На снимке внизу полосы он сам, в чёрном, склонялся к Гермионе — ладонь на её пояснице, губы у самого её виска. Колдография повторяла это движение снова и снова, без конца, как насмешку: наклонился, шепнул, наклонился, шепнул. «Дыши». Тихое, почти невольное движение — не для зала, для неё одной, — и вот оно, размноженное в десятках тысяч экземпляров, разъятое и подписанное чужой рукой: «сказка для отмывания имени». Драко отложил газету. Внутри поднималось знакомое ледяное бешенство, то самое, вчерашнее, гэмповское. Он умел читать о себе гадости. Это было родовое умение, оно передавалось у Малфоев вместе с фарфором и фамильным высокомерием: за последние годы его имя побывало в этих колонках всем — трусом, предателем, недобитым Пожирателем, сынком азкабанского сидельца. Он научился пробегать такое глазами, как пробегают список покойников: имя есть, читать незачем. Слова о Малфоях давно ничего в нём не задевали — задевать было нечего. А это задело. «Расчётливая дочь магглов, удачно пристроившаяся к золоту». Бешенство было не за себя — за неё. И ещё за одно, в чём он не желал себе признаваться даже наедине с серой моросью за окном: они написали, будто вчера им двигал расчёт. Холодный, выверенный расчёт Малфоя, отмывающего имя. И всё было бы не так обидно, окажись это правдой. Беда была в том, что, срывая маску перед Гэмпом, он не думал ни о каком имени. Он вообще не думал. Впервые за много лет он просто не сумел смолчать — а чужое перо уже называло это сделкой. — Что у тебя с лицом? — Гермиона остановилась в дверях, ещё с влажными после душа волосами, в простой рабочей мантии, с папкой под мышкой. — Будто тебе прислали счёт за войну. Он молча протянул ей газету. Она взяла. Прочла заголовок — и Драко увидел, как с её лица сходит привычная утренняя собранность. — Скитер, — выговорила она так, будто сплюнула. — Ну конечно. Кто же ещё. Между ними была давняя история, он знал. Что-то ещё со школы, с Турнира — какая-то особенная, личная ненависть, какая бывает только к тому, кто однажды уже вывалял тебя в грязи на потеху всей стране. Гермиона читала, и под кожей у неё было видно, как ходят желваки. — «Удачно пристроилась к древнему золоту», — прочла она вслух, и голос зазвенел. — К золоту, Малфой. К какому золоту? Всё ваше золото ушло на репарации в первый же послевоенный год. Об этом трубили все газеты, и эта в том числе. Я, выходит, охотница за сокровищем, которого давно нет. — Она невесело усмехнулась. — Скитер даже соврать правдоподобно не потрудилась. Усмешка тут же сошла. — А ведь меня сюда привели. Под угрозой того, что отнимут палочку и вышлют из мира, в котором я выросла. Я всю свою работу положила на то, чтобы законы перестали топтать таких, как я, — и вот она, благодарность. — Она подняла на него глаза, и в них было не оскорбление даже, а изумление пополам с яростью. — Я как раз дошёл до этого места, — сказал Драко. — И, представь, оскорблён не меньше. По их версии, я вчера не жену защищал, а начищал фамильный герб. «Сказка о любви ради отмывания имени». — Он скривился. — Им даже в голову не приходит, что я мог сделать это просто потому… Он осёкся. — Просто потому что? — переспросила Гермиона, не отрываясь от газеты. — Потому что Гэмп — напыщенный осёл, — закончил он ровно. — Этого вполне достаточно. Она не стала допытываться. И слава Мерлину, потому что он сам не знал, чем собирался закончить эту фразу. А потом она перевернула страницу — и он увидел, как кровь отливает у неё от лица. — Нет, — выдохнула она. — Нет, нет, нет. Они назвали Рона и Панси. По именам. — Голос её сорвался и тут же затвердел. — «В Министерстве задумались, как быть с теми, кто ставит капризы выше общего блага». Ты понимаешь, что это, Малфой? Это не сплетня. Это наводка. Скитер только что нарисовала мишени на спинах двух людей, которых и без того раздали чужим, — и подмахнула это всё «общим благом». Она отшвырнула газету на стол и заходила вдоль окон — быстро, резко, как делала всегда, когда мысль обгоняла её саму. — Завтра это прочтёт каждый клерк в Отделе регуляции магонаселения. Послезавтра кто-нибудь ретивый решит выслужиться и устроит показательную проверку. А Рон не из тех, кто прогнётся, и Панси тоже, и они оба полезут на рожон, и… — И мы этого не допустим, — сказал Драко. Она остановилась. Обернулась. И только теперь, кажется, по-настоящему его услышала. — Мы? — переспросила она. — Ты юрисконсульт, — пожал он плечами, как будто это всё объясняло. — А я человек со связями, скверной репутацией и фамилией, которой в этой стране всё ещё на всякий случай боятся. Золота у нас и правда не осталось. Зато старый страх перед именем Малфоев ещё кое-чего стоит: его хватит, чтобы «Пророк» дважды подумал, прежде чем печатать продолжение. Не вижу причин, почему бы не пустить в дело и твои законы, и мою дурную славу. — Он помолчал. — Уизли вчера сказал мне на балу одну вещь. Что за тебя есть кому постоять. Глупо, но я запомнил. Так вот: за них, выходит, тоже должно быть кому. Гермиона смотрела на него так, будто хорёк у неё на глазах вдруг обернулся человеком. А потом они снова склонились над газетой — уже вдвоём, плечом к плечу. — Клевета, — сказала Гермиона, ткнув пальцем в строку. — «Капризы выше общего блага» — это прямое обвинение в уклонении. Если Скитер не докажет это в суде, а она не докажет, потому что это домыслы… — …а домыслы Визенгамот не любит, — подхватил Драко. — Зато Малфои очень любят иски о клевете. «Пророк» трижды откупался от моего отца. Поверь, у них есть отдельная статья расходов на нашу семью. — Значит, заходим с двух сторон. — Глаза у неё загорелись тем самым лихорадочным юридическим азартом, который он, к собственному недоумению, начинал находить… любопытным. — Я готовлю Рону и Панси защиту по существу. Ты пугаешь «Пророк» иском, чтобы они захлебнулись собственной осторожностью и не печатали продолжения… — …а пока захлёбываются, Уизли с Паркинсон успевают доказать «несовместимость» и выскользнуть из-под закона, — закончил он за неё. — Именно. Они перебивали друг друга, заканчивали друг за друга фразы, злились в одну сторону, впервые за всё это время в одну, а не друг на друга. — …и если хоть один волос упадёт с головы Панси из-за того, что эта ядовитая… — Гермиона осеклась. Выдохнула. И только теперь Драко заметил, как близко они стоят. Что последние пять минут они в две глотки кляли одну и ту же статью, плечо к плечу, как люди, у которых один враг и одна сторона. Они отстранились разом — оба. — Не останавливайтесь, прошу, — произнёс от двери прохладный, чуть насмешливый голос. Нарцисса. Она стояла на пороге столовой в утреннем платье цвета жемчуга, с собственным экземпляром «Пророка» в руке, и смотрела на них долгим, спокойным взглядом. — Я наблюдаю с порога уже некоторое время, — сказала она и прошла к столу. — И, признаться, давно не видела ничего отраднее. — Уголок её губ дрогнул. — Вы только что впервые на моей памяти о чём-то договорились. Не поспорили. Договорились. — Мама. — Знаешь, что я думаю, Драко? — Она налила себе чаю, неторопливо, будто речь шла о погоде. — Если довольно было одной дрянной статейки, чтобы вы двое наконец встали на одну сторону, — я, не задумываясь, отдала бы всё, что у меня ещё осталось, лишь бы такие выходили каждое утро. Она отпила из чашки и развернула газету, оставив их обоих стоять посреди столовой в звенящем, неловком молчании. Драко посмотрел на жену. Жена очень внимательно изучала собственные туфли. «Каждое утро», — повторил он про себя — и впервые подумал, что был бы не против. А Нарцисса, укрывшись за газетой, чему-то едва заметно улыбалась. Драко поймал краем глаза эту тень улыбки — и не придал ей значения. Зря. Если бы он умел читать собственную мать так же легко, как разбирал по волокну чужие палочки, он, может быть, и задумался бы: отчего женщина, у которой жизнь обратилась в руины, смотрит на эти руины с тихим, терпеливым удовлетворением садовника, дождавшегося первого ростка там, где он давно его посадил.
Блейз явился через камин ближе к полудню — без предупреждения, как всегда, с собственным экземпляром «Пророка» под мышкой и видом человека, который твёрдо намерен хорошо провести день. — Я только что с лучшего завтрака в своей жизни, — объявил он, стряхивая с рукава каминную пыль. — Читал это вслух за столом. Дважды. С выражением. — Он шлёпнул газету на стол поверх первой. — «Малфоевский лёд дал трещину». Друг мой, тебя теперь будут цитировать на светских вечерах ещё лет десять. Я почти горжусь. — Уйди. — И не подумаю. Я проделал весь этот путь по каминной сети, чтобы насладиться твоим унижением лично, а не по переписке. — Блейз с удовольствием опустился в кресло. — Ты хоть представляешь, чего мне стоило двадцать лет ждать, когда ты опозоришься так красиво? И вот. Дождался. Драко налил ему чаю исключительно затем, чтобы было чем заткнуть ему рот. В этот момент в столовую вошла Гермиона — уже в плаще, с той же папкой, явно на выход, — и при виде Блейза на лице её мелькнуло что-то почти тёплое. — Забини, — сказала она. — Если ты приехал злорадствовать, имей совесть делать это не в моё рабочее время. — Грейнджер. — Блейз поднялся, отвесил ей шутовски-изысканный поклон. — Я приехал засвидетельствовать своё восхищение. Ты вчера держалась так, что я почти простил тебе все годы, когда ты портила слизеринцам средний балл. — Он усмехнулся. — И позволь заметить: жемчуг тебе идёт куда больше, чем гриффиндорский галстук. Малфой, скажи жене, что жемчуг ей идёт. — Жене и без меня всё про себя известно, — отозвался Драко. — Видишь, какой бесполезный, — доверительно сообщил Блейз Гермионе. — А ведь мог бы хоть раз в жизни сказать женщине приятное. — Я давно не жду от него приятного, — фыркнула Гермиона, поправив папку под мышкой. — Зато он внезапно оказался полезен. Мы, кажется, нашли, как прикрыть Рона и Панси. — Она бросила это легко, через плечо, уже шагнув к камину, — но «мы» прозвучало совсем по-домашнему. — Всё, я опаздываю. Забини, постарайся его не доконать до моего возвращения. И ушла в зелёном вихре каминного пламени. Несколько секунд в столовой было тихо. — «Мы», — повторил Блейз задумчиво, разглядывая чай. — Любопытно. — Не начинай. — Я ничего не говорю. — Он поднял ладони. — Я просто отмечаю, что ещё пару недель назад ты эту женщину называл «обстоятельством непреодолимой силы», а теперь у вас «мы» и общие планы по спасению Уизли. — Блейз отпил чаю и посмотрел на Драко поверх чашки — лениво, но очень внимательно. — И ещё я отмечаю, что вчера ты вырвал её у меня посреди вальса с лицом человека, у которого со стола уводят последний галлеон. — Я не… — Для протокола, — мягко перебил Блейз, — на жену, которую тебе навязал закон, так не смотрят, друг мой. Так смотрят на то, что боятся потерять. — Спасибо, доктор Забини. — Драко не повёл и бровью. — Сколько с меня за сеанс? — Он одарил друга самым фамильным из своих взглядов, способным застудить чай прямо в чашке. — И с каких пор ты подался в свахи? Это были приличия, Забини, ничего больше. Не дело — оставлять жену танцевать со всем Атриумом подряд. Пошли бы разговоры. — Ну да. Приличия. — Блейз произнёс это так, будто пробовал слово на вкус и находил его несвежим. На миг что-то мелькнуло в глубине его весёлых глаз — быстрое, тёмное, тут же спрятанное за усмешкой. И Драко понял, что под всей этой клоунадой Забини не шутит ни секунды. — Знаешь, я ведь желаю тебе добра. Сам не пойму, с чего бы, но желаю. — Он поднялся, поставил чашку. — Так что послушай старого друга, Драко. Если однажды поймёшь, что это не приличия, — не тяни. В нашем кругу слишком многие узнали слишком поздно, чего им на самом деле хотелось. И теперь живут в очень красивых, очень холодных домах. Он сказал это легко, как говорил всё, — но на последних словах в голосе мелькнула трещинка, такая тонкая, что Драко решил, будто почудилось. Блейз отвёл взгляд, поправил и без того безупречный манжет. — А ты-то откуда знаешь? — спросил Драко. — Я? — Блейз улыбнулся, и улыбка вышла чуть медленнее обычного. — Я просто внимательный. Это моё единственное достоинство, если не считать скул. — Он помолчал. — Считай, что я свой шанс когда-то проворонил — ещё в школе, по молодости и по гордости. Дважды одну ошибку не совершают. — Он усмехнулся, но глаза не смеялись. Намёк был ясен: где-то в прошлом, ещё в школьные годы, у Блейза была своя несыгранная партия — с кем-то, о ком он так и не сказал ни слова. И на одно короткое мгновение, прежде чем за привычной ленцой снова закрылась дверь, Драко увидел в глазах друга то, отчего ему стало неуютно: будто подсмотрел чужую рану, которую при нём годами носили застёгнутой наглухо. Он хлопнул Драко по плечу и шагнул в камин, не дожидаясь ответа. После ухода Блейза в доме снова стало тихо — и тишина вышла гулкая, неуютная. Драко бродил из комнаты в комнату, и весь день его не отпускало одно дурацкое, ничтожное слово. То самое «мы», которое она обронила так легко, будто оно было между ними всегда. К вечеру он ушёл в мастерскую. Он уходил туда всегда, когда внутри становилось слишком шумно, — в дальнее крыло, где пахло стружкой, льняным маслом и сухим деревом, где на стеллажах ждали своего часа бруски ясеня, ореха, остролиста, и где он был не «наследником Малфоев», не «недобитым Пожирателем», не строчкой в колонке Скитер, а просто мастером, знающим своё ремесло. Палочки не лгали. В этом и было их утешение. Дерево либо отзывалось на руку, либо нет; сердцевина либо принимала хозяина, либо отвергала — и никакое имя, никакое золото, никакая фамилия не могли этого подкупить. Палочка выбирала сама, честнее, чем люди, честнее, чем законы. А началось у него всё с одной палочки — той, что он вырезал себе сам, когда всё уже было кончено, взамен прежней, отнятой у него ещё в разгар войны. С нуля, по наитию. А потом уже не смог остановиться — и, отдавая ремеслу год за годом, понял странную, горькую вещь: то, что выходит из-под его рук, оказывается чище, чем он сам. Обычно работа вычищала из головы всё лишнее — за тем он сюда и приходил. Но сегодня резец шёл сам собой, а мысли упрямо сворачивали не туда: к утренней статье и её злому, звонкому голосу над ней, к тому, как они впервые оказались по одну сторону, к тому самому «мы», брошенному ею так легко. «С каких пор мне есть дело до Грейнджер?» — спросил он у тёмного окна. Окно молчало. Ясности не было. Он сказал себе, что устал. Что любому на его месте было бы не по себе после такой статьи. Он сказал себе ещё с десяток разумных, успокоительных вещей — и не поверил ни одной. Потому что разумные вещи не объясняли, отчего пустой дом весь день звенел её отсутствием и отчего слово «мы», брошенное ею через плечо, он до сих пор перекатывал в голове, как мальчишка — найденную монету. Он отложил заготовку. Сегодня дерево его не слушалось. А может, это он не слушался дерева.
Вечером она вернулась с целой стопкой выписок из судебных архивов, и они засели в библиотеке. Это вышло само собой. Она расстелила бумаги на длинном столе, он принёс из своего кабинета подшивку старых решений Визенгамота, эльф притащил чай — и к полуночи они всё ещё сидели там, голова к голове над пожелтевшими страницами, выискивая ту единственную трещину в законе, через которую можно было бы вытащить Рона и Панси. — Вот, — сказала Гермиона, ткнув пальцем в строчку. — Статья девять, оговорка о «доказанной несовместимости». Её писали, чтобы расторгать назначенные пары, в которых дошло до беды. Но если читать буквально — а я умею читать буквально, — то она же позволяет оспорить и само назначение. Если доказать, что алгоритм ошибся. Что люди уже связаны с другими — крепче, чем с теми, кого им навязали. — Уизли и Паркинсон вместе три года, — медленно сказал Драко. — Это доказуемо. — Свидетели. Письма. Общий быт. — Она лихорадочно записывала. — Этого мало для суда, но достаточно, чтобы затянуть, завалить Министерство бумагами, выиграть время… — Она вдруг подняла голову и посмотрела на него с настоящим, неприкрытым удивлением. — Ты ведь правда мне помогаешь. Не отбываешь наказание. Помогаешь. — Не привыкай, — сказал он. — Это разовая акция доброй воли. Завтра я снова буду невыносим. — Договорились. — Уголок её рта дрогнул. — Знаешь, Малфой, а ты, оказывается, не совсем безнадёжен, когда забываешь, что ты Малфой. — А ты, Грейнджер, почти выносима, когда забываешь, что всегда права. — Я и есть всегда права. — Вот это я и имею в виду. Она засмеялась — коротко, негромко, по-настоящему, — и в полутёмной библиотеке, над чужой бедой и чужими бумагами, что-то на мгновение стало очень лёгким. И тогда он заметил, как близко они сидят. Не «рядом» — близко. Их плечи почти соприкасались; когда она тянулась за очередным листом, рукав её задевал его руку, и каждое такое касание он чувствовал отчётливее, чем следовало бы, — оно прокатывалось по коже и оседало где-то внизу живота. В свете единственной свечи её профиль был тёплым, золотистым, незнакомым; он видел тонкую морщинку, что залегала у неё между бровей, когда она читала, веснушку у виска, которой не замечал раньше, упрямую прядь, всё время выбивавшуюся из-за уха, и тонкую линию шеи, уходящую к воротнику. Он смотрел на эту прядь и думал, что мог бы заправить её сам — двумя пальцами, легко, как делают мужья, которым повезло. А потом уже не смог остановиться: представил, как касается её скулы, как ведёт пальцами вниз, к подбородку, как поворачивает её лицо к себе; как она замирает, как приоткрываются губы, как сбивается у неё дыхание под его рукой. Представил так подробно, так телесно, что в горле пересохло, а сердце сделало тяжёлый, неровный толчок, и кровь ударила совсем не в голову. Никогда раньше она не сидела к нему так близко. Никогда раньше ему не хотелось так отчаянно нарушить их собственный уговор — стереть эти несчастные несколько дюймов, узнать наконец, какая она на вкус, выяснить, ответит она или ударит. И испугался. Не движения — того, как сильно, до дрожи в пальцах, ему этого захотелось. Гермиона, кажется, подумала о чём-то похожем — потому что смех её оборвался, и она вдруг очень сосредоточенно склонилась обратно к бумагам, и щёки у неё были темнее обычного. Оба разом отодвинулись. Дюйм, не больше. Но этого дюйма хватило. — Поздно, — сказала она, не глядя на него. — Я закончу завтра. — Да, — согласился он. — Поздно. Она собирала пергаменты, и в этой суете рука её на секунду легла на стол ладонью вверх, а рядом легла её палочка — тёмная, гладкая, в свете свечей почти чёрная. И Драко, мастер, не сумел не посмотреть. Он смотрел на чужие палочки так же, как столяр смотрит на чужую мебель, — невольно, оценивая руку. Т олько это была не чужая работа. Он узнал её сразу. С первого взгляда, безошибочно, как узнают собственное отражение, — боярышник, десять дюймов, тот самый изгиб, та самая тёмная, истёртая ладонью рукоять. Свою. Ту, что выбрала его в одиннадцать лет, что слушалась его лучше, чем кто-либо и что-либо на свете, — и которую у него вырвали в той гостиной, в полушаге от смерти, восемь лет назад. Он сделал с тех пор десятки палочек, целую новую жизнь выстроил из стружки и терпения, — но эту он узнал бы и вслепую, и через сто лет, и среди тысячи других. Она лежала на столе его собственного дома, в ладони его собственной жены, тёплая, живая, верная — ей. В груди что-то ухнуло и оборвалось. Тысяча вопросов разом — откуда, как, почему именно она, почему до сих пор, — и ни одного, который он мог бы сейчас задать вслух. Поэтому он не задал ни одного. Отвёл взгляд раньше, чем что-нибудь отразилось на лице, и спрятал узнавание глубоко, туда же, где держал всё остальное. — Спокойной ночи, Грейнджер. — Спокойной ночи, Малфой. И они разошлись по своим крыльям, каждый унося с собой по дюйму неназванного.
***
А Гермиона в эту ночь долго стояла перед дверью своей спальни, положив ладонь на холодный медный ключ. Запереть было привычкой. Старой, надёжной, как дыхание. Она запирала двери всю свою взрослую жизнь — в палатке, где они прятались от егерей, в съёмных квартирах, в собственной комнате в доме Поттеров, куда её всегда были готовы пустить. Замок был её маленьким ежевечерним заклинанием, её способом сказать миру: сюда — нельзя. Здесь — только моё. Отсюда у меня больше ничего не заберут. Она знала, откуда это. Она всегда знала. Ей было восемнадцать, и шла война, когда её, Гарри и Рона притащили в один очень красивый старый дом — тот самый, в котором она теперь, по горькой иронии, спала под одной крышей с его хозяином. Подробностей того вечера она старалась не трогать — память отзывалась на них до сих пор, как на свежий ожог. Но кое-что всплывало само, без спроса: холодный камень пола под щекой. Тяжесть чужого колена, вдавливающего её в этот пол. И то, как спокойно, почти лениво женский голос задавал вопросы, а чужая рука тем временем медленно, со вкусом вырезала у неё на предплечье семь букв — чтобы остались навсегда. Там, на полу чужой гостиной, Гермиона узнала самое страшное, что может узнать человек: каково это, когда все двери, все замки, вся сила — в чужих руках, а ты — на беззащитной стороне, где нет ни ключа, ни засова, ни выбора. Когда войти к тебе и сделать с тобой что угодно можно в любую секунду, а ты не можешь ни встать, ни закрыться, ни защититься — только ждать, что будет дальше. Их вытащили оттуда чудом и чужой ценой. Но что-то в ней так и осталось лежать на том полу. Война кончилась. А тот пол — нет. С тех пор каждый вечер, в каждом новом доме, руки сами тянулись к замку — потому что запертая дверь была единственным, что Гермиона теперь держала под собственным контролем. Поворот ключа, щелчок — и вот эту дверь уже не откроют без спроса, и вот сюда уже не войдут, пока она сама не позволит. Маленькое ежевечернее заклинание против огромного, давнего ужаса: больше никогда не быть беспомощной. Это, конечно, помогало мало. Замок не отменял того, что уже случилось, и по-настоящему не защищал почти ни от чего. Но руки не желали этого знать. Руки просто запирали — дверь за дверью, год за годом, — потому что однажды у неё не нашлось ни одной двери, которую она могла бы закрыть, и это едва её не убило. Гермиона стояла, держась за ключ, и думала о сегодняшней библиотеке. О том дюйме между ними. О том, как он смотрел на неё, забыв, что они враги. Был момент — короткий, длиной в один вдох, — когда она готова была поклясться, что он сейчас её поцелует. Она замолчала на полуслове, а его взгляд опустился к её губам, задержался там на секунду дольше, чем позволено и врагу, и навязанному мужу, и воздух между ними сгустился, налился чем-то плотным, гудящим. Она помнила это до неприличия отчётливо: как качнулась тишина, как стало слышно собственное сердце, как всё в ней замерло — наклонится он или нет. И вот что пугало её сейчас сильнее всего: в тот момент она не отстранилась. Не возмутилась, не вспомнила, что перед ней Малфой. Она ждала. Хуже того — она хотела, чтобы он стёр наконец этот несчастный дюйм; хотела узнать, какие у него губы, тёплый он на самом деле или такой же холодный, каким старается казаться. Желание было таким внезапным, таким бесстыдно телесным, что у неё до сих пор горели щёки, а где-то глубоко внутри сворачивалось что-то тёплое и тяжёлое, и по коже снова и снова шёл этот предательский ток. Она попыталась объяснить это себе по-взрослому, разумно. Её просто очень давно никто не касался — вот и всё. Тело соскучилось по чужим рукам, по близости, по простому, забытому ощущению, что тебя хотят; немудрено, что оно отзывается на первого же мужчину, который оказался слишком близко слишком много вечеров подряд. Это не про него. Это про неё — про её собственное, годами запертое на замок тело. Объяснение было хорошее, логичное. И насквозь лживое — потому что мужчин, с которыми она вообще была близка, можно было пересчитать по пальцам одной руки, и палец, по правде, требовался всего один. Рон. С ним было тепло и надёжно, как под одеялом в грозу, — укрытие, куда прячешься от мира. А то, что просыпалось в ней рядом с Малфоем, не было ни тёплым, ни надёжным: оно было острым, живым, неудобным, оно будило, а не укрывало — и от него хотелось не спрятаться, а, наоборот, подойти ближе. Вот это пугало куда сильнее любого открытого замка. И ещё она думала о вчерашней ночи — о том, как впервые за все эти недели оставила дверь незапертой, и как это было страшно и почему-то сладко. «Сюда — нельзя», — сказала она привычке. И не повернула ключ. Рука дрогнула, опустилась. Она оставила дверь незапертой — вторую ночь подряд — и долго лежала потом в темноте, прислушиваясь к огромной тишине спящего дома, и не понимала, чего в ней самой больше: страха, что в эту дверь однажды войдут, — или страха, что не войдут никогда.