Te amo est verum,
Могой.
P.S. Хотел оставить это без внимания, но всё же решил сообщить: расползшееся по углу настоящего письма пятно оставлено цимлянским чёрным и неловкостью, а не бритвой и обострённым мазохизмом. Не сочтите за веру в Вашу неспособность отличить цвет винного пятна от разложившегося билирубина. Бурах опустил листок, чувствуя, как в груди мало-помалу распускает кольца холодная и плотная змея, нет-нет, а придушивавшая иногда. В последнюю их встречу Данковский выглядел так, будто на станции искал не поезда, а только рельс. Посмотрел на стопку книг и ту самую витринку, обложенную картоном и обёрнутую в хрусткую бумагу небрежно, но слоя этак в три; на века. Потом — на Спичку. — И что, даже расписаться не просили? — спросил Бурах, постучал обломанным ногтем по вскрытому конверту. — Не-а, — Спичка мотанул головой. — Там на всю Управу одна почтовица. Я ей говорю, что за почтой, а она угукает и в бумажки смотрит… никакого толку. Вот я и… вот. Чего ждать, когда можно не ждать? Всё равно отправили не ей, а на… тебе. И смотрел большущими, самыми честными в мире глазами. Вот и объясняй ему такому, что когда просишь забрать почту — это значит подождать у стойки, пока тебе вынесут. А не лезть в архив, пока работница на перекуре, и выносить посылку… — Yнэгэн унтаандаашье тахяа тоолодог… — вздохнул Бурах. — Чего? — Думаю, что делать с тобой, пострел, — Бурах ущипнул себя за переносицу. — Ты хоть у неё перед лицом пощёлкал бы, а уж потом лез… откуда ей знать, что посылку забрал адресат? А за кражу спросят с неё, понимаешь? — Да не спросят. Там младший Влад заправляет, а он — тюфяк, — и почесал веснушчатый нос. Бурах мог бы много сказать про «тюфяковость» этого Влада. Мог бы, но в дверном проёме показалась гладкая, как фарфоровая чашка, голова Рубина — кто ему соврал, что ему лысым лучше? даже Гришка так зло не шутит, — и тот, хмуро глядя из-под всегда недовольных бровей, сказал веско: — Асцит, — заметил Спичку и добавил. — Не острый. Можешь пацана взять. — Пацан проштрафился, а я сейчас буду, — махнул Рубину Бурах. — Вот что, Спичка… неси добычу домой, хоть на бабочек с Мишкой посмотрите. Почтовица там как, строгая? — Наверное, — Спичка передёрнул плечами. — Не знаю. Она это… в Омуте была, как от бакалавра первый секретарь под Инквизиторшу сбежал. — А, — Бурах вспомнил Айгель — виделись они только раз, но женщина правильная, козлить не по делу не станет. — Тогда потом ты идёшь в Управу и говоришь, что сам пакет забрал. Пожурят — не страшно, Айгель только за дело скажет. — Может, не надо?.. — Тибрить не надо. Теперь ты так всем хуже делаешь — и людям, и себе самому, если возьмутся, как следует… — Бурах потрепал его по голове. — Будет тебе наука. Иди-иди. Спичка шумно вдохнул через нос — как же, асцит не дали посмотреть! — и вышел. Бурах растёр лицо руками. Вспомнил про асцит. Чертыхнулся и спустился на первый этаж, где процедурную сколотили из того, что было… Больницу — Данковский сказал бы, что «это и фельдшерским пунктом можно счесть только с неоплачиваемым кредитом доверия», но не скажет; даже он не сумеет заорать в Столице так громко, чтобы на Горхоне услышали — устроили в опустелом дому в южном угле Хребтовки, где она примыкала к Сердечнику и Утробе. Персонала — Бурах, Рубин да пяток бывших мортусов, которым некуда возвращаться — работали на мясе, а мясной цех уж вовек не откроют. Тут тоже платят негусто, и работают они — сказал бы всё тот же Данковский — на голом страхе. Месяц назад все боялись песчанки, а теперь, когда панацея выгнала её из Города, стали бояться всего остального. Да и сильно сказано — «выгнали». Знатно грязи нанесла чума — уж не отмыться. Этого пациента — мужичка лет пятидесяти, который, когда Бурах отдавал ему панацею, выглядел, как все больные, не лучше и не хуже — она оставила с лютой сердечной недостаточностью. Второй раз приходит «живот сливать». И ведь он не один такой… Письмо он Спичке не отдал — подглядит это «амо» по словарям, и объясняйся потом, — а пихнул в сумку на бедре. Оно грело сквозь дублёную кожу. Жгло почти, когда они с Рубином дренировали раздувшийся, как переспелый арбуз, живот мужика. А сам думал — вот зачем, зачем Данковский уехал? Хотел дела — остался бы, изучал последствия песчанки… авось, чего новое бы открыл — здоровье узнаётся по болезни… …но нет. Не случилось. Не срослось. То ли потому что Даниил — гордец и не захотел признавать «поражение», которое и ебло-то его одного. То ли сам Артемий что-то не понял, хотя должен был… должен… Плевать. У него теперь есть больница, двое детей и до чёрта людей, которым нужен гаруспик Бурах — и нужен сильнее, чем одному Даниилу Артемий. Голова идёт кругом и без колец столичного змея. Когда его не донимали ни Рубин, ни пациенты, Бурах сидел в «кабинете» — пустой комнате, бывшей до чумы чьей-то спальней — и всё смотрел на письмо. Даже не читал, просто разглядывал строки. Где-то плавные, будто Данковский специально выводил буквы. Где-то — резкие и дёрганые. Пятно это винное, ещё и сорт указал… по привычке педантствовал? Указывал на что-то неявно? Цимлянское вроде своё, отечественное, северное и кислое. Дорого не стоит. Пьют ли столичные змеи цимлянское, пока с них не сдерут последнюю шкуру?.. Потом, когда смена кончилась, Бурах побрёл на вторую — сколько не зови, не приказывай даже, а укладские по старой памяти дожидались в отцовом доме. Думал ещё зайти в Управу, чтобы проверить, не схалтурил ли Спичка, но решил, что это свинство — так не доверять мальчонке. Хотя, право слово, он бы и Управу предпочёл дому… На первый взгляд, в нём ничего толком не поменялось — кухня всегда была наполовину нежилой, «оранжерея» землёй несла, коридор темноват, и стены бордовым выкрашены, будто мало им крови. Это-то понятно — старики говорили, что кухня превратилась в кадавр, как мать ушла: дом без женских рук пустеет. Но Бурах не помнил, чтобы отец держал полотнища на стенах. И тавро на них какие-то похоронные, недобрые… Ещё и дверь в «оранжерейку» приоткрыта. Мишки, которую не оторвёшь обычно от травы, не видать. Бурах поднялся — через зал, где были постели, на которые отец клал самых сложных пациентов, в его спальню-кабинет. Там на табурете — огромный, как валун в степи, Оюн. Мишка сидела на полу и дёргала край его сшитой из сыромятных кож одежды, на которой, если взять лупу, можно будет найти остатки всех быков, забитых за последний десяток лет… — Так, хонгор… — Бурах подхватил её на руки — та не вырывалась, но и не помогала; опять застряла, как рельсу проглотила, и не пыталась схватиться за плечи. — Людей без спроса мы не трогаем, хорошо?.. и чего тебе только так понравилось? — Землёй пахнет, — буркнула Мишка. — Другой. Не как у деды Исидора. — Там такая земля, знаешь… век бы не нюхать такой земли, — Бурах неловко улыбнулся, сажая Мишку на стол, и заслужил тяжёлый и неприязненный взгляд Оюна. — Тэрэ хара, — глубокомысленно произнёс Оюн. — Трудный ребёнок. Предназначенный Земле. Но теперь не с кем ей говорить. Бураха передёрнуло. «Предназначенный Земле», как же… любят про это говорить. И оплакивать Землю тоже любят — так, что иногда забывают оплакать живых людей… Бурах понимал. Должен понимать: старший Ольгимский многих тихо, годами душил под ярмом, а сын его с шумом, воплем довершил остальных. Сколько от Уклада осталось-то? Человек девятьсот? И большая часть где-то далеко — ходит теперь по степи, быкам песни поёт… Кто мог — откочевал прочь от Мраморного гнезда; от чумы, братской могилы-Термитника и Ольгимских. Вернутся к зиме, если будет, кому возвращаться… его зазывали. Тае было трудно отказывать, Оспина думала, будто он должен был уйти с ними, но Бурах чувствовал — это не так. Городу он нужен не меньше степи. А то и больше, если вспомнить проклятую сортировку раненных — чуть больше трёх тысяч человек в сжатом, стиснутом Городе против меньше чем тысячи в бескрайней степи. Противно думать о людях, как о циферках, но… очевидно, где он больше спасёт. — Чего пришёл, кровный? — Бурах сел на постель, упершись локтями в колени; Мишка, хоть и не глядела на него, повторила этот жест. — Не о Земле ж говорить. — О ней. На слепую луну быка надо раскрыть. — А сам чего? — нахмурился Бурах. — Если приносят луне, то тут и яргачина хватит. — Ты жесток, кровный, — хмуро отозвался Оюн. — Заставляешь меня вспоминать свою скверну. Мне не простят, если опять пролью кровь. — Вот заладил… хорошо. Приду. Только Нухэра не трогать… ещё что случилось? — Двулик ты, менху, — Оюн поднялся с табурета — как гора качнулась. — Жесток со мной и мягок с остальными. Не хочешь ни сам милостивить землю, ни давать это хатангэ. — Знаю я, как вы собрались «милостивить»… — пробормотал Бурах, глядя на вздутые измозоленные ладони старшины. — И да. Запрещаю. Не нам на смерть обрекать. Да и не искупишь, что мы с отцом натворили, смертями. Муу нэджэл, недостойная это линия. Мстить — всё равно что лить воду в тонущую лодку за то, что она тонет. — Тебе виднее, менху. Но многие думают, что ты поступаешь дурно, призываешь хайюд. Боятся, что Земля сама соберёт свою жатву. Бурах только отмахнулся. Видел он месяц назад «жатву Земную». Дождался, пока дрогнут стены дома. Оюн Города не ценил и всякий раз хлопал дверьми так, что стены дрожали, а Мишка зажимала ладошками уши. Вот, уже по потолочной штукатурке трещина поползла… — …скажи ему, чтобы не приходил. И чего он приходит? — пробурчала Мишка, не поднимая на него чумазого личика. — Кожу свою пусть оставляет, как ящерица. Только кожу есть за что любить… — Ему одному тоже сложно… нельзя теперь поодиночке. Город можно вылечить только вместе. Пойдём, маленькая, помоем тебе ладошки… — когда Бурах попытался взять её на руки, Мишка заартачилась — напряглась вся, отвернулась… так и пришлось поставить её на пол. — Не хочешь? Тогда потом… бабочек-то покажешь? Спала Мишка, конечно, в отцовой оранжерее. По-хорошему, её надо отправить наверх или хотя бы в коридор. Всё лучше, чем в комнате с земляными полами, где отец растил ту траву, которая может прижиться в Мраморном гнезде. Он поначалу пытался её отучать — Спичка сразу сказал, что не выйдет, но кто бы Кассандру слушал. Тогда Мишка стаскивала одеяло и спала, расстелив его на земле. Когда Бурах, пойдя на принцип, запер «оранжерею» — сбежала в вагончик и сидела там, уткнувшись в стенку, и даже на изюм не купилась. Как врач, он бы «папаше», который дитё отпускает в земле спать, первый по рукам дал. Как человек — решил не двигать гору и кровать хоть устроить, чтобы от земли сыростью не тянуло, и угол ватой обить… надеялся, что хоть к зиме Мишка перестанет дичиться. Буржуйка для трав стоит, чтобы не вымерзали, но одной её человеку не хватит… Мишка забралась на разворошённую кровать с грязными ногами и достала из-под подушки витринку тёмного дерева. Бурах заглянул в неё. За стеклом на булавки нанизаны три бабочки: роскошный махаон, пошедшая жёлтыми полосками медведица и невзрачная, как пожухлый листик, калиптра. Рядом с «листиком» приклеена бумажка, на которой детским нетвёрдым почерком гордо сообщено, что они имеют дело с бабочкой-кровопийцей. А сверху навалены соцветия савьюра и пара зонтиков… — Траву тоже из Столицы выписала? — Бабочки сидят на траве, — буркнула Мишка. — А эти на металле. Неправильно. Бурах вздохнул. Будет обидно, если влага попортит бабочек. В первую очередь — самой Мишке. — Так-то оно так… только это не совсем правильные бабочки, — Бурах сел рядом и, не забирая витринку, подложил под неё ладонь, чтобы Мишке было проще держать. — Они у бакалавра пылятся с тех пор, как он сам был маленький, как тарбаганчик. — Он и сейчас маленький. Ма-ло-душ-ный, — Мишка глянула куда-то ему на лоб — по её меркам, в душу. — И тарбаганчик. Прыг-прыг по рельсам. Ускакал от нас. Бросил… дедушка бросил, и этот бросил. И вовсе не за что его любить… Ой, Мишка… Данковский бы сказал что-то в духе «устами младенца глаголит истина». Бурах думал проще: не в бровь, а в глаз. — …ну слушай, если бы он нас совсем бросил — то не слал бы Спичке книжки и тебе бабочек. А посылки из Столицы, знаешь, удовольствие муторное… хотел бы бросить — не стал бы возиться. Так что это… давай мы сделаем травки такими же, как бабочки. Чтобы им было хорошо вместе. — А как это? — Надо аккуратно их разложить между двумя газетами и оставить сушится под стопкой книг. Тогда они будут храниться столько же, сколько бабочки… ну, пойдём, маленькая, — Бурах стал и взялся за витринку, но пока не тянул. — Ты их сама разложишь, пока есть готовлю. Только руки всё-таки придётся помыть, чтобы травки не испортить. Витринку ему, конечно, не отдали. Мытьё рук Мишка терпела, стиснув зубки — а потом вытерла их об одежду, в которой по траве валялась… лучше трава, чем роба Оюна. Бурах одним глазом поглядывал, что она делает — хотя траву она укладывала хорошо, качественно; куда качественнее, чем в своё время Бурах, — а сам жарил картошку с вываленной из консервов тушёнкой. Консервами больницу «благодарили» пациенты. Тоже хорошо — хоть на продуктах бережёшь… Когда варево остывало, а они с Мишкой клали зажатые между бумажками травы под стопку книг, вернулся Спичка. Нос у него красный и немного вспухший. — …это ещё что такое, — Бурах нахмурился. — Где тебя треснуть успели? — А, это… это мы с одной собачкой сцепились. Я-де у него что-то ещё из Башни вынес, — Спичка махнул рукой и, сняв здоровую, с чужого плеча куртку, утянул сковороду себе под нос. — Был я в Управе, расписался… тут ещё этот… степняк здоровый был. Знаешь? — Не поцарапай, — напомнил Бурах. — Знаю. На следующих выходных быка раскрывать будут. Будем с тобой хиимэ и эреэлже крутить на зиму. — Колбасы ваши, что ли? — Спичка говорил невнятно — рот набил, как всякий набегавшийся мальчишка. — Ну, можно и колбасы… — С отцом вы не готовили? — Не-а. Только тинктуры гнали, — Спичка передёрнул плечами. — Может, ему старый Каин кассу делал. Не знаю… а, это, дядь Бурах. Бурах хмыкнул — мол, слушает. А сам насторожился. Если Спичка его «дядь Бурахом» кличет — значит, дело серьёзное. Всяко серьёзнее умыкнутой из Управы посылки. — Я это… когда от собачки дёру давал, на Склады ноткинские перелезал. Там заборчик в один кирпич. Видел, что трещина пошла, но не подумал… я на него прыгаю — а он возьми осыпься. Вот и получил. — Вот те раз, — Бурах почесал в затылке. — Я мелкий был, а кирпичные стены там уже старьём считались… может, срок вышел. Не ушибся? — Ещё из-за такой ерунды ушибаться… — Спичка потёр нос; стало быть, получил не сильно, раз трогать его не больно. — Может и так. Белка божится, что видела в Кожевенном дом с трещиной в ладонь глубиной. Но я б не верил. Опять сказки рассказывает. — Выдумывает, — заключил Бурах. — Каины, что про них не говори, на века строят. У нас такого не бывает. Спичка только угукнул, уминая картошку. Понятно, что сказки. Да и если не сказки — кому какая печаль? Какие беды от пары трещин? Даже если один домишко и обрушится, то чего проще — три четверти квартир пустуют, выбирай любую… в Городе есть вопросы серьёзнее. Например, куда девать кучу детей, которые сами-то спаслись — всё-таки было нечто чудное в той Башне, раз чума, собравшая жатву везде, об неё обломала зубы, — да остались без пригляда. Лара и её волонтёры накормят и обогреют, но этого мало… так Бурах думал день. Может, два. А потом к ним с Рубиным приволокли старушку, которая сломала ногу на обвалившейся лестнице. — Кожевенный? — спросил Бурах, вспомнив Белкину приказку, когда бабуля пришла в себя. — Жильники, хубуун… Да и что он сделает? Он хирург, а не строитель. Может выгрести осколки костей, а не стянуть дома, чтобы больше не обваливались… …так говорил себе Бурах, когда тем вечером вместо того, чтобы свернуть в родные Жильники, продолжил идти строго вперёд, пока не упёрся в Склады. Нашёл груду осыпавшихся кирпичей, из-за которой Спичка получил по носу, и свернул от неё вправо, на замок двоедушников. К уже облепившим тросы флажкам прибавились фонарики, которые — на скучный взрослый взгляд Бураха — напоминали смятый кусок чертежа этого Многогранника. Он полез рукой в нагрудный карман, нащупал там россыпь орехов, булавок и стеклянных шариков. Интересно, сколько дети за такой фонарик захотят. И интересно, доживёт он в почтовом вагоне до Столицы… У двоедушников прибавилось постояльцев. На будках и насестах расставлены шахматные доски, вынесенные из мёртвых квартир — кто детям посмеет за «мародёрство» выговаривать, тем более, что и наследников-то раз, два и обчёлся? Псоглавка у дверей держала на коленях двух умильно зевающих рыженьких котят. Ноткин сидел под часами, пока Хан выделывал с армейским маузером трюки, которые в Городе только на открытках с солдатнёй видали… — Атаман, — гаркнул Бурах с порога; дети всегда пришлых не любят, но если пытаешься «спрятаться» — обижаются вдвойне. — Дело есть. — Дело… ну, дело так дело, — Ноткин, опираясь на часы — Хан по-джентльменски подал ему руку, но тот всё равно отказался, — встал на ноги. — Что случилось-то, Бурах? — Самому бы узнать… — Бурах прошёл к Ноткину и, пока близко было, снял чёрную курочку с верёвочной лестницы для какой-то девочки. — Под одной бабулей лестница обвалилась, хорошо жива осталась. Спичка говорил, что забор тут под ним рухнул из-за трещины. Может, совпадение. Может, нет. — Хочешь узнать, где ещё стены трещат? — спросил Ноткин, и Бурах кивнул. — Ладно. Поспрашиваю. — Спасибо. И это… а Каины уже знают? — Бурах искоса поглядел на Хана, что так и держал в руках винтовку, которая длиной почти в его рост. — Постройки, я думал, по их части. — …пойдёмте. Поговорим снаружи, — бросил Хан, сразу весь напрягшись, и сунул винтовку Ноткину. Бурах кивнул. Они вышли — псоглавка с котятами зацепилась было за штанину Хана, но тот остановил её жестом — и встали под фонариками, что в быстро упавших сумерках начали распускать свой неяркий голубой свет. — Обоим дядьям безразличен Город на этой стороне реки, — сказал Хан; на этот раз Бурах не стал спрашивать, почему он говорит о Симоне, как о живом — пора привыкнуть, в самом деле. — Сестра… ей польстит обращение, но она не отпустила бакалавра и точно сорвёт горечь на вас. Разве что отец… но дядя Георгий свяжет ему руки. — Короче говоря, в Горнах если и знают, то побоку, — подытожил Бурах. — Не знают. Говорю же — этот Город безразличен. Но они обязаны действовать в интересах Города следующего. Если соберётесь идти в Горны — имейте это ввиду, — Хан уставился ему в душу пронзительным и холодным, как январское утро, каинским взглядом. — И… я собирался говорить о другом. Бурах поднял брови — мол, слушает. — О Мишке, — умел Хан ударить под дых, нечего сказать. — И говорить не как со взрослым, а как со врачом. Вы понимаете? — …умеешь напугать, — усмехнулся Бурах, а у самого опять в груди похолодело. — Понимаю, понимаю… неволить ни в чём не буду. — Мы стреляем из карабинов солью, — сказал Хан, а сам всё глядел искоса, будто прощупывал — что подумает? — По мишеням. Ради развлечения. Мишка приходила посмотреть, но убежала в слезах. Белка пыталась её успокоить, но та её укусила. Не обманывайтесь — это не дурной характер. Мы замечали такое и в Башне. В такие моменты… она не вполне владеет собой. Поэтому и сообщаю вам как врачу. Может, вы сумеете помочь. — …даже если и дурной характер, то как ему не подурнеть, сколько она вынесла… — вздохнул Бурах. — Спасибо, Каспар. Тот только сделал неопределённый жест — мол, оставьте благодарность при себе. Ещё пару дней Бурах пожил спокойно. С Мишкой по поводу укушенной Белки говорить бесполезно — если её правда «переклинило», то она не со зла, просто не могла по-другому… ладно. Что уж теперь. Хан не дурак, теперь уж будет, если пострелять захочется, отправлять её подальше. Ни на кого больше лестницы не падали. Может, и впрямь совпадение. Может… …а потом мальчишка в псиной маске — как быстро двудушники с псоглавцами перемешались, когда Башня перестала отбрасывать тень-границу! — молча вошёл в больничный кабинет и шлёпнул карту Города, где красными точками отмечены дома с трещинами. Точки рассыпались так часто, будто у Города корь. Посыльному он, конечно, отсыпал булавок. Тот куксился, но Бурах непреклонен — не в его правилах почивать на лаврах. Когда мальчишка ушёл — смотрел на карту, смотрел… когда постучал Рубин — скомкал её неловко и сунул в тот же карман, где обитало письмо Данковского. Потом, уже выйдя из больницы, опять развернул, разгладил, как мог. Смотрел на точки. Чувствовал, что что-то за ними есть — Линии ли, что-то ещё… в общем, не могло оно быть случайно. Почему вообще трескаются дома? Ладно доходные чудища в Столице — Бурах, когда пытался там учиться, видал на каком-то окраинном проспекте, как такой сделали за пару месяцев и за полгода обрушили. Но в Городе торопиться некуда. Тут всё основательно делалось — ясно ведь, что чинить некому будет… К Каиным идти бесполезно, они за тебя думать не станут. Но если кто и разбирался в домах — то архитекторы, верно? Должны же они значит, когда делать ноги, если задуманный ими дом обвалится… С этими мыслями Бурах и толкнул гнутую дверь «Разбитого сердца». Он не бывал здесь с самого мора — не до выпивки теперь. Один раз пытался попасть, чтобы излишки трав, не пошедшие на панацею, сбыть, но местная танцовщица — Дулгар, кажется? — погнала прочь. Сказала, что закрыто: у хозяина траур. Судя по тому, что дверь поддалась, траур кончился. Судя по тому, что в зале три калеки по самым тёмным углам — не многое это поменяло. Бурах спустился на самое дно. За стойкой стоял всё тот же бармен с жиденькими усиками, кому он сбывал травы во время чумы — приятно увидеть знакомое лицо. Только теперь у него нос красный и вспухший, отёкший. Он всё пытался его отереть, но руку одёргивал — болит. За стойкой сидела миниатюрная степнячка с милым личиком, в которой лиловые цветочки в волосах и развитые ноги выдавали травяную невесту, а городское платье и — особенно — смоляные кирзачи, что невеста «бывшая»… Она пила рюмку за рюмкой. Когда увидела Бураха, поманила бармена. Тот налил ей, а сам то на него косился, то нехорошо так под стойку поглядывал… — …мэндэгши, — невеста грохнула пустой рюмкой об стойку так, что она дрогнула даже под руками у Бураха. — Я почти согласна. Дай мне ещё две рюмки — буду согласна безо всяких «почти»… — Не слушайте её, — подал гнусавый голос бармен. — На неё находит иногда… протрезвеет и одумается. — Что у трезвой на уме, то у пьяной на языке! — отмахнулась от него невеста. — Эх, хороший ты у меня. Хороший, конечно… но не понять тебе, хөөрхэн, как это — жить, зная, что у тебя есть место… и умирать не зря, не потому что мир плох, а потому что тебя зовут… налей ещё. Вдруг услышу… худал, морок… а всё-таки услышу!.. — Ты, басаган, не налегала бы. Нечего больше слушать, сам видел… — мрачно сказал Бурах. — И вы мне вот что скажите… хозяин ваш где? Бармен всё-таки не удержался — потёр нос и зашипел. Невеста подперла щёку рукой, сложившейся в кулак. Бурах всё вглядывался в её круглое, как полнобокая луна, и пытался вспомнить, видал ли её где… она тоже замерла. Напрягалась вся, оскалилась, как волчица, когда на кутят её глядишь — ей богу, что им в этом Стаматине хранить?.. — А тебе он зачем понадобился, эмшен (степ. Лекарь; человек, знающий Линии)? — первой нашлась невеста. — По архитехтурской части. Спросить кое-что надо. — Поздно пришёл, значит, — невеста деланно зевнула — а у самой глаза злющие, будто вот-вот в горло вцепится. — Раньше надо было. Не принимает. Бурах цыкнул. «Не принимает», ага… о Стаматиных с тех пор, как снесли их Башню, ничего не слышно. Вряд ли они уехали — тогда уезжали бы на одном поезде с Данковским или с Люричевой, — но и не видать их. Кабак чёрте как работает, дети к младшему за сказками перестали ходить… вот ко младшему можно пойти прямо сейчас. Только что он путного, пропойца, скажет? После того, как Ласку забрали, он, кажется, совсем развалился. — Здорово он придумал, конечно, — цыкнул Бурах. — У тебя нос опух тоже потому что «не принимает»? Бармен глянул на него исподлобья. Невеста переглянулась с ним и снова уставилась на Бураха, и рюмку сжимала так, будто раздумывала — не швырнуть ли в него. — Упал, сломался. Послушайте, Бурах… — выдохнул бармен, подняв ладонь. — У нас нет нареканий к вашему товару, что редкость… и нельзя не уважать всё, что вы сделали для Города… но правда, лучше не лезть. Сами сочтёмся. — Ага, — хмыкнул Бурах. — И сломанный нос тебе «хозяин» вправит, да? — Может, и он… — цыкнула невеста. — Менху ты или нет? Должен понимать, что нет такой нэджэл, что связывала бы унтарна эсегер и того, кто его таким сделал. — Завираешься, басаган, — осадил Бурах. — Не бывает у таких, как Стаматин, детей. Для себя одного живут. Ни куска себя не отдадут. — Так «дети» — не всегда то, кого ты рожаешь, — передёрнула плечами невестами. — Иногда это то, что ты делаешь. А кто Башню сделал? — …понятно, — Бурах поднялся и вышел. И что им такого в Стаматине, чтобы так печься? Бурах не знал. И ему не объяснят — уж заочно записали во всекабацкие враги… весёленький приём будет у младшего, конечно. Но куда ещё идти? Можно было бы к Люричевой — если она проектировала улицы, то должна разбираться в том, что по их бокам вырастает. Но «Невод» пустой — с прошлым поездом уезжала… Короче говоря, оставалась только мансарда младшего. И — слабая — надежда, что он сумеет связать хоть два слова. Подъезд мансарды встретил его свечным чадом, скрипом и приглушённым говорком наверху. Перед дверью наверху Бурах зачем-то замер — за дверью явно были двое. «Не принимает», ага. Конспираторы из невесты и бармена — не бей лежачего… Он толкнул дверь. Пахло пылью и твирином — но горьким, резким; на чёрный, что ли, перешли? Из пустой ванной торчала голова старшего Стаматина, который держал ладонь на братовой коленке. Сам брат сидел на одной из деревянных стремянок сгорбившись, волосами занавесившись. Кисти плетями повисли. Убрался весь в себя, как улитка в раковину — даром, что без тулупа своего. Рукав его, вон, торчал с борта ванной. — Какие гости в наших Палестинах! — старший не улыбнулся — бешеным волком оскалился. — Никак целый гаруспик объявился… принёс бы тебе голубя на гадание, да недосуг. — …авгуры, — вдруг сказал — хрипло и глухо, как давно не говоривший и не пивший воды человек — младший. — Птицы нужды авгурам. Гаруспики — это про потроха… — Ещё скажи, что у голубей кишок нет, — старший похлопал его по колену — Бурах заметил, что костяшки стянуты бинтами; где-то он их сбил, и сбил недавно — и повернулся к нему. — Неважно. Без кишок обойдёмся. Напрорицай-ка вот что: какого хера ты тут забыл, Бурах? Бурах смотрел на Стаматина. Раньше он его не разглядывал — так, заносил тинктуры пару раз по просьбе Судьи. Они, вроде бы, дружили с Данковским… Бурах не спрашивал, как это вышло, но верилось слабо. На вид у них общего — только серые лица и утопленные в тенях глаза, из которых выпило свет. Так выглядит потерявшая свой предмет одержимость. Бурах потянулся к карману. Достал бы по ошибке письмо Даниила, но то вовремя пальцы обожгло. Так что он выхватить карту. — Ты, в народе бают, зодчий, — карту пока не давал; не хотел давать насмешнику слово раньше времени. — Знаешь, отчего дома трескаются? — От любого чиха, — усмехнулся Стаматин. — Фундамент просел, дренаж не сделали, перепад температур, штукатурка ссохлась… сам нагадай. Если дома не видишь — ты по одним потрохам быстрее попадёшь. — У тебя глаз столько нет, чтобы это всё осмотреть, — буркнул Бурах и всё-таки швырнул карту в Стаматина. Тот поднял её двумя пальцами, будто червяка — не одонга; обычного кольчатого — трогать пришлось. Брат его растёр лицо руками, выдохнул шумно и сам перехватил, уже нормально — если вообще можно называть «нормальным» то, как у него колотит руки — и показал Стаматину. — А красный — это?.. — спросил младший. — Это все места, где пострелы Ноткина увидали, что дома трескаются, — пояснил Бурах и, подойдя, бёдрами оперся на борт ванной. — Под Спичкой треснувший забор на Складах сломался. Недавно у меня была пациентка — ногу сломала на рухнувшей в доме лестнице. — Серьёзно? — а старшему, похоже, всё это смешно донельзя. — Если бы не только бухал — сам бы видел. — И что, ни в Соборе, ни в Омуте?.. не верю, — цыкнул он. — Врут твои информаторы, Бурах. Фархад столько херни творил, что они треснули бы первыми! — Андрей, хватит уже… — узкая ладонь младшего легла на лоб брата. — Сам видишь, что… что… ну, сам видишь. — Да уж вижу!.. — и хохотнул так жестоко. — И что вы видите? — спросил хмуро Бурах. — Ну, как тебе сказать… знаешь, а ведь нас этим уже пытались запугать. Мол, под Городом вашим какие-то тоннели, которые штырь Многогранника пробьёт!.. я тогда думал, что брехня. Будь это правдой — всё провалилось бы к чертям собачьим… и теперь оно проваливается! По тем же картам, что мне приносили!.. — Стаматин свернул бумагу и, не глядя, кинул её Бураху. — И скатертью дорога. Провались оно всё! Только на краю ямы спляшу! Бурах нахмурился. Смотрел на лицо Стаматина, всё перекошенное злой радостью — бешеная псина и то добрее смотрит… как будто ему эти «трещины» — бальзам на душу. — Ты, брат, говори, да не заговаривайся, — предупредил Бурах, сжав борт ванны так, что сухожилия на костяшках натянулись тяжами. — Ненавидишь меня за Башню? Ненавидь, кто тебе запретит. Но Город не тронь. Он ни в чём не виноват. — Ага, блять… а вы, значит, все такие святые, как будто только мощами питаетесь… знаю я, почему не найдёшь в степи невесты старше четверти века. И по ночам мужиков с ножами больше, чем мародёров в Мадриде! — выплюнул Стаматин. — Не виноват!.. с Суок своей объясняйтесь, кто и в чём виноват, у всех же есть персонаж-судья… вы к ней скоро провалитесь, помяни моё слово. И нахер вас всех! Бурах отпрянул. Стаматин смотрел на него исподлобья, из-под вечно нахмуренных бровей, и глаза его — мутные, как пряный твирин, и такие же бледно-зелёные — смеялись. Смеялись так же живо, как в лучшие дни смеялись глаза Даниила. А в худшие… а в худшие дни за такое и убить не жалко. И сегодня у Бураха чертовски плохой день. — …уйди отсюда, а? — вдруг выдохнул младший, и поднялся тяжело, и упёрся ладонью в спину Бураха. — Тэнгри ваших ради, просто уйди… поглумиться захотел? Глумись, да пожалуйста! Я только и гожусь теперь, что на глумёжку… только брата не трогай. На нём греха нет… Бурах оглянулся через плечо на Андрея — тот глядел, пряча за злобой растерянность, в спину брата. Показная насмешливость сменилась вдруг собранностью. Если до этого он просто шутил, то теперь Бурах видел — одно неверное движение, и кинутся. Брата тронуть он не даст, даже если самому лечь придётся. А брат, тем временем, дотолкал его до двери. Выставил на лестничную клетку. Теперь Бурах видел его лицо — глаза огромные, как у раненной птицы, и тоска в них душит, как вонь над Гнилым полем по августу. — И что… правда, что Город уходит под землю? — сдавленно спросил Бурах. — Похоже на то. Наверное, так и есть… Земля с Бойнями провалятся первыми, но без карты самих этих тоннелей не скажу точно… этого ты хотел? Уйди уже, а? — попросил Стаматин совсем уж убито. — Ты сейчас только хуже делаешь… потом. Всё потом… И захлопнул перед ним дверь на щеколду. Запер Бураха с мильоном вопросов, которые, в общем-то, сводились к одному: как? Самое поганое: он ведь знал ответ. Один, наверное, из живущих. Ему ли, хирургу, не знать, что гниение делает тело ломким и слабым? И ему ли, менху, не знать, что Земля по-своему телесна?.. …была. А потом он принёс бумаги Блоку.