ID работы: 10040313

Негарантийный случай

Слэш
NC-17
Завершён
3707
автор
senbermyau бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
84 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3707 Нравится 271 Отзывы 1021 В сборник Скачать

7

Настройки текста
Иногда бывает так, что встаёшь с кровати и наступаешь в самый обыкновенный день, как в лужу. И утро ничем не примечательно: рутина размазывается по циферблату часов, чистишь зубы на автомате, уткнувшись в стену ванной лбом и прикрыв глаза в надежде доспать то, что не успел за ночь. На пары едешь, заткнув уши заслушанной музыкой. Сидишь в универе, больше отсутствуя, чем присутствуя. Ждёшь возможности свалить. Считаешь минуты. Через четырнадцать выбежишь из аудитории. Через двадцать семь спустишься в метро. Через сорок четыре выйдешь обратно в дождь. Через пятьдесят три взлетишь по ступенькам и врежешься щенячьей преданностью в закрытую дверь. Иногда бывает так, что всю дорогу выдумываешь предлог, но ноутбук раздражающе исправен, хоть ты в раковине его топи или молотком по экрану бей. Куроо думает: «Хорошо, что Кенма не врач. Ломать себе каждый раз кости было бы куда накладнее». Вообще ни в какие ворота. Точнее, в свои — как ненароком забитый гол. Один — ноль, и явно не в пользу здравого смысла. Иногда бывает так, что в итоге понимаешь: предлога нет. Кроме плавящегося нетерпения в грудине; кроме таймера под кожей, отсчитывающего минуты до приступа судорог от острой кенманедостаточности; кроме бьющегося в голове на уровне инстинкта: «Ну надо. Мне к нему очень надо. Понимаете?» Иногда бывает так, что приходишь под дверь налегке, без причины и без повода, и скребёшься бездомной собакой: пусти. А он открывает, и всё — пиздец. В его квартире пахнет улицей, вымороженно и неисправно. И он стоит посреди этой улицы самым домашним котом — породистым засранцем из тех, которых за порог не пускать, дешёвым кормом не пичкать, против шерсти не гладить. И вообще, не трогайте его, он к рукам не приучен. Нет, это не фобия, он просто такой уродился. Иногда бывает, что ходишь к нему вот так всю осень. Что декабрь замечаешь только из-за гирлянд на витринах. Что и на Рождество для влюблённых притаскиваешься к нему с идиотским кривым шарфом, потому что лучший подарок — это подарок, сделанный своими руками, но научиться вязать нормально за неделю не выходит. Он говорит: «Убожество», но в следующий раз, когда выманиваешь его в «Старбакс» обещанием яблочного пирога, его лицо наполовину закутано в «убожество», и приходится всю дорогу кусать щёку, чтобы не лыбиться по-идиотски. И всё равно лыбиться. По-идиотски. Иногда бывает, что Новый год наступает обыкновенным утром, потому что встречен был не с ним. Потому что обещания надо сдерживать, а вечеринки лучших друзей пропускать нельзя. И потому что вытащить Кенму на подобное мероприятие невозможно даже под дулом пистолета. Наставишь на него ствол, а он сощурится и скажет: «Стреляй». Возьмёт на слабо и придётся спустить курок и захлебнуться свинцом. Так что первое январское утро Куроо начинается похмельем и походом в храм, и всё это не то, не то, не то. Зато первый январский вечер он проводит в кресле-мешке, сонно наблюдая за ведущим стрим Кенмой, слушая вполуха его бубнёж, растворяясь в улице его дома — холодного до жути, приходится в два одеяла заворачиваться, чтобы не окоченеть. Неудивительно, что в середине января этот придурок открывает ему дверь насквозь больным. Квартира завалена носовыми платками, щёки и лоб горят, сухой кашель лезет через слово, и Куроо вздыхает: «Ну я же говорил». А окно, блять, по-прежнему открыто. Нараспашку — хоть сейчас прыгай. Гомункул. Грёбаный ты гомункул, Кенма. Куроо тащится в аптеку, заходит по пути в строительный и покупает скобы и замок. На следующий день возвращается с дрелью и шуруповёртом. Выясняет на практике, что, оказывается, он даже помнит батины уроки: прикручивает железки ровно, грозит обиженному Кенме просверлить насквозь системный блок, если тот продолжит свои тщетные попытки сопротивления. Кенма сопит в одеяло, смотрит исподлобья угрюмо и не разговаривает с ним ещё два дня. Зато на окне его замок, а ключ у Куроо на шее. «Отдам за поцелуй», — шутит он. Ладно, не шутит. Но от этого только хуже. Потому что, видимо, Кенме не настолько хочется проветрить комнату и привычно отморозить себе мозги. Потому что, видимо, Кенме именно настолько не хочется его целовать. Но Куроо уже привык к отказам. Нет, легче не стало, но месяцы идут, а прогресс стоит. Прогресс сдох у Козуме под рукавом, похоронен в локтевом сгибе, припечатан тем самым дарственным поцелуем из жалости. К концу января Кенма выздоравливает под чутким надзором Куроо, за эти две недели переквалифицировавшегося в медбрата-сиделку, научившегося определять температуру тела не на ощупь даже — на взгляд. Ага, щёки красные, глаза сонные, губы сухие — тридцать семь и четыре, не иначе. Снимает свитер, дышит тяжело, весь в испарине и сердиться нет сил — тридцать восемь и девять, пора сбивать. Встречает на пороге колкостью, с ехидным молчанием оглядывается на распахнутое окно — спилил замок, зараза, — и поправляет довольно одеяло — тридцать шесть и шесть. Норма. Лечение окончено, доктор Куроо, можете быть свободны. Но свобода — слишком громкое слово для тех, кто просто, понимаете ли, не нужен. Иногда так бывает. Вот и всё.

***

Февраль отвратительно раздражает всем этим своим красно-розовым безумием. Куда ни глянешь, наткнёшься на рекламу шоколада — плевком в лицо. Анатомически неверные сердца лезут со всех щелей и бесят, бесят, бесят, потому что не так выглядит этот орган, не такой он плоский, не такой ровный, не такой простой. И впихнуть его кому-нибудь в руки не выйдет, под дверь не просунуть, по почте не отправить. И если Куроо вырвет своё горячее, слизкое, кривое сердце из груди, как кусок мяса, и протянет Кенме, мол, бери вот, с праздником, тот брезгливо отвернётся и попросит вынести мусор из его квартиры, имея в виду, конечно же, самого Тецуро. И будет на самом-то деле прав. Потому что Куроо и ощущает себя так же: чёрным пластиковым мешком, набитым всякой дрянью — недоеденной и использованной. И всё равно приходит к Кенме четырнадцатого числа с изысканным деликатесом уровня местного ширпотреба: зефиром в шоколаде. В форме того, что маркетологи когда-то назвали сердцем. — Сам это жри, — говорит Кенма. Как всегда, лучик света в унылом мраке жизни. Самый солнечный мальчишка Токио. Добросердечность его столь густа и сладка, что можно зачерпывать её ложкой и класть в чай вместо сахара. Или вместо мышьяка — о вкусах не спорят. — О, да брось, — отмахивается Куроо, привычно отправляясь прямиком на кухню ставить чайник. В квартире Кенмы иначе не выживешь. Застынешь во льдах на подходе, как несчастный альпинист, переоценивший свои возможности. Взявший с собой лишь флаг, чтобы воткнуть в сугроб на вершине, которую ему не суждено покорить. Нет, Куроо не тонет в бездне отчаяния. Куроо только готовится туда нырнуть. Может, с дайвингом повезёт больше, чем с альпинизмом. Главное, чтобы мозги не расплавились от перепада давления. — Это не метафора, а просто зефир в шоколаде. Приняв его, ты не подписываешься под принятием и моих чувств тоже или что-то вроде того. Никаких контрактов с примечанием мелким шрифтом. — Я не голоден, — бормочет Кенма. На нём байка, поверх которой — вот так дизайнерская находка — ещё одна байка. В них он весь такой слоистый и плюшевый, что так и хочется прижать к себе подушкой, упасть на футон и не выпускать, даже если начнёт вырываться. Когда начнёт. — Прекрасно. Тогда я действительно сожру их сам, — говорит Куроо, разваливаясь в кресле. В конце концов, ему не привыкать: брать сердце, предназначавшееся другому человеку, и давиться им в одно рыло. Прекрасная симуляция их общения. Последние четыре месяца его жизни в миниатюре. Кенма молчаливо его осуждает минуту-другую, а потом отворачивается к компьютеру, и всё это тоже до чёртиков привычно. Ебучая карусель, на которой Куроо застрял вместе с нанизанными на шесты лошадками. Кругом огни ярмарки, детский смех и запах сладкой ваты, а его кружит и кружит до блевоты. Он бы, может, и рад сойти, да только кто его отпустит. И когда же его, блять, отпустит. Ну пожалуйста. Он устал. Он уже и не помнит, когда эта ремонтная авантюра превратилась в Сизифов труд — бесполезный и безнадёжный. Раз за разом вкатывать на гору чёртов камень, тащить на Голгофу собственноручно сколоченный крест, чтобы потом тебя им нахер придавило. Подвиг без свидетелей. Медаль ему за отвагу. Посмертную. — Ты чего? — Кенма оборачивается нехотя, и выражение на его лице очень чётко сообщает: «Я не нанимался разгребать твоё дерьмо». И ведь действительно не нанимался. Куроо, может, и заключённый, отбывающий в его квартире наказание, вот только надзирателем Кенму никто над ним не ставил. Тецуро сам себе этот приговор вынес. Сам и исполняет. — В смысле? — Куроо расслабленно потягивается, ухмыляется, зевает демонстративно. Видишь, я совсем не проблемный. Видишь, я мягкий и податливый. Видишь, я игрушка-антистресс, пожмякай меня и успокойся. Не выгоняй только. — У тебя текстуры лагают: депрессия просвечивает. — Лаги — это по твоей части. Чини, — пожимает плечами Куроо и раскидывает руки в приглашающем жесте. — Можешь, что ли, паяльником в меня потыкать. Можешь ещё чем, я не против, — играет бровями он, закидывая в рот очередную зефирку. Жуёт показушно, щурится: вкусно-то как. Кенма берёт со стола паяльник — спасибо, что остывший, — и действительно тычет Куроо в коленку. — Не помогает, — говорит он. — Потому что ты всё неправильно делаешь. Дай покажу, как надо. Куроо в одно мгновение оказывается рядом, забирает инструмент у Кенмы из рук и с дразнящей лёгкостью ведёт медным стержнем по бедру Козуме. И это — та доза, ради которой он, наркоман конченный, таскается сюда из недели в неделю. Непрямое касание. Случайное столкновение. Возможность приблизиться. В глаза заглянуть. Поддразнить. Развести на этот необдуманный, нечаянный вздох. — Куро, — угрожающе. Подстёгивающе. Тецуро «шагает» пальцами вслед за паяльником, от колена к самому краю байки, и Кенма решительно накрывает его руку своей, когда граница дозволенного пересечена. Нарушитель пойман строгим таможенником. Придётся платить штраф. А Куроо и рад: мёрзлые пальцы Кенмы лежат на его костяшках, но их холод не отрезвляет — пьянит. Ещё немного — и Тецуро просто в хлам. В кому. — Когда ты уже перестанешь, а? — Перестану что? — невинно уточняет Куроо. — Вот это всё. — Не понимаю, о чём ты, — улыбается и тут же переводит тему: — Попробуй лучше зефирку. Всего одну. Ради меня. Кенма морщится, отворачивается, как маленький ребёнок, и Куроо со смехом пытается зарулить «самолётиком» угощения ему в рот: ну-ка скажи: «А-а-ам». — Да отвали ты. — Ни за что. Они дурачатся, до тех пор пока Кенма не отпихивает его — ожидаемо жёстко, но неожиданно сильно, и Куроо, смеясь, неловко падает. Угол подоконника болью врезается в голову, и — ауч — даже перед глазами искрит вперемешку с тёмными пятнами. — Блять, — цедит Кенма сквозь зубы и неуклюже сваливается со своего кресла вслед за Куроо, чтобы податься вперёд, осмотреть с виноватой досадой. — Ты там не сдох? Тецуро страдальчески стонет, давя в себе желание подсмотреть одним глазком. Распластывается по полу, имитирует обморок с таким усердием, будто на кону жёлтая карточка и пенальти. — Эй, — зовёт Кенма, и в его голосе тревога стремительно вымывает всё пренебрежение. — Куро. Эй! Он легонько хлопает его по щекам, и Тецуро приходится собрать всю волю в кулак и крепко стиснуть, придушить, чтобы не податься вслед за его ладонью, ластясь. Вообще-то, ему даже уже почти не больно, шишка будет, но небольшая. Но разыграть Кенму, растрясти до эмоций — бесценно. Для всего остального есть Mastercard. Так что он медленно, будто бы с трудом разлепляет глаза, расфокусированно вглядывается в хмурое лицо склонившегося над ним Кенмы и слабо, умирающе давит: — Ты… кто? И на секунду, нет, даже на половину секунды Козуме ему верит. В его глазах мелькает что-то страшное, тёмное, он даже замирает неестественно, будто вся кровь разом застывает в нём титановым сплавом. — Придурок, — выдыхает он уже через мгновение и пихает Куроо в плечо. Тецуро дробит смех извинениями, тянет Кенму за рукав байки, заваливает его на себя, стискивает крепко-крепко. — Ну не вырывайся ты, — просит, улыбаясь куда-то в плечо. Выходит неровно и нежно. Выходит жалким несказанным: «Пожалуйста». Нет, даже с Mastercard ему с таким не расплатиться. Ни один банк не потянет подобного кредита. Потому что Кенма вдруг тряпично застывает в его руках, растекается, позволяет уволочь себя на пол. Лежат, как два дурака, под подоконником в обнимку. Не двигаются, что те скелеты — «влюблённые из Модены». Тешить себя надеждами, конечно, глупо: наверняка Кенме просто лень двигаться. Батарейки сели, или на чём он там работает. Хотя неважно, на чём он работает, куда важнее — на чём отдыхает. И сейчас он отдыхает на Куроо. Сердце колотится по-страшному, готовясь к остановке, словно Тецуро не под лёгкой тушкой погребён, а под могильной плитой. Надо что-то сделать. Что-то сказать. Чтобы Кенма слушал его слова, а не его дезертирское сердце. — Не могу поверить, — выдыхает он, — что ты действительно купился на то, что я мог тебя забыть. — Согласен, вряд ли бы мне так повезло. Куроо поудобнее перехватывает его за талию, обнимает уже по-настоящему, и Кенма напрягается, каменеет, упирается ладонями в пол в попытке отстраниться. Вот-вот зазвучит предупредительный сигнал: «Куро». А потом контрольный в голову. Нет, так не пойдёт. Не сегодня. Тецуро резко переворачивается, оказываясь сверху, в последний миг подставляет ладонь под затылок Кенмы, чтобы не стукнулся о твёрдый пол, смотрит пристально, остро. Зарывается пальцами в его волосы. Чёрт. Так ведь и тормоза откажут. Так вообще всё откажет, а Кенма — в первую очередь. И только сердце — по-прежнему безотказное — останется сходить с ума в своей палате с мягкими стенами. — Тецуро. Ого. Это что-то новенькое. Это уже не угроза даже, это сообщение постфактум: свидетельство о мгновенной смерти. Куроо дышит неровно, смотрит неровно, вжимается в него тоже неровно — коленом между бёдер, стояком в тазовую косточку. Ну же. Сдайся. Просто сдайся, это ведь так просто и приятно. Я не сделаю тебе больно. Я сделаю тебе очень-очень хорошо. Только дай согласие с отказом от претензий. Только дай шанс. Куроо наклоняется медленно и неумолимо. — Тецур-р… Вибрация рычания тонет в мягких губах. Своё незаконченное имя Куроо слизывает уже языком, с жертвенным отчаянием, с которым обычно идут на амбразуру, бросаясь в поцелуй. Всё же украденный. Незаслуженный. Почти насильственный поцелуй. И кроет. Господи, как же кроет. До боли, вспыхивающей в грудине, отдачей расползающейся в плечи, тяжёлым и горячим бьющей в живот. Кенма то ли отвечает, то ли сопротивляется — так и не поймёшь. Выталкивает его язык своим, отпихивает Куроо, но тянется к нему сам, невольно, неправильно, ломается внутри, ломается снаружи — движениями-углами, острыми, как скачки линии пульса на электрокардиограмме. Тецуро принимает их телом, смягчает своей безграничной мягкостью, которая так и лезет, так и прёт из него злой безнадёгой. Кенма кусается яростно, и в укусах его нет ни капли игривости, только раненность, дикость какая-то звериная, бродяжья. Так кусают руку, которая кормит, потому что иначе не научены, потому что привыкли защищаться и нападать. Так кусают, чтобы… Больше. Никогда. Не лезли. А Куроо жмётся всё ближе. Куроо — мало. И много, слишком много, через край, затапливая соседей снизу. Скоро придут жаловаться, бомбардировать их убежище кулаками в дверь, но никто им не откроет. Все вымерли, как динозавры от взрыва, и наступил Ледниковый период оконного сквозняка. Только вот Куроо совсем не чувствует холода, ему жарко, как в печи крематория, его кости трещат от накала, его кровь кипит и убегает молоком, его зёрна здравого смысла лопаются попкорном со вкусом солёной карамели — она одновременно тянется нугой и бьёт по рецепторам кровью. Изначально ясно, что ничем хорошим это не кончится. Такие поцелуи не переходят в неторопливые ласки, не сдуваются на выдохе, не кончаются улыбками — романтично-постыдными, когда зубы в зубы, а потом смехом в щёку, носом смазанно по уху, и всё скомканно и нежно, как одеяло по утру. Такие поцелуи не вспыхивают страстью, не прерываются срыванием одежды, не закручиваются во взрывную воронку возбуждения. Такие поцелуи обречены с самого начала, как прыжки без парашюта или русская рулетка с полным барабаном патронов. А потому каждая секунда на счету, каждый метр убывающей высоты решающий, каждый выстрел — мозгами на стену. И закончится всё хреново, к гадалке не ходи. Любая уважающая себя гадалка швырнёт колодой Таро в рожу и скажет: «Уходи, окаянный». Любой уважающей себя гадалке даже не потребуется смотреть на хитросплетение линий на ладони, всё и так понятно по осоловелому ебалу — тяжёлый случай. Тяжелее только кирпичи, на которые тебя разобрало. Разворотило. Такое уже не реставрируют. Кенма отворачивается резко, дёрганно, и губы Куроо влажно проходятся по его щеке. — Уходи, — говорит он так тихо, словно и не хочет быть услышанным. — Почему? Куроо свой голос не узнаёт. Это кто-то другой говорит за него, это какой-то автопилот. Настоящий пилот сдох посреди мёртвой петли, и теперь только носом в землю. В чёрный ящик не заглядывайте — там все бедствия мира, вы их только наружу выпустите, повторив судьбу бедняжки Пандоры. — Нет. — Это не ответ, — упрямо сжимает зубы Куроо, хотя глупо, конечно, спорить, потому что «Нет» — это ещё какой ответ. Это эпиграф всей его блядской жизни. — Почему нет? — Слезь с меня. — Почему нет? — повторяет Куроо с нажимом. Отступать поздно. Отступать, если честно, некуда, как скаковой лошади в загоне, услышавшей выстрел. Как таракану, заползшему в щель и неспособному пятиться. У них так конечности устроены, понимаете? Они просто не могут. И всё. — Я не могу. — Почему нет? — Тебя заело, что ли? Свали, блин, — Кенма пихается, выкручивается, выворачивается из-под него и сразу отползает подальше. — Да не свалю я никуда, когда же ты уже поймёшь, а? — Куроо не сердится, правда. А кулаки, сжавшиеся сами собой — это так, меры предосторожности. Просто если их разжать, дух покинет тело. — Я. Никуда. Не уйду. Не брошу тебя, не оставлю, не «отвяну», не «свалю», не «отъебусь». Ты ведь этого боишься? Что привяжешься, а я кину? Впускать не хочешь, потому что отпускать ещё страшнее? Уязвимым быть не желаешь? Спину подставлять? Что? Кенма молчит. Смотрит и молчит, хотя всё уже высмотрено, всё вымолчано. Всё уже по-страшному, по-роковому предрешено. — Я не уйду, — повторяет Куроо уже тише. Осторожнее. Придвигается ближе, как к зверю в капкане: не дёргайся только, себе же навредишь, глупый ты гомункул. — Куро. Нет. — Да почему? Почему каждый раз нет? Неужели я не заслужил ни одного твоего «Да»? А даже если так, то давай авансом, давай «вотум доверия», помнишь? Ты же знаешь, я отработаю. Кенма прикрывает глаза. Трёт лицо, трёт губы, пытается с кожи стереть прошлое, которое ещё не успело остыть. Куроо думает: он сдастся. Он вот-вот сдастся и всё на свете ему позволит. Всё на свете ему пообещает своим уставшим, побеждённым: «Ладно». Но когда Кенма снова на него смотрит, в его глазах никакого какао с зефиром, только уличная промёрзлая грязь. — У меня есть парень, Куро. И это не громом среди ясного неба, это — молнией в макушку. Сотней тысяч ампер. — Что. Вопроса не выходит. Выходит вот так — печатью. «В прошении отказано». — Ты шутишь? Ни хрена не смешно, попробуй снова. Клоунские мастер-классы прошли даром, потребуй деньги назад. — Не шучу. — Ну да, — Куроо усмехается. Встаёт. Что за нелепица? Что за, мать его, бред? — Ну да, конечно, парень. О котором никто не знает. Которого никто никогда не видел. С которым я за сорок шесть визитов к тебе ни разу не пересёкся. Ну да. — Ты… считал, что ли? — Нет, от балды брякнул. «Конечно, я, блять, считал». — У нас отношения на расстоянии. — На расставании, ага. — Три года уже. — А что ж не все десять? — Ты мне не веришь? Нахрена мне такое выдумывать, по-твоему? — Чтобы отделаться от меня, конечно. Кстати, ничего у тебя не выйдет. Меня не пугают воображаемые бойфренды. — Его зовут Хината Шоё, он из Сендая. Мы познакомились, когда он был на экскурсии в Токио, подошёл ко мне на улице, попросил сфоткать его с Небесным деревом, хотя это была обычная телевышка… — Классная история, — прерывает его Куроо. Хочется закрыть уши, хочется не пропускать в себя эти детали, эти подробности, наслаивающиеся плотью и кровью на бестелесный образ. — И почему же он не в Токио? Почему ты не в Сендае? — Он уже год в Бразилии. — Хорошо ему, наверное. В Бразилии вроде отличный климат: тепло триста шестьдесят пять дней в году. Отличная страна. — Куро. — Я слышал, там обезьяны прямо по улицам скачут, мелочь у туристов воруют. И попугаи ещё вместо голубей. Здорово. Рад за него безгранично. — Куро. — Что? — Успокойся. — Я спокоен. — Тебя трясёт. — Это от радости. Я очень, понимаешь ли, эмпатичный. Как подумаю о твоём этом, как его там, так сразу счастьем пронимает аж до костей. Ух, бодрит! Хорошо-то как на душе! Беззаботно. — Я должен был сказать раньше. — Думаешь? Кенма молчит, но Куроо его молчание уже не слушает. Куроо уходит, хотя обещал не уходить. Просто иногда бывает так, что встаёшь с кровати и наступаешь в самый обыкновенный день, как в лужу. И утро ничем не примечательно: зубы чистишь по привычке, волосы даже не пытаешься пригладить или причесать, на пары едешь, не слушая объявления остановок, потому что нутром чуешь нужную. Сидишь в универе, пересматривая вчерашний стрим единственного существующего для тебя видеоблогера. Ждёшь возможности свалить. Считаешь минуты. Через четырнадцать выбежишь из аудитории. Через двадцать семь спустишься в метро. Через сорок четыре выйдешь обратно в дождь. Через пятьдесят три взлетишь по ступенькам и врежешься щенячьей преданностью в закрытую дверь. А тебе не откроют, потому что там, видите ли, занято. Там три года как кто-то другой прописан. Иногда так бывает. Вот и всё.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.