Прожитые

Горячая работа
R
Завершён
34
автор
Размер:
67 страниц, 29 530 слов, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
34 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник

Глава девятая. Прожитые

Настройки
Гермиона пришла к старику с последним вопросом. Она долго не приходила – несколько дней носила в себе закрытую книгу двух имён, не открывая больше, ведь нельзя дважды прожить одну смерть, и второй раз провожать Беллу она бы не вынесла. Но история не отпускала, продолжая лежать на полу крыла ровно на том месте, где Гермиона её оставила, с единственным именем на корешке, и она раз за разом приходила туда, без сил опускалась рядом и сидела долгими часами, так и не решаясь открыть обложку, в точности как сидят у постели того, кто спит и кого боишься разбудить. Всё это время внутри неё зрел вопрос, который она старательно гнала от себя, чувствуя, что ответ на него станет последней дверью, за которой кроется либо окончательное спасение, либо то беспросветное знание, после которого спасения больше не ищут. Сам по себе этот вопрос был до того простым, что Гермиона искренне удивлялась, как не догадалась задать его в первый же вечер своего пребывания здесь. Наконец она встала, взяла книгу с собой, впервые за всё время понеся один из томов через всё огромное крыло, прижимая его к груди, и направилась прямо к столу, где старик уже поднял глаза. Он ждал её: Гермиона поняла, что он ждал этого с того самого первого вечера, когда она лишь положила ладонь на тёплую входную дверь, терпеливо ожидая именно этого неизбежного дня, этого банального вопроса и этой прижатой к груди книги. — Я хочу спросить, — глухо произнесла Гермиона голосом, чья умеренность далась ей неизмеримо тяжелее, чем когда-либо прежде, — и я хочу, чтобы вы ответили мне прямо, хотя бы один раз за всё это время – прямо. — Спрашивайте, — так же невозмутимо отозвался старик. — Эти книги, — она с трудом перевела сбившееся дыхание, — они показывают лишь возможности, то, что только могло бы случиться, бесчисленные варианты, развилки и несбывшееся? Я всё это время называла их про себя возможными жизнями, и теперь хочу знать, права ли я в этом. Старик смотрел на неё долго, и в его неподвижном лице явственно проступало то, чего она панически боялась с первого же дня, – даже не человеческая жалость, а нечто далеко за её пределами, нечто роковое и окончательное. — Нет, — просто сказал он. — Тогда что именно они показывают? — Жизни. — Это я помню, но возможные жизни? — Нет, — повторил старик, после чего тяжело помолчал и произнёс то самое слово, которым называлась вся эта библиотека и которым сама Гермиона когда-то назвала свою рукопись, ещё не зная подлинной сути того, что называет, — произнёс его до того спокойно, словно ставя самую последнюю точку: — Прожитые. *** Гермиона стояла очень тихо. — Я не понимаю, — сказала она, хотя уже начинала понимать, и это безжалостное понимание медленно поднималось в ней ледяной водой от ног к самому горлу. — Понимаете, — отозвался старик точно так же, как говорил уже не раз, сложив сухие руки на столе, — но я всё же произнесу это вслух, ведь вы просили сказать прямо, а вы заслужили эту прямоту так, как мало кто из приходивших сюда до вас. — Библиотека хранит вовсе не гипотетические варианты, не вероятности и не то, что только могло бы быть, поскольку она хранит исключительно то, что есть: каждая из этих книг представляет собой подлинный, существующий мир, не существовавший когда-то в прошлом и не способный потенциально возникнуть при иных обстоятельствах, а существующий прямо сейчас, в эту самую минуту, пока мы с вами говорим. Они существуют все одновременно и идут рядом, так что каждая жизнь, которую вы жадно прожили на этих страницах, была прожита по-настоящему – просто не вами, а тем человеком, чьё имя вытеснено на корешке, в том конкретном мире, который вы листали; шорник из Кардиффа действительно живёт, Гарри, насмерть сбитый машиной в одиннадцать лет, умер на самом деле, а Гарри, благополучно доживший до девяноста, доживает свой век прямо сейчас, и трубы в его доме подмерзают именно этой зимой, оттого что всё это не выдуманные сценарии, госпожа Грейнджер, а прозрачные окна. Гермиона побелевшими пальцами держалась за край стола. — Тогда то крыло, — с трудом выдавила она, — Беллатрикс... Все эти тысячи... — Все они не просто жили, они живут: целительница спасает кого-то прямо сейчас в своём собственном мире, художница исступлённо пишет свои тёмные полотна, которые никто никогда не купит, а девочка... — старик на мгновение запнулся, сделав это в первый и единственный раз, — та девочка прямо сейчас лежит на илистом дне пруда под обугленными мостками, и её мать ещё ничего не знает. Всё это непрерывно происходит, а не происходило когда-то давно, и потому библиотека показывает вам не то, какой Беллатрикс лишь могла бы гипотетически стать, а показывает вам всех тех Беллатрикс, которые объективно есть. — Это безумие, — прошептала Гермиона, — так просто не бывает, миры не могут все существовать сразу и одновременно, поскольку это прямо противоречит... — Чему именно? — мягко перебил её старик. — Вашей физике? Но вы ведь и пришли сюда именно потому, что ваша привычная физика дала глубокую трещину: вы всю жизнь измеряли вес непрожитого, искали природу человеческого выбора и всю свою жизнь смутно подозревали, что за вашим миром непременно кроются другие, –иначе зачем бы вам вообще сдалось всё это. — Он обвёл рукой уходящее во тьму крыло. — Эта дверь открылась именно вам, а не кому-то другому в вашем научном отделе лишь потому, что вы одна были обращены к ней всем своим существом, так что не удивляйтесь теперь тому, что в итоге нашли то, что искали; удивляться следовало гораздо раньше – тому, что вы вообще начали это искать. ***   И тогда на неё обрушилось всё остальное: Гермиона почувствовала, как одно за другим начинают сходиться воедино все те разрозненные детали, что незаметно копились долгими неделями, и каждое такое сошедшееся знание становилось сокрушительным ударом. — Размер крыла, — произнесла она, — вы ведь говорили, что он напрямую зависит от меня и от моего внимания; и если эти книги суть настоящие миры, если их немыслимое число создаю вовсе не я, тогда крыло Беллатрикс оказалось таким гигантским не оттого, что самой Беллатрикс было много, ведь на любого другого человека здесь приходится точно такое же множество стеллажей... оно огромное лишь оттого, что... — Оттого что вы готовы читать все её книги без остатка, — закончил за неё старик, добавив, что библиотека неизменно бесконечна для всех одинаково, но каждый входящий видит лишь то, к чему истинно обращён. — Это крыло является вовсе не мерой её жизней, а мерой вашей собственной любви: вы построили его сами, одним лишь своим направленным вниманием, бережно выбрав из бесконечности настоящих миров исключительно те, где есть она, поставили их рядом и годами ходили между ними, упрямо называя это научным исследованием. — Он смотрел на неё без малейшего упрёка. — Крыло стало таким огромным, госпожа Грейнджер, лишь оттого, что вы отчаянно любите её в бесконечном числе миров сразу, так что всё это время вы измеряли отнюдь не природу человеческого выбора, а истинный размер своего чувства. Гермиона закрыла глаза. — И книга, — произнесла она, так их и не открывая, — та самая, что я сейчас держу: я ведь спрашивала вас, была ли она здесь всегда или я сама её выдумала от безысходности, но вы тогда так и не ответили. — Я отвечу вам теперь, раз уж обещал предельную прямоту, — старик выдержал короткую паузу, прежде чем продолжить, — вы её не выдумали, потому что никто здесь вообще ничего не способен выдумать, ведь библиотека не умеет лгать, умея лишь беспристрастно хранить то, что объективно есть. Эта книга была здесь всегда, а не находили вы её прежде вовсе не оттого, что её не существовало, а оттого, что раньше вы искали лишь возможность, а не подлинный мир, вы искали «а что, если бы», тогда как этот мир не является никаким «если бы» – он просто есть; где-то там они действительно встретились над каталожным ящиком, прожили свои сорок лет, одна в итоге схоронила другую, и оставшаяся ни о чём не жалеет, потому что всё это произошло, происходит прямо сейчас и будет происходить до тех пор, пока стоит тот конкретный мир. Гермиона наконец открыла глаза, оставшиеся сухими, поскольку она уже миновала все возможные стадии слёз, и теперь внутри неё воцарилась эта последняя, вымороженная ясность, оказавшаяся куда безобразнее любых надрывных рыданий. — Значит, она реальна, — констатировала Гермиона, — та жизнь, тот дом, море ночью, все её слова, вообще всё. — Реальнее вашей собственной, — просто отозвался старик, — ведь ваша жизнь у вас всего одна, и в ней вы глубоко несчастливы, в то время как та жизнь объективно существует, и в ней вы счастливы, причём счастливы прямо сейчас, в ту самую секунду, пока мы с вами говорим. Где-то прямо сейчас Беллатрикс жива, где-то прямо сейчас она вас преданно любит, и это не какое-то жалкое утешение или поэтическая метафора, а непреложный факт – точно такой же, как этот стол, за которым я сижу. *** В наступившей долгой тишине, залитой всё тем же ровным светом, Гермиона задала вопрос, ради которого, как она лишь сейчас осознала, бессознательно шла все эти месяцы, и который оказался несравнимо страшнее предыдущего, поскольку предыдущий касался лишь устройства вселенной, а этот касался её самой. — Тогда дайте мне войти, — сказала она. — Если тот мир настоящий, если он рядом, прямо сейчас, – впустите меня в него. Я не хочу читать своё счастье сквозь окно. Я хочу шагнуть в него. Вы сказали в первый вечер – нельзя войти. Я не спросила тогда почему, но спрашиваю теперь. Почему? Старик долго молчал. И когда заговорил, голос его был тише, чем когда-либо. — Оттого что войти некуда, — сказал он. — Вы думаете о тех мирах как о домах за стеной: пробей стену – и ты внутри. Но между вашим миром и теми нет стены. Между ними – ничто. Не расстояние, которое можно пройти, а отсутствие всякого расстояния и всякого пути. Окно показывает, но не ведёт. Вы можете прожить ту жизнь на странице тысячу раз – и ни на шаг не приблизиться к ней, ведь к ней нет шагов. Она не дальше и не ближе. Она в стороне, для которой нет направления. Войти нельзя не из хозяйской принципиальности и запрета – войти нельзя по самому устройству. Это всё равно что войти во вчерашний день или поселиться в чужом сне. — Он покачал головой. — Я не охраняю дверь, госпожа Грейнджер. Двери нет. Есть только окна, и я смотритель окон, и единственное, что я могу, – не пускать вас разбить лоб о то, сквозь что невозможно пройти. Гермиона стояла, прижимая книгу к груди, и чувствовала, как последняя надежда, которую она несла, не называя, оседает в ней холодной золой. — Тогда зачем всё это? — спросила она глухо. — Зачем показывать? Зачем давать прожить, влюбиться, состариться вместе – чтобы в конце сказать: вот оно, настоящее, рядом, и ты не дотянешься никогда? Это не библиотека. Это тюрьма. — Да, — сказал старик просто. — Для тех, кто доходит до правды, – да. Я говорил вам в первый вечер: уходите, пока можете уйти домой. Я говорю это всем. Однако вы не ушли. *** Гермиона повернулась, чтобы уйти, – ведь больше нечего было спрашивать, и нечего было нести в внутри, кроме золы. — Есть ещё одно, — бросил старик ей в спину. Она остановилась. — Войти нельзя, — непреклонно продолжил он, — но это отнюдь не единственное, что можно сделать с миром, которого нет рядом, потому что существует и второй путь, известный мне наверняка, оттого что я сам им непрерывно живу. Гермиона обернулась. — Вы спросили однажды, есть ли здесь моя книга; я ответил, что не нашёл её, но на самом деле я солгал, — старик смотрел в стол. — Моя книга была – так немыслимо давно, что я успел забыть своё имя, помня лишь то, что оно когда-то существовало; я был в точности таким же, как вы, я точно так же нашёл своё крыло – его, того, кого я любил, – прочёл всё без остатка, отыскал историю нашего совместного счастья, прожил её изнутри и пришёл к тому, кто сидел за этим столом до меня, задав ровно тот же вопрос о возможности войти, на что получил тот же ответ: нельзя, войти некуда, между мирами нет пути. Он поднял глаза. — И тогда я так и не ушёл домой, постигнув одну непоколебимую истину, которую теперь передаю вам: в готовый мир шагнуть невозможно, так как он находится в стороне, лишенной направления, но этот мир можно построить – создать самому, выковывая строку за строкой и страницу за страницей; нужно перестать читать чужие прожитые жизни и начать писать свою – ту самую, где ты встретил того, кого больше нигде не нашёл, ведь если написать её по-настоящему, выстрадав до последней буквы, она станет такой же подлинной, как все тома на этих полках. Библиотека не отличает написанное от прожитого, навсегда сливая их в один монолит, где прожитое есть написанное, а написанное – и есть прожитое. — И вы... написали? — спросила Гермиона. — Я пишу, — отозвался старик, — я пишу её до сих пор, долго, дольше, чем стоят иные из этих миров. — Он смотрел на неё глазами, таившими нечто безымянное. — Я так и не дописал её и, вероятно, не допишу никогда, ведь цена такого письма неизмеримо страшнее цены чтения, и я плачу её каждый день, и буду платить до самого конца. — Какая цена? — Чтобы написанное стало настоящим, в него надо уверовать целиком, — сказал старик. — Поверить как в единственно подлинное, вознеся текст над собственной жизнью. Отдать ему всё, что у тебя есть, до капли, чтобы заменить кровь в жилах буквами. Перестать жить, чтобы писать, и не умереть при этом, а длиться – как длится письмо, пока есть рука, которая его ведёт. — Он опустил глаза. — Я выбрал эту судьбу сам и остался здесь намеренно, потому что мне некуда и незачем идти: мой мир находится в той стороне, для которой нет направления, а человек, которого я люблю, заперт в книге, куда невозможно войти, но я могу его писать, и я буду писать его до тех пор, пока у меня остается жизнь, чтобы непрерывно превращать её в строки; и это вовсе не плен, госпожа Грейнджер, а единственная оставшаяся мне свобода, которую я не променяю ни на какой покой. Гермиона неподвижно стояла, прижимая к груди книгу с бесценным именем на корешке. — Я говорю вам это вовсе не в качестве совета, — продолжил старик, — ведь настоящий совет звучал бы иначе: немедленно уходите домой, живите свою настоящую оставшуюся жизнь и тоскуйте, но продолжайте жить; однако я говорю вам это как голую правду, раз уж обещал сегодня исключительно её: войти туда действительно нельзя, но писать – можно, и если вы всё же выберете писать, то заплатите ровно тем же, чем ежедневно плачу я, – всей своей жизнью, обращённой в чернила, без малейшего обещания того, что когда-нибудь вы сумеете это дописать. Помните о том, что я так и не дописал: я люблю свою книгу больше всего, что у меня когда-либо было, но я до сих пор не знаю, закончу ли её вообще, и, возможно, именно в этом выматывающем незнании и кроется всё то, что от меня осталось. Он окончательно опустил глаза к столу. — Идите, — произнес он в последний раз, — на сегодня с вас вполне довольно правды, так что идите и подумайте, ведь это единственный выбор во всей библиотеке, который невозможно ни переиграть, ни перечитать. Гермиона вышла, продолжая крепко прижимать книгу к груди, в то время как свет за её спиной стоял всё так же неизменно ровно над стариком без имени, который выписывал свой мир дольше, чем стоят иные миры, так и не зная, допишет ли его когда-нибудь. Она брела через бесконечное крыло – крыло её собственной любви, выстроенное из настоящих миров, – и впервые за всё время знала всё: знала, что счастье предельно реально, что оно бьётся совсем рядом, что войти в него физически нельзя, и что существует лишь один способ оказаться там, где тебя любят, – это самой написать тот мир, без остатка отдав за него всё и не получив взамен никакой гарантии, что у тебя хватит сил его написать. Это обретённое знание не приносило освобождения, и только ставило перед финальным выбором, у которого навсегда отсутствовала обратная сторона.
34 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник