***
Крыса упала в колодец. Это был главный колодец Нигде — единственный источник воды, который не требовал идти к реке через болото. Крыса упала туда ночью и, судя по всему, не пережила падения. Утром соседка — тётя Хильда, крупная женщина с руками, способными свернуть шею курице одной левой, — вытащила ведро с мутной водой и дохлой крысой. — Крыса в колодце, — сказала она. — Плохая примета. — Не то слово, — сказал я. — Воду надо кипятить. И колодец чистить. На меня посмотрели. — Кипятить? — переспросил отец. — Мы не можем кипятить всю воду, парень. Дров не напасёшься. — Крыса разлагается в источнике воды, — сказал я, стараясь говорить медленно, как будто объясняю ребёнку. — Это значит, что в воде теперь бактерии. Микроорганизмы. Если мы будем пить эту воду, мы заболеем. Пауза. — Бак… тер… что? Проиграл. — Это как… очень маленькие черви. Которых не видно. Но они есть. И они вызывают болезнь. — Черви, которых не видно, — повторила тётя Хильда тоном, которым обычно говорят «мальчик ударился головой, не обращайте внимания». — Микроскопические. Ну, в смысле… Послушайте. Просто прокипятите воду. Пожалуйста. Я не хочу умереть от дизентерии в десять лет. Мой отец вздохнул. В его вздохе было всё: и любовь к сыну, и усталость от того, что сын — «не как все», и смирение человека, который привык, что мир несправедлив, а мальчики иногда рождаются странными. — Хорошо, — сказал он. — Будем кипятить. Неделю мы кипятили воду. Никто не заболел. Я считал это победой, но, оглядываясь назад, понимаю: они кипятили воду не потому, что поверили в бактерии. Они кипятили воду, потому что я был их сыном, и они меня любили. Любовь — это когда ты кипятишь воду, в которую не веришь, потому что твой ребёнок просит.***
Школы здесь не было. Не было даже того, что можно было бы назвать «образованием». Иногда священник учил детей молитвам — заучивать наизусть, не понимая смысла, потому что молитвы были на латыни, а латынь здесь не знал никто. Включая самого священника. Я попытался организовать «уроки». Серьёзно. Мне было одиннадцать, у меня было знание математики старшей школы и базовое понимание естественных наук, и я решил: почему бы не поделиться? Может, я смогу построить в этой дыре что-то вроде школы. Может, это и есть моё предназначение. Не избранный-герой, а избранный-учитель. Ха. Я собрал детей — пятерых, включая Брата и ещё троих соседских, возрастом от семи до двенадцати. Посадил их в круг. Взял палку — вместо мела, стена дома — вместо доски, уголь — вместо маркера. И начал. — Смотрите. — Я нарисовал круг на стене. — Это Земля. — Земля — это земля, — сказал один из мальчиков. — Под ногами. — Да. Но она круглая. Смех. Искренний, детский, не злой — но смех. Потому что для них «земля круглая» звучало как «корова летает». Буквально. — Нет, правда. Если идти достаточно долго в одну сторону, ты в конце концов вернёшься туда, откуда начал. — Это колдовство, — тихо сказала девочка, и в её голосе был настоящий страх. — Это не колдовство. Это география. Наука. Понимаете? Ну, смотрите: когда корабль уходит в море, он не падает с края. Его корпус сначала скрывается за горизонтом, а паруса видны ещё долго. Почему? Потому что Земля изогнута. Она — шар. — Корабль? — переспросил Брат. — Ты видел море? Я не видел моря. Я видел только картинки в интернете, до которого оставалось ещё тысячелетие. Но я знал про «исчезновение за горизонтом», потому что читал про это в прошлой жизни. — Я… слышал. От купцов. — Купцы не говорят про шары, — возразил мальчик. — Они говорят про цены на шерсть. Ладно. Попытка номер два. — Давайте считать. — Я стёр круг ладонью, нарисовал палки. — Это единицы. Одна палка — один предмет. Две палки — два предмета. Знаете, что такое сложение? Они знали. Точнее, они знали практическое сложение: «у меня было два яйца, курица снесла ещё одно, значит, три яйца». Но они не знали, что это называется «сложением» и что его можно записать символами. — Теперь смотрите. — Я написал: 5 + 3 =? — Сколько будет? — Восемь, — сказал Брат. Он всегда быстро считал. — Отлично. А теперь… — Я написал: 5 — 7 =? Тишина. — Не бывает, — сказала девочка. — Как можно отнять семь, если есть только пять? И тут я понял. Они не знали отрицательных чисел. Концепция «минус два» не существовала в их картине мира. Меньше, чем ноль — это бессмыслица. Пустота. Долги — да, они понимали долги. «Я должен тебе два мешка зерна». Но числовая линия, уходящая влево от нуля — это было за пределами их мышления. Я попытался объяснить. Это была катастрофа. Через полчаса ушёл первый мальчик. Через час — девочка, бросив на меня взгляд, который я потом расшифровал как: «Может, и не колдун, но точно безумен». К концу второго часа остался только Брат — из чувства семейного долга. — Ты странный, — сказал он просто. — Но ты мой брат. Так что я буду сидеть. Это было самое тёплое, что мне говорили за десять лет.***
К двенадцати годам я перестал пытаться учить других и сосредоточился на том, чтобы учиться самому. Это было непросто. Книг не было. Единственным «источником знаний» были разговоры с проезжими купцами, которые появлялись два-три раза в год. Я выспрашивал их о мире — о том, что за лесом, что за горами, кто правит землями. Картина получалась мутной. Никто не знал точно, какой сейчас год. Для крестьян год измерялся урожаями и зимами. Для купцов — именами королей и епископов. Один купец сказал, что сейчас «десятый век от Рождества Христова». Другой — что «скоро конец света, потому что тысяча лет прошла». Третий — что «да какая разница, покупай горшки». Никаких карт. Никаких книг. Никаких манускриптов. Единственная книга, которую я видел за двенадцать лет, была Библия в руках священника, и он не давал её даже смотреть. «Не для мирских глаз», — говорил он, и я подозревал, что он сам её читал с трудом. Я начал вести собственные записи. Нет, не дневник — у меня не было пергамента. Я использовал бересту и уголь. Записывал всё, что узнавал о мире. Сезоны посадок. Свойства трав. Болезни и их симптомы. Всё, что могло пригодиться. Эти берестяные заметки были моим личным интернетом — медленным, грязным, неудобным. Но они были моими. До сих пор храню одну из них. Психометрия позволяет пережить те дни снова — запах угля, шершавость коры, холод земляного пола. И где-то внутри — тихая, отчаянная надежда двенадцатилетнего мальчика, который ещё верил, что в восемнадцать всё изменится.***
Меня иногда спрашивают — те немногие, кто дожил до современности и читал черновики этих мемуаров: «Почему ты не сбежал раньше? Почему ждал восемнадцатилетия?» Ответ прост: я боялся. Боялся, что если уйду до того, как случится «Событие» — то пропущу его. Что предназначение, которое я сам себе придумал, обойдёт меня стороной. Что где-то, в какой-то момент, судьба постучится в дверь, а меня не будет дома. Глупость, конечно. Судьба не стучится. Она вгрызается в шею. Но в двенадцать лет я этого ещё не знал.