. И сейчас, сжимая холодное серебряное сердце в кулаке, Майкл до боли зажмурился, моля лишь об одном: чтобы Авелин сделала свой главный вдох, открыла глаза и наконец смогла принять этот подарок, в который он вложил всю свою жизнь.***
14 мая 1976 года.
Калифорния, Лос-Анджелес. Медицинский центр Тарзана.
Вышагивая по бесконечным, залитым неоновым светом больничным коридорам, Майкл чувствовал, как его сердце, которое ещё совсем недавно казалось окончательно мёртвым, теперь устраивает в груди настоящую, безумную свистопляску. Оно то срывалось в яростный, судорожный галоп, готовое вот-вот пробить рёбра и разорвать грудные мышцы, то, напротив, камнем падало куда-то вниз, полностью замирая. В эти секунды дыхание перехватывало, а лёгкие сковывал удушливый, ледяной спазм. На календаре застыло тринадцатое мая тысяча девятьсот семьдесят шестого года. Дата, которая теперь навсегда разделит его жизнь на «до» и «после». Авелин Монтгомери, очнувшись в реанимационном боксе на сутки раньше, успешно миновала критическую черту и наконец была официально переведена в обычную палату. Его до сих пор, словно тяжёлой океанской волной, накрывало воспоминание о том, как этот хрупкий мир вернулся на свои рельсы вчера, когда раздался тот самый долгожданный звонок Моргана. Телефонный аппарат тогда буквально взорвал мёртвую тишину Хейвенхёрста. Майкл помнил, как снял трубку, и как на том конце провода раздался голос Моргана — обычно гранитный, пугающий своей монументальностью, а в тот момент хриплый, ломающийся от едва сдерживаемых слёз. «Она пришла в себя, парень. Открыла глаза. Её переводят из реанимации». В ту секунду из груди Майкла будто разом выдернули ржавый штырь, который не давал ему вздохнуть все эти четыре бесконечных дня. Воздух с сиплым хрипом вырвался на волю, сменившись обжигающим, почти болезненным приливом кислорода. Колени юноши тогда мгновенно подогнулись, сделавшись абсолютно ватными, и он безвольно, глухо осел на пол прямо у стены, до белых костяшек пальцев вцепившись в телефонный провод. Из самого горла, сметая все барьеры, рванул дикий, полузадушенный звук — не то крик, не то судорожный всхлип облегчения, который он так долго и мучительно давил в себе. Горячие, крупные слёзы хлынули из глаз, мгновенно смывая с осунувшегося лица серую маску кошмара. Его колотило в настоящей лихорадке, а в голове оглушительным набатом стучала всего одна мысль: «Она дышит. Господи, она сама дышит. Она вернулась». И теперь, минуя одинаковые стерильные двери клиники, Майкл никак не мог унять эту внутреннюю дрожь. Каждый шаг по безупречно чистому, блестящему кафелю давался ему с таким трудом, словно он пробирался сквозь толщу застывающего бетона. В ушах стоял плотный, вибрирующий гул, полностью отсекающий все посторонние звуки: шёпот дежурных медсестёр, далёкий скрип колёс медицинской каталки и мерный, монотонный писк аппаратуры. Оглушительное ликование внутри него сейчас то и дело упиралось в липкий, парализующий страх перед той самой дверью, у которой его путь должен был завершиться. Сердце совершало болезненные, неровные кульбиты. Юноша судорожно сглатывал подступающий к горлу ком и всё сильнее натягивал на лоб козырёк своей кепки, отчаянно пытаясь спрятать от случайных прохожих покрасневшие, полные новых слёз глаза. Свободные ладони, спрятанные глубоко в карманах куртки, мелко дрожали, и Майкл сжимал их в кулаки, пытаясь обрести хоть какое-то заземление — осязаемое доказательство того, что всё это происходит наяву, а не в очередном удушливом сне. Каждая секунда этого бесконечного коридора была соткана из невыносимого, трепетного ожидания встречи, которая должна была навсегда сжечь всё их прошлое, оставив место только для них двоих. Конечно, он рвался сюда, в больницу, к ней, едва лишь короткий телефонный разговор прервался. Хотя, нет, всё было совсем иначе: в ту самую секунду, когда сквозь помехи в трубке пробился чужой голос и прозвучали те заветные слова, рассудок юноши мгновенно затопила одна-единственная, упрямая и оглушительная мысль — он обязан быть рядом. Он должен мчаться туда немедленно. Однако всем его надеждам и планам было суждено разбиться вдребезги. Ни в тот день, ни на следующее утро, ни даже до наступления позднего вечера Майкл так и не смог вырваться из фамильного плена, как бы отчаянно и яростно он ни отвоевывал право на свободу — в самом буквальном смысле этого слова. Стоило ему в полубезумном порыве броситься к парадному выходу, как дорогу монолитной стеной преградил Джозеф. Лицо отца, только что упивавшегося триумфом очередных коммерческих съёмок, мгновенно налилось багровой, тяжёлой кровью. Для него душевный надрыв сына был не более чем глупым, раздражающим капризом, способным разрушить безупречно выверенный рабочий график. — Куда пошёл?! — взревел Джозеф, мёртвой хваткой вцепляясь в плечо парня и швыряя его обратно вглубь комнаты. — На носу важнейшие прямые эфиры, фотосессии для прессы, контракты! Твои братья сутками пашут, не щадя себя, а ты что устроил? Предлагаешь мне выйти к продюсерам и заявить: «Извините, у нашего лид-вокалиста свидание в палате, потому что девчонка соизволила прийти в себя»?! Ты профессионал или ничтожество?! О деле думай! Внутри Майкла в ту секунду рухнули последние барьеры. Оцепенение прошлых дней вырвалось наружу диким, первобытным бунтом. Парень закричал — срывая связки, захлёбываясь слезами и собственной беспомощностью. Он извивался, пытался выкрутиться из удушающих отцовских тисков, снова и снова упрямо шёл напролом к дверям, крича, что ему плевать на шоу, на репортёров и на всю эту проклятую славу. В доме мгновенно воцарился кромешный, пугающий хаос. Кэтрин со слезами и истошным плачем бросилась наперерез мужу, пытаясь удержать его, но разъярённого Джозефа было уже не остановить. В сторону Майкла со свистом полетел тяжёлый кожаный ремень, едва не полоснув по лицу. Мужчина хватал всё, что подворачивалось под руку, и в угаре скандала, под неостановимый крик матери, сорвал с комода любимую большую вазу Кэтрин, украшенную хрупкой росписью. Тяжёлый фарфор с оглушительным звоном полетел прямо в Майкла. Стены и потолок качнулись; ваза вдребезги разбилась о дверной косяк, и острые осколки градом осыпали пол у ног юноши — лишь по чистой случайности ни один гранёный кусок не задел его лица. Из этого безумного домашнего ада его буквально вытащил Билл. Профессиональный телохранитель, до этого хранивший молчание, сориентировался молниеносно. Прекрасно понимая, что ещё секунда — и Джозеф в припадке бешенства просто покалечит сына, Билл шагнул вперёд, заслонив Майкла своей массивной фигурой. Он жёстко и безапелляционно перехватил занесённую для нового удара руку старшего Джексона и произнёс со стальной, леденящей уверенностью: «Мистер Джексон, успокойтесь. Я сам уведу его наверх и запру в комнате. График не сорвётся, я гарантирую». Пользуясь секундным замешательством хозяина, Билл подхватил тяжело дышащего, бьющегося в истерике Майкла под руки и фактически уволок по лестнице подальше от битой посуды и проклятий. Но преданный телохранитель не собирался предавать парня. Весь следующий день, пока Майкла под конвоем возили со студии на студию и заставляли фальшиво улыбаться в объективы камер, Билл неотступно следовал за ним, просчитывая идеальный момент. И как только официальная часть была завершена, а Джозеф отвлёкся на подписание юридических бумаг, Билл незаметно вывел измождённого юношу через чёрный ход, усадил в машину и на предельной скорости повёз в клинику, сознательно принимая весь грядущий гнев старшего Джексона на себя. И несмотря на то, как сильно Майкл винил себя за то, что не сумел оказаться рядом в ту самую секунду, когда ей, должно быть, было невыносимо страшно впервые открыть глаза в окружении белых стен и холодного пластика, он находил в себе силы дышать хотя бы благодаря заверению Билла. Ещё в тот первый вечер, едва услышав известие о возвращении Авелин к жизни, юноша по настоянию телохранителя совершил отчаянную вылазку. Билл, трезво оценив ситуацию и безумство старшего Джексона, вовремя вразумил парня, заставив его осознать горькую правду: ни сегодня, ни завтра до самого вечера ни здания больницы, ни самой девушки ему, опутанному контрактами, не видать. И Майкл уступил, но сидеть сложа руки просто не смог. Наплевав на любые последствия — на то, что гнев отца станет поистине разрушительным, и на то, что уже ранним утром следующего дня он обязан стоять перед камерами «при полном параде», безупречный и сияющий, — Майкл сбежал. Почти два часа они с Биллом провели в огромном, оглушительном магазине игрушек. Майкл неприкаянно бродил между бесконечных высоких стеллажей, заваленных пёстрыми коробками, пока среди этого пластмассового изобилия его взгляд не поднялся к самой верхней полке. Там, в абсолютном уединении, словно дожидаясь именно его, сидела большая мягкая Минни Маус в забавном, ярком платьице. В груди Майкла что-то трепетно и болезненно екнуло. Юноша замер, не в силах отвести глаз от этой забавной игрушки, и на его бледное, измученное лицо впервые за столько дней выползла настоящая, искренняя и невероятно нежная улыбка. В этой плюшевой Минни с её огромными доверчивыми глазами и трогательным большим бантом было столько чистого, наивного тепла, что она мгновенно, до щемящей боли напомнила ему саму Авелин. Такую же хрупкую, беззащитную перед жестокостью огромного мира, но сохранившую внутри себя какой-то особенный, светлый огонек. Майкл понял без слов: это именно то, что ей нужно. Никакие помпезные, дорогие букеты, которые только подчеркнули бы стерильную больничную тоску, не сравнятся с этим мягким, уютным кусочком детства. Ему до безумия захотелось, чтобы, когда Ави останется одна в тишине палаты, эта игрушка сидела рядом с ней на постели, оберегая её сон и безмолвно напоминая, что он близко. Что он дышит с ней в один такт. С трепетом приняв Минни из рук потянувшегося к полке Билла, Майкл бережно прижал её к груди, словно защищая от всего мира, и это осязаемое тепло плюша подарило ему крошечную, но такую необходимую надежду. Следующим утром, ещё до того, как Билл лично переступил порог больничной палаты, туда под чутким и трепетным руководством Майкла были доставлены все подарки от многочисленного семейства Джексонов. Сам же юноша все эти долгие часы послушно безвылазно просидел в запертых четырёх стенах своей спальни, скованный вынужденным бездействием. Когда Майкл глубокой, глухой ночью наконец вернулся из своей отчаянной вылазки в магазин игрушек, дома его ждал настоящий кошмар. Джозеф, метавшийся по гостиной в ярости от дерзкого исчезновения сына, встретил его в состоянии кромешного, первобытного бешенства. В тот момент, прямо на пороге, парня буквально закрыл собой Билл, бесстрашно вышагнувший вперёд и принявший на себя всю основную лавину отцовского гнева. Однако наступившим утром Майкл всё-таки сполна получил от отца свою страшную долю. Расправа за проявленное неповиновение оказалась безжалостной и жестокой, и теперь каждое мимолётное движение отзывалось в измученном теле такой тупой, изнуряющей болью, что ему было даже невыносимо тяжело просто сидеть на стуле. Единственной чистой радостью и утешением в этом тягостном заточении для него стала Джанет. Младшая сестрёнка устроилась на полу рядом с его кроватью, и Майкл с тихой, щемящей нежностью наблюдал, как девочка, увлечённо высунув кончик языка от усердия, самозабвенно отдаётся творчеству. Она старательно выводила цветными карандашами на плотных листах бумаги яркие, по-детски наивные и удивительно красочные рисунки, созданные специально для того, чтобы подбодрить Авелин. Некоторые из этих эскизов Майкл, превозмогая ломоту в теле, помогал раскрашивать сам. Этот нехитрый, монотонный процесс удивительным образом даровал ему долгожданное внутреннее умиротворение, позволяя хоть ненадолго абстрагироваться от гнетущего внешнего мира и давящих мыслей. Но куда важнее было другое, бесконечно трепетное знание: совсем скоро Авелин будет держать эти самые листы в своих руках. Она станет бережно прикасаться к бумаге своими тёплыми, мягкими пальцами — ровно там, где до этого оставались невидимые отпечатки его собственных ладоней. От этой мысли, от этого незримого, сакрального пересечения их прикосновений сквозь холодные больничные стены, его сердце наполнялось тихим теплом. Помимо общих семейных подношений, Майкл передал от себя особенный, глубоко личный подарок — большого, пушистого плюшевого медведя. На первый взгляд в этой игрушке не было ничего примечательного: забавный зверь крепко сжимал в лапах мягкое, белоснежное облако, украшенное аккуратным алым сердечком. Вот только на этом облаке рукописным почерком парня были выведены всего несколько коротких слов, которые мгновенно отличали этого медведя от миллионов других: «Я люблю тебя. Майкл». Признаться честно, юноша не раздумывал над этой надписью слишком долго — эти слова уже давно были выжжены у него на подкорке. И всё же внутри него привычно вскипало робкое, удушливое смущение, стоило ему представить её реакцию. Масла в огонь подливал Марлон, который вечно крутился поблизости со своей фирменной, лукавой усмешкой. Узнав, что Авелин наконец очнулась и кризис миновал, брат последние сутки ходил настолько сияющим, гордым и довольным, словно умудрился выиграть в этой жизни вечный, самый главный джекпот. В целом после этого спасительного известия мрачный семейный особняк понемногу, но неуклонно оживал, сбрасывая с себя оковы гнетущего страха. Тяжёлая грозовая туча, столько дней висившая над Хейвенхёрстом, наконец начала рассеиваться. Даже маленькая Джанет стала чаще улыбаться, охотнее идти на контакт и по вечерам уютно устраивалась в объятиях старшего брата. А Майкл лишь крепче прижимал к себе малышку, мерно и успокаивающе поглаживая её пышные, непослушные кудри, и впервые за долгое время верил, что худшее действительно осталось позади. — Мистер Джексон, — тихо, почти благоговейно прошептала дежурная медсестра, поправляя воротничок своего халата и поглядывая на настенные часы. — Уже начало седьмого вечера, часы посещения подходят к концу. Но доктор разрешил вам побыть у неё подольше. Пожалуйста, постарайтесь сильно её не тревожить, она ещё очень слаба. Вежливо кивнув и мягко, устало улыбнувшись, отчего ещё совсем молодая медсестра, расплывшись в ответной смущённой улыбке, неловко опустила глаза в пол, Майкл на мгновение задержался у плотной больничной двери. Сердце в груди сделало гулкий, предупреждающий удар. Он глубоко, до боли в рёбрах вдохнул пропитанный антисептиками воздух и аккуратно толкнул тяжёлую створку, оказываясь внутри. Палата оказалась опрятной, действительно просторной и, вопреки его страхам, какой-то очень тёплой, почти уютной. Помещение тонуло в мягких вечерних сумерках. Повсюду стояли вазы с разнообразными пышными цветами, в некоторых из которых он без труда узнал те самые букеты, что ещё утром собирали в Хейвенхёрсте. В углу тихо подмигивал выключенный экран небольшого телевизора, окна были плотно зашторены тяжёлыми гардинами, отсекающими шум улицы, а рядом расположились аккуратный кофейный столик и глубокий кожаный диван. Приглядевшись к нему в полумраке, Майкл почувствовал, как к горлу подступает ком нежности: там, прислонившись к подушке, сидела та самая большая Минни Маус в своём забавном ярком платьице. Билл передал всё в точности. Но стоило ему перевести взгляд дальше, на самый центр комнаты, как весь этот мир с его диванами, цветами и вежливыми медсёстрами перестал существовать. На высокой больничной постели, укрытая до груди белоснежной простынёй, лежала Авелин. Её глаза были закрыты. В эту долю секунды внутри Майкла будто разом сдетонировали миллионы оглушительных, ослепительных фейерверков. Хлынувшая в кровь лавина чувств была настолько мощной, разрушительной и одновременно спасительной, что юноша физически пошатнулся, непроизвольно сделав шаг назад. В глазах на мгновение потемнело, в ушах взлетел пронзительный, звенящий шум, а колени, и без того разбитые после утреннего разговора с отцом, едва не подогнулись. Она была здесь. Живая. Настоящая. Не призрачный силуэт из кошмаров, не застывшее воспоминание, а его Ави. Превозмогая внезапную дурноту и слабость, Майкл двинулся вперёд. Склонившись, скованным шагом на абсолютно негнущихся, ватных ногах он преодолел разделявшее их расстояние и медленно, словно лишаясь последних сил, опустился на стул рядом с кроватью. Глаза его лихорадочно блестели. Рассудок отключился, оставив лишь инстинкты, и парень сразу же, безошибочно отыскал глазами её здоровую левую руку, покоившуюся поверх одеяла. Перед тем как прикоснуться к ней, Майкл замер. Он не двигался несколько секунд, буквально боясь сделать вдох, боясь нарушить эту хрупкую, священную тишину, боясь, что это окажется лишь сном, который растает от любого неосторожного жеста. Пальцы его мелко, неукротимо дрожали. Наконец, затаив дыхание, он бережно протянул свою ладонь и невероятно аккуратно, невесомо обхватил её пальцы. И в это самое мгновение его душу прошила такая острая, пронзительная вспышка тепла, что из груди вырвался беззвучный, рваный выдох. Кожа к коже. Её пальцы были прохладными, но живыми — в них едва заметно, но отчётливо пульсировала жизнь. Майкл медленно перевёл взгляд выше, на её лицо, и сердце сжалось от невыносимой, разрывающей боли. Авелин была пугающе бледной, почти прозрачной в полумраке палаты, лицо сильно исхудало, обозначив острые скулы, а всегда мягкие губы сейчас казались сухими и потрескавшимися. Юноша заворожённо, с замиранием сердца обвёл взглядом её правую руку, закованную в тугой медицинский гипс, затем скользнул по тянущимся к ней тонким трубкам капельниц и тихо попискивающим аппаратам, следящим за каждым вздохом. Когда же его глаза опустились ниже, туда, где под тяжестью плотного одеяла были скрыты её главные, самые страшные раны, Майкла изнутри обожгло яростной, удушливой волной первобытной злобы. В памяти страшными вспышками пронеслись обрывки леденящего душу рассказа её отца о том, что эти ублюдки сотворили с ней. Внутри него закипела такая дикая, тёмная ненависть, что парню до судорог захотелось сжать кулаки, разбить что-нибудь вдребезги, уничтожить любого, кто приложил к этому руку. Пальцы непроизвольно дернулись, но Майкл вовремя опомнился — он ни за что на свете не позволил бы себе причинить ей боль, не позволил бы сжать её хрупкую руку сильнее допустимого. Напротив, укрощая свою ярость, он принялся трепетно, едва ощутимо поглаживать подушечкой большого пальца её тонкие костяшки. Его взгляд снова вернулся к её лицу, блуждая по каждой чёрточке, по каждой маленькой царапинке и бледной тени под закрытыми глазами. И несмотря на всю эту больничную истощённость, несмотря на пугающую бледность и следы перенесённого ада, она казалась ему в этот вечер настолько красивой, настолько чудесной, бесконечно родной и… до безумия желанной, что у Майкла перехватило горло. Горячие, жгучие слёзы мгновенно подкатили к глазам, застилая зрение мутной пеленой. Юноша изо всех сил зажмурился, до боли сжав веки, сбрасывая слезинки на щеки, потому что внутри него жил панический, дикий страх: он не хотел ни на одну единую секунду выпускать её из виду. Не хотел, чтобы она снова пропала, растворилась в небытии, оставив его одного. Он открыл глаза, жадно впитывая каждую секунду её присутствия, и чуть плотнее, но всё так же нежно переплёг свои пальцы с её длинными, хрупкими пальчиками. В тишине палаты мерно раздавалось её спокойное, тихое дыхание. Каждым вдохом она будто заново сшивала его собственную, разорванную в клочья душу. Майкл сидел в полумраке, прижимаясь губами к её прохладной ладони, закрывал глаза и беззвучно, отчаянно молился, обещая самому себе, небу, вообще всему миру, что теперь, когда она вернулась, он сделает абсолютно всё, чтобы защитить её. Он сгорит сам, пойдёт против отца, против всей индустрии, но больше никогда, ни одна живая душа на этом свете не посмеет причинить его Ави вреда. По его щекам бесшумно катились слёзы, пачкая белоснежную больничную простыню, а он просто сидел, слушал, как она дышит, и впервые за долгое время чувствовал, что его собственное сердце наконец-то возвращается к жизни. Наклонившись вперёд, Майкл едва слышно, словно боясь потревожить саму тишину, коснулся губами её прохладных пальцев. Он замер в этом положении, прижимаясь к её хрупкой ладони, чувствуя её тонкую кожу и не отводя влажного, заворожённого взгляда от её умиротворённого лица. Внутри него в этот миг затихли все бури. Исчез удушающий страх прошлых дней, растворилась тупая боль в теле после утренней расправы с отцом, замолчал весь остальной, такой жестокий мир за пределами этой палаты. Были только они. Её едва заметный выдох, тепло его губ на её коже и бесконечная, звенящая нежность, от которой щемило в груди. Майкл смотрел на её мягкие ресницы, на спокойные черты лица и думал о том, сколько же силы таилось в этой хрупкой девушке, сумевшей выкарабкаться из лап самой смерти. Его мысли путались, превращаясь в одну сплошную, немую молитву благодарности. Он был готов сидеть так вечность — ловить каждый вздох, баюкать её ладонь в своей и просто знать, что кошмар закончился. Чуть отстранившись, но всё так же крепко и трепетно сжимая её пальцы, Майкл обвёл взглядом палату и вдруг наткнулся на небольшую тумбочку возле её головы. Сердце пропустило удар, а на губах появилась мягкая, трогательная улыбка. Там, в тусклом свете ночника, лежала та самая потрёпанная книга о Питере Пэне, которую он передал ей, и его старенький кассетный магнитофон, хранивший в себе песню-исповедь. Но сильнее всего его душу обожгло то, что он увидел на самой постели, чуть ниже. Там, уютно устроившись у неё под боком, лежал его плюшевый медведь. Тот самый, с белым облаком в лапах. Авелин, даже будучи в полузабытьи, инстинктивно прижимала его к себе здоровой рукой, словно искала в нём защиту. Текст «Я люблю тебя. Майкл» был частично скрыт её локтем, но сам факт того, что его подарок был так близко к её сердцу, заставил Майкла судорожно, со всхлипом сглотнуть подступившие слёзы. Она почувствовала его. Сквозь кому, сквозь темноту и боль, она услышала его безмолвный зов и забрала это плюшевое утешение к себе, в свой хрупкий, восстанавливающийся мир. Новая волна невыносимой, оглушающей нежности затопила юношу с головой. Он аккуратно поднялся со стула, стараясь не потревожить её израненное тело, и бережно опустился на самый край больничной койки. Склонившись над ней, Майкл невесомо, одними губами коснулся её бледного, прохладного лба, оставляя на её коже невидимый поцелуй-обещание. Он осторожно заправил выбившуюся тёмную кудряшку ей за ухо, продолжая гладить её хрупкие костяшки пальцев. В полумраке палаты, под мерный, убаюкивающий писк медицинских мониторов и тихое, глубокое дыхание Авелин, Майкл наконец почувствовал себя дома. Садящееся за шторой солнце Лос-Анджелеса уступало место ночи, но для него именно в эти минуты, в этой стерильной комнате, наступил самый яркий, самый долгожданный рассвет. Он закрыл глаза, прислонившись лбом к её плечу, и тихо прошептал в темноту палаты, зная, что теперь они со всем справятся: «Я здесь, Ави… Я с тобой. Больше никто тебя не тронет». И её спокойный, ровный вдох стал ему лучшим, самым главным ответом.