К приёму Гермиону готовила его мать. Драко наткнулся на них случайно — зашёл в малую гостиную за оставленной книгой и застыл на пороге. Нарцисса стояла позади Гермионы, у высокого зеркала, и закалывала ей волосы — высоко, открывая шею, тонкими выверенными движениями женщины, которая полвека выходила в свет и знала цену каждой складке шёлка и каждой шпильке. На столике перед ними лежали раскрытые футляры с украшениями — фамильными, теми немногими, что удалось сохранить. — Не эти, — говорила Нарцисса, отводя руку Гермионы от изумрудов. — Изумруды кричат. Сегодня нельзя кричать — сегодня нужно молчать так, чтобы все оглохли. Вот. Жемчуг. — Она застегнула на шее Гермионы нитку матового жемчуга. — Простой. Бесспорный. Его носили три поколения Малфоев, и любая ведьма в зале поймёт с одного взгляда: ты не гостья в этой фамилии. Ты в ней своя. Гермиона поймала в зеркале его отражение прежде, чем он успел отступить. — Твой сын подсматривает, — сказала она Нарциссе, и в голосе была усмешка. — Мой сын учится смотреть на собственную жену, — невозмутимо ответила Нарцисса, не оборачиваясь. — Поздно, но всё же. — Она встретила взгляд Драко в зеркале. — Я одеваю твою жену в доспехи, Драко. Сегодня её будут проверять на прочность все до единого в том зале. Старые семьи не простили нам ни войны, ни репараций, ни — особенно — её. Они придут смотреть, как грязнокровка опозорит фамилию. — Она чуть повернула голову Гермионы к свету, оценивая. — Они уйдут, не дождавшись. Драко стоял в дверях и смотрел на этих двух женщин — мать, которая полгода назад не выходила из своих комнат, и жену, которую ему навязали, — и видел между ними то, чего не было ещё месяц назад: союз. Они стояли против целого мира, плечом к плечу, у зеркала, и мир ещё не знал, что проиграл. Он забрал свою книгу и ушёл, не сказав ни слова, потому что слов не было. Что-то тёплое и тесное сжималось в груди, и всю дорогу до мастерской не отпускало.
Атриум Министерства преобразили до неузнаваемости. Тёмный мрамор сиял, тысячи свечей плыли под зачарованным потолком, где вместо обычной казённой синевы переливалось мягкое золотое сияние. Фонтан Магического Братства — тот самый, что когда-то заменили мерзостью про «магию — сила», а после войны восстановили в прежнем виде, — журчал в центре, и волшебник, ведьма, кентавр, гоблин и эльф стояли вокруг него в знак согласия, в которое мало кто верил. Играл невидимый оркестр. Скользили подносы с шампанским. И всюду — в каждом углу, у каждой колонны — стояли пары. Назначенные. Сведённые алгоритмом и страхом, в парадных мантиях, с одинаковыми застывшими улыбками, под которыми Драко безошибочно узнавал то же, что носил сам. Целый зал людей, играющих в счастье под прицелом камер. Министерство могло бы гордиться. Они вышли из камина вместе — и в ту же секунду на них обрушился свет. Вспышки колдокамер, перья «Пророка», уже строчащие в воздухе, головы, поворачивающиеся к ним, как подсолнухи к солнцу. «Малфой и Грейнджер». Главный экспонат прибыл. Драко почувствовал, как Гермиона рядом с ним на долю секунды окаменела — едва заметно, только он и почувствовал, потому что стоял вплотную. И тогда он сделал то, что они отрепетировали: положил ладонь ей на поясницу. Легко, уверенно, по-хозяйски нежно — как кладёт руку муж, которому повезло. Но под ладонью оказалась не роль. Живое тепло, узкая тёплая спина, которая на миг напряглась под его пальцами — и тут же, словно доверившись жесту, отпустила. Это короткое движение, то, как её тело откликнулось на его руку прежде, чем кто-нибудь из них успел подумать, отдалось у него под рёбрами совершенно не по сценарию. Он наклонился к самому её уху. — Дыши, — сказал он тихо, под гул и вспышки. — Они хотят увидеть твой страх. Не давай. Она выдохнула. И улыбнулась — той сияющей, безмятежной, абсолютно фальшивой улыбкой, которая ушла в десяток колдокамер и завтра украсит первую полосу. И двинулась вперёд, под его рукой, в самое логово, с прямой спиной, неся жемчуг Малфоев на горле как щит. Драко шёл рядом, чувствуя под ладонью её тепло сквозь тонкий шёлк — оно будто перетекало ему в самую ладонь, поднималось по руке, оседало где-то в груди. Рука лежала там, где лежать ей по их уговору было не положено. Он мог бы убрать её. Никто бы не заметил — наоборот, на людях так было даже правильнее. Но он не убирал. И отрепетированная нежность давалась ему отчего-то слишком легко. Это, думал Драко, должно быть, очень плохой знак.
Первый час был выверенным танцем. Они переходили от группы к группе, и Драко с почти отстранённым восхищением наблюдал, как работает его жена. Она помнила всех. Каждое имя, каждую должность, каждое больное место. С чиновником из Отдела магического транспорта она обсудила задержки портключей с такой искренней заинтересованностью, что тот растаял. Жене какого-то члена Визенгамота сделала комплимент, от которого та зарделась. Она была обаятельна, остра, безупречна — и ни на секунду не переставала держать его за локоть, разыгрывая влюблённость, пока её ум резал зал на куски и складывал из них карту. — Ты пугающе хороша в этом, — пробормотал он ей, когда они на минуту остались одни у колонны. — А ты пугающе хорош в том, чтобы стоять с видом, будто тебе принадлежит этот зал, — отозвалась она, не переставая улыбаться невидимой публике. — Удобно. Половина из них боится на тебя смотреть. — Это называется «фамильное наследие», Грейнджер. Восемьсот лет учили мужчин Малфоев входить в комнату так, будто она уже их. — И как, помогало в жизни? — Ни разу, — честно сказал он, и она фыркнула — коротко, неожиданно, по-настоящему, — и тут же спрятала это за бокалом, но он успел заметить. И что-то у него внутри сместилось от этого мелкого, краденого, настоящего смешка посреди океана фальши. Опасное это было дело, подумал он. Стоять с ней против всех. К этому можно привыкнуть слишком легко.
Гарри Поттера он увидел через зал — и понял, что встречи не миновать. Поттер был здесь не как экспонат: его с Джинни закон не коснулся, они пришли как гости, как герои, как те, кому в этом зале действительно рады. Джинни в чём-то простом и ярко-зелёном уже обнимала Гермиону — и Драко, наблюдая издали, видел, как с его жены на миг спадает весь её парадный лоск, как она обмякает в этих объятиях, утыкается на секунду лицом в рыжее плечо подруги. Дома он такой её не видел. Дома она всегда держалась настороже. А потом Поттер оказался прямо перед ним, и они стояли друг против друга — Мальчик, Который Выжил, и сын того, кто служил тому, от кого он выживал. — Малфой. — Поттер. Молчание между ними загустело от всего, что стояло за спиной: школа, та ночь в Малфой-мэноре, зал суда, где один из них говорил за мать другого. Поттер смотрел на него прямо, неуютно. Говорили, этот взгляд видит больше, чем следует. — Я слышал, ты сегодня будешь паинькой, — сказал Поттер наконец. — Ради неё. — Я всегда паинька, Поттер. Это часть фамильного обаяния. — Нет. — Поттер качнул головой. — Обаяние тут ни при чём. Ты держишься достойно не потому, что так учили. А потому, что под всем этим, кажется, и есть достойный человек. — Он помолчал, будто сверяя Драко со старой меркой. — Я ведь говорил за твою мать на суде. Не потому, что был ей должен. А потому, что она солгала Волан-де-Морту в лицо — ради сына. Такое не делают ради гнилого человека. Тогда я поверил в неё. Теперь смотрю на тебя. Не заставь меня пожалеть. Это не было угрозой. Это было хуже — это было доверие, выданное авансом, которого Драко не просил и не знал, заслуживает ли. Он открыл рот для какой-нибудь холодной колкости — и не нашёл её. Впервые за вечер маска не пригодилась, потому что под ней не оказалось ничего язвительного, только странная, неудобная благодарность. — Я позабочусь о ней, — сказал он вместо колкости. И сам удивился тому, как просто и как правдиво это прозвучало. Поттер посмотрел на него ещё мгновение — и кивнул. Один раз. И в этом коротком кивке было больше, чем в иных клятвах.
Беда пришла, как всегда приходит беда на таких приёмах, — в облике обходительности. Лорд Гэмп был стар, грузен и несокрушимо доволен собой — один из тех уцелевших обломков старого мира, что не воевали в открытую, не пачкали рук, но всю жизнь кивали в нужную сторону и теперь, отряхнувшись, снова всплыли наверх, как всплывает то, что не тонет. Он подплыл к ним с бокалом в пухлой руке, с улыбкой, обещавшей яд. — Молодой Малфой, — пророкотал он, игнорируя Гермиону так искусно, что это было оскорбительнее пощёчины. — Рад видеть, что ты держишься. Признаться, мы все тут гадали, как ты переносишь… ну. — Он наконец повёл взглядом в сторону Гермионы, медленно, сверху вниз, как разглядывают сомнительную покупку. — Обстоятельства. Времена нынче таковы, что приходится принимать в дом всякое. Кровь, разумеется, уже не та, что прежде. Но ты, я слышал, мужественно стараешься ради наследника. Похвально. Хоть что-то от рода уцелеет — пусть и… разбавленное. Он улыбнулся, очень довольный собой, и поднёс бокал к губам. Гермиона рядом с Драко не дрогнула. Она держала свою безупречную улыбку, и только пальцы на его локте чуть сжались — не от страха, а останавливая: не надо, мол, не здесь, не устраивай сцену. Но было поздно. Что-то в Драко, копившееся весь вечер под выверенной маской, под отрепетированной нежностью, под рукой на её спине и краденым смешком у колонны, — что-то поднялось из самой глубины и хлынуло вперёд, прежде чем он успел его удержать. И когда он заговорил, голос его был тих, ровен и холоден так, как умели быть холодны только Малфои — этому льду их учили поколениями, и сейчас весь этот лёд Драко обрушил на одного зарвавшегося старика. — Разбавленное, — повторил он негромко, и стоявшие рядом обернулись, потому что есть тишина громче крика. — Какое любопытное слово, лорд Гэмп, в ваших устах. Скажите-ка мне. Сколько патентов на чарах за вашим родом? Сколько открытий? Сколько имён Гэмпов в учебниках? — Он сделал крохотную паузу. — Я подскажу. Ни одного. Века чистейшей крови — и ни единой мысли, которую стоило бы записать. Ваша кровь, лорд, не благородна. Она просто стара. Как стара бывает стоячая вода. Гэмп побагровел. — А теперь о моей жене, — продолжал Драко, всё так же тихо, и зал вокруг них стихал — всё больше голов оборачивалось на его тихий голос. — Эта женщина почти год укрывала троих магов от всех ищеек Тёмного Лорда — её защитные чары не сумел пробить никто. Эта женщина переписала закон о волшебных существах — трижды, потому что дважды ей было недостаточно хорошо. Эта женщина в семнадцать стояла под проклятиями, которым вы, лорд, не знаете названия, и не выдала ни одного секрета. — Он наконец позволил себе улыбнуться, и улыбка эта была страшнее любого крика. — Так что когда вы говорите «разбавленное», лорд Гэмп, я слышу только одно: что наследнику, которого требует от нас ваш закон, несказанно повезёт. Половина его крови будет её. И я лишь молю Мерлина, чтобы другая половина, моя, этого не испортила. Тишина стояла абсолютная. А потом Драко взял с подноса проходящего мимо официанта два бокала, протянул один Гермионе — спокойно, буднично, словно ничего не случилось, — и сказал Гэмпу, отворачиваясь: — Передайте поклон вашей супруге. И не утруждайтесь больше подходить.
Они отошли, и Драко чувствовал на спине обжигающие взгляды всего зала и слышал, как за ним вскипает шёпот — десятки перьев «Пророка» рванули по пергаменту разом. Сердце у него колотилось. Он понимал, что сделал нечто непоправимое: сорвал маску прилюдно, дал всем увидеть, что ему не всё равно. Завтра об этом будет знать вся магическая Британия. Завтра отец узнает об этом в Азкабане. И он не жалел. Вот что было страшнее всего: он не жалел ни на каплю. — Зачем ты это сделал, — тихо сказала Гермиона, когда они оказались в относительной безопасности у дальней колонны. Она не смотрела на него. Голос у неё был странный. — Мы же договорились. Скучно, благополучно, безупречно. Не давать им повода. А ты… ты устроил им спектакль. — Я знаю. — Завтра это будет в каждой газете. «Малфой защищает жену». Они напишут, что ты в меня влюблён. — Пусть пишут, — сказал Драко, и сам испугался, как легко это вышло. Она наконец подняла на него глаза, и в них была растерянность — словно у неё из-под ног выбили опору, на которую она привыкла твёрдо вставать. — Не понимаю тебя, — сказала она тихо. — Я никак тебя не пойму. — Знаешь, Грейнджер, — отозвался он, — в этом мы с тобой наконец сравнялись. Я себя в последнее время тоже не понимаю.
Они появились ближе к полуночи — и весь Атриум на мгновение сбился с такта. Рон Уизли шёл через зал под руку с Панси Паркинсон. Не с приписанной ему реестром ведьмой из Кардиффа. Не порознь, как полагалось двоим, которых закон раздал чужим людям. А вместе, в открытую, под сотней взглядов — рыжий герой войны и дочь старого слизеринского дома, рука в руке, с одинаковым выражением спокойного, ленивого вызова на лицах. И это на приёме, который Министерство закатило во славу своего драгоценного закона. Всё равно что плюнуть в фонтан Магического Братства посреди министерской речи. По залу пополз шёпот. Перья «Пророка» заметались, не зная, за кого хвататься. Драко смотрел на них — и ощутил укол, которому сам удивился. Что-то опасно похожее на зависть. Эти двое не играли. Им было всё равно. Их растащили по разным углам, а они взяли и пришли, и встали рядом, и пусть весь зал давится шёпотом. А он весь вечер водил Гермиону под руку по этому самому залу, изображая образцовый плод закона, и называл это «сломать систему изнутри». Сейчас, глядя на Уизли с Паркинсон, он впервые усомнился: не звал ли он красивым словом самую обыкновенную капитуляцию. Гермиона шагнула им навстречу. — Вы с ума сошли, — выдохнула она, обнимая Рона. — Оба. Прийти сюда. Вместе. Завтра это будет в каждой газете. — Пусть будет. — Рон пожал плечами. — Надоело прятаться. Нас с ней расписали по чужим — так пусть хоть весь свет увидит, чьи мы на самом деле. Гарри обещал прикрыть, если что. Да и не рискнут они тронуть Уизли под сотней колдокамер. И Драко увидел, как улыбка на лице Гермионы на миг застыла — едва заметно, только он и заметил. Эти двое могли позволить себе вызов в открытую. Она — нет. Она воевала с этим законом тайком, по ночам, по кирпичику, а на людях шла под его знамёнами под руку с Малфоем. И сегодня ей, кажется, впервые стало от этого тесно. Панси воспользовалась тем, что Рон отвлёкся на Гермиону, придвинулась к Драко и, понизив голос, заговорила — медленно, без злости, с каким-то давним, цепким вниманием, от которого ему стало не по себе. — Драко, — произнесла она. Не «Малфой» — Драко, по-старому, как зовёт того, с кем когда-то делила и слизеринскую гостиную, и кое-что ещё. — Я смотрю на тебя весь вечер. Сказать, что вижу? — Уверен, ты скажешь в любом случае, — отозвался он. — Ты на неё смотришь. — Панси чуть качнула головой в сторону Гермионы. — Всё время. Даже когда говоришь с другими — нет-нет да и проверишь краем глаза: где она, всё ли с ней в порядке. — Тонкая, почти грустная усмешка тронула её губы. — На меня ты так никогда не смотрел. А ведь мы были вместе, Малфой. И я успела выучить тебя вдоль и поперёк — уж поверь, особенно поперёк. Я знаю, как Драко Малфой смотрит на ведьму, которую хочет затащить в постель. На неё ты смотришь совсем иначе. — Она повела плечом. — Я не в обиде, не подумай. Просто прими к сведению, Малфой: я знаю тебя сто лет. А вот такого — не видела ни разу. Не дожидаясь ответа, Панси отошла к Гермионе и сказала ей что-то вполголоса — короткое, отчего та удивлённо моргнула. Драко растерялся. Впервые за вечер ни одна из его отполированных фраз не подвернулась под руку — потому что Паркинсон, при всём своём яде, говорила правду. А правду крыть нечем. Рон воспользовался тем, что женщины отошли на шаг, и придвинулся ближе. Голос его упал. — Слушай сюда, Малфой. Я тебе зла не желаю — веришь, нет. Сегодня ты осадил того старого хрыча, и за это, так и быть, ставлю тебе плюс. Может, ты и не совсем та сволочь, какой был в школе. — Он помолчал, и на его лице вдруг не осталось ничего мальчишеского. — Только Гермиона мне не чужая. Ближе сестры. И если ты сделаешь ей больно — хоть раз, хоть чем, — тебя не спасёт ни имя, ни деньги, ни то, что ты вроде начал соображать. За неё есть кому постоять. Я, Гарри, вся наша большая семья. Понял меня? Ни вражды, ни рисовки — только спокойная, тяжёлая готовность сделать ровно то, что сказано. Драко выдержал его взгляд. — Понял, — сказал он. И, помолчав, добавил то, чего Уизли от него точно не ждал: — И ты прав. За неё должно быть кому постоять. Хорошо, что есть. Рон моргнул. Кивнул — коротко, удивлённо, почти уважительно. А потом тронул Гермиону за локоть и увёл её в сторону, к нише за дальней колонной, куда не доставали ни музыка, ни чужие уши. Панси проводила их взглядом и, к удивлению Драко, осталась стоять рядом с ним, спокойная, словно так и надо.
***
Здесь, в стороне от блеска и камер, можно было наконец не улыбаться. — Рон, — сказала Гермиона тихо. — Я серьёзно. То, что вы с Панси затеяли, — это не дерзость на один вечер. Если Министерство захочет проучить вас в назидание другим, они пустят в ход Приложение C — заберут палочки, отнимут всё до нитки и вышлют вас из магического мира, доживать как магглы. Ты понимаешь, чем рискуешь? — Понимаю. — Он сказал это просто, без тени бравады. — Я долго думал, Гермиона. Ночами. И знаешь, к чему пришёл? — Он посмотрел туда, где осталась Панси. — Я лучше стану сквибом. Пусть забирают палочку, пусть гонят копать маггловские грядки на край света — чем я проживу хоть день, делая вид, что её нет. Она показала мне, что такое любовь. Настоящая. Такое не выменивают на палочку. Ни на что не выменивают. Он сжал её плечо, как делал тысячу раз, и вернулся к Панси — и не заметил, что оставил Гермиону стоять как громом поражённую. Что-то в этих простых, неловких словах задело её глубоко. Но Гермиона затолкала это поглубже — не здесь, не сейчас, не на глазах у сотни колдокамер, — вернула на лицо безупречную улыбку и пошла обратно к Драко.
***
Блейз нашёл их, разумеется. У него всегда было чутьё возникать там, где только что случилось что-то не для чужих глаз. Он возник у колонны с бокалом и таким откровенным самодовольством, что Драко захотелось его проклясть. — Я всё видел, — объявил Блейз вместо приветствия, сияя. — Весь зал всё видел. Старого Гэмпа только что вынесли отсюда по частям, и собирал их явно не целитель. — Он отсалютовал Драко бокалом. — Знаешь, друг мой, я двадцать лет ждал, когда ты используешь это своё фамильное высокомерие на что-нибудь приличное. И вот, дождался. На защиту магглорождённой. Твой отец, должно быть, переворачивается в своей камере, и я нахожу это восхитительным. — Забини. — Молчу, молчу. — Блейз перевёл искрящийся взгляд на Гермиону. — Грейнджер, вы были сегодня великолепны. — А потом сделал то, от чего у Драко необъяснимо что-то стянулось в груди: отставил бокал, шагнул к ней и галантно протянул руку. — Окажете честь? Заиграли вальс, а ваш муж, насколько я его знаю, скорее проклянёт весь оркестр, чем выйдет танцевать на глазах у «Пророка». Фамильная надменность. Так что придётся вам потерпеть меня. И Гермиона — то ли назло ему, Драко, то ли просто потому, что вечер вымотал её и хотелось хоть минуту не быть музейным экспонатом, — вложила пальцы в ладонь Блейза и позволила увести себя в круг танцующих. Драко остался у колонны. Он сказал себе, что ему всё равно. Что это Блейз — Блейз, который ему как брат и не сделает ничего дурного. Что вообще-то это даже кстати: пусть «Пророк» снимает, как супруга Малфоя мила с его лучшим другом, — лишний мазок к картине семейного благополучия. Он проговорил себе всё это очень убедительно и очень быстро. А потом стал смотреть, как Блейз кружит её по залу, — и вся убедительность куда-то делась. Блейз танцевал, как делал всё: легко, безупречно, чуть лениво. Он что-то говорил ей вполголоса — и Гермиона, та самая Гермиона, что весь вечер несла на лице фарфоровую маску, вдруг запрокинула голову и рассмеялась. По-настоящему, во весь голос — не той дежурной улыбкой, что весь вечер уходила в колдокамеры. И в груди у него поднялось что-то горячее, тёмное и совершенно неразумное. Это не ревность, сказал он себе. Малфои не ревнуют — тем более жён, доставшихся по казённой разнарядке. Это просто… неуместно. Его жена в руках другого мужчины, у всех на виду. Вопрос приличий. Вопрос того, как это выглядит. И ничего больше. Он почти себе поверил. Секунды на три. А потом обнаружил, что идёт через зал прямо к ним — ноги понесли сами, раньше головы. Музыка ещё играла. Он тронул Блейза за плечо. — Я передумал, — сказал он. Ровно, и только. — Насчёт танца. Блейз остановился. Посмотрел на Драко долгим, всё понимающим взглядом, в котором смех мешался с чем-то куда более тихим. И отступил. — Разумеется, — сказал он, легко вкладывая руку Гермионы в руку Драко — как отдают то, чего и не считали своим. И, понизив голос, без всегдашней светской брони — а вместе с ней куда-то делось и «вы»: — А с тобой, Грейнджер, довольно церемоний. После сегодняшнего наше «вы» уже просто смешно. Ты теперь своя. — На одно короткое мгновение в глубине его весёлых глаз мелькнуло то, что он прятал весь вечер: быстрое, тёмное, почти горькое. И тут же исчезло. — Добро пожаловать в этот сумасшедший дом. И растворился в толпе — раньше, чем кто-нибудь успел это разглядеть. А Драко остался стоять посреди зала, держа в одной руке ладонь своей жены, а другую уже опуская ей на талию, — и только теперь, кажется, сообразил, что наделал. Деваться было некуда. Вокруг кружились пары, на них смотрели, и отступить сейчас значило устроить сцену похлеще гэмповской. Заиграли новую мелодию. И Драко повёл её в танец. Одна его рука сомкнулась у неё на талии, другая поймала её ладонь — и пальцы её легли в его пальцы легко и настороженно. Они никогда ещё не находились так близко. Даже рука на пояснице у каминов не шла с этим ни в какое сравнение — там между ними оставались воздух, роль, расстояние. Здесь не оставалось ничего. Он чувствовал, как она дышит. Чувствовал тепло, идущее от неё волнами. Слышал запах её кожи — тёплый, с лёгкой горчинкой, её собственный, не духи. И с тихим ужасом понимал, что вёл бы этот вальс до утра, лишь бы музыка не смолкала. Он смотрел поверх её макушки в одну точку — лишь бы не в глаза. А хуже всего было то, что держать её вот так ему нравилось. Музыка смолкла слишком скоро. Они застыли, всё ещё держа друг друга, на полвздоха дольше, чем позволяли приличия, — а потом разом, словно обжёгшись, выпустили руки и отступили каждый на свой безопасный шаг.
Домой они вернулись за полночь, и всю дорогу от каминного зала до спальни между ними копилось что-то тяжёлое и невысказанное, как воздух перед грозой. В коридоре, у развилки, где их пути расходились — он направо, она налево, по разным крыльям, в разные спальни, — Гермиона вдруг остановилась. — Тебе это будет дорого стоить, — сказала она, не оборачиваясь. — То, что ты сделал сегодня. Старые семьи тебя не простят. Отец не простит. Ты выставил напоказ единственное, что они могут использовать против тебя. И сердце у Драко ухнуло куда-то вниз. Танец. Она про танец — про то, как он сам, без всякой нужды, увёл её в круг и вёл, не снимая руки с её талии, на глазах у сотни колдокамер. Про то, что любой в зале мог прочесть это по его лицу. Она заметила. Она поняла, что под всей его выдержкой что-то есть — что-то, чего он и сам себе не называл. И вот оно — то единственное, чем его теперь можно достать. — Я знаю, — сказал он. Голос вышел ровным только чудом. — Тогда зачем? — Она обернулась, и в полумраке коридора лицо её было открыто так, как не бывало при свете дня. — И только не говори, что это было напоказ. Напоказ — это рука на спине и дежурная улыбка. А то, что ты сказал Гэмпу… это было не на публику, Малфой. Я слышу разницу. И меня не обмануть. И Драко наконец выдохнул — тихо, незаметно. Она о Гэмпе. О словах, об отповеди — не о танце. То, что он чувствовал, ведя её под музыку, осталось неназванным; этого она ему в лицо не бросила. На один удар сердца стало легче. Он стоял в трёх шагах от неё в тёмном коридоре своего застывшего дома и понимал, что подошёл к краю чего-то, откуда нет дороги назад. Можно было солгать. Надеть маску. Сказать «не льсти себе, Грейнджер, я защищал имя, а не тебя» — и разойтись по своим крыльям, не трогая ещё хотя бы ночь ту стену, за которой оба прятались. Он слишком устал лгать. — Затем, — сказал он тихо, — что он говорил о тебе так, будто ты ничего не стоишь. А я не смог это слушать. Вот и всё. Не ищи здесь второго дна, Грейнджер, его нет. Просто… я не смог. Они стояли и смотрели друг на друга, и тишина между ними была уже не та плотная, враждебная тишина первых недель, а другая — звенящая, опасная, полная всего, что ни один из них не решался произнести. Три шага. Всего три шага лежали между ними в тёмном коридоре — и каждый вдруг сделался живым, натянутым, как струна. Драко смотрел на неё — на жилку, бьющуюся у горла над жемчугом, на приоткрытые губы, на то, как часто и неровно она дышит, — и понимал, что стоит шагнуть, всего раз, и от стены, за которой они оба прятались, не останется ничего. Она знала это тоже. Он видел по тому, как она не отступила, как держала его взгляд, как сгустился и зазвенел воздух между ними. Они стояли на самом краю. И не двигались — оба, — потому что оба понимали: то, что начнётся за этим шагом, остановить уже не выйдет. А потом Гермиона коротко кивнула — себе, не ему, — повернулась и ушла в своё крыло. И Драко слышал, как в конце коридора закрылась её дверь. Но ключ в замке в эту ночь не повернулся. Он стоял в темноте и слушал эту тишину — тишину незапертой двери. Что она означает, он не знал и не смел гадать. Знал только, что этой ночью между ними что-то сместилось окончательно, и обратно этого было уже не отыграть. Он ушёл к себе и долго не спал — не от тревоги впервые за все эти недели, а от чего-то другого, тёплого и незваного, что весь вечер копилось в груди и теперь отказывалось уходить.
***
А в другом крыле, в синей комнате, не спала Гермиона. Дверь она в эту ночь так и не заперла. Заметила это, уже лёжа в темноте, — рука впервые за все недели не потянулась к ключу. И не стала вставать. Почему — объяснить бы не смогла. Из головы не шёл Рон — то, что он сказал ей там, в нише, перед самым уходом: что лучше станет сквибом, отдаст палочку, имя, всю магию, чем потеряет ту, что научила его любить. Простые, кривые, окончательные слова. Теперь, в темноте, они не давали ей покоя — потому что ставили её перед тем, что она все эти недели обходила стороной. У неё ведь тоже был выбор. Она могла отказаться. Там, в сером кабинете, над письмом с кровавой печатью, — могла встать и сказать «нет». Да, потеряла бы палочку. Ну и что? Она выросла среди магглов. Она знала тот мир как свой и прожила бы в нём без труда. А закон она могла бы громить и без палочки — пером, прецедентом, через Гарри, через суды, голым упрямством, которого у неё всегда было больше, чем у кого бы то ни было. Рано или поздно она продавила бы эту систему. Она её всегда продавливала. Отказаться было можно. Это было даже не самое страшное, что она делала в жизни. И всё-таки она не отказалась. Прочла письмо, подписала кровью, переехала в его дом, приняла условия — и ни разу, ни на одну минуту не позволила себе всерьёз подумать о другой дороге. Сказала себе, что выбора нет. А он был. Рон только что доказал это собственной рыжей головой. Так почему? И тут пришла мысль, от которой она убегала весь вечер. Самая неудобная. Самая тихая. Может быть, она не отказалась потому, что какая-то её часть не так уж и хотела отказываться. И ещё одно не давало ей покоя — то, в чём она не призналась бы и под пытками. Её собственное тело. Весь вечер его ладонь лежала у неё на пояснице — тёплая, тяжёлая, уверенная, — и всякий раз тело отзывалось раньше, чем успевал рассудок: дыхание сбивалось, по коже разбегалось что-то постыдно приятное. Это должна была быть роль, прикосновение для камер. Но кожа не умела отличать игру от правды. А танец Гермиона, лёжа в темноте, прокручивала снова и снова — как школьник, уличённый в чём-то стыдном. Сначала её вёл Блейз: легко, изящно, ни к чему не обязывающе. Красивый, остроумный — и тело её не отзывалось на него ничем, кроме обычного удовольствия от хорошего танца. Ровный, безопасный ноль. А потом на его месте оказался Драко — и её будто подключили к току. Каждая точка, где они соприкасались, звенела и тянула куда-то вниз; дышать стало нечем; сердце колотилось так, что она боялась — он услышит. И, стыдно вспомнить, больше всего на свете ей не хотелось, чтобы музыка кончалась. Её тело отзывалось на двух мужчин совершенно по-разному. На Блейза — никак. На Драко — всем сразу. И, уже не в силах остановиться, она вспомнила Рона. Те несколько месяцев после войны — неловкие, нежные, молодые. То тепло она помнила хорошо: уютное, надёжное, домашнее, как старый свитер, как рука, в которой спокойно засыпать. Любовь-укрытие. Но никогда, ни разу за все те месяцы её не било вот так — этой горячей, сладкой, почти злой дрожью, от которой подгибаются колени и делается стыдно за собственное тело. С Роном было тепло и покойно. С Драко было страшно. И — она заставила себя додумать до конца — с Драко в ней просыпалось столько живого, сколько с Роном не просыпалось никогда. А ещё была Панси. Перед тем как отойти, Паркинсон наклонилась к самому её уху и шепнула — коротко, без всегдашнего яда: «Вы хорошо смотритесь вместе. Драко очень повезло. Ты — настоящая леди Малфой». Гермиона тогда только моргнула, не найдя что ответить. А теперь, в темноте, эти слова всплывали снова и снова — и каждый раз отзывались чем-то тёплым и пугающим одновременно. Их сказала не Рита Скитер и не любезная пустышка из Министерства. Их сказала женщина, которая знала Драко так, как Гермиона ещё не знала, — которая была с ним близка, помнила его прежним. И эта женщина, поглядев на них двоих, увидела не приговор и не клетку. Она увидела пару. Увидела жену, с которой Малфою повезло. «Леди Малфой». Сколько недель Гермиона носила это имя как чужое платье с чужого плеча — ярлык, который на неё нацепили. А Панси произнесла его так, будто оно ей шло. Будто она в него врастала. И, страшно сказать, где-то совсем глубоко Гермионе это было… приятно. Может быть, у клетки всё это время была дверца — а она не толкнула её лишь потому, что рвалась наружу далеко не так отчаянно, как себе твердила. И если так — то удерживал её вовсе не страх потерять палочку. А Малфой. Тот, чей голос весь вечер был ей укрытием, кто шепнул ей «дыши», кто сжёг дотла старого лорда за одно слово против неё. Может быть, он никогда и не был тем чудовищем, каким ей было так удобно его считать. Гермиона лежала в темноте с этой мыслью. И впервые та не казалась предательством себя. Она казалась просто правдой — той, от которой Гермиона слишком долго отворачивалась. За окном бледнело небо. Дверь была не заперта.