ID работы: 10102035

format k:/q

Слэш
R
Завершён
2368
автор
senbermyau бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
67 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2368 Нравится 149 Отзывы 637 В сборник Скачать

Win + R: eventvwr.msc

Настройки текста

* eventvwr.msc — просмотр событий

— Тупость твоих идей, как вино, только крепчает с годами. — Признайся, что так и хочешь её продегустировать. Пригубить, — Куроо добавляет это с особо выверенной дозировкой соблазна — строго по рецепту, и Кенма отмечает, что некоторые его жесты, некоторые особенности мимики, которые он в восемнадцать только тренировал и пробовал, теперь доведены им до совершенства. Если на последнем году обучения Куроо ухмылялся и подмигивал с многообещающей игривостью, то теперь, в двадцать четыре, все обещания выполнены, все клятвы исполнены, а сам Тецуро уверен, что нет ничего сексуальнее мужчины, держащего своё слово. Держащего его на самом коротком поводке. — Признайся, — передразнивает Кенма, — что просто хочешь меня добить, раз в первый раз не вышло. Скажи, ты столкнул меня с лестницы, чтобы на правах вдовца забрать себе моё состояние? — Нет, что ты, мне не нужны деньги, я просто всегда считал, что буду дико горяч в чёрной вуали, — Куроо улыбается кособоко и протягивает парню за стойкой карточку, и Кенма невольно вспоминает, как он делал то же самое позавчера (по ощущениям) и семь лет назад (на самом деле). Как в том же торговом центре на том же треклятом катке он расплачивался за них обоих, но мелочью из карманных денег. Теперь же у него целый кошелёк кредиток и визиток, хотя нет, наверняка Куроо называет его мажорно и по-взрослому: портмоне. Кенма косится на лёд с подозрительным недоверием. Вообще-то, он вполне уверен, что можно было пропустить этот эпизод жизни, но Куроо хочется достоверности. Куроо хочется продолжить ровно с того момента, на котором они остановились: на ледовом катке, поутру почти пустом — ну, конечно, никому больше не придёт в голову тащиться сюда в такую рань. Только фигурист-недоучка тренирует малышню за пару тысяч иен в час, зевая от собственной бесполезности. И они. Два героя никому не всравшегося боевика «Вспомнить всё». Кенма обречённо падает на лавку у шкафчиков и нарочито долго возится с кедами, потому что надевать коньки не хочется: воспоминания о том, как сдавливает ступню тугая шнуровка, всё ещё слишком свежи, а Куроо вон уже хищно поглядывает на него через плечо у стойки проката коньков. Конечно же, он знает размер обуви Кенмы лучше, чем он сам. — Зачем нам повторять то, что я и так прекрасно помню, хотя, честно говоря, предпочёл бы забыть? — ворчит Козуме, когда Куроо опускается перед ним прямо на пол, садится, скрещивая ноги по-турецки, и деловито ставит его ступню себе на колени, словно собирается примерить на его ногу хрустальную туфельку. Вот только хэппи-энда у этой сказки не будет: максимум лезвие конька в черепной полости, где у нормального человека мозги, а у Куроо — тысяча и одна дебильная идея. Кенма поджимает пальцы, уставившись на цветастые носки с жирафами, лишь бы не смотреть на Тецуро, который только и делает, что пытается словить на себе его взгляд. — Потому что ты помнишь не всё. — Я помню, что ты привёл меня в это проклятое место, а потом бросил посреди катка на верную смерть. — В этот раз не брошу, — Куроо улыбается, надевая на него коньки и шнуруя туго-туго. Наверное, чтобы Козуме сам не смог разуться и сбежать. Это глупо. Всё это, весь «гениальный план» Тецуро, вся его нелепая затея по возвращению памяти — полный бред. Это не сработает. Кенма просто навернётся на льду с новой силой и очнётся ещё семь лет спустя. И Куроо скажет: «Вот, знакомься, это наши дети, мы усыновили трёх сингапурских сироток, ты их очень любишь» или: «Мы в разводе пять лет, у меня новый муж и новая собака, я зашёл тебя проведать, но мне уже пора, всё, пока». И Кенма, признаться, уже даже не знает, какой вариант ненавидит сильнее. Они выходят на лёд, от которого веет зимней прохладой, и Козуме почему-то думает о супермаркетах с рядами замороженных продуктов: такой же контраст. Там, за стенами торгового центра плавится лето, а у них под ногами лёд пахнет зимой и морозом, пахнет Рождеством, и Кенме кажется, что он вот-вот вспомнит что-то важное, что-то о ярмарке, о снеге, о нелепом споре: «Разве нам, японцам, должно быть дело до днюхи Иисуса? Ты хочешь поддерживать коммерциализацию чужой религии, Куро?». Что же он тогда ответил? Что же он тогда ему подарил? В большой красной коробке с белой лентой, убого приклеенной к упаковке скотчем. Что же там было?.. — Готов? — Куроо выходит на каток первым, протягивает ему ладонь, и Кенма вдруг понимает, что весь этот фарс, всё представление затевалось ради одного конкретного момента. Ради руки, протянутой со смиренным вздохом и ради хватки, такой отчаянно-сильной, что приторное: «Я тебя не отпущу» даже не надо произносить. Оно и так на лице Куроо написано, оно и так зажато между их ладоней. — Надеюсь, смерть моя будет быстрой и безболезненной. — Не ной, — улыбается Тецуро и вытягивает его на лёд. Они делают неуклюжий круг по полупустому катку, и на этот раз Куроо действительно не отступает от него ни на шаг. Скользит рядом молчаливо и послушно, словно хочет доказать: видишь, я очень надёжный, я скала, я плечо, на которое ты можешь опереться. — Ничего нового я не вспомнил, — говорит Кенма, когда одна попсовая песня сменяется другой, а девочка в центре не докручивает прыжок и распластывается по льду: Козуме бы после такого неделю ворчал, потирая ушибленный копчик, а она ничего, вскакивает бодро и снова бросается резать лёд коньками. «Дети долбанутые», — думает Кенма и надеется, что когда очнётся в следующий раз, всё как-нибудь обойдётся без сингапурских тройняшек. Но Куроо пусть всё же сидит у больничной койки и ждёт его пробуждения. — Ничего нового я тебе и не показал, — хмыкает Куроо и останавливается, резко крутанувшись на месте и брызнув из-под коньков снегом. Кенма неловко впечатывается в его грудь и тут же отстраняется, хотя Тецуро уже по инерции тянет свои извращенские клешни, чтобы его обнять и бог весть что ещё. — Здесь ты должен упасть, — говорит он коварно и кивает на лёд. Кенма смотрит на него убийственно долго, выдалбливает долотом фигурную резьбу на его лице, пытаясь сбить эту гаденькую ухмылочку и выскрести что-то похожее на зачатки разума. Не выходит. Материал не подходящий, из такого ничего путного не сваяешь. — Не стану я. — Просто ляг на лёд. Кенма коротко оглядывается по сторонам. Не то чтобы он боится выглядеть идиотом, нет, он просто наивно надеется, что вот сейчас появится армия спасения или отряд санитаров, который изолирует этого придурка от общества. — А, ты решил пойти долгим путём и замучить меня пневмонией. Я понял… — вздыхает он и криво, неловко опускается, звёздочкой раскидываясь на льду. Класс. «Вечное сияние чистого разума», ага. Только не разума. И не вечное: билет у них на один получасовой сеанс. Да и из сияющего в наличии только физиономия Тецуро, который подаётся к нему, нависает сверху. — Дословно своих реплик я не помню, — признаётся с ухмылкой, — но, кажется, я сказал что-то вроде… «Больно было падать с небес, ангел?» — С каждым твоим словом я всё меньше и меньше верю в то, что мы женаты, — бормочет Кенма, нервно передёргивая плечами. Лёд дышит холодом ему в спину, твёрдым давит в лопатки, но это положение… Эта позиция «под» почему-то откликается в животе тревожным жаром, предчувствием коллапса, неизбежностью прикосновений. — Ладно, шучу, на самом деле я жутко пересрал и дважды наебнулся, пока бежал к тебе, — Куроо рассказывает о своей слабости с демонстративной небрежностью. Он всегда так: прячет страх за шутками, прячет боль за наглой хвастливой улыбкой, выставляет её напоказ, на смех. Но сейчас странная серьёзность, тайная, а потому откровенная, очень быстро смазывает весь смех с его лица. — И этот день я запомнил очень хорошо, потому что именно тогда для нас всё и началось. — Только не говори, что влюбился в меня из-за того, что я ёбнулся на льду, — Кенма отводит взгляд, потому что произносить это киношное сопливое слово — «влюбился» — глаза в глаза совершенно невозможно. Легче пялить в бортик, вспоминая о его непоколебимости, безопасности и верности. О «самых надёжных отношениях в его жизни». Или не самых?.. — О, нет, я влюбился в тебя намного раньше, — говорит Тецуро сквозь улыбку, в которой что-то застывшее и холодное, словно лёд катка отразился в его лице. — К тому времени я любил тебя уже несколько лет. — Да ну, — фыркает Кенма неуверенно. — Я бы заметил. И кажется, что Куроо сейчас обязательно как-нибудь пошутит. Раньше он бы так и сделал. Ляпнул бы какой-нибудь бред вроде: «Ты бы не заметил, даже если бы я сбрил брови и отрастил третью руку». И сказал бы он это так уверенно и насмешливо, что Кенме бы иррационально захотелось его обнять и бог весть что ещё. Потому что, ну правда, достал уже измываться над собой вот так, с улыбкой и вскользь. Но Куроо просто говорит: — Не заметил. Они молчат театрально. Но не из-за драматичной паузы для зрителей, которых нет, а из-за того, что оба будто бы растерялись и забыли реплики. Стоят теперь на сцене и тупят, потому что суфлёры ушли на перекур, подумав: «Ну не могут же эти идиоты забыть самое главное, самое важное…» Могут. — И что же тогда… — Кенма сглатывает вязкое молчание, скопившееся во рту, продолжает неохотно, с обречённостью: кто-то должен сдвинуть этот тяжёлый разговор с мёртвой точки, ведь так? — И что же тогда такого важного было в этом дне? — До этого дня, понимаешь ли, — Куроо смеётся губами, морщинками у глаз, смеётся голосом, но в зрачках его сужается концентрированная тьма — влажная и глубокая невзаимность, которая так прочно отпечаталась в них, что семи лет оказалось недостаточно, чтобы развеять её бесследно, — я готов был любить тебя тихо и… безнаказанно, — подбирает слова он, но Кенма всё равно слышит то, что осталось в глотке, невыдохнутым, несказанным: «Безнадёжно, бесправно, бескорыстно». — Я вроде как смирился с тем, что скоро уеду в универ, и мы станем видеться реже. Потом ты тоже поступишь куда-нибудь, у тебя будет мало времени, а у меня — так много, что я непременно забью его новыми друзьями и увлечениями. Может, даже найду себе кого-нибудь, на тебя совсем не похожего: какого-нибудь атлетичного экстраверта, лучше европейца. Я представлял, что он будет студентом по обмену, и ничто в его светлых глазах и коротких русых волосах не будет напоминать мне о тебе. Я уеду с ним куда-нибудь в Швецию, или Бельгию, или Новую Зеландию — в какую-нибудь страну, куда ты точно никогда не приедешь меня навестить. Или, знаешь, ещё я думал о том, что никогда его не встречу и никуда не уеду. Останусь тут, в Токио, буду встречать тебя из универа и провожать домой, и мы будем играть в приставку и есть чипсы до скончания веков, и никто из нас никогда не женится и не заведёт семью, потому что ты не будешь покидать квартиру, задрот, а я… Я тоже не буду покидать твою квартиру. И ни словом, ни делом не намекну на то, что хочу тебя трахнуть. Да-да, не корчи такую мину, в восемнадцать я по большей части не о светлой и великой любви мечтал, а о том, как доведу тебя до оргазма своим волшебным членом, а ты что думал? Хватит ржать, придурок, я и так еле сдерживаюсь, чтобы тебя не поцеловать. Всё, успокоился? Так вот. До того самого дня я ни на что не рассчитывал. — А я всё испортил? — А ты всё испортил. И Швецию, и Бельгию, и Новую Зеландию. — Новая Зеландия, кстати, не в Европе. — О, заткнись, — Куроо смеётся хрипло и устало, будто этот монолог скопился тяжестью у него за плечами, и теперь вдавливает в Кенму, заставляя уткнуться лбом ему в плечо. Когда Тецуро вновь поднимает голову, его чёлка растрёпанно падает на глаза, и не поправить её — преступление, а Козуме кто угодно, но не преступник, так что он протягивает руку, убирая со лба тёмные пряди. Куроо замирает, ловя это неожиданное прикосновение, смотрит на тонкие пальцы почти испуганно, почти с восторгом: чем обязан? Чем заслужил? И волки, волки в его глазах виляют хвостами, приютскими псинами отзываются на ласку жадно и при этом трусливо, и Кенме становится страшно от неутолимого желания внутри: скормить им всё, что есть; скормить им всего себя. Становится страшно от внезапно сильной, яркой ненависти ко всем шведам, бельгийцам и новозеландцам. Становится страшно от того, как легко он всё забыл. От того, что у него, возможно, не получится всё вспомнить. — И что же я такого сделал? — спрашивает Кенма, приподнимаясь на локтях и с некоторым удивлением подмечая, что не примёрз, хотя, казалось бы, растёкся тут какой-то бесформенной лужей… — Не помнишь? — Куроо протягивает руку, помогает ему сесть ровно, смотрит куда-то вверх, словно там, под высоким потолком клубятся их общие воспоминания. — Ты сказал: «Блять, Куро, у тебя жесть как дрожат пальцы». Кенма непонимающе смотрит на его ладонь, фокусируясь почему-то на его запястьи, и память с глухим треском наваливается на сердце, сдавливает его тупой болью, смутным беспокойством, словно… Словно… — Блять, Куро, у тебя жесть как дрожат пальцы, — слова перезванивают в черепе колоколами, голова гудит, затылок пульсирует жаром, и Кенма трёт его, размазывая боль. — Ты нормально? Жив? В глазах не плывёт? — Тецуро запинается о свою тревогу, вязнет в ней, смотрит на него, как помешанный, ощупывает через куртку, словно от падения на лёд в Кенме могло появиться несколько новых отверстий. — Да окей всё, долбанулся просто, — отмахивается Кенма, смаргивая выступившие на глаза слёзы — просто рефлекс, просто защитный механизм психики, который выползает монстром из-под кровати, из-под сознания. Просто в детстве ты плакал — и всё становилось хорошо, и теперь очень надо, чтобы сработало. — А с тобой уже что? У Куроо по подбородку расползается отёчное красное пятно, да и говорит он немного странно, с присвистом, с пришипом, будто язык распух и мешается во рту. Зубы проглядывают белоснежными костьми сквозь кровавое мясо дёсен, и картинка эта отпечатывается у Кенмы в голове кадром из фильма: не то ужастика, не то новой версии «Рокки» или «Малышки на миллион». Ага, на два миллиона. — А, — Куроо растерянно трогает пальцами челюсть и говорит безразлично: — Я упал. Дважды, походу. «Походу», — повторяет про себя Кенма, пытаясь разложить это слово на части у себя в голове, расковырять его и отыскать внутри хоть каплю логики. Но её нет. Потому что нельзя, ну нельзя, блин, забыть, сколько раз ты упал, пока бежал несчастные… сколько? Тридцать метров? Сорок? Кенма переводит взгляд с потерпевшего лица Куроо на его руку, пальцы которой всё ещё ненормально дёргаются, а на костяшке у основания ладони сильно содрана кожа. — Блять, — выдыхает Кенма, осторожно протягивая руку, словно даже всколыхнувшийся воздух может потревожить кости внутри Куроо, расщепить по возможной трещине, доломать в крошево. — Ты на руку упал, да? Чувствуешь пальцы? Двигать можешь? Кенма касается его запястья холодными пальцами — или это его кожа такая воспалённая, горячая? Тецуро пару раз моргает в недоумении — и это то ещё зрелище, это куда более редкое явление, чем затмение, это сродни комете Галлея или тому метеориту, что упал на Землю и прикончил всех динозавров. И вот растерянная физиономия Куроо — она тоже так может. Целый вид превратить в окаменелость. Благо, как и любая катастрофа, растерянность Тецуро вспыхивает за секунду и исчезает. Ухмылка — кровавая, солёно-железная ухмылка — вновь возвращается на его лицо, и он говорит: — А чего это тебя так беспокоит дееспособность моих пальцев? Кенма закатывает глаза, потому что ни хера это не весело, Куро. Никакого закадрового смеха Бокуто, никакой тебе колкости в ответ. — Ты тупой? — Козуме почти обижен, почти до слёз, потому что механизм психологической защиты, потому что если поплакать — тебя найдут, утешат и приголубят. И всё будет хорошо. Так может Кенме всё же нужно зареветь во всю глотку, распугать ритуальным плачем все несчастья, слезами долбанного феникса оросить запястье Куроо, чтобы если вдруг там перелом, то пусть всё срастётся, пусть не трещина, пусть не вывих. Он же не сможет играть в волейбол, он просидит на скамейке последние свои национальные, упустит бесповоротно возможность сыграть вместе в самый финальный, в самый конечный раз. Скоро он свалит в универ и больше никогда не наденет красную форму Некомы, больше не забьёт с его, Кенмы, паса и не прижмёт его к себе в порыве отупляющей радости. И не то чтобы Козуме так скучал по этим потным липким объятиям и по ощущению чужих пальцев в своих влажных волосах. Нет, вовсе нет. Просто только на площадке Куроо выворачивало наизнанку и видны были все швы — все его детские улыбки, все мальчишеские нотки в смехе, все его неосторожные, не продуманные наперёд касания. Всё то, что Кенма видел когда-то раньше, но уже начинал забывать, потому что не ценил это в свои восемь лет, не ценил в одиннадцать, не ценил в четырнадцать, когда Куроо начал медленно закрываться, отстраняться и следить за своими словами, за своей мимикой и жестами. Когда Куроо почему-то больше не мог шутливо развалиться у него на коленях. Когда перестал лезть холодными мокрыми пальцами его щекотать — прямо под футболку забирался, засранец. Когда сказал: «Я в этот раз на полу посплю», вместо того чтобы привычно забраться к нему в кровать, как делал всегда. — Эй, ты чего? — Куроо наклоняется и заглядывает ему в лицо, потому что тишина между ними уже так окрепла, что впору заливать её цементом. Строить из неё ебучую плотину, чтобы слова не дай бог не перелились через край, не вышли из берегов. Затопит ведь к чёртовой матери. — Мне не больно, честно. — А мне больно, — мстительно цедит Кенма и показательно трёт затылок. — Идём отсюда. Они ковыляют прочь с катка, и Кенма снова думает о викингах, покидающих поле боя — уставших, разгромленных, замёрзших. Когда они падают на скамейку у шкафчиков, пальцы Тецуро уже не дрожат, но запястье выглядит опухшим, и Козуме приходится ворчливо опуститься у его ног, ругая: «Ну и нахрена так затягивать шнурки было, а?» Куроо смотрит на него сверху вниз и явно кайфует от пережёванной и выплюнутой в лицо заботы. Это выражение не покидает его рожу всю дорогу до остановки и меняется, только когда Кенма зачерпывает озябшими пальцами горсть снега и прикладывает к наливному, сочному синяку на подбородке Тецуро. Теперь Куроо смотрит на него откровением, смотрит чуть удивлённо и по-утреннему тепло — такое лицо у него бывает только в сочетании с подушкой и предрассветной полутьмой, когда он, сонный и обескураженный вновь наступившим днём открывает глаза как в первый раз. Ещё без маски Крутого Мальчика, ещё без ухмылки набок и насмешливой брони. И Кенме даже немного некомфортно от осознания того, что Куроо так просто раскусить, расколоть. Словно они в дурацкой новогодней сказке про Щелкунчика: и вот Кенма висит на ёлке бесполезной уродливой игрушкой, а в следующую секунду хрусть — и чувствует ореховый привкус его миндального шампуня. Так бывает, если сесть очень близко и дышать им, дышать… И это даже бесит: то, что Куроо тает от такой херни. Оказывается, достаточно просто ткнуть в его тупую морду комком снега — и всё, он поплыл. Когда приезжает автобус, с подбородка Тецуро стекают холодные остатки снежка, а Кенма не чувствует пальцев. Они садятся на самые дальние места. Куроо берёт его руку в свою, трёт ладонь, согревая. Его прикосновения отзываются под замёрзшей кожей иголочками и какой-то ностальгической детской болью, которая растекается по телу воспоминаниями о битвах снежками, о ледяных горках, о колючем холоде за шиворотом и запахе мороза, вплетающегося в волосы. Хочется то ли чая, то ли острого горячего супа, то ли послеобеденного сна, и Кенма прячет лицо в пропахшем улицей мехе воротника Куроо и позволяет ему утянуть свою руку к себе в карман. — Мы пропустили свою остановку, — говорит Кенма, и собственные слова доносятся до него будто сквозь туман, сквозь пар от дыхания, как если бы лёд под его лопатками был настоящим, зимним, озёрным. — Я не хотел тебя будить. — Ну заебись. За такси-то потом я платил. Кенма отпихивает Куроо вместе с его дурацким смехом, в котором наглая надежда мешается с облегчением. Козуме и не знал, что облегчение может быть таким давящим, таким тяжёлым. И это, вообще-то, оксюморон, но Тецуро срать хотел на поэтику своего смеха. Он встаёт сам и с энтузиазмом вздёргивает Кенму следом. Даже будто бы немного злорадствует: его план работает. — Идём, — говорит, — нам ещё много чего надо успеть. Из искусственной зимы ледового катка они перемещаются в медитативное спокойствие утреннего супермаркета. Берут тележку, в которую Куроо с ребяческим задором запрыгивает, смотрит игриво: вези, мол. И Кенма со вздохом толкает её вперёд вдоль пёстрых рядов магазина. Тецуро хватает с полок всё, что грозит гастритом или язвой, Козуме докидывает сверху сладости, и к кассе они подъезжают под неодобрительные взгляды продавщиц. — Хотел бы я сказать, что моя последняя весна в Некоме была богата на события, но если по чесноку, мы в основном зависали у меня и рубились в Dying Light, — поясняет Куроо, развалившись в тележке, как в ванне, вместо пены наполненной шелестящими упаковками. — Мы едем к тебе? — Кенма не сразу понимает, откуда в собственном голосе взялось это удивление, и только когда Куроо чересчур небрежно, нарочито безразлично тянет: «Не-е-а», он хмуро подмечает, как непривычно враждебно реагирует сердце на мысль о доме Тецуро. Сжимается сердито, толкается в груди, плещет по рёбрам обжигающей обидой. Почему же?.. — Мы ссорились? — вдруг спрашивает он. — Ну, у тебя дома. Брови Куроо неясно дёргаются, но он тут же прикрывается вальяжным смехом: — Где мы только ни ссорились… — и лукаво добавляет: — И где только ни мирились. Взгляд его с намёком скользит по пачкам презервативов на прилавке, и Кенма цыкает: не то. Это не то. Придурок что-то скрывает. «Ладно, — думает Козуме с мрачной решительностью, — храни свои секреты. Я сам всё вспомню». Едут они в итоге к Кенме домой, в старую квартиру его родителей, которую Куроо открывает своим ключом. «Серьёзно, мам?» «Серьёзно?» Но возмущение быстро сменяется желчной ревностью, с которой Кенма оглядывает некогда привычное пространство, которое ещё на пороге он готов был назвать домом, но зайдя внутрь, растерял всю уверенность. Потому что внутри всё… иначе. Вроде бы то же, но другое. Будто бы всю мебель сдвинули на сантиметр, и теперь каждый угол норовит врезаться в бедро или в уязвимый мизинчик на ноге. И запах. Здесь пахнет иначе. Может, мама сменила порошок на какой-то новый ультрамодный отбеливатель с ароматом «Ваш сын здесь больше не живёт»? «Ваш сын вышел замуж за лучшего друга и переехал в хипстерский лофт» — подходит для деликатной стирки. Кенма прокрадывается вглубь с опаской, как первопроходец, высадившийся на опасные берега Terra Снова Incognita. От непроходимых джунглей отчего дома он ожидает любой подставы, но то, что первым бросается в глаза, куда хуже индейцев с томагавками. — Что-это-блять, — выдыхает он, упёршись взглядом в застеклённую рамку. Висит она на самом видном месте — плевком в лицо, пощёчиной. Висит, как ебучее произведение искусства. Слишком современного, чтобы такие неискушённые наблюдатели, как он, могли его по достоинству оценить. — Это? Фотка с нашей свадьбы. Мне она тоже не нравится, но мама от неё без ума. — Моя мама. — А? Ну да, — Куроо даже не пытается сделать вид, что оговорился. И смотрит на снимок так влюблённо, что Кенма ему ни на секунду не верит. Ага, не нравится ему. Как же. Хотя фотография и впрямь какая-то нелепая: освещение говно, рожи будто пьяные, да и атмосфера на праздничную не тянет, будто кто-то щёлкнул их без предупреждения, поймав объективом обрывок события — не постановочного, а потому личного. Даже смотреть на такое некомфортно. — А чего только ты при параде? — ворчливо интересуется Кенма, разглядывая лоснящийся смокинг Куроо со всеми торжественными атрибутами: галстук-бабочка, цветок какой-то убогий из кармана торчит, и только пятно на белоснежной рубашке всё портит. Сам он, Кенма, стоит рядом в байке явно с чужого плеча, жмётся к Тецуро с какой-то уютной расхлябанностью: одна рука у Куроо под пиджаком, в другой — баночка кока-колы. На запястье аляповато повязана какая-то красная тряпка, и Кенма не сразу понимает, что это бабочка — точно такая же, как у Тецуро. — Ты не захотел. Ну, это хотя бы звучит правдоподобно. Если бы они стояли с цветами у алтаря, разряженные и счастливые, Кенма бы решил, что это фотошоп. С Куроо сталось бы прилепить их лица к стоковой фотке и разослать всем друзьям и родным. — Херня какая-то, — выносит вердикт Козуме и идёт в свою комнату — единственный оплот неизменности в этом Дивном Новом мире. Антиутопия в чистом виде. Внутри всё по-прежнему, как он и помнит, разве что немного чище. Но матрас знакомо прогибается под весом их тел, и со стен смотрят всё те же плакаты, и даже скотч тот же, только пожелтел от старости. Куроо вываливает покупки прямо на пол, включает телек, загружает приставку. И всё это так обыденно, так рутинно, что Кенма невольно расслабляется, растекается по подушкам. Древний геймпад ложится в ладони как влитой, и Козуме не удерживается, чтобы не провести по нему подушечками пальцев — любовно, как скрипач по родному смычку. «Наверное, — думает он, — никто так виртуозно не проёбывал время, как мы в этой комнате». И это «мы» он допускает охотно, потому что в нём нет пугающей близости одной на двоих постели, в нём только запах чипсов и газировки, дробь яростных щелчков джойстика и приглушённый накинутым на головы одеялом смех: «Тише, блять, разбудишь предков». В этом «мы» только он, Куроо и ничего лишнего. Никакой пустоты забытых событий. Никаких стёршихся из памяти семи лет. Но Тецуро, конечно же, надо всё испортить. — Что ты делаешь? — Сажусь, как обычно. И невозмутимая, блять, рожа. Будто только что не подкрался сзади, обняв со спины, и не устроил свой тупой подбородок у него на макушке. Будто не вытянул свои длинные конечности по обе стороны, зажав между коленей. — Ничего не напутал? Мы же вроде первый год вспоминаем, когда ещё не встречались, — недовольно напоминает Кенма, пытаясь отстраниться, но Тецуро не пускает. Прижимает к себе, заставляя откинуться ему на грудь, расползтись по швам и бесформенно, амёбно растечься по нему. И — блять — до чего же это удобно. — А мы тогда так и сидели. — Пиздишь. — Да нет, я точно помню, — отзывается уверенно, теплом дыша в затылок. И Кенма знает: врёт. Куроо всегда врёт невозмутимо, врёт ва-банк, используя как разменную монету свою совесть. И сейчас тоже врёт, потому что нихуя они не сидели так семь лет назад, но… Но Козуме вздыхает, сдуваясь, словно он надувной, накачанный воздухом из лёгких Куроо, запахом его новым, парфюмом этим выветренным. На экране загружается игра, логотипы плавно сменяют друг друга, а Кенма разваливается, разваливается у Тецуро в руках, разваливается на части: голова, туловище, конечности — всё по отдельности, всё не собрать, пусть даже вся королевская конница, вся королевская рать… Куроо обнимает его, сдерживает разрушение своими руками, обматывается вокруг грёбаной изолентой и замирает. Застывает, как тяжелобольной, переломанный, когда любое движение ворошит затаившуюся в теле агонию. А потом медленно, воровато опускает руку ниже, пальцами забираясь под плотную резинку штанов, оглаживая рисунок впечатавшихся в кожу живота складок — то ли скандинавская резьба, то ли ожоговые шрамы. — Прекрати, — говорит Кенма, чувствуя, как под ладонями Куроо в животе закипает вязкий, словно крахмалом напитанный, страх — жаркий, пузырящийся, топкий. Или не страх?.. — Отвали. Куро. Да блять!.. — Козуме шипит, вырываясь из его рук, отползая на безопасное расстояние, с которого убить можно только взглядом или словами — в упор. — Понял, понял, — Тецуро смеётся дрожью, поднимая руки, мол, не стреляйте, офицер, у меня под рубашкой ничего, совсем ничего нет. Ни оружия, ни бронежилета, ни сердца — слышите, оно перестало. Закончилось. — Мне будто снова восемнадцать: смотреть, но не трогать. — А лучше и не смотреть, — цыкает Кенма, сжимая в пальцах джойстик, вдавливая затёртые кнопки в скрипящую пластмассу. Думает о том, что здорово было бы отщёлкать Куроо нахуй, отправить его на все XYBA. Заставка мигает ярким светом, стучит по ушам резкими звуками, вгрызается в мозг эпилептическим припадком, и он бьётся о черепную коробку судорогой. Кенма морщится, растирая лоб. — Что такое? — у Куроо в голосе не тревога, у него там вся токийская полиция мчится на срочный вызов, у него там эшелон карет скорой помощи обгоняет массивные пожарные машины. — Голова болит, — вяло отмахивается Кенма, но для Куроо это сигнал. Он вырубает телевизор, щёлкает выключателем света, задёргивает шторы. — Доктор предупреждал о возможных приступах мигрени, — говорит он, подходя чуть ближе, но вдруг останавливаясь, словно кто-то дёрнул поводок. — Давай, ложись, закрывай глазки, баю-баюшки-баю… — Иди нахуй, — блекло вздыхает Кенма, но и впрямь вытягивается на своей узкой детской постели. Подушка приятной прохладой касается лица. — Ладно. Всего пять минут. Потом продолжим страдать той хернёй, что ты придумал на сегодня. — О, не просто хернёй, котя, а грандиозной хернёй. Сначала мы поедем в школьный спортзал — вспоминать наш последний матч, потом в тот круглосуточный компьютерный клуб возле школы, в который мы с пацанами завалились после выпускного, когда все были слишком пьяны, чтобы идти домой. Я тогда написал тебе столько пьяных сообщений… И ты приехал, помнишь? С одеялом и подушкой. Мы спали на жутко неудобном кресле, и ты жаловался, что от меня несёт перегаром, — он смеётся, сползая на пол возле кровати, откидывая голову на матрас и прикрывая глаза. Голос его мягким воздушным шлейфом тянется сквозь головную боль Кенмы, и он слушает его фоном — самым красивым пейзажем. Из тех, что бывают в играх, и на которые никто не обращает внимания. А Кенма обращает. Всегда обращал. — А потом мы пойдём на вокзал, где ты провожал меня в универ. Да, я учился в Киото, если ты забыл. Хотя как ты мог забыть, а? Ты так часто ко мне приезжал… Семь часов на синкансене и автобусе или час на самолёте. Кенма слабо фыркает в подушку, приоткрывает один глаз. Макушка Куроо совсем близко — протяни руку и заройся в волосы, но Кенме так не хочется двигаться: болит голова. Раскалывается, разламывается, крошится, будто пистолет зарядили эвтаназией и выстрелили мимо. Приложили рукояткой зверски, с размахом. Мысли дробятся, вытекают густой горячей жижей через глаза. Закроешь — и увидишь разводы потёкших чернил ресниц на наволочке, бензиновые зрачки, кровавый желток радужки, лопнувшими сосудами просачивающийся сквозь белок. И Куроо. Зачем он всё это говорит?.. Зачем рассказывает заранее? Зачем портит сюрприз? Неужели потому, что понимает: никуда они сегодня не пойдут? День закончится головной болью, полумраком и тишиной. — Мы пойдём на тот перрон, где я тебя впервые поцеловал. Помнишь? Нет. Не помнит. — Ты жутко разозлился тогда, — смеётся, — потому что я-то уехал, а ты остался среди кучи провожающих, которые смотрели на тебя кто с сочувствием, кто с умилением, кто с отвращением. Мудаки. И я мудак. Признался, облобызал и свалил в закат. Боже, ты бы знал, как меня корёжило всю дорогу, как переёбывало. А потом ты неделю со мной не разговаривал. Я думал, ты меня ненавидишь. Ну, это в основном потому что ты так и сказал: «Ненавижу тебя, Куро». Мда, хреновая была неделька. Но после вокзала мы пойдём… Кенма? Ты спишь?.. Ладно, спи. Всё в порядке. Всё правда в порядке. Знаешь, даже если ты не вспомнишь всего, даже если только половину, или треть, или четверть… Всё в порядке. И может быть… Может быть, так даже лучше: если ты всего не вспомнишь. Кое-что, если честно, я и сам бы хотел забыть.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.