мне тридцать лет, но я по-прежнему мальчик. чем тут может помочь другая женщина?
«бойцовский клуб»
…о мертвых, дескать, ты либо хорошее должен говорить — либо ничего. Принято так. Хотя изначально там было: «О мертвых либо хорошо, либо ничего, кроме правды». Так что потомки немножко переврали Хилона из Спарты, он не к тому взывал. Говорить о плохих поступках покойных можно, главное факты не искажать. Но Хенджин не говорил — вслух — и в мыслях держал все, что помнил про отца плохого. Он бы должен был пустить слезу, — хоть одну-единственную — на похоронах же все-таки; но слеза не шла. Ни сама по себе, ни с усилием. Папашка был дурным — и поделом ему. Если бы Йеджи — его сестра — сейчас попросила вспомнить что-то хорошее из их детства, Хенджин бы отрицательно мотнул головой — нечего вспоминать потому что. Йеджи отца не любила ровно в той же степени, что и Хенджин, но все равно плакала. Она была более сентиментальна. Может, по той причине, что женщина. Отец говорил, женщины — создания ранимые, много плачут. Просто так, не просто так. Йеджи Хенджин видел плачущей два раза в жизни: когда та родилась и вот сейчас, на похоронах их нерадивого папашки. Так что где-то тот явно промахнулся. — Ты бессердечный, — выпалила Йеджи, повернувшись лицом к брату. — Тебе совсем все равно. — Ну, не сказал бы, — Хенджин, прозябший от октябрьского холодка, сунул руки в карманы пальто. — Просто настроения нет. — Еще бы оно было… Честно, Хенджин, если бы рядом никого не было, станцевал бы на могиле их отца. Точнее, он только подумал об этом и делать бы так точно не стал, но одна лишь мысль почему-то его порадовала. Йеджи утирала мокрое от слез лицо платочком; в уголке была вышита розочка. Это подарок Мари, жены Хенджина. Мари всяким рукоделием занималась в свободное время. Ее, к слову, на похоронах не было — работала. Командировка. В другой стране. И хорошо, что ее не было. Хенджин бы не хотел видеть ее лицо. Возможно, не только во время похорон. — Мне все равно его жаль, — Йеджи убрала платочек в карман своего пиджака. — Даже если он был уродом. — Он был уродом, — эхом отозвался Хенджин, смотря на венок искусственных цветов. — А ты плачешь, потому что ты женщина. Йеджи, которая всю сознательную жизнь придерживалась феминистических взглядов, — так сказалось, как думал Хенджин, отсутствие матери в ее жизни и присутствие долбанутого папашки — на подобное изречение только фыркнула: — Я плачу, потому что я — человек. В укор — словно Хенджин, стоявший рядом с ней у могилы отца, человеком не был. Может, каким големом, но не человеком. Хенджин не стал спорить: он сам себя так иногда чувствовал. Голем. И ладно хоть, что не Голлум. Тот вообще уродище. — Не могу здесь больше находиться, — Йеджи отвернулась и от могилы отца, и от брата. — Я поеду домой. Если хочешь — звони. Может, встретимся. — Ага. Йеджи, ступая по мокрой кладбищенской земле, ушла. Хенджин проводил ее взглядом до ворот, а затем снова посмотрел на отца — на его фото. Памятника не было. Не пока, — потому что земля не успела осесть — не потом — потому что такому уроду никто не собирался ставить памятник. Была небольшая дощечка на палке, воткнутой в землю, пара венков искусственных цветов и низенькая скамейка. Хенджину не хотелось ничего — ни тут оставаться, ни идти домой, но он зачем-то сел, уставив взгляд на чужие могилы с памятниками, и достал из кармана пачку сигарет. Закурить не успел — потому что донеслось со стороны тихое, но уверенное: — Ты можешь мне въебать. От Феликса. От человека — не мужчины, потому что в глазах Хенджина он выглядел как что-то среднее между мужчиной и женщиной — с ангельским лицом и прокуренным басом. На нем была одна только белая рубашка в такую прохладную погоду и потрепанные джинсы. Он снова открыл рот и произнес: — Со всей силы. Я разрешаю. Как будто Хенджину было нужно его разрешение. Если бы Хенджин любил отца — непременно бы «въебал». Он бы размазал Феликса и сравнял его с кладбищенской землей, от которой пахло минеральной сыростью. Но он не любил отца. Совсем. И ему правда было все равно на то, что тот умер. Погиб. И Феликс, и Хенджин знали, чья это вина. — Ты слышишь меня? Феликс не пришел просить прощения. Хенджину казалось, что тот ничем себя не корил. Феликс пришел, чтобы выслужиться. Пришел, чтобы потешить собственное эго. Феликсу не было жаль. Хенджину тоже не было жаль. Потому Хенджин все-таки достал сигарету из пачки и протянул ее Феликсу: — На. Феликс посмотрел на нее так, словно впервые видел, и его губы-бантик как-то неестественно растянулись в чем-то, отдаленно напоминавшем улыбку: — Я курю с кнопкой. — Не знал, — Хенджин пожал плечами и сунул сигарету в рот. Обычные красные «Мальборо». Без всяких кнопок. — Ты можешь идти. Феликс исчез также внезапно, как и появился. И спустя еще минут тридцать Хенджин сам засобирался домой. Не хотел, но ночевать на могиле нелюбимого отца ему не хотелось еще больше. Феликса Хенджин знал постольку-поскольку. Впервые они встретились около года назад — в баре «На Бейкер-стрит», хотя он не находился на Бейкер-стрит. И даже не в Англии. Феликс пил абсент. И водку. И еще что-то. Хенджин пришел, чтобы выпить пива. В тот день он очень хорошо поссорился с Мари. Она, точнее, с ним поссорилась, потому что Хенджин не хотел ее «трахать». Хенджин не хотел заниматься с ней сексом еще задолго до того, как действительно перестал это делать. Примерно месяц до их ссоры он использовал исключительно пальцы. Феликс стучал пальцами по барной стойке. Под одним глазом — полузакрытым — у него расплывался фиолетово-розовый синяк; как отпечатавшаяся цветная тушь, которой любила красить ресницы Мари. Ресницы Феликса и без туши были длинными и черными, приподнятыми кверху. Его Хенджин поначалу принял за девушку. Потом услышал его голос — и смутился своей первой мысли. Феликс был мужчиной — у него и кадык выпирал, и грудь была плоская, как доска, и ширинка топорщилась, когда он сидел с раздвинутыми ногами, облокотившись о барную стойку. Хенджин окрестил Феликса «Оно», потому что, несмотря на фингал, лицо Феликса было каким-то кукольным, почти женским. И губы — полная верхняя, поменьше — нижняя, по форме напоминавшие то ли сердечко, то ли бантик. Девичьи губы. По таким только членом водить. Навряд ли эти губы хоть когда-то касались женских или — что еще весомее — чьей-то вагины. Хенджин подумал об этом, потому что Феликс странно посматривал на него — все то время, что они находились в баре, а когда Хенджин засобирался домой, Феликс встал со своего места тоже. И догнал Хенджина уже на улице. Спросил: — Тебе в какую сторону? Как будто они были приятелями. Хенджин ответил бессловесно — кивком влево. Феликс поджал губы-бантик-сердечко: — Понятно. Мне в другую. И ушел. Что это за порыв такой был — Хенджин тогда не понял. Не понял и год спустя, когда судьба снова свела их: сначала — поздним вечером на мосту, затем — на кладбище у могилы отца Хенджина и Йеджи. Мари вернулась через три дня после похорон. Она выглядела уставшей, сказала, что совсем не спала эту неделю, что у нее нет сил даже на то, чтобы поесть. Хенджин был — старался, по крайней мере — хорошим мужем, и когда его жена не могла сделать что-то сама, что привычно делала в доме женщина, он на время образно прятал свои яйца и шел делать женскую работу. Готовил, убирал, стирал. Если бы отец это увидел, он бы, конечно, назвал Хенджина «пидором». Он так про всех говорил, кто помогал своим женам. Хенджин понимал, что в этом не было ничего такого, но отец стоял над ним черной тенью — в мыслях. Не наяву. Слава Богу, в которого Хенджин не верил. Мари после командировки захотела домашней еды. Сказала, что в аэропорту ее вырвало от «жратвы в этой жрачельне». Иногда она разговаривала как мужик. Хенджина это раздражало — но он молчал. Мари была уставшей, и он не хотел с ней ругаться. Уважал все равно, пусть и не желал иметь с ней никакого дела. Мари зарабатывала больше, чем он; она купила дом, в котором они жили. Хенджин чувствовал себя — все шесть лет — на чужой территории. Он не стал тем самым пресловутым «добытчиком», в чем упрекал его отец. Никем не стал, если по-хорошему; работал в небольшой издательской конторке, которая печатала книги крайне малоизвестных авторов, получал за это гроши и не стремился к руководящим должностям. Он был обязан стремиться — так говорил папашка, но Хенджин не стремился. Ему нравилась спокойная и размеренная жизнь, в которой ни с кем не нужно было соревноваться. Ему нравилось находиться в этом пузыре — и он не хотел, чтобы кто-нибудь извне его проткнул. Этот пузырь, который Хенджин почти тридцать лет раздувал вокруг себя, проткнул Феликс. Он сделал это без предупреждения — в день, в который, будучи пьяным, сбил его отца. Удар был сильным — старого отбросило почти на шестьдесят футов. Он крепко приложился виском к металлическим перилам. Хенджин видел это своими глазами — потому что в этот же день он возвращался с работы домой поздно вечером, работал почти до двенадцати, и стал свидетелем этого столкновения. Феликса он увидел, когда тот спешно пытался покинуть место происшествия. И их взгляды встретились: пьяный и испуганный — Феликса, холодный и пустой — Хенджина. Хенджин сразу же вызвал скорую. Медикам сказал, что нашел отца уже в таком виде. Их с Йеджи папашка помер из-за обильного кровоизлияния в мозг. И спустя неделю после похорон Хенджин думал, что так и надо, что и поделом ему. Пузырь, который Феликс проткнул, пришлось постепенно латать. Как Мари обклеила свой ежедневник разноцветными наклейками, так и Хенджин пытался налепить на дырки в пузыре что-нибудь клейкое. Этот пузырь был воображаемым, ненастоящим, понятное дело, но Хенджин будто видел его вокруг себя; видел его цвет — мутновато белый, мог потрогать — гладкий, как силикон, мог ощутить его запах — затхлая сырость. И мог раздуть его еще больше — но только после того, как все дырки будут заклеены. Мари не видела этот пузырь, не чувствовала его запаха, не могла его потрогать, но точно знала, — Хенджин был в этом уверен — что он существует. Она, как и Феликс, пыталась его проткнуть — но безуспешно. Она хотела вывести Хенджина на разговор по душам, заикалась о планах на будущее, — они уже три года как планировали слетать в Грецию — обронила, что помимо кота в их жизни должен быть кто-то еще. Хенджин ответил: — Я не хочу делать тебе ребенка. Мари побелела — а она и без того была белой как мел — и переспросила: — Мне?.. Хенджин пожал плечами: — Тебе вынашивать, не мне. Мое дело — маленькое. Твое — выносить. Это тяжелый труд. Ты сама знаешь. Ты видела. Мари из-за этих слов чуть не упала в обморок — Хенджину так показалось. Он даже с места своего встал, чтобы подойти к жене и поддержать ее под руку, но она отмахнулась: — Все в порядке. Хенджин все равно остался стоять рядом. А потом она зачем-то спросила: — Это потому что у меня некрасивая вагина? — Я никогда такого не говорил. Даже не думал об этом. — Ты меня не трахаешь. Ты вообще меня не трогаешь. Я тебе противна? Хенджин склонил голову к плечу — и посмотрел на нее как на маленькую и неразумную девочку: — Ты называешь секс «траханьем». Разве дети не должны быть зачаты в любви? Мари открыла рот — свой, чего греха таить, красивый и способный образовывать идеальную букву «О» — и перестала моргать. Она хотела что-то ответить, но постепенно ее брови опустились, губы сомкнулись и глаза посерели. Хенджин видел морщинку, залегшую между ее бровей изломанной линией, похожей на молнию. Хенджину подумалось, что эта морщинка выглядит как шрам у Гарри Поттера. — Все намного прозаичнее, — тихим голосом, резанувшим Хенджина по ушам. — Я поняла. Хенджину нравилась Мари — все то время, что он ее знал. Она не могла ему не нравиться — она была женщиной. Мужчины обязаны любить женщин. Так задумано природой, так положено в обществе. Мари была высокая, но не выше Хенджина, стройная и фигуристая. С короткими вьющимися волосами темно-русого цвета. Такая была, как положено. Хенджину завидовали все знакомые — какую он отхватил. Мари была умная, цепкая, хваткая. В ней было все от женщины — и совсем немного от мужчины. Эта небольшая, но все-таки часть ее личности Хенджина иногда раздражала. Мари была такой, какой была — не больше того, не меньше того. Она была лучше Хенджина — он сам так, по крайней мере, думал. Хенджин не был ее достоин. Мари все равно его любила — несмотря на то, что в последнее время он был слишком к ней холоден. — Мне нужно было понять это раньше, — Мари отошла в сторону, дрожащими руками начала убирать что-то со стола. Все подряд. Убрала даже небольшую лампу, которую включала по вечерам во время чтения или вышивания. — Хорошо. Хенджин хотел сказать, что это глупо — убирать лампу, которая всегда здесь стояла. Но он не стал ей указывать, что делать, и не стал спрашивать, что конкретно она поняла. Ему было важно, чтобы его пузырь не треснул по швам. Ночью, когда они лежали в кровати и оба были без сна в глазу, Хенджин коснулся рукой ее бедра. Повел выше — под кружевной подол спальной сорочки — между ног, отодвинул пальцами нижнее белье. Мари смотрела в потолок; ее губы были сомкнуты, напряжены, но она не скрещивала ноги и ждала, но сама не знала чего; ждала, может, что чудесным образом вдруг почувствует возбуждение. Ждала, может, что Хенджин перестанет трахать ее пальцами и, как и любой другой нормальный мужчина, окажется над ней, раздвинув ей ноги, и воспользуется — наконец — своим членом, а не пальцами. Хенджин прижимался к ее боку, дышал запахом ее кожи, — чистой, персиковой после душа — касался губами уголка ее губ и не вынимал из нее пальцы. Мари хватило на десять минут — если верить наручным часам Хенджина — и она все-таки убрала от себя его руку и встала с кровати. Поправила сорочку. Сказала: — Не сегодня. И ушла. Видимо, в душ. Она немного вспотела; Хенджин чувствовал влагу на своей ладони. За Мари он не пошел — вытер пальцы салфетками, пачка которых лежала без дела на прикроватной тумбе уже месяц, и завалился на бок. Все-таки уснул. На следующий день — во время обеденного перерыва — Хенджину позвонила Йеджи. Они с Мари были подругами, — на беду Хенджина — и потому не было удивительно, что сестра заступалась за нее. Не за брата. Йеджи сказала: — Ты гей. Так же беспристрастно и спокойно, как говорили о погоде. Хенджин мешал ложкой растворимый кофе «три-в-одном». Молчал. — Нельзя не хотеть такую женщину, как Мари. Это ненормально. Нельзя не хотеть ее, если ты гетеросексуален, Хенджин. Ты понимаешь? Хенджин вышел с кружкой кофе на улицу — подальше от ушей коллег. Сел на ступеньку, достал сигареты. Все еще молчал. — Зачем ты ее мучаешь? И себя — зачем? Не проще тогда развестись? Йеджи ко всему относилась вот так просто. Как настоящая феминистка. Хенджина и это раздражало, хотя сестру он, вроде как, даже любил. Как маленькую и неразумную девочку. Как Мари. Они обе были маленькими и неразумными девочками. Так Хенджин считал. — Не понимаю, что она в тебе нашла. В тебе нет ничего человеческого, Хенджин. — Больше не грустишь по папашке? Этой фразой Хенджин прервал словесный поток Йеджи. Та тоже замолчала. И еще минуты три они просто висели на проводе друг у друга и каждый думал о своем. Кофе стыл, обеденный перерыв подходил к концу. — У тебя, должно быть, аутизм. Йеджи дала ему новый диагноз. Гомосексуальности Хенджину, видимо, не хватило. Теперь он был аутистом. — Ты вообще… — но Йеджи оборвала себя на полуслове. Вздохнула. Перевела тему: — Мы с Питом собираемся в Лас-Вегас. Вообще-то, я изначально звонила для того, чтобы позвать тебя и Мари вместе с нами. На выходные. Развеяться. — Позови Мари. Пускай она отдохнет от меня. Раз устала. Йеджи фыркнула: — Неисправимый. И сбросила звонок. Хенджин допил кофе и выкурил сигарету в тишине. Спокойно доработал этот день. Домой Хенджин вернулся раньше Мари. Она написала ему, что задерживается. Попросила приготовить что-нибудь на ужин. Если это его «не отяготит». Хенджин приготовил — лапшу и курицу. Захватил в магазине сычуаньский соус. Мари очень нравилось добавлять его во все блюда. Она бы добавила в миску лапши пол бутылочки соуса. Хенджин предпочитал почти безвкусную лапшу. В моменты их непохожести Хенджин начинал верить в то, что женщины действительно были с Венеры, а мужчины — с Марса. От Девы в Мари было только имя, и то — неполное, и моментами она очень странно себя вела: могла, к примеру, сидеть перед зеркалом абсолютно голая, раздвинув ноги, и смотреть на свою промежность. Ей не нравилось то, как выглядела ее вагина. Она считала ее уродливой. Ей не нравилось все — ни цвет, ни складочки. Хенджин не понимал этих претензий Мари к ее собственной вагине. И спросил однажды, мол, может, ты еще анус выбелить хочешь?.. Тогда они и поссорились. Потому что Хенджин не воспринимал Мари всерьез. Потому что Хенджин ее не «трахал». Родственники и знакомые спрашивали их, когда они заведут детей. Хенджину было почти тридцать. Мари было двадцать шесть. Мари скоро станет «старородящей». Хенджин будет молодцом, если кончит в Мари до своих тридцати. У него оставалось еще полгода. Но он не собирался этого делать, хотя знал, что надо — надо иметь детей, как и в любой другой нормальной семье. Но чем старше он становился и чем дольше жил с Мари под одной крышей, тем больше понимал, что нормальный в их семье был только кот. Одноглазый — прямо как пират. Его так и звали — Пират. Только повязки на глазу не было. И попугая на плече — тоже. Пират спал у Хенджина на коленях. Мурчал во сне, легонько бил хвостом. Хенджин не боялся, что Пират проткнет его пузырь — коготки-то подстрижены. И яиц у Пирата не было — а значит, не было и воли. Воля же у мужика в яйцах — так говорил отец, а если нет яиц — следовательно, воли тоже нет. Так что Пират не лез на рожон — спокойно спал и не отсвечивал, когда бодрствовал. Мари вернулась позднее, чем обещала. Ужинали в тишине. На фоне только телевизор был слышен. Она не рассказала, как дела на работе. Хенджин не стал спрашивать и рассказывать о своих. Потом Мари приняла душ. Единственное, что она ему сказала, это: — Спасибо за ужин. В душе я тебя не жду. Сразу спать. Хенджин кивнул. Помыл посуду, слыша в голове отцовским голосом одно-единственное слово — «пидор». Хмыкнул. Не стал отвечать воображаемому папашке. На выходных Мари уехала с Йеджи и Питом в Лас-Вегас. Хенджин проводил их, помахал с крыльца дома, а вечером пошел в бар «На Бейкер-стрит». Без какой-либо цели. Он даже пить-то и не хотел. Он просто сел у барной стойки и попросил сок. Гранатовый. Бармен вопросительно на него посмотрел; ожидал, наверное, услышать еще: «С водкой». Но Хенджин попросил только сок. Ничего больше. Он выпил три стакана сока. Почитал газету, которая бесхозно лежала на краю стойки, и отправил Мари несколько сообщений. Подумал, что стоило попросить прощения. Не чувствовал себя ни в чем виноватым. Мари не ответила. Поздно уже было. Бармен, занимавшийся своими делами, вдруг сказал Хенджину: — На тебя весь вечер кто-то пялится. Твой знакомый? Хенджин обернулся. Отрицательно мотнул головой: — Нет. Я его не знаю. — А он тебя, такое чувство, знает. Хенджин солгал. Он не мог не знать убийцу своего отца. Он же видел его своими глазами в тот самый момент. Феликс смотрел на него — неотрывно; держал в руке бутылку пива. Сегодня пил не абсент и не водку. Да он даже пиво не особо пил — бутылка была почти полная. Бармен сказал: — Если он тебя смущает, можешь выйти через персоналку. Вижу, ты адекватный. Хенджина ничего не смущало. Он ничего не чувствовал. Потому отказался от щедрого предложения, поблагодарил: — Все в порядке, спасибо. И продолжил пить сок. Пил до самого закрытия. До трех часов ночи. В баре к этому времени остались только завсегдатаи, которые не были способны самостоятельно выйти на улицу. Хенджин стоял около фонарного столба, когда к нему подошли. Он не обернулся — знал, что это Феликс. — Почему ты никому не рассказал? Феликс встал перед ним — в той же тонкой белой рубашке, в которой был на кладбище в день похорон, и в тех же потрепанных джинсах. На коленке виднелась заплатка. Хенджин молча прикурил. — Я не хотел этого. Я был пьян. И тормоза отказали. У меня старая машина. Машина у Феликса была старой, потому что Феликс, как и Хенджин, работал за гроши. Учителем физики и химии в школе. И математики. Еще — астрономии. Денег ему все равно не особо хватало. Об этом Хенджин узнал из речи, которую Феликс, походу, готовил весь этот вечер в баре. Хенджин перестал слышать его после третьего: «Я не хотел». И просто наблюдал за тем, как открывался и закрывался его рот. Как рыба в воде — беззвучно. Губы-бантик-сердечко. Красивого глухого сливового оттенка. Обветренные, сухие, покусанные. Пропитавшиеся табаком сигарет с кнопками. Хенджин выдохнул в сторону. Феликс пытался до него достучаться. Но Хенджин отчего-то знал, что он не был таким, каким хотел себя показать; откуда-то Хенджину было известно, что Феликс не тот, за кого себя выдавал. По глазам видел, что у Феликса другая натура. Понимал, что Феликс — намеренно или нет — уничтожит его пузырь. Хенджин не стал говорить, что ему было все равно на отца, не стал говорить, что не считает Феликса виноватым, не стал говорить, что ему не нужно такое внимание со стороны Феликса. Не стал говорить, что ему бы хотелось, чтобы Феликс от него отстал. Он докурил, наблюдая за губами-бантиком-сердечком, сплюнул горечь и, выкинув бычок в урну, ушел домой. Не сказав ни слова. Хенджин всю ночь смотрел в потолок. Потому что в моменты, в которые закрывал глаза, ему мерещились рты. Мари — идеальной буквой «О» — и Феликса — бантик-сердечко. Рты говорили с ним — наперебой; рот Мари говорил о вагинах, детях и поездке в Грецию; рот Феликса говорил о физике-химии-математике-астрономии, старых машинах и сигаретах с кнопкой. Потом эти рты начали целоваться — и Хенджин дал себе пощечину. Сам себя ударил. Почти наотмашь. Так сильно, что заболела челюсть. Так сильно, что показалось, будто у Хенджина начал шататься зуб. Вот бы это был зуб мудрости, подумалось ему, так не пришлось бы раскошеливаться на его удаление. Ему не нужен был зуб того, чего у него не было. Хенджин не спал ни в эту ночь, ни в следующую, ни в последующую, когда вернулась Мари. Мари старалась быть с ним обходительной, хотела, наверное, понять, что не так — с ней и с ее мужем. Она, пусть и была уставшей, все равно приготовила им ужин, и это был не просто ужин — а при свечах. Электричество отключили. Как вовремя, наверняка подумалось ей, чтобы устроить романтический вечер. Хенджин видел в ее осеревших глазах надежду — на что-то. Неопределенное. Он видел ее рот, — не бантик-сердечко — который издавал какие-то звуки. Он кивал ей, — изредка — когда это требовалось. Может, он даже на детей согласился — не знал точно, не расслышал. Мари сдувалась с каждой минутой. Но по окончании ужина она сказала: — Я пойду в душ. И если хочешь, ты можешь присоединиться ко мне. Через пять минут. Я зажгу свечи. Полунамек, полупрямо. Хенджин уточнил: — Мне брать резинки? Мари сжала губы, но поскорее постаралась их расслабить: — Да, — ответила коротко. — Возьми. Хенджин так и сделал. Взял парочку презервативов. Перед тем, как пойти в ванную комнату, представил себе что-то возбуждающее. Целующиеся рты — идеальной буквой «О» и бантик-сердечко. Снова дал себе пощечину — не такую сильную, просто чтобы отрезвить себя. Собрался с мыслями. Но ничего не вышло: Мари старалась — стояла перед ним на коленях, с раскрытым в идеальную букву «О» ртом, держала его член в плотном кольце тонких пальцев. На безымянном поблескивало золотое. С камешком. С гравировкой: «Навсегда». Хенджин упирался лбом в холодную кафельную стену. По его вискам стекал горячий пот. На его безымянном пальце было точно такое же кольцо. С камешком. С гравировкой: «Навсегда». Казалось, он навсегда утратил способность возбуждаться. Мари встала, накинула полотенце на плечи. Отвернулась от него. Спросила: — Устал на работе? Хенджин вытер лицо краем ее полотенца. Пот стекал в уголки глаз: — Устал. — Понятно, — Мари сняла с крючка свой халатик. Шелковый, красивый, с кружевным подолом. Хенджину такие нравились. — Надеюсь, ты отдохнешь сегодня ночью. Хорошо поспишь. Она оставила его одного — и в постели Хенджин к ней даже не придвинулся. Он лежал на краю кровати, его рука безвольно свисала вниз, касаясь кончиками пальцев холодного пола, и покачивалась туда-сюда. Как маятник. Вскоре послышались мягкие шажки Пирата — он приластился к руке хозяина, потоптался на месте и запрыгнул на кровать, к Хенджину под бок. Замурчал. Мари не пыталась достучаться до Хенджина — она все больше времени проводила на работе и у Йеджи с Питом в гостях. Хенджин пришел посидеть вместе с ними один раз — и весь вечер пробыл где-то в углу, играл с собакой Йеджи и Пита. Американский питбультерьер. Собака, которая должна наводить ужас на окружающих — с мощным телосложением, боец. Этот же питбуль по кличке Буч сидел у Хенджина в ногах и скулил от слов: «Хороший мальчик». Когда Хенджин чесал его за ухом, морда Буча расплывалась как кисель. Буч был хорошим псом, но бестолковым. Он не охранял дом, не охранял своих хозяев; он не знал команды «фас», он был послушным — и смиренно уходил, когда ему говорили: «Место!». За весь вечер Хенджин перекинулся со своими семейными парой фраз, но Бучу раз сто сказал о том, какой же он хороший мальчик. О том же самом Хенджин сказал еще и Пирату. Мари он даже не пожелал спокойной ночи. Она сама ушла — тихо, без лишних слов. Попросила только разбудить ее в пять часов утра, если она не услышит будильник. Хенджин вставал без десяти пять без будильника — по привычке. Утром Хенджин, как и всегда, отвез Мари на работу. Единственная важная вещь в их семье, которую он купил на свои деньги. Старенький подержанный «форд» девяносто шестого года выпуска. Но целехонький, не утративший своей способности передвижения. Мари нравилась эта машина — она вообще любила всякие разные «раритетные» штуки; у них дома — у Мари дома — было радио, которое досталось ей от дедушки и бабушки по наследству. Старше, чем их машина. Оно, правда, уже не работало, но зато украшало собой верхнюю полку стеллажа с другими «раритетными» штуками. Мари любила и поддерживала традиции. Хенджин подобное увлечение коллекционированием «старья» считал глупостью. На работе — во время обеда — Хенджину снова позвонила Йеджи. Хенджин слушал ее вполуха. Курил. Пил кофе «три-в-одном». Смотрел, как около мусорки от худющего уличного кота туда-сюда бегала серая мышка. — Я поговорила с Эваном. Он может провести сеанс. — Экзорцизма? — Хенджин наблюдал за Томом и Джерри. Мышка пока что выигрывала. — Нет. Терапевтический. Все, что ты ему расскажешь, останется тайной. Между ним и тобой. Йеджи ждала ответа. Хенджин докурил парой глубоких затяжек: — Я ничем не болен. Ни гомосексуальностью, ни аутизмом. Йеджи — судя по ее интонациям — была готова взорваться: — Хенджин! — взывая к разуму. — Ты издеваешься! — не спрашивая — утверждая. — И над собой, и над Мари, и надо мной! Нельзя же быть таким… черствым! — И бездушным, — подсказал Хенджин. Дошел до мусорки, выкинул потухший окурок. Мышь куда-то делась. Худющий кот орал как не в себя. Словно на улице был март, а не конец октября. — Я боюсь за тебя! — Йеджи, похоже, заплакала. — Я очень сильно за тебя переживаю!.. Я очень сильно тебя люблю! Почему ты не можешь пойти навстречу?.. Хотя бы раз в жизни!.. Лживая манипуляция — так подумал Хенджин. Подумал — и все-таки согласился: — Хорошо. Только для того, чтобы ты отстала. — Хотя бы так! Йеджи снова сбросила звонок первой. А потом написала ему, передала номер некого Эвана, который должен был помочь Хенджину разобраться в себе. И сказала, что Буч передает Хенджину большой кисельный привет. На сеанс Хенджин опоздал. Не по своей вине — просто не мог согнать с колен Пирата, так удобно на них развалившегося. Эван не сделал ему замечания и махнул рукой, мол, всякое бывает. Хенджин не стал скрывать причины опоздания. Потом Хенджин сел в кресло напротив него. Он сказал, что Хенджин может курить, если ему хочется; у него на столе стояла пепельница, набитая бычками. — Но у тебя здесь не пахнет. — Проветриваю. И освежитель воздуха очень хороший. Разговор начался ни с чего. Хенджин, как он уже сказал Йеджи, не чувствовал себя больным. Эван тоже не говорил о том, что он болен. Он и не знал ничего. Не лез к нему, не открывал рот — беззвучно, как рыба — и протянул ему пачку сигарет. С кнопками. Хенджин отказался, сказал, что предпочитает безвкусные. Без ягодок и ментола. Без кнопок. Сказал, что у него есть свои. Эван пожал плечами: — Без проблем. Хенджину думалось, пока он ехал сюда, что Эван вызовет у него отвращение — как часто бывало с незнакомыми людьми. Но Эван не вызывал у него никаких чувств — вообще. Он находился за пределами его пузыря и не пытался в него проникнуть. Он даже не касался его. Возможно, и не знал о том, что он существовал. Хенджин же об этом ни словом не обмолвился. Он оглядел кабинет и заметил на стене фотографию в рамке, спросил: — Твои кошки? — Да, мои. Ричи, Том и Хлоя. Два кота и одна кошка. Взял из приюта. — Британцы, да? — Ага, — Эван тоже посмотрел на это фото. — У Ричи нет левой задней лапки, Том глухой, а Хлоя сильно болела, чуть не умерла. Они оказались не нужны своим прежним хозяевам, но мне было все равно на их «дефекты». Это же животные. Хенджин пару раз кивнул — чему-то. И все-таки закурил. Эван держал сигарету между пальцев, но не торопился ее поджигать. Подвинул пепельницу ближе к Хенджину. И только спустя еще долгих пять минут — Хенджин посматривал на свои наручные часы — он спросил: — Тебя что-то беспокоит? Спросил так, словно ему и неитересно это было. Спросил так, словно он не психотерапевт. Словно это не его работа. Хенджин пожал плечами: — Меня — ничего. — А окружающих тебя людей? Хенджин почти сказал, что об этом нужно спрашивать у них, а не у него, но услышал в мыслях заплаканный голос Йеджи и произнес: — Сестра думает, что я гей. И аутист. — Почему она так думает? Хенджин стряхнул пепел: — Потому что я «черствый» и не «трахаю» свою жену. Поэтому она так думает. — С чего она взяла, что ты черствый? — слова про Мари Эван пропустил мимо ушей. Наверное. — Был какой-то повод? — Не плакал на похоронах отца. Он уродом был, не вижу смысла о нем скорбеть. — А что так? — Эван разглядывал стены собственного кабинета. — Почему урод? — Потому что. — Исчерпывающе. На этих словах они оба усмехнулись. Но Хенджин ощутил некоторое смятение. Эван в его глазах не выглядел как специалист — он выглядел как человек, которому было абсолютно все равно на все, что ему говорили. Если речь, конечно, не шла о животных или сигаретах. — Потому что он тиранил. И из-за него умерла наша мама. Месяц спустя после того, как родилась Йеджи. Я видел маму шесть лет, Йеджи — один неосознанный месяц своей жизни. Йеджи тяжело болела. До полугода. Эван покачал головой. — Я это видел. Помню. Очень хорошо. — А ты бы кошку с «дефектом» взял? Этот вопрос сбил Хенджина с толку. Эван будто и вовсе прослушал все то, о чем говорил Хенджин. Но Хенджин ответил на его вопрос — без колебаний: — Взял бы. У моего кота, Пирата, нет глаза. — Давно он у тебя? — Пять лет будет. В марте. Пятого. Эван снова покачал головой: — А годовщина у тебя когда? — Какая? — Свадьбы. Хенджин — впервые за эти полчаса — напрягся: — В октябре. Тридцатого… тридцать первого, — быстро поправил себя. — Накануне Дня Всех Святых. Эван чиркнул зажигалкой: — Что жене подаришь? Хенджин сжал зубами фильтр сигареты. Так произнес — сквозь зубы: — Не знаю пока. — Так три дня осталось. Сегодня двадцать восьмое число. — Думаю, выходные она проведет с моей сестрой. Последние дни мы почти не разговариваем. Эван вздохнул — почти как Йеджи, когда та была чем-то недовольна. Кажется, Эван был недоволен Хенджином — как неразумным младшим братом: — Ты что, чем-то ее обидел? — Я сказал тебе, что не «трахаю» ее. Мари это обижает. — А чего не трахаешь-то? Тебе, может, к сексологу? Если, конечно, проблема только в том, что у тебя нет эрекции конкретно на Мари. Хенджин ощупал свой пузырь — проверял, не прохудился ли где: — Раньше с этим проблем не было. — И когда они появились? Хенджин чувствовал, как постепенно начинал зажиматься. Эван виделся ему старшим братом, которого у него отродясь не было; чувствовал, что в его интонации было что-то упрекающее. Что-то, чего в интонациях психотерапевта быть не должно. — Разлюбил ее что ли? — Нет, — прозвучало как-то резко. Хенджин все еще ощупывал свой пузырь. Придерживал одну яркую наклейку, под которой была самая большая дырка, пропускающая воздух извне. — Люблю. — Звучит как-то… так себе. Неуверенно. В пальцах у Эвана была не сигарета — а тонкая длинная игла, которой он очень кокетливо водил по пузырю. Не протыкал. Хенджин боялся, что он резко дернет рукой: — Я не могу не любить ее. — Кто сказал? — Все так говорят. Эван принахмурился: — Кто — все? — Все. — Вот как… — Эван сделал затяжку — одну, глубокую. Долго выдыхал через приоткрытый рот. — Ну, если все так говорят… то, наверное, нет смысла им не доверять. Хенджин кусал губы. Сгрызал кожицу на нижней. Прямо посередине. Высохла от курения. — Большинство же всегда право. Это видно на выборах президентов и прочих. Никакой фальсификации — искренняя, чистая правда. Рузвельт тоже был прав, когда насильственно выгонял японцев в концентрационные лагеря. Сарказм. Холодный, острый — чуть давящий на пузырь. Не лопающий его. Угрожающий сохранности наклеек. Хенджин втопил свой окурок среди других окурков в пепельнице: — Я должен ее любить. Эван — почему-то — усмехнулся. Повторил за ним — как эхо: — Должен, — почти насмешливо. — Кому? — Всем. — Кому — всем? — Всем. Хенджин все еще вдавливал окурок в пепельницу. Большой палец начинал болеть. — Но ты ее не любишь. — Я такого не говорил. — Ты помнишь, когда у тебя появился кот, но оговорился с датой годовщины. Такой ты врунишка, конечно. Это вывело Хенджина из себя. Вывело хорошо, с ощутимой болью посреди легких — но пузырь не лопнул. Эван убрал иголку. Спрятал ее под столом. Теперь ее острый кончик касался пальцев ног Хенджина. — Если ты не можешь признаться в этом сам себе, я тебе ничем не помогу. Но я тебя за язык не тянул. Ты сам мне все рассказал. Надеюсь, ты услышал себя со стороны. Уходя, Хенджин подумал, что никогда больше не вернется в кабинет психотерапевта Эвана. Уходя, Хенджин подумал, что он — приколист, которому вообще на все было наплевать. Кроме животных. Уходя, Хенджин подумал, что он любит Мари — как женщину, как жену. А когда пришел домой, услышал тишину — Пират спал на обеденном столе, Мари была на работе. От нее не пришло ни единого сообщения. На годовщину Мари никуда не ушла. Она вернулась после работы домой. Хенджин приготовил ужин. Он подарил ей цветы. Ромашки, которые Мари любила. Он пытался быть обходительным — как и Мари во время их последнего романтического ужина. Он купил вино — «Эспириту де Чили Карменере» — любимое у Мари. Зажег благовония с опиумом — любимые у Мари. Разлил по бокалам. Надел красивую светло-голубую рубашку — любимую у Мари. Она подарила ее Хенджину пару лет назад, сказала, что этот цвет подходит его лицу. Хенджин подарил ей на годовщину часы — одна из «раритетных» штук, которую он нашел на радиорынке. Старые, качественные, исправно работающие. Мари не показала своего восторга — но то, как она прижала коробочку с часами к груди, убедило Хенджина в том, что ей понравился его подарок. Мари призналась: — Я ничего для тебя не приготовила, — разбито. И, как бы оправдываясь, пояснила: — Я думала, ты не хочешь меня видеть. — Неправда. Хотя Хенджин сомневался в этом. Мари попросила надеть часы на ее руку: — Они похожи на твои. — Твои красивее. — И старее! — улыбнулась она. — Мне очень нравится. Правда. Мари оттаяла. Она улыбалась ему почти весь вечер. Она спрашивала, как у Хенджина дела на работе. Она рассказала, как дела у нее. Сказала, что ей дали отпуск в июне. Напомнила про Грецию. Она хотела посмотреть Афинский Акрополь. И Парфенон. И статую Зевса в Олимпии. И Эрехтейон. И… потом стала беззвучной. Рот открывался. Рот закрывался. Хенджин видел идеальную букву «О». Красивый, но бессмысленный рот. Аккуратные припухлые губы с чуть подмазавшейся помадой в уголке — теплой-карамельной. Опустил взгляд. На декольте. Мари переоделась в домашнюю рубашку, когда пришла с работы. Не застегнула три верхних пуговицы. Хенджин смотрел на просвечивающие под тканью соски — цветом напоминавшие ее помаду. Протянул руку. Коснулся кончиками пальцев ее груди — через рубашку. Мари замолчала. Отставила бокал вина в сторону. Не засмущалась — подумала, верно, что ей мерещилось. Хенджин расстегнул еще одну — четвертую — пуговицу. Положил ладонь на грудь. Сжал — аккуратно, чтобы не сделать больно. Мари выдохнула: — Хенджин… Только его имя. Ничего больше. Обхватила пальцами его запястье, прижала к себе — плотнее, спросила: — Не устал сегодня?.. Хенджин отрицательно мотнул головой. Хенджин устал чуть погодя. Устал его рот, челюсть и пальцы правой руки. Устали уши, которые зажимала Мари между своих бедер. Устали виски, на которые давило. Устал язык, который ласкал Мари между ног. Хенджин исполнил свой мужской долг, заодно с ним — и супружеский. Но когда Мари потянула его к себе, посмотрела ему в лицо, Хенджин закрыл глаза. Ему мерещился рот — бантик-сердечко. Хенджин утер подбородок, губы. Уперся рукой в матрац, рядом с бедром Мари, коснулся его пальцами, — гладкое, мягкое — но ничего не почувствовал. Мари знала, что он ничего не чувствовал. Но она устала тоже — и вроде бы была даже довольна. По крайней мере, она не сказала об обратном. Она поцеловала его в губы — коротко, не как жена. Сказала: — Завтра рано вставать. Мне нужно в душ. Не предложила ему пойти с ней. Не предложила помочь. Хенджину не нужно было помогать — под его нижним бельем ничего не топорщилось. Все тихо. Но он все равно — зачем-то — укрыл себя краем одеяла, когда она встала с кровати. Мари еще и в макушку его поцеловала — и не хватало сказать: «Хороший мальчик». Сегодня Хенджин был хорошим мальчиком — он надеялся на это. Когда Мари уснула, Хенджин, сев на край кровати, взял свой телефон. Он долго крутил его в руках, включал и выключал экран. Тарабанил по нему пальцами. Пытался собраться с мыслями. Потом — отправил сообщение. Эвану. Сказал о том, что его тошнило от вкуса Мари. Эван не спал — и ответил через пару минут. Короткое и издевательское: «Проблюйся». У Хенджина посреди горла стоял тугой колючий ком. Его пузырь давал трещину. После работы Хенджин пошел в бар «На Бейкер-стрит». Он предупредил Мари заранее. Сказал, что они с коллегами хотели выпить в конце тяжелой рабочей недели. Рабочая неделя у Хенджина не была тяжелой. И никто из коллег не пошел вместе с ним. Весь день Хенджин чувствовал на кончике языка вкус Мари. Не противный. Но его все равно тошнило. Он боялся, что проболтается об этом Мари. Ему нужно было время. Не видеть ее сегодня как можно дольше. Она ответила, что все в порядке; ответила, что он может спокойно посидеть с коллегами; ответила, что к ним на ночевку придет Йеджи, так что ей не будет скучно. Последним ее сообщением было: «Я люблю тебя». Хенджин не ответил: «Я знаю». Ничего не ответил. Убрал телефон в карман пальто. Выдохнул. Заказал водку. С гранатовым соком. Просидел до часа ночи. Выпил четыре стопки водки. Не опьянел. Вышел покурить. Написал Эвану о том, что он так и не проблевался. Эван не ответил. Подумал про рот-бантик-сердечко. Он сразу же возник перед ним. Что-то сказал. У Феликса на джинсах появилась вторая заплатка. Хенджин проверял свой пузырь. Где-то в нем пропускал воздух. Феликс больше не говорил — жевал фильтр сигареты с кнопкой. Смотрел на Хенджина — неотрывно. Хотел еще что-то сказать, но молчал. Хенджин думал. Думал — о том, что не может забыть этот рот. Думал — о том, что знал, кто такой Феликс. Думал — о том, что не может никому об этом рассказать. Думал — но сказал о другом: — Я тебе въебу. Он не собирался бить Феликса. Феликс и без того выглядел жалко. Феликс был похож на женщину. Женщины — жалкие. Мари — жалкая. Хенджина снова затошнило. Феликс молчал — жевал фильтр. Сигарета тлела. И только сейчас лопнула кнопка на фильтре. Ментол. Феликс склонил голову к плечу — посмотрел так, словно ждал. Ждал, когда Хенджин поднимет руку, чтобы ударить его. У Хенджина болели пальцы — так сильно он сжимал ладони в кулаки. Так он не мог отвести взгляда от бантика-сердечка. Он хотел ему вмазать. Чтобы рот-бантик-сердечко превратился в кровавое пятно. Классика психологической защиты. Хенджин читал об этом когда-то давно. Реактивное образование. Так можно почувствовать себя настоящим мужчиной — уничтожить то, что влечет; уничтожить другого мужчину, чей рот тебя влечет. Впечатать кулак в его губы — так, чтобы хрустнула челюсть. Так, чтобы она сместилась в сторону. Так, чтобы Феликс не мог поправить ее сам. Чтобы ему пришлось обратиться в больницу. Хенджин слышал, как пузырь пропускал воздух. Как появлялись маленькие дырочки в его поверхности — с десяток в секунду. Слышал, как шумит кровь у него в ушах. Понимал, что чисто по-человечески он должен расквитаться с обидчиком. Феликс убил его отца. Он сбил его. Насмерть зашиб. Убил человека, которого Хенджин не любил всю жизнь. Убийцей его отца был человек, похожий на женщину и мужчину одновременно. Ангельское лицо. Отросшие блондинистые волосы. Вьющиеся. Карие глаза — такие же, как у Хенджина. Маленький аккуратный нос с приподнятым кверху кончиком. Ржавые пятна на щеках и переносице — веснушки. Губы. Бантик-сердечко. Сухие. Красивые. Девичьи. У мужчины. У человека, который должен быть мужчиной. Феликс все еще ждал — послушно. Думал, наверное, что заслужил. Думал, наверное, что Хенджин должен выплеснуть на него всю свою злость. Думал, наверное, что это единственный способ, при котором Хенджин мог его коснуться. Думал, наверное. Или не думал. Хенджин предупредил его еще раз: — Я это сделаю. Он бы не сделал этого. Он не был способен ударить человека, похожего на женщину. Отец говорил, что иногда женщин можно бить. Для профилактики. Хенджин никогда в жизни не поднимал руку на Мари. Он мог шлепнуть Мари по ягодице во время секса, если она просила. Такое было пару раз. Хенджин не мог ударить Феликса — даже если должен был. Он должен был желать смерти человеку, который убил его отца. Хенджин ненавидел своего отца. Где-то в глубине души он был благодарен Феликсу. И не мог об этом сказать. — Если ты не можешь ударить первым — тогда я ударю тебя первым. Хенджин бросил недокуренную сигарету на асфальт. Втоптал ее пяткой. — И тебе придется ударить меня в ответ. Тишина. Окурок сигареты Феликса оказался втоптанным в асфальт тоже. На языке Хенджина — вкус Мари. Треск пузыря. Наклейки отклеивались от дыр. Боль в кулаках. Колючий и тугой ком в горле. Тошнота. Это будет не нападение, думалось Хенджину, а ответ. Если Феликс ударит его первым — у Хенджина будет право защититься. Если Феликс ударит его первым, в нем пропадет все «женское». Тогда Феликс станет настоящим мужчиной. И Хенджин не побоится вмазать по рту-бантику-сердечку. Может, тогда этот рот перестанет мерещиться ему. Перестанет его преследовать. Перестанет целовать рот Мари. Феликс сделал шаг вперед — расстояние между ними было в парочку шагов. Хенджин смотрел сверху-вниз. Феликс был ниже его почти на голову. Даже Мари была выше Феликса. — Ты же мужчина. Произнес рот-бантик-сердечко. Издевательски. Плюнув Хенджину в душу. Пузырь разломился надвое. Как яичная скорлупа. У Хенджина в груди затикала часовая бомба. Бантик расплелся. Сердечко лопнуло. На костяшках Хенджина размазалась кровь. Защипало — в уголках глаз. Аккурат Феликс ему ответил. Это не защита — это нападение, подумалось Хенджину перед тем, как его затылок встретился с кирпичной стеной бара. А раз это нападение, а не защита, — раз Хенджин ударил нечто женское — значит, в Хенджине не осталось ничего мужского. Вопреки тому, что говорил отец. А раз в Хенджине не осталось ничего мужского, подумал он, когда лопатки впечатались в стену, значит, ему было нечего терять. Значит, он мог с чистой совестью поддаться секундному порыву. Значит, он мог схватить Феликса за подбородок — и вжаться в его губы своими. Горячие — из-за крови. Ментоловые — из-за кнопок. Без вкуса Мари. Вкус Феликса. Феликс отошел первым. Утер рот. В уголке губ скопилась слюна, смешанная с кровью. Он сплюнул на землю, достал пачку. Закурил. Ментол освежил ему легкие. Он прокашлялся — но ничего не сказал. Протянул пачку Хенджину. Не посмотрел на него. Хенджин опустил голову — вперившись взглядом в трещину в асфальте. Бомба больше не тикала. Пузырь, разломившись, ошметками лежал у него в ногах. Цветные наклейки разлетелись в стороны. Феликс пробасил: — Надеюсь, тебе полегчало. У Хенджина в груди скреблись кошки. Подумалось про Пирата. Хотелось его погладить. Легче не стало. Он взял из протянутой пачки сигарету. Произнес: — Спасибо. Не зная, за что именно. Феликс предложил ему огонек. После — ушел. Кнопку Хенджин не лопнул.