***
Письмо было не от отца — от дяди. Чонсон получил его во вторник утром и прочитал за завтраком, потому что конверт был незнакомым и он не успел убрать его, не открыв. Дядя писал коротко и без лишних слов — это был его стиль, которым Чонсон всегда немного восхищался и которому немного завидовал. Суть была в том, что отец рассказал о письме Чонсона — о желании поговорить лично, о том, что он не торопится с ответом, — и что в семье это вызвало определённую реакцию. Не скандал, ничего публичного. Просто разговоры. И в этих разговорах всплыло кое-что ещё. Говорят, ты проводишь много времени с гриффиндорцем. Полукровкой. Я не делаю выводов. Но ты знаешь, что у отца связи в Министерстве, и что люди замечают, с кем держатся дети известных семей. Это не угроза. Просто информация. Просто информация. Чонсон дочитал письмо, сложил его и убрал в карман мантии. Допил кофе. Поставил кружку. Встал из-за стола. За завтраком в зале было шумно — обычная декабрьская суета, чьи-то планы на каникулы, летящие совы с последними письмами, смех с когтевранского стола. Нормальное утро. Чонсон шёл через зал с прямой спиной и ровным лицом, и внутри у него было что-то, что он не умел назвать точнее, чем холод — не злость, не страх, а что-то, что бывает, когда реальность сдвигается и ты понимаешь, что надеялся, что этого не произойдёт. Он не видел Чонвона в то утро. И в тот день почти не видел — разошлись по разным предметам, потом у Чонсона была тренировка, потом он сидел в своей комнате с письмом дяди на столе и думал. Думал долго. Методично, как умел. Раскладывал по частям. Первое: то, что написал дядя, было правдой — люди замечают. Хогвартс маленький, и все всё видят, и эта видимость имеет последствия за пределами замка, в мире, где у отца связи и где его имя что-то значит. Это факт, не мнение. Второе: то, что происходит между ним и Чонвоном, Чонсон пока не называл вслух никак, но он понимал, что оно есть, и что оно будет видно — уже видно — тем, кто смотрит. Третье: у него есть выбор. Он всегда есть, вопрос в том, что за каждым выбором стоит. Он сидел с этим долго. Слишком долго — потому что к тому моменту, как он добрался до чего-то похожего на вывод, в нём уже накопилось достаточно, чтобы этот вывод был неправильным.***
Они столкнулись в коридоре у библиотеки на следующий день — случайно, в смысле что никто этого не планировал, просто пересеклись маршруты. Чонвон шёл с книгами, Чонсон шёл без ничего и без конкретного направления, что само по себе было нетипично. — Ты вчера пропал, — сказал Чонвон. Без упрёка, просто — наблюдение. — Тренировка. Потом дела. — Ты не пришёл в библиотеку. — Я знаю. Чонвон смотрел на него секунду. — Что-то случилось? Чонсон мог сказать правду. Это было бы правильно — он знал это, потому что Чонвон говорил ему когда-то не знать — это не защита, и это работало в обе стороны. Но что-то в нём — то самое, что боггарт вытащил наружу, правильная версия с прямой спиной — сдвинулось раньше, чем он успел это остановить. — Нет, — сказал он. — Просто был занят. Чонвон смотрел на него ещё секунду — чуть дольше, чем нейтральный взгляд должен длиться. И Чонсон увидел, что он слышит — не слова, а то, что за словами, потому что Чонвон всегда слышал именно это. — Хорошо, — сказал Чонвон. Спокойно, без нажима. Они постояли немного. Чонсон ждал, что Чонвон скажет что-то ещё, уточнит, но тот не стал — просто принял ответ, как принимал всё остальное, без давления. И именно это, как ни странно, задело. — Ты никогда не настаиваешь, — сказал Чонсон. Чонвон посмотрел на него. — Нет. — Почему? — Потому что если человек не хочет говорить — настаивать бесполезно. — Пауза. — Ты сам мне это объяснял. — Я объяснял это про другую ситуацию. — Принцип тот же. Чонсон почувствовал, как что-то в нём сжалось — не злостью, чем-то острее и менее оформленным. Он понимал, что Чонвон не делает ничего неправильного. Понимал, что настаивать действительно бесполезно. Понимал, что он сам несколько минут назад солгал, и что злиться на человека, который принял эту ложь без возражений, было абсурдом. Понимал всё это и всё равно открыл рот. — Тебе не интересно, что со мной происходит? — Интересно, — сказал Чонвон ровно. — Именно поэтому я спросил. Ты ответил, что ничего. Я принял ответ. — Ты принял ложь. — Я знаю, что это была ложь. Но не могу заставить тебя говорить правду. — Значит, ты просто — отступишь? Чонвон смотрел на него. В его лице что-то изменилось — не злость, не обида, что-то тише и сложнее. — Я не отступаю, — сказал он. — Я не давлю. Это разные вещи. — В результате одинаковые. — Нет, — сказал Чонвон. — Не одинаковые. Одно — про уважение. Другое — про страх. — Ты говоришь, что я боюсь? — Я говорю, что ты что-то скрываешь и злишься на меня за то, что я это замечаю. Но я не знаю что именно, потому что ты не говоришь. Это было точно. Это было так точно, что Чонсон почувствовал что-то похожее на панику — тихую, внутреннюю — от того, что его настолько хорошо видно. — Может, не всё нужно говорить, — сказал он. — Не всё, — согласился Чонвон. — Но что-то — да. Иначе это не разговор, а монолог, который ты ведёшь сам с собой. — Может, мне этого достаточно. Пауза. Чонвон смотрел на него — долго, без выражения на поверхности, но за этим отсутствием выражения было что-то, что Чонсон увидел и сразу захотел не видеть. Что-то, что выглядело как боль, спрятанная достаточно глубоко, чтобы не быть демонстрацией, но недостаточно глубоко, чтобы совсем не было видно. — Ладно, — сказал Чонвон. Это ладно было другим. Не тем привычным — законченным и устойчивым. Это было закрытым. Как дверь, которую не хлопнули, просто тихо прикрыли. Он ушёл. Не торопливо — просто пошёл дальше по коридору, с книгами, и не оглянулся. Чонсон стоял в коридоре один. Это занимало минуту, может быть, две. Ничего не случилось — никто не закричал, никто не расплакался, никаких жестов или слов, которые нельзя взять обратно. Просто разговор, в котором он вёл себя неправильно, и человек, который это заметил и всё равно ушёл спокойно. Это было почти хуже.***
Три дня Чонсон ходил с тем ощущением, которое бывает после того, как ты сделал что-то неловкое и знаешь это, но ещё не решил, что с этим делать. На занятиях они работали вместе — потому что расписание не изменилось и МакГонагалл не спрашивала их мнения, — и Чонвон работал нормально: точно, аккуратно, без демонстративного молчания или демонстративного разговора. Просто — немного дальше. Немного меньше. Тех пауз у развилки больше не было. В библиотеку по субботам Чонвон пришёл, но сел на своё старое место — через два ряда. Это было не наказание. Чонсон понимал это. Это было просто возвращение к тому, как было раньше — к дистанции, с которой они начинали. Что было, наверное, разумным. И именно поэтому было невыносимо. Хисын поймал его в среду в коридоре с тем выражением, которое означало что-то среднее между я всё знаю и я дам тебе шанс сказать самому. — Вы поссорились, — сказал он. — Мы не поссорились. — Хорошо, — сказал Хисын. — Вы не поссорились. Просто он пришёл в воскресенье и разбирал книги четыре часа подряд, а это значит, что он думает о чём-то, что не хочет думать. Чонсон посмотрел на него. — Он разбирает книги, когда думает? — Он раскладывает всё вокруг по местам, когда внутри что-то не на месте, — сказал Хисын. — Это давно. — Пауза. — Что произошло? Чонсон мог не отвечать. Хисын не настаивал бы — он тоже не давил, это, кажется, было у них с Чонвоном общее. Но именно поэтому ответить было легче. — Мне пришло письмо, — сказал он. — От дяди. Про то, что люди замечают, с кем я провожу время. — Он остановился. — Про то, что это может иметь последствия. — И ты не сказал Чонвону. — Нет. — А потом злился на него за то, что он не вытащил это из тебя силой. — Я не злился. — Чонсон. — Я был несправедлив, — сказал Чонсон. — Я это знаю. Хисын смотрел на него спокойно — без осуждения, что Чонсон ценил, потому что сам себя осуждал достаточно. — Ты боишься, что придётся выбирать, — сказал Хисын. — И злишься на него, потому что он — та часть, которую выбрать страшно. Не потому что он плохой. А потому что всё остальное — привычное. — Он ни в чём не виноват. — Нет. — И я веду себя как идиот. — Немного, — сказал Хисын без жестокости. — Но поправимо. Если захочешь. Чонсон смотрел в окно. За ним был декабрьский парк — серый, голый, с первым снегом на ветках. — Мой отец никогда не одобрит это, — сказал он тихо, и это было первый раз, когда он произнёс это вслух, честно, без дипломатических обёрток. — Знаю, — сказал Хисын. — И это не исчезнет от того, что я скажу Чонвону правду. — Нет, не исчезнет. — Пауза. — Но это твоя жизнь, Чонсон. Не отца. — Ещё пауза, чуть длиннее. — Ты об этом думал? — Думал. — И? — И я пока не знаю, что делать с этим знанием. Хисын кивнул — медленно, без спешки. — Это честно, — сказал он. — Только не делай из этого причину молчать ещё дольше. Он выдержит правду. Он не выдержит ощущения, что его снова держат за чужого перед порогом. Чонсон посмотрел на него. — Снова? Хисын чуть помолчал. — Это не моя история, чтобы рассказывать, — сказал он. — Спроси его сам. Если дойдёт до разговора.***
До разговора дошло в пятницу. Чонсон дождался после Зельеварения, когда все вышли, и Слагхорн удалился с очередным приглашением на свой Клуб, которое они оба вежливо проигнорировали. В классе стало пусто и тихо, пахло травами и чем-то горьковатым — остатками последнего зелья. Чонвон собирал материалы. Он не торопился и не медлил — просто делал. Чонсон стоял у своего стола и не двигался. — Мне пришло письмо от дяди, — сказал он. Чонвон не обернулся сразу. Продолжал складывать вещи секунду, потом остановился. — Когда? — спросил он. — Во вторник утром. До того, как я тебе наговорил глупостей в коридоре. Чонвон обернулся. Смотрел на него — молча, внимательно. — Он написал, что люди замечают, с кем я провожу время, — продолжал Чонсон. Ровно, без интонаций, потому что так было проще. — Что это видно. Что у отца есть связи, и репутация семьи имеет значение. Что ты — полукровка, и что это сочетание может создать проблемы. Пауза. — Он написал полукровка, — сказал Чонвон. Не вопрос. — Да. Чонвон смотрел на него ещё секунду, потом отвернулся и снова начал собирать вещи. Движения были такими же аккуратными, как всегда — ни одного лишнего, ни одного резкого. — И что ты думаешь об этом? — спросил он. — Я думаю, что это несправедливо, — сказал Чонсон. — И что мне страшно. Не одного, а обоих — и того, что несправедливо, и того, что страшно. Это неприятное сочетание. — Я знаю. — Я должен был сказать тебе сразу. Вместо этого я злился на тебя за то, что ты не вытащил это из меня силой, что было несправедливо и глупо. Чонвон не ответил несколько секунд. Потом закрыл сумку, повесил на плечо и посмотрел на Чонсона — прямо, как всегда. — Ты сейчас говоришь это потому что понял, что был неправ, — сказал он. — Или потому что боишься, что я отойду совсем? Это был прямой вопрос. Заслуженный, и Чонсон знал это. — Обоих, — сказал он честно. — Снова. Что-то в лице Чонвона чуть сдвинулось — не смягчилось, скорее стало менее закрытым, как будто дверь приоткрылась на сантиметр. — Хорошо, — сказал он. — Что ты собираешься делать с письмом дяди? — Не знаю. — А с отцом? — Разговаривать на каникулах. Честно. Насколько смогу. — А со мной? Чонсон смотрел на него. За окнами класса шёл снег — тихий, равномерный, декабрьский. Котлы стояли вымытые и пустые. В классе было тихо, как в местах, которые обычно шумные и молчат только когда все ушли. — Я не хочу, чтобы ты уходил, — сказал Чонсон. — Я не умею говорить такие вещи красиво. Но это правда. Чонвон смотрел на него долго. С тем своим взглядом — прямым, внимательным, некомментирующим, и при этом видящим всё. — Я никуда не уходил, — сказал он наконец. — Я просто держал дистанцию. Это не одно и то же. — Знаю, — сказал Чонсон. — Но это было… — Он остановился. — Плохо. Это было плохо. Ещё одна пауза — длинная, в которой было что-то важное, что оба чувствовали и ни один не называл. — Проблема с письмом дяди никуда не делась, — сказал Чонвон. — Нет. — И с отцом тоже. — Нет. — И я полукровка. — Я знаю, кто ты, — сказал Чонсон. Тихо, но без колебания. — Это не то, что нужно мне объяснять. Чонвон кивнул — медленно, как будто принимая что-то внутрь. — Тогда поговори с отцом, — сказал он. — По-настоящему. — Пауза. — И когда вернёшься — скажи мне, как. Это было не прощением. И не возвращением к тому, что было. Это было чем-то третьим — более осторожным, более настоящим, потому что в нём было признание всего того, что сложно, без обещания, что станет легко. — Хорошо, — сказал Чонсон. Они вышли из класса вместе. У развилки остановились — как раньше — и на этот раз пауза была другой: не такой лёгкой, как осенью, не такой закрытой, как три дня назад. Где-то между. — Чонсон, — сказал Чонвон. — Да. — Не молчи с ним так же, как молчал со мной. — Буду стараться. — Это всё, что я прошу. Они разошлись. Чонсон шёл в сторону Слизерина и думал о том, что некоторые разговоры не решают проблему, они просто позволяют проблеме существовать честно — без слоя молчания и притворства поверх неё, — и что это тоже что-то. Может быть, даже больше, чем кажется.