ID работы: 1006435

Имя тьмы

Слэш
R
Завершён
61
автор
Заориш бета
Размер:
58 страниц, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 18 Отзывы 11 В сборник Скачать

Глава третья. Бредущие во тьме

Настройки текста
Он смотрел в зеркало и не узнавал себя. Этот измученный парень с загнанным взглядом тусклых глаз не мог быть Озом Безариусом. А впрочем… «Почему же нет? Раз Оза Безариуса просто не существует…» Гил маячил позади встревоженной однокрылой птицей, и хотелось изо всех сил стукнуть кулаками по зеркальной поверхности, чтобы уничтожить хотя бы свое отражение – если уж себя уничтожить было невозможно. «Я хочу освободить его от себя, наконец. Пусть бы появился Джек. Пусть бы произошло что угодно – лишь бы все закончилось. Хоть как-то…» - Оз, съешь что-нибудь, – негромко попросил Гилберт, мягко, но настойчиво пытаясь отвести его от зеркала. Оз дернул плечом, высвобождаясь, но постарался ответить спокойно, несмотря на то, что внутри него все дрожало от напряжения, как взведенная пружина. - Нет, Гил. Спасибо. Я не хочу. Есть и правда не хотелось. Впрочем, из всех потребностей человека Озу хотелось только одного – спать. Спать сейчас хотелось всегда. Но засыпать было страшно. А выспаться – невозможно. - Оз, так нельзя, – Гил потянул его к столу уже гораздо настойчивее. – Я не позволю тебе так издеваться над собой. Ты должен поесть, понимаешь? - Оставь меня в покое, – едва слышно прошептал Оз, закрыв глаза. – Слышишь, Гил? Просто оставь меня в покое. Пожалуйста. Перед веками, в тусклых алых ореолах, тут же поплыли картины из прошлого Джека – то, что он уже видел, когда Джек сам показывал ему свою жизнь, и то, что он узнал только сейчас. «Не надо. Не снова. Пожалуйста, я больше не хочу видеть его…» …горе. Глухое к призывам разума, ужасающее своей силой. «Лейси больше нет… Он убил ее…» Подаренной ею воли к жизни, стремления, цели – тоже нет, и непонятно, как жить дальше и для чего вообще – жить… …для чего, если убита она – ЕГО руками?! …руки Освальда – тонкие сильные руки прирожденного аристократа, – единственное, что выдает его чувства. Пальцы раскрытой ладони подрагивают – еле-еле, едва заметно. На ладони – резная серьга. - Она просила передать ее тебе. Что она хотела этим сказать? К чему стремилась, оставляя это нежданное подтверждение того, что он, Джек, не был безразличен настолько, как ей хотелось бы? Зачем солгала, она, всегда говорившая правду в лицо? - Зачем ты сделал это?! Лиловые глаза смотрят отрешенно и устало, а в глубине их Джеку снова видится мерцание алого безумия – сродство с Лейси, от которого невозможно избавиться, даже впустив в себя пять Цепей и всех Гленов. - Это закон, непреложный закон сохранения этого мира, – его голос размерен, в нем нет эмоций. – Ребенок с красными глазами не может быть оставлен в живых – он может влиять на Бездну, угрожая ее стабильности… - Чушь! – Джек не может сдержаться: он пытается докричаться до алого безумия, до надежно спрятавшегося за правилами человека. – Детей с алыми глазами рождается не так уж мало! Она не одна такая! Была… Голос срывается на хрип. – Это обман, – хрипит Джек, вцепившись в лацканы дорогого сюртука, наклоняясь к побелевшему лицу так близко, что видит, как трепещет под тонкой кожей виска голубоватая жилка. – Тебя обманули, Освальд. Это не правда! Это не может быть правдой! - Замолчи, – голос падает до шепота, в глазах – растерянность, сменяющаяся паникой, настоящей, человеческой, в которой нет ничего от Глена. – Замолчи, Джек! Ты хочешь сказать… что ее жертва была напрасной? Что Глены не знали, что делали, когда поступали так?! Этого не может быть! Безариусу кажется, что его услышали, что он докричался; но… мгновение – и Освальда нет: перед Джеком стоит холодный, расчетливый Глен, вытеснивший личность своего сосуда куда-то далеко, вычеркнувший Освальда, отгородивший его от реальности взмахом черного старинного плаща. - Глен всегда делает все верно, – холодно сообщает ему бывший Освальд. – Все для блага мира, который мы храним. Одна человеческая жизнь ничего не стоит, когда на второй чаше весов – миллионы жизней. Поэтому Лейси свергнута в Бездну, и это – правильно. Он разворачивается и уходит, и Джек остается наедине с пониманием, что Глен никогда не признает своей ошибки и что Освальд погибнет, если поймет, что напрасно убил сестру; а Оз… Оз остается с пониманием, что там, в темном провале зрачка Освальда, как раз перед тем, как взметнулся плащ Глена, он увидел еще кого-то… до боли знакомого паренька со все тем же отблеском алого безумия в темных глазах. И лишь проснувшись от собственного сдавленного крика, Оз понимает, что на самом дне глаз Освальда видел Лео… Он смотрел в зеркало и не узнавал себя. Ввалившиеся, как после тяжелой болезни глаза, обведенные темными кругами, дрожащие истончившиеся пальцы… Он осматривал себя отстраненно и критично, словно изучал чужого, незнакомого человека: даже то, каким он был сразу после смерти Элиота, даже то, каким попал в Дом Фионы, не могло сравниться с тем, каким он стал сейчас. «Должно быть, так выглядят сумасшедшие. Люди, полностью потерявшие себя». - Я потерян. - Что вы сказали, мой господин? – Винсент озадаченно обернулся от гардероба, из которого доставал новый костюм для вместилища Глена. Лео покачал головой. - Ничего. «Ничего такого, о чем тебе по-настоящему стоило бы знать». Винсент изучающе посмотрел на него, слегка кивнул и снова отвернулся, возвращаясь к выполнению своих обязанностей. - Как скажет мой господин. Лео опустил ресницы. Моргнул. Снова посмотрел в зеркало. Серебристая гладь манила просто невыносимо. Казалось, загляни в нее поглубже, протяни руку, и она пройдет внутрь зеркального полотна, не встретив сопротивления, – напротив, затягивая тебя следом, туда, где на самом дне… - Ты идеальный слуга, Винсент, – медленно произнес Лео, с трудом отводя взгляд от дурманящих остатки разума зеркальных глубин. – Ты выполняешь все, что должен, не обременяя себя и меня излишками чувств. Это ведь, наверное, очень неудобно – быть настолько привязанным к своему господину, как, например, твой брат к Озу Безариусу. Винсент не обернулся. - Да, – после недолгой паузы ответил он. – Это очень неудобно. Найтрей замолчал, явно не собираясь никак поддерживать болезненную для него тему разговора, а Лео мельком подумал, что Винсент в последние дни ведет себя странно: он слишком молчалив, и почти забросил свои ужимки и улыбочки, которые раньше так бесили Элиота… «Снова. Опять. О чем бы я ни думал, все мои мысли сводятся к одному. Но лучше думать об Элиоте, чем…» Лео вздрогнул. Мельком взглянул в зеркало, и ему показалось, что там, глубоко внутри и внизу, что-то шевельнулось… шевельнулось и двинулось наверх, мутным облаком ила всплывая на поверхность стеклянной глади. Он поспешно отвернулся, до боли прикусив губу, и зажмурился. «Нет. Не надо. Я не хочу снова видеть, как…» …распадается его мир – на клочки, разлетается осколками разбитого стекла. Тот, кого Освальд сейчас видит в зеркале, просыпаясь по утрам, нужен этому миру – и бесполезен сам по себе. Быть Баскервилем – честь или проклятие? Как расценить то, что хранителем мира стал убийца девушки, повинной лишь в том, что она родилась годом позже, рядом с мальчишкой, несущим в себе потенциал огромной силы, который исковеркал ее еще до того, как она вышла из чрева их общей матери? «И я сказал ей, что она виновна в том, что родилась с алыми глазами. Я так сказал? Или Глен?.. А есть ли разница?» Нет разницы. Лейси мертва – окончательно, безвозвратно, выброшена даже из столетнего цикла возрождения, пожрана Бездной… «Не она виновна – я виновен. В том, что родился таким. В том, что был ее братом. В том, что сейчас живу, а она…» Однако сомнений в том, чтобы жить, нет. Тот, кто внутри него, единый, несмотря на свою множественность, не дает усомниться в этом, и Освальд живет – вернее, проживает день за днем, выполняя свой долг вместилища Глена: ведет переписку, контролирует прорывы Бездны и действия собственных слуг, наносит визиты и принимает визитеров. А потом из Бездны выходит Алиса, и мир снова разбивается на куски. Дочь Лейси. Дикий гнев – вот что испытывает он после того, как проходит первое замешательство. «Джек… это с ним… она с ним была близка?!» При этом он не знает, отчего пришел в такую ярость – от того, что Джек посмел прикоснуться к Лейси, или от того, что она позволила ему это, или… …или от того, что Джек сделал это не с ним?.. Дикая, пугающая, позорная мысль, недостойная Глена, – или даже его сосуда. А кроме того… «Даже если и так… Человек, убивший сестру, просто не должен хотеть ничего подобного. Он вообще ничего не должен хотеть». И, словно наказывая себя за постыдные мысли, он ходит к девочке, живущей теперь в башне Лейси, терпит все капризы и втайне ищет в ее лице, так похожем на лицо сестры, черты своего персонального наваждения. Ищет, находит и тут же понимает, что – ошибся. Леви поглядывает на него странно, насмешливо, но Освальд, поглощенный своими мыслями, обращает на эти взгляды так мало внимания, что даже не задумывается, почему тот так смотрит. А если вдруг и задумывается, то совсем скоро выбрасывает из головы, потому что – это ведь Леви. Бывший Глен, рассыпающийся на части человек, доживающий свои дни и развлекающийся тем, что играет с непослушной девчонкой и странно смотрит на новый сосуд. Ему все простительно теперь. Ему недолго осталось. Освальд нередко ловит себя на том, что хочет поменяться с Леви местами: слишком долгим кажется собственное бытие, посвященное охране мира, сожалениям и вине. И – попыткам уничтожить в себе странное, противоестественное желание, адресованное тому, кто любил Лейси. А Джек вскоре появляется в поместье снова – все такой же улыбающийся, только сильно осунувшийся и исхудавший. И Освальду приходится держать себя в руках насколько возможно, чтобы не дать себе хотя бы прикоснуться к его затянутым в небрежный хвост волосам, чтобы не провести по острому плечу ладонью, чтобы просто быть для него тем, кем и был раньше – даже не другом, просто темным силуэтом в тени деревьев, тем, кто есть как данность, к кому можно прийти, чтобы вспомнить о самом дорогом человеке… Он долго не признает, что не пускает Джека к Алисе именно из-за этого – из-за страха, что тот вместо него, Освальда, будет ходить к дочери Лейси, так похожей на мать. Но Джек, конечно же, добивается своего – он проникает в башню к Алисе, начинает приходить к ней, как и предполагал Освальд… но не перестает приходить и к нему. «Зачем он это делает?» Освальд не понимает. По его представлениям, Джек должен как огня избегать его – убийцу, предателя. Но Джек не поддается логике. И от этого еще больше разгорается внутри, возле сердца то недопустимое, невнятное чувство, рвущееся наружу – и рвущее душу своей неправомерностью. «Так не должно быть. Этого вообще не должно было случиться со мной, никогда. А может быть, ничего и нет, и все это – просто последние отголоски того Освальда, который еще не был Гленом?» Он надеется, он пытается поверить в это, тщательно игнорируя свою неправильную тягу к мужчине, до сих пор влюбленному в Лейси, и пытается на корню давить свои порывы, и постоянно забывается, продолжая при каждой встрече тонуть взглядом в его глазах… …в которых Лео, наблюдающий все это изнутри Освальда, в какой-то момент успевает рассмотреть знакомого паренька, так похожего на Джека. Оз Безариус, еще один сосуд для непонятной сущности, смотрит на него из заключенной в зрачок тьмы... Он просто умирал от беспокойства, усталости и желания, и что из этого чувствовал сильнее, определить был не в состоянии. Постоянные кошмары Оза и собственные постоянные недосыпания – он караулил те моменты на грани, когда тот начинал стонать и метаться, и гладил, прижимал к себе, тормошил в попытке предотвратить, разбудить Оза прежде, чем явится то страшное нечто, которое не давало ему спокойно спать; постоянное желание сделать что-то еще, более явное, откровенно заявить о своих чувствах и постоянное понимание, что сейчас не время и не место – все это измотало его настолько, что Гилберт начинал срываться и повышать голос в попытках достучаться, докричаться, узнать, что происходит. «Как тебе помочь? Скажи хоть слово; хоть жестом намекни; покажи хоть как-нибудь, что я могу сделать для тебя!» Оз отмалчивался, либо отводя потускневшие, лишенные былого блеска глаза, либо глядя в упор – без осознания, погруженный в себя, в свой внутренний мир, полный чудовищ, которые грызли, терзали его душу, постепенно добираясь и до тела: подросший и раздавшийся в плечах за прошедший год молодой человек исхудал так, что снова стал походить на того подростка, которого Гилберт подхватил на руки после его возвращения из Бездны. «Это просто невыносимо. Я должен что-то с этим сделать. Просто обязан. Но – что?» Он не знал. Гилберт не умел справляться с таким упрямством Оза – за все время, которое они пробыли вместе, с тем никогда еще не происходило ничего, настолько страшного в своей возможной необратимости. Никогда еще Гилберту не было так жутко, что он готов был наплевать на осторожность и действовать по отношению к своему самому особенному человеку настолько прямо и жестко, насколько это вообще было допустимо. В один из дней, когда Оз в очередной раз отказался есть, Гилберт не выдержал и наорал на него. Он кричал, выплескивая все беспокойство и всю злость, весь страх и всю боль, которые терзали его все это время. Едва ли не впервые он настолько полно высказывал Озу все, что думал о его поведении в этот момент, не выбирая слов и не боясь оскорбить своего «господина». - Придурок! Ты что, не понимаешь, чем это все закончится для тебя?! Ты хочешь умереть? Можешь даже не рассчитывать на это – если будет нужно, я накормлю тебя насильно, ты понял меня?! Кричать так на Оза было страшно – какая-то часть Гилберта, все еще остававшаяся слугой своего господина, сжималась и корчилась внутри, пытаясь заткнуть ему рот или хотя бы заставить выбирать слова. Но еще страшнее было то, как реагировал на это Оз – или, вернее, практически не реагировал. Он смотрел на Гилберта пустыми, остекленевшими глазами, и молчал, лишь изредка вздрагивая от особенно резких слов или громкого голоса. И совсем скоро Гилберт тоже замолчал. «Это не действует. Так до него не докричаться». Опять, как и в подвалах Пандоры, хотелось использовать совершенно другие способы утешения и возвращения к реальности, и опять Гилберт сдерживал себя, опасаясь навредить Озу некстати предъявленными чувствами. «Ему вообще не до того. Он даже не поймет, что к чему – или поймет все не так, или… Я просто боюсь того, как он может отреагировать», – признал он наконец, и тогда запретил себе даже думать об этом. «Не сейчас. Потом, позже – когда он немного придет в себя и сможет понимать, о чем идет речь». Однако время шло, дни сменялся ночами, а лучше не становилось – наоборот, все еще больше усугублялось постоянными переездами, и, в конце концов, Гилберт принял решение осесть в какой-нибудь деревушке хотя бы на неделю. «Озу нужен отдых. И… мне тоже нужен отдых. Я не смогу защитить его, если буду так издерган и ослаблен. Решено». И поэтому они сошли с курсирующего между городами экипажа в двух милях от небольшой деревеньки, затерявшейся в полях, вопреки купленным билетам и неожиданно даже для себя самих. Он чувствовал себя совершенно разбитым и только частично – живым. Постоянные переезды наравне со снами сделали свое дело – Оз измотался так, что ему в конце концов стало совершенно все равно, где он находится и что с ним происходит. Наверное, если бы в тот момент их догнали Баскервили, он не стал бы сопротивляться или бежать: не осталось ни сил, ни желания на то, чтобы пытаться хоть что-то изменить. Гилберт, естественно, не мог не чувствовать этого. Более того, Гилберт совершенно точно знал, что все плохо. Знал и пытался понять, что с ним происходит, выспрашивал, просил, кричал… Озу было уже все равно. Он даже не чувствовал ничего – совсем, словно внутри лопнуло что-то тонкое и почти не заметное, нужное, чтобы осознавать, принимать происходящее и хоть как-то на него реагировать. И поэтому, когда Гилберт без предупреждения остановил экипаж и потянул Оза на выход, он даже не спросил, что тот делает и зачем – настолько был погружен в бездну внутри себя. Они поселились в стоящем особняком маленьком домике, не особенно уютном, но имеющем одно неоспоримое достоинство: его хозяйкой была пожилая женщина, жившая с детьми в центре деревни, и таким образом, постояльцы были полностью предоставлены сами себе. В первый день Оз по-прежнему не мог ни спать, ни есть: ему все время казалось, что вот-вот придется снова сниматься с места и куда-то ехать, идти, ночевать в грязных гостиницах на застиранных, серых простынях… Когда пришел вечер и Гилберт расстелил ему кровать, застланную грубоватым, но зато чистым льняным бельем и распахнул узкие створки окна, выходящего в тенистый садик, молодой человек с трудом сообразил, что все – правда. Они, действительно, никуда не едут и не торопятся. Гил греет во дворе воду в металлической бочке, и совсем скоро ему в самом деле можно будет спокойно вымыться… Озу даже показалось, что Бездна отступилась: в ту ночь ему не снилось ничего – вообще, словно организм добирал свое за все время, пока кошмары вытягивали все силы его души. Но уже на следующую ночь он понял, что зря надеялся: сны вернулись, и после короткой передышки все стало только хуже. Каждое утро он по-прежнему просыпался со сдавленным стоном – отголоском подавленного крика, уткнувшись в подушку. Это стало уже своеобразным ритуалом, действием, доведенным до автоматизма. Каждое утро вяло отмахивался от вопросительных, напряженных взглядов Найтрея. В самом деле, что Оз должен был ему сказать? Он не мог ни объяснить, ни даже просто пересказать то, что приходило к нему во снах. Как рассказать о «вселении» в Джека и узнавании подоплеки всего, что он делал? Как дать понять, что чувства и эмоции последнего настолько перетекают при этом в него, Оза, что ему уже начинает казаться, что он и есть Джек? Как объяснить, что начинает испытывать то же влечение, которое двигало его предшественником в этом теле – темное, жгучее, неправильное по сути своей, перемешанное с тем светлым и теплым, что, – невозможно было теперь это отрицать, – он чувствует по отношению к Гилберту? Как вообще объяснить Гилберту хоть что-то, если он и сам себе не мог объяснить почти ничего из того, что с ним происходило? А самое главное: какими словами можно описать, что он испытывает, когда в какой-то момент из любого закоулка его сна появляется Воплощение Бездны и начинает говорить с ним о тех вещах, которые он не хотел бы не то что осознавать – даже догадываться о них не было никакого желания?.. Он не знал ответов на эти вопросы, и потому просто уходил от разговоров, стараясь изо всех сил забыть, выдавить из памяти, как… …идут дни: пустые, безликие, как круги на воде мутного пруда. Но там, на дне, под толщей воды… Он клянется себе, что вернет Лейси во что бы то ни стало. Он лжет и интригует: втирается в доверие к Артуру Барме; знакомится с его сестрой, Мирандой, помешанной, желающей заполучить голову Освальда; любезничает с Алисой, чувствуя в ней странную двойственность – а потом и убеждаясь в ней, обнаруживая в своевольной девчонке ту лазейку в Бездну, которую так долго искал; общается с Освальдом, делая вид, что все как обычно, что он смирился и забыл, что тот стал ему другом… Освальд когда-то сказал, что он, Джек, напоминает ему воду. Освальд даже не подозревает, как он был прав. Толщи воды скрывают в себе так много… …например, то, что друг – это вовсе не друг, а… Джек сам себе не хочет признать, кем является сейчас для него Освальд Баскервиль. Глен Баскервиль. Эта смесь дикой ненависти и невероятного, щемяще-тонкого чувства – что это? Кому оно адресовано? Может ли он позволить себе так ненавидеть Глена Освальда? Или не ненавидеть, а… «Нет. Это не правда, это не так. Это иллюзия. Я все делаю для того, чтобы он не заподозрил моих истинных намерений. Чтобы Глен не помешал мне довести дело до конца. Все мои «чувства» - не более чем результат включенности в эту игру, которую я веду с ним, иначе и быть не может. Иначе…» Он не может себе позволить, чтобы было иначе, потому что – что будет тогда? В те ночи, которые Джек проводит в особняке Баскервилей, он лежит на огромной кровати, смотрит в потолок и невольно представляет, как бы это было – если бы он дал себе волю и показал Освальду то, что чувствует. И тогда ночные тени сплетаются на потолке в тонкую вязь будущего, которому не суждено стать настоящим. …подойти близко, так, чтобы услышать его дыхание, почувствовать запах тонко выделанной кожи, фиалок и темного дерева – терпко-пряный запах, свойственный только Освальду, тот, который он успел ощутить в редкие мгновения близости, позволяемые себе – для дела, только для дела, конечно же; для того, чтобы Освальд стал доверять ему еще больше. Прикоснуться к его щеке, провести по бледной скуле кончиками пальцев, скользнуть ими в волосы, запутать в темных прядях и… «Поцелуй с Освальдом – это сладко, должно быть…» Он испытывает огромный соблазн поступить именно так. Уверяет себя, что представляет все это только потому, что близость с Гленом – это полезно для его плана, это то, что усыпит его бдительность, и тут же останавливает себя, понимая, что лжет себе – беспощадно, бессовестно лжет. Признать это неимоверно тяжело – как и то, что возвращение Лейси чем дальше, тем больше становится просто навязчивой мыслью, способом убежать от осознания истинного положения дел, просто тем, что он ДОЛЖЕН сделать, потому что… «Я люблю ее. Всей душой. Только ее, никого больше…» … только ли?.. В такие моменты он чувствует себя предателем: ведь она столько сделала для него, столько дала, так неужели он не в состоянии ради нее растоптать то неправильное, мучительное, что прорастает в его душе и каждый день и час убивает – медленно, как ядовитый дурман. «Я не буду думать об этом. Есть Лейси в Бездне и есть то, что надо сделать, чтобы вернуть ее. Больше ни о чем думать мне не нужно. Это лишнее. Это то, что надо просто игнорировать. Это ведь так просто…» …так ли просто остановить текущую воду и горящий огонь? Просто. Только в том случае, если они сойдутся вместе. Послание из Бездны, переданное игрушкой Алисы – плюшевым черным кроликом, на которого он не обращал до того никакого внимания – становится той самой точкой, в которой сходятся эти две стихии, обосновавшиеся в его душе. …песня, которую Лейси пела тогда, на берегу реки; мысли о нем, Джеке; о том, какой одинокой будет себя чувствовать там, в вечной тьме – даже растворившись в ней окончательно… Первое, что он чувствует, когда узнает, что Лейси никогда не вернется – вообще никогда, ни через сто, ни через тысячу лет, – облегчение: можно оставить все как есть и жить дальше, и чувствовать что угодно и к кому угодно, и… И это стало едва ли не большим ударом, чем понимание напрасности всех уже приложенных усилий. «Я предатель. Жалкий предатель, подлец… Как можно забыть о том, кто она для меня, и что она сделала – для меня?! Нет. Нет, нет и нет! Если нет возможности вернуть ее сюда, значит…» - Значит, все будет еще проще. Он смотрит в потолок все той же комнаты в особняке Баскервиль, той, которую слуги по приказу Освальда постоянно держат готовой к его визиту, и шепчет, обращаясь к тьме внутри себя, гложущей, терзающей душу острыми клыками ненависти к себе и ко всему миру – просто потому, что ей больше некуда излиться. – Значит, я просто верну этот мир туда, где ему самое место – в Бездну. И тогда… «…тогда не будет больше ни сомнений, ни терзаний, ни желаний, разрывающих на куски…» …тогда Лейси воссоединится с миром, который так любила. Он говорит это себе, и вскоре сам почти верит своим словам, стараясь повторять их почаще – до тех самых пор, пока окончательно не проникается верой в истину этого утверждения. Вот только никуда не девается то темное желание, тот затоптанный, залитый водой, но так и не потухший огонь, разгорающийся в нем каждый раз, когда Джек встречается взглядом с лиловой бездной глаз Освальда… …а Оз просыпается полным ненависти к себе от того, что уже и в реальности ощущает то же самое жгучее вожделение, адресованное наваждению, глядящему на него во сне из зрачков Баскервиля: Лео. Прежде он не любил утро – время, когда небо наливалось теплым свечением пробуждающегося солнца, и начинали неуверенно пробовать свои голоса птицы, и в доме раздавались тихие шаги проснувшейся прислуги, было для него, книгочея-полуночника, самым сложным и неуютным. Проснуться, привести себя в порядок, прокрасться тихо в комнаты еще спящего в такую рань Элиота, чтобы подготовить для него костюм и собрать с пола небрежно разбросанную перед сном одежду – и это при том, что глаза закрываются и хочется вздремнуть еще пару часов как минимум – все это было для него истинной мукой… Проснувшийся еще до рассвета Лео Баскервиль усмехнулся и отошел от окна, в которое разглядывал по ночному сумрачное небо. «Я просто не знал тогда, что такое истинные мучения». На самом деле, глубину высказывания «Все познается в сравнении» целиком и полностью он понял только сейчас, когда каждое пробуждение было счастьем; когда то, что ты успел проснуться до рассвета, означало еще хотя бы час, отвоеванный у бесконечной тьмы, в которую неотвратимо погружается твоя душа… …час, в течение которого не нужно было смотреть в яркие зеленые глаза и изнемогать от чужого и совершенно чуждого ему влечения. Как бы жалко это ни звучало, он отчасти сумел смириться с происходящим; может быть потому, что с давних времен привык к мысли, что не является нормальным в полном смысле слова. Когда с самого детства слышишь голоса в голове, волей-неволей понимаешь, что ты, возможно, сумасшедший, и уж точно не такой, как все обычные люди. А кроме того… «Элиот…» Элиот был всегда и везде – его личная основа, первопричина, суть мира. Как бы он ни хотел скрыть это от окружающих и от себя, его отношение к Элиоту Найтрею всегда далеко выходило за рамки отношений «слуга-господин», и когда он говорил Винсенту о том, как это неудобно – быть слишком сильно привязанным к своему хозяину, он подразумевал не только его брата, но и себя самого. Окружающие, похоже, видели это. Иначе с чего бы его так не любили братья Элиота и Ванесса? Особенно – Ванесса… Ее хмурые взгляды и презрительные жесты говорили об этом лучше всяких слов – просто Лео тогда не задумывался над их значением. Зато от себя скрываться было довольно просто: Лео умел игнорировать неудобные и неправильные чувства – так ему казалось, во всяком случае. Он считал, что Элиот для него господин и друг, дорогой друг, но не более. Именно так он думал – до той самой минуты, пока не увидел залитое кровью тело Элиота, лежащее на каменном полу особняка Ислы Юры. Пришедшее тогда осознание было той темной пеленой, которая спрятала Лео от мира куда раньше и надежнее старого плаща Глена Освальда. Той тьмой, которая поселилась в нем и со временем лишь разрасталась, разъедая его душу и отравляя мысли. «Я виноват. Я виноват во всем. Я, я, я…» Это в конце концов превращалось в какой-то чудовищный эгоцентризм, потому что больше ни о чем думать он просто не мог. И он не думал – до тех самых пор, пока следом за тьмой в его душу не вошла Бездна. После того, как Лео увидел жизнь Глена Освальда его глазами, после того, как начал чувствовать за него и вместо него, он вдруг понял, что есть вещи похуже смерти, и снова вспомнил, что значит – бояться. Сейчас он боялся себя: своих странных, безосновательных желаний и стремлений, адресованных тому, кого он, едва начав считать другом, объявил своим врагом. Боялся того, во что это может вылиться, боялся следовать желаниям Глена Освальда и воспротивиться им – тоже боялся. «Сколько страха. Но если я боюсь – значит, я все еще жив?..» Странно, но только сейчас, с головой окунувшись в страх, он осознал то место, которое успела занять внутри него тьма – вязкая, чужеродная, своя и не своя одновременно. И в этой тьме он был лишним: среди всех голосов, населяющих ее, места для него не было. Все эти дни он со страхом и плохо скрываемым нетерпением ждал возвращения Зая Безариуса и своих слуг – с пленником… или с пленниками. Про Гилберта Лео вспоминал редко, только тогда, когда видел Винсента, а тот старался не докучать своему господину. Лео Баскервиль был полностью сосредоточен на Озе Безариусе: его глазах, губах, улыбках… «Бездна… хватит уже. Сколько можно?..» Он понимал, что, скорее всего, желает не самого Оза, а того, кто находится в нем. Более того, и желал даже не он сам – Глен Освальд, так люто ненавидевший Джека, на самом деле стремился к нему всей душой, и Лео ничего не мог противопоставить его чувствам. Но легче от этого, понятное дело, не становилось. Вновь и вновь он старался заставить себя думать о насущном: о пленниках в подвалах Пандоры, о странном поведении Винсента, о своей Цепи Бармаглоте, контролировать которую все еще не очень-то получалось; и все равно постоянно ловил себя на мыслях об Озе… или Джеке? Или все-таки Озе?.. Не понять. «Я сумасшедший? Или Нечто подсказывает мне – выход есть, и их жизнь – та самая нить, которая выведет нас из лабиринта?..» Однако пока что все, происходящее с ним, совсем не казалось выходом откуда бы то ни было. Наоборот, чем дальше, тем больше его затягивало во влажные, мутные сны-видения, сны-желания, от которых хотелось сбежать и в которые одновременно хотелось войти окончательно – и безвозвратно, чтобы навсегда остаться… …на залитой солнцем зеленой поляне. Он стоит у креста, ведет ладонью по тяжелому металлическому перекрестью и даже не смотрит на выгравированные на нем буквы. Зачем? Он и так прекрасно знает, что здесь написано. «Лейси» Коротенькое слово, заключившее в себя всю его боль. Он столько молчаливо терзал себя, так и эдак пережевывая, переваривая ее, что в последнее время с ужасом замечает: он не чувствует больше боли; нет ее, настоящей. Есть только привычка, эхо, иллюзия, словно навеянная для него Дронтом, а настоящая боль ушла, растворившись в течении времени. «Это неправильно. Так не должно быть. Я не должен…» Глен как никто другой знает, что значит долг; но и Освальд знает об этом не меньше. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Глен Освальд ежедневно, почти ежеминутно напоминает себе о долге памяти по отношению к сброшенной в Бездну сестре. …он помнит, как она и просила. И уже почти не жалеет; только от этого стыдно, так стыдно, что отпустить ее он не может; не получается… Так что, перестав мучиться виной и болью по-настоящему, он начинает создавать их для себя сам. …самые крепкие, самые реалистичные иллюзии – те, в которые хочет верить сам человек. И для того, чтобы создать их, совсем не нужна Чернокрылая Цепь. А на фоне этого медленного убийства своей души – гибели рассудка не допустил бы Глен – все полнее проявляется страсть к Джеку, и душа Глена Освальда, и без того замутненная чуждым присутствием и культивируемой болью, вспухает гнойным нарывом, все разрастающейся неизлечимой опухолью, и вот ЭТА боль – неиллюзорная, такая настоящая, ненадуманная, - мучает больше всего остального и единственная позволяет еще чувствовать себя живым. Хочется дать себе волю – хоть раз, чтобы хотя бы попробовать, каково это – давать себе волю хоть в чем-то, следовать своим истинным желаниям, только вот Освальд ясно понимает, что никогда, ни при каких обстоятельствах не сделает этого: не дотронется как-то не так, не коснется губами вечно улыбающихся, четко очерченных губ, не… В его жизни столько «не», что он смутно осознает – и о ней тоже можно сказать «не». Это не жизнь – это существование. Единственное, что в полной мере живо в нем, это тьма, заполнившая его постепенно и незаметно. И в этой тьме Джек – и свет, и тот камень, под тяжестью которого Освальд погружается в глубины мрака своей души еще быстрее и вернее. - Освальд. Джек подходит сзади – неслышно и, как всегда, неожиданно, и Глен внутренне вздрагивает, всей кожей ощутив его присутствие. - Что тебе нужно? – не оборачиваясь, спрашивает он. Голос ровный, и он хвалит себя за это. - Мне? Ничего, – кажется, Джек улыбается, но Освальд не желает оборачиваться, чтобы проверить свою правоту. Он ощупывает чуткими нервными пальцами холодный металл, гравировку на нем, в который раз напоминая себе, что не достоин ничего, что не может себе позволить, что НЕ ДОЛЖЕН… …внутри Глена тихо смеется тьма; ворочается, стремясь улечься поудобнее, занять побольше пространства… - Тогда зачем ты здесь? «Если я не буду смотреть на него… вообще не буду смотреть… Что изменится тогда? И – изменится ли вообще что-то?» Джек стоит сзади, за левым плечом, и Освальд ощущает необоримое искушение оглянуться. «Нет. Не буду. Если я не буду на него смотреть – он уйдет?» - Просто так. Ответ Джека так же прост, как и его манеры: он кладет руку на плечо Глена Освальда и разворачивает его лицом к себе – легко, не прилагая никаких усилий, потому что… «…я сам этого хотел, Бездна, я ждал этого…» - Пойдем, Освальд, - мягко говорит Джек, слегка улыбаясь той редкой улыбкой, которую на его лице видели считанные люди. – Гилберт и Винсент ищут тебя в саду. Гил сказал, ты собираешься передавать ему Цепь. Так скоро?.. Впрочем, неважно. Тебе лучше знать. В любом случае, мальчишки в поиске, и если ты морально не готов к нападению со спины, тебе лучше держать ухо востро… Он слушает болтовню Джека, такую же гладкосплетенную, как и его длинная коса, но слышит в лучшем случае половину из всего, что тот говорит. Зачем вслушиваться в то, что бессмысленно? Гораздо лучше всмотреться в глаза, искрящиеся лукавством и показным весельем, как ясная водная гладь в солнечный день, и попробовать увидеть, что же таится там, под вечными бликами и отражениями… …и Лео удается рассмотреть – того, второго, ставшего так неожиданно ценным и значимым. Оз Безариус. И от этого тоже никуда не деться…
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.