***
Цзэу-Цзюнь не хотел понимать смысла написанных строк. Не хотел складывать иероглифы в слова, в звуки. На лицо опустилась вуаль — так опускается мрачным облаком снежная буря на город. Так потухают радость и скорбь. В паре строк вдруг послышалось много всего: от непоколебимой уверенности, что всё это глупая шутка, до тривиального, терпко осевшего на языке горя. И это с осознанием, что шутки бывают забавными и злыми, но не когда они скреплены гербовой печатью клана. — Цзян Чэн, — прошептал он надрывно, как произносят имена хороших знакомых или друзей, потерянных в бесконечном потоке мирского и ужасающего — того, что зовётся гибелью. Но слёз в глазах так и не появилось. Они остались сухими озёрами. Близость людей является относительной единицей, которая не строится лишь на времени, проведённом вместе, но она вмещает в себя слишком многое: начиная от слов поддержки и заканчивая чувствами, которые, как маяк, транслируются в мир. И между ними не было этой близости: ни духовной, ни физической. Едва ли они могли называться даже друзьями. Друзьями они были давними, далёкими, забытыми, как звёзды, погасшие в ночном небе. Цзян Чэн по своей природе был скрытным, немного мрачным и горячечно порывистым человеком. Он прославился своей жёсткостью, непреклонной натурой и глазами, вспыхивавшими грозовыми искрами, блеском тёмно-пурпурного и фиолетового — цветами клана. Но поверить в то, что этот мужчина, который славился победами в битвах, всё же погиб, было трудно. Хотелось бы сказать: так не бывает. Но разве то, что человек силён духовно или физически, может уберечь его от клинков недругов или тривиальной ошибки? Небеса не всегда оказываются милосердными. Когда узнаёшь это не понаслышке, в груди остаётся глухая пустота напополам с небольшой крупицей горя. Так бывает, когда теряешь человека. Лань Сичэнь потерял многих. Теперь же в душе осталась только тёмная, глухая и промёрзлая пустота, изъеденная его трауром и мыслями. И больше не оказалось в его душе места той мягкости, что слыла благословенной среди адептов, простых людей и многих-многих. Ведь мягкость, которая подвергается испытаниям, становится бронёй.***
Панихида. Отвратительная церемония прощания. Отвратительно блеклые лица с отпечатком горечи и неверия. От слёз, не высохших на щеках, красных белков глаз и воспалённых век… отвратительно. Цзинь Жулань смотрит спокойно, мертвенно. Так смотрит человек, потерявший всё в одночасье. В груди бьётся сердце, надрывно взвывает волком. Только это ничего не меняет. Перед ним тело. Бледный, хладный игрушечный труп. Глаза закрыты, рот склеен. Ладони покоятся на груди, и одежда сияет своей белизной, траурностью, холодом. Его дядя, почти отец, почти весь его мир, вдруг оказывается не здесь. Его нет — и не опадает грудь в дыхании, и не закатывает он больше глаза и не грозится вдруг прирезать за оплошность. До чего вдруг всё это оказывается важным. Его дядя. Мёртв. Сколько? Неделю, или месяц, или год. С тех пор, как он пропал, прошла всего пара недель — всего несколько долгих минут, которые растянулись на две долгие недели. Неверие живёт в нём, испепеляет. Его дядю, тело, нашли целым, не увядшим. Таким, каким он был, и только потрёпанная одежда, несколько капель крови и сжатые кулаки дали понять: он сражался. С кем или с чем — по сути, неважно. Его не вернуть… Заполняет ужас от осознания. За секундами тянутся секунды и минуты. Он, находящийся в прострации от горя, не может следить за временем, так и застывает истуканом, неживой куклой пред всеми этими людьми. Они смотрят внимательно, препарирующими взглядами вспарывают кожу, разделывают кровоточащую плоть и, пряча за масками оскал, планируют месть, свершение надежд: свержение апостола с пьедестала, становление богами. Так начинаются все похороны, так начинаются разрушительные ритмы и падения школ, храмов, людей. Организация похорон — смешная шутка, за которой в темноте прячется оскал врагов.***
Ему бы высказать своё почтение, ему бы высказать свою благодарность и упасть на колени перед дядей. Облаять последними словами этих людей, высказать своё пренебрежение и злость, выплюнуть комок яда, вырезать языки и скормить их псам, шакалам, воронам. Не получается: заржавевшего и одеревеневшего, его тянут в горячие объятия. Знакомая одежда, и голос звучит как набат, благословение и поддержка. Спрятаться от плотоядных глаз заговорщиков и недругов в коконе чужих рук… — Цзинь Лин, тебе нужно прийти в себя, — шепчет непочтительно. Оглаживает худую сгорбленную спину в попытке приободрить. — Я в себе, — голос, глухой и скорбный, царапает глотку. — Нужно ведь провести все обряды. Дядя был бы недоволен, если бы я ошибся. — Ничего, — скомканно выходит. Так говорят люди, у которых нет слов для ободрения. Вэй Ину самому необходима эта простая поддержка, хорошее слово. Но не только ему сейчас это нужно… ведь страдает сильнее всех дитя, что сейчас находится в его руках, в его объятиях. Людей много. Близки единицы. Крепкие мужчины в траурных одеждах стоят чуть поодаль. Их ничего не выражающие лица сливаются с местом свершения панихиды. Вокруг тишина. Не плачут женщины, не рыдают дети. Только нестройный хор шепотков сливается в гул. Так провожают в последний путь едва знакомые люди. Когда приходит время переместить тело в гроб, Цзинь Лину кажется, что небеса обрушатся на них известняковыми пластами. Кажется, но ничего не происходит. Вдруг его дядя оказывается в этом неудобном, грубом ящике. Вдруг его дядя, не усеянный цветами, оказывается заперт в этой маленькой коробке. Тишину разъедает вой. Вырваться из чужих цепких рук, сжавших плечи, не выходит: больно плечам, больно сердцу и горлу, раздирающемуся его стенаниями; просто отвратительно невозможно от горя, как в агонии, вырваться и броситься вперёд в попытке защитить, вытащить из этого скомканного пространства тело, чтобы душа не чувствовала сковавших её стен. Чтобы тело, оставшееся без души и жизни, не было испорчено землёй или огнём. Так воет волк, потерявший стаю. Так вырывается звуком изливающаяся, будто лава, скорбь. Так Цзинь Лин пытался защитить дорогого человека. И мир замирает на миг. Мир замирает в вечности.***
В темноте глухо стучит кровь, и прерывистое, загнанное дыхание оглушает страхом. Болью выворачивает наизнанку. Больно. Кровь по венам металлическими гвоздями, и дыхание в воде ядовитыми парами. И в этой темноте нет стылой прохлады родных краёв, нет пекла солнечных лучей. Глухая, раздражающая пустота, та, что в его груди растёт годами. Кисловатый запах страха оседает вокруг. Зверь боится смерти, луна — солнца, а человек испытывает ужас от осознания собственной ничтожности перед вселенной. И здесь он всего лишь человек, всего лишь набор костей, плоти, всего лишь песчинка, букашка под ногами, нечто неважное и ненужное. Рука сжимается на груди, и неспокойное сердце бьётся, трепыхается под костяной завесой. Разодрать бы в крошево, и сжать мягкую горячую плоть в ладони, и почувствовать, как расширяется собственная жизнь, окрашивается тёплым бордовым закатом кожа на руках и пальцах. В темноте и страхе, в неизменной низменности желания жить дробит взятый взаймы глоток воздуха. И тьма расцветает светом. Всего за секунды мир переворачивается. Насмехается. Ставит ультиматум. И в неизвестности, в тишине, на людей смотрит почивший. Глазами живыми и блестящими. Но нет в этих глазах узнавания, улыбки и желания жить. Нет в этом теле теплоты души, как остывший камень на пепелище. Живое тело, не таящее в себе содержимого духовного, а лишь отяжелевшее от мгновения, названого «жизнью», что вследствие всё же не являлось ею. Смерть души, наверное, даже хуже.***
Цзэу-Цзюнь остаётся единственным, кто едва слышно шепчет что-то. Но его слова сливаются в крике чужих голосов, и слова не остаются даже в его памяти, на них внимания он не обращает. Поднимая свой взор на главу чужого ордена, на мертвеца. И то, что случилось, за минуты изменило окрас в комнате от прожжённой сепии, в хаосе окрасилось в красный и лиловый, потонуло в белизне и ропоте человеческих голосов. Потонул миг и мир в огне, в голословных криках, рёве истерзанных муками человеческих чувств и затих. Так осаживается тишина на поле боя, затихает миг, ветер, и люди прислушиваются, тонут в набате собственного стука сердца. Всего минутой ранее, секундой, прошедшей путь от будущего к прошлому. Где розмариновом цветом расцветали чувства, где ярость сливалась со скорбью, злость и ненависть изливались невидимым, тонким потоком проклятия. Саньду Шэншоу смотрит на людей. На племянника. На него, Сичэня, и в глазах его они остаются лишь отблесками размытых цветастых пятен. Вэй Ин сжимает побелевшими ладонями руку стоящего рядом, Лань Чжань дарит тепло и уверяет в происходящем, он как одна из его опор, его константа, что мир не выдумка, а смерть — всего лишь миг. Эти мгновения счастья остаются позади, когда одно лишь прикосновение к тёплой коже Цзян Ваньина оказывается болезненной судорогой, сковавшей прикоснувшегося. И Усянь впервые думает о том, что его опрометчивые решения не всегда хороши или верны. — Чёрт, — едва слышно вырывается его натянутый, как струна, голос. Цзян Чэн не говорит ни слова, смотрит немигающим, усталым взглядом, будто зацепившись за объект, он следит только за одним человеком, отгораживаясь от остальных. Он наблюдает, как прикоснувшийся к нему мужчина сжимает зубы и как зло полыхают глаза позади него, как белое и чёрное в едином клубке объятий и нежности. Только в его мире пустота, в его мире всё одно: и стены, и люди, слова и мысли. Только это ведь и неважно. Цзинь Жулань спешит прикоснуться, не обращая внимания на человека, осевшего подле, ведь этот миг счастья вовсе мешает мыслить здраво. Не видит своего искажённого лица, не вдумывается в последствия. Всего пару секунд назад, чуть не разодрав в крике глотку и не бросившись в объятия хладного трупа, он оказывается в сантиметрах от своего дяди. Смотрит блестящими глазами, давит улыбку, ждёт слов, прикосновения, узнавания. Но ничего не происходит, ладонь не взлетает, чтобы потеребить человека напротив. Встретиться взглядом и услышать шум вздоха. Этого не случается, только боль змеёй сковывает кости, суставы. Воздух камнем преткновения оказывается в глотке, густой, как разжиженная кладбищенская земля. Всего мгновения хватает, чтобы человек почувствовал истинную боль потери. Всего мгновения хватает, чтобы разрушить миг счастья. Сидящий в гробу Цзян Чэн даже не поворачивает голову на хрипы людей. Его не волнует ни названный брат, ни племянник, его не волнуют люди. Его предназначение было лишь в том, чтобы собрать людей и отправиться на вечный покой, сгорая в пламени.***
Из крика рождается буря. Из смерти возрождается жизнь. Но ничего не происходит из темноты, пропахшей гнилью и забвением. Люди твердят о злых силах и нечистых намерениях, о ритуалах и зарождающемся конфликте интересов. Они проводят параллели, они смотрят криво и косо и давят улыбки на своих лицах, чтобы быть благочестивыми. Старики и старейшины кланов глядят глубокими непроглядными омутами. Чешут бороды и не терпят возражений. Лекари едва ли могут прикоснуться к человеку в гробу, их сковывает боль, и никто больше не хочет испытывать удачу. И в данном случает всё громче звучит призыв «Уничтожить нечисть». Цзинь Лин сжимает зубы, смотрит злыми глазами исподлобья. Вертит в голове злые мысли, смакует и молчит немного, пару секунд. С губ срывается только надрывный свистящий шёпот. — Не позволю, — едко скользят по губам звуки. — Он мой дядя, а не какая-то нечисть. Пусть любой из вас только попробует прикоснуться к нему. Я самолично… Договорить не выходит. Вэй Ин кладет ладонь на исторгающий из себя злые слова рот, предотвращая скандал. Но в груди его так же плещутся непринятие и злость. Ему хочется воспротивится. Восстать. Только вот ему этого точно не простят, только вот… Он сам оттолкнул человека, что был ему так дорог. Обсуждения, суждения, слова льются непрерывным потоком. Они выкрикивают оппонентам, выплёвывая злость и гнев. Но за чередой перипетий и слов не оказывается решения. Старший из двух нефритов хмурит брови, трёт точку между ними и слушает, не пытаясь высказаться в пользу одной из сторон. Кукольно сидящий Цзян Чэн не двигается, выглядит выцветшим, пожухлым, таким, как сорванные цветы остаются в вазе всего на мгновения человеческой жизни. Не дышит глубоко и звучно, не моргает. Это существо, не человек, миг которого потерян в этой вечности. Его не волнует муха, жужжащая уже более получаса над головой. Его не волнует, что он всё ещё остаётся сидеть в гробу, и его неудобная, неприятная поза. Обсуждение заканчивается на тяжёлой ноте. Непринятие в глазах людей, насмешка. Почившему пора бы уже на покой. Желательно вечный.***
В темноте расцветает свет. Тяжесть сползает с плеч и остаётся лежать у ног парчовым плащом. Но Ваньина это мало волнует, в груди теплится пойманной птицей сердце. В голове пустота, и узнавание, и понимание не приходят. Место незнакомое, тяжёлое, каменистый пол под ногами, темнота непроглядная. Духовные силы, иссякшие подобно разбитому кувшину. Всё заканчивается в одно мгновение вспышкой света. И между ним и театральной сценой всего лишь единственный слой. За спиной стелется туман, и это не вселяет ничего, кроме суеверного ужаса, который он старается упрятать под замок. Сорваться в безумие от страха, смешно. За завесой полупрозрачной, точно легчайшая паутина, оказывается один из залов Юньмэна, в помещении толпятся люди, звучат злыми словами голоса. А его и не замечают вовсе. Но на самом деле Цзян Чэн не чувствует в себе изменений, не ощущает легкости или тяжести. Звука собственного дыхания и биения сердца, крови. Он и не здесь вовсе. Оглядывая лица собравшихся, он цепляется за грустные глаза Вэй Ина. Тот не видит подошедшего, не поднимает искрящийся взгляд на него и не пытается обнять, как и не пытается вымолвить ни слова сидящий рядом мужчина. И люди не видят и не ощущают его. Как если бы он был лишь призраком. Живым призраком. И, наверное, только через мгновение он лишь краем глаза замечает то, что может разрушить всё его самосознание. Он сам, как в прострации, подходит к этому бледному, сидящему телу, тянет руку к собственной ладони, касается пальцем, а только потом сжимает ладонь. Но от этого действия не происходит ничего существенного, только за спиной насмехается, гулкий, потусторонний голос. Вспомнить, что происходило, невозможно, как всё это произошло, и что стало причиной? О том, что люди становятся призраками, написаны тысячи трактатов. О том, что люди становятся гулями или другой нечестью, также тысячи и тысячи книг. О том, что человек вдруг становится призраком или душой вне тела, не было ни единого иероглифа. Его губы самопроизвольно растягиваются в улыбку, в оскал. Так улыбаются, когда понимают, что ничего уже не изменить. Слёзы скапливаются в уголках глаз, но так и не проливаются дрожащими тёплыми потоками. И только тело едва видимо для остальных смаргивает эту противно жгущую влагу, и неясная невидимая капля растворяется в пространстве. Лань Хуань ловит отблеск, но не замечает изменений.***
За неимением выбора Цзинь Лин просит одну из служанок передать небольшое сообщение Вэй Усяню. И минуты ожидания званого гостя превращаются в пытку. В комнате поблёскивает небольшая лампада, подле на полу расположился приближённый его дяди — старший заместитель, преданный Цзян Чэну как никто другой. В его глазах плещется та же горечь, что чувствует Цзинь Лин. И орден под его началом существует, как не должен существовать. Скоро, очень скоро объявится целая стая шакалов, шавок. И они потребуют, несомненно, что-то, что не даст жизни, или уничтожат всё, что есть сейчас. — Мы приставили несколько человек охранять главу Цзян, — разрушает тишину сидящий мужчина. За завесой из волос только и видно, как сверкают его глаза тёмными карими всполохами. Цзинь Лин качает головой и скрещивает руки в защитном жесте, пытаясь отгородится. Понимание, что ему так просто не управиться с двумя орденами и почти неживым человеком, ломает. — Спасибо, Гуй Дэншен. В ответ на благодарность тот ничего не произносит, опускает скорбно голову, как будто не хочет слышать и слов благодарности, и по лицу ползёт судорога. Непринятие собственной ошибки, ожесточённая борьба с саморазрушающимися мыслями — так реагирует только виновный или же считающий себя в чём-то виноватым человек. Впрочем, все себя считают повинными в том или ином… Когда лучина, оставленная на столе, догорает, проходит не меньше получаса. В комнату входят трое. Вэй Ин, несмотря на всю свою прозорливость и неугомонный характер, сохраняет молчание, косится на сидящего мужчину, на его небрежный хвост и тёмные волосы, и цепляется за немного грубую, оттенка спелой пшеницы кожу. Южанин, босяк. Но ни слова против не говорит. За ним следует неустанной тенью Лань Чжань. И только последним переступает душной комнатушки порог Лань Хуань. В его глазах нет жизни, скорби и желания помочь, он точно призрак следует белой тенью. Цзян Чэн наблюдает из-за угла. Кривится. Поднимает взгляд к потолку и, сощурив глаза, выдыхает воздух из плотно сжатых губ. Лань Хуань нервирует его, бесит, его хочется встряхнуть, ему хочется влепить оплеуху и сжать зубы на его губах. И последняя из мыслей, нервирует, наверное, даже сильнее, чем всё, что может произойти. Цзян Чэн гонит от себя неуместные, спрятанные так глубоко мысли. Они не должны мешать ему решать проблему. И эта проблема сейчас — глобальный, почти монструозный факт, который распространяется, как лесной пожар в летнюю ночь. Его крик, его стенания, его мольбы оказываются обращены в пустоту, всего на миг, когда он теряет остатки самовнушения и веры. Слушать всё, что сейчас будут обсуждать эти пятеро, у него нет ни малейшего желания. Цзян Чэн проходит во всё ещё приоткрытую дверь. Небо темнеет, рассыпается звёздами. Прохладный ветер после прошедшего днём дождя приносит запах озона. Ваньинь не обращает внимания на захлопнувшуюся дверь за своей спиной, стоя чуть дальше, уходя практически в небытие. Следовать по пятам за племянником удручающе и неэффективно. Сложить в голове мозаику выходит из рук вон плохо, он думает, перемалывает мысли, перебирая воспоминания, расставляет по полкам. Тянет руку к волосам, сжимая у корней собственный кулак. Пытается быть здесь, пытается понять. Но осознание, его желание жить — это всего лишь безысходность. Решение не находится. Даже когда, сделав пару вдохов грудью, Цзян Ваньинь понимает, что открыть дверь он не может, а его бестелесная оболочка не может путешествовать сквозь преграды, которых он не замечает, пока, точно следуя за человеком, как за маяком, проходит сквозь дверные проёмы. Это открытие нарушает все каноны суеверных сказок, которые рассказывают и в больших городах, и в небольших поселениях. Он не может не то что коснуться, его здесь и вовсе нет. Удар кулака о створку двери не производит ни шума, ни вообще какого-либо эффекта. Боли от удара не ощущается, и впервые в жизни Цзян Чэн паникует.***
Лань Хуань жмурится. Солнце, едва вставшее из-за горизонта, начинает свой день, прожигает крыши золотом, окропляет комнаты светом. Осень вступает в свои права, в комнате прохладно, небо по горизонту темнеет, скоро будет гроза или обойдёт стороной, он не знает. Тишина не нарушается звуками и пением птиц. В голове мысли теснятся и толкаются. Болит сердце в груди, жжётся на губах металлический привкус. И знать бы, к чему все симптомы, только ни у одной из болезней нет таких сопутствующих эффектов. А лекари неизменно попросят поведать о терзающих душевных муках, только вот никому не расскажешь о том, что в пустоте — голодный изнывающий ветер и пожарище, на котором темнота ставит кляксы. О том, что улыбка Мэн Яо всё ещё тревожит его мысли и зовет его в пропасть. Не Минцзюэ. Что чудовище тянет к нему руку и просит спуститься в ад. И он бы с радостью сделал этот шаг, только самобичевание и самоуничтожение это не одно и то же. Ему что-то снилось. В горячечном сне ему не ведается о мирских проблемах. Вспомнить не выходит, и он оставляет это гиблое дело, понимая, что в темноте он слышал мольбу, но чей же голос так отчётливо остался эхом в его голове, узнать он едва ли сможет. Он ведёт языком по губам. Стряхивает напряжение, смотрит на кончики пальцев и потом на ленту в собственных руках. Ведь эту часть его самого он так и не отдал никому. Остался один изнывать от тоски и мрака, поедающих его. За пришедший день, ему кажется, произошло слишком много всего. За прошедший год едва можно назвать что-то важное. Облачаясь медленно и монотонно, Лань Хуань впервые за всё время с прочтения того злополучного письма задумывается. Цзян Чэн, который любил сквернословить и смотреть на него грозовыми глазами. Мог ли тот человек улыбаться? Какая странная мысль. Он выталкивает её из своей головы и представить не может, как чужие глаза искрятся, а губы, что изрекают проклятия, вдруг растягиваются в улыбке, и не насмешливой и злобной… а чистой. Эти мысли формируются и заполняют всю его голову. В мыслях остается вакуум из чужого голоса и глаз. И он, Цзян Ваньинь, в его мыслях, как пустой болванчик. Он остаётся там позади, всегда, и он не тянет панибратски руки и не просит дружбы. Кажется, ему хватает этого знакомства, которое остаётся сухими строками на пергаменте в деловой переписке. Он иногда, наперекор собственному обычаю, спрашивает про настроение, про чай, про что-то, что не относится к делу, и в ответ получает всегда лишь один символ, реже два — всё прекрасно, хорошо. И неважно. Лань Хуань проводит по лицу ладонью, стирая все свои мысли, пытаясь освободится. Думать тяжело. Цзян Чэн всё ещё не может быть ему дорог, важен и значим. Так что все мысли скорее растворяются в рутине утреннего сбора. Через некоторое время уже собранный, свежий и льдисто-холодный глава клана Лань ступает в то небольшое помещение, в котором остается сидеть Цзян Чэн. За прошедшую ночь тело расслабилось и теперь, мирно прикрыв глаза, спало. В гробу, этом неудобном ящике, в пожухлых белоснежных цветах и на фоне этой картины сердце пропускает удар. Охранники, оставшиеся за дверью, лишь слегка косят взгляд, но не пытаются высказать и слова против. Зачем, ведь им был дан приказ, и человек, что вошёл в помещение, не является их противником, а наоборот — он один из доверенных лиц. Цзян Чэн однажды улыбнулся, когда произнёс его имя, но данный факт остаётся неозвучен и забыт за давностью времени. И Лань Сичэнь его и не помнит. Он помнит нечто другое, не связанное с главой Цзян. За разрозненным роем мыслей мужчина ловит одну-единственную, требующую внимания. Прикоснуться к телу, что отторгает всех остальных, не кажется хорошей идеей. Но независимо от его желания рука тянется вперёд, прикосновение прохладных кончиков пальцев к чужой щеке не порождает волны боли, вспышек света или громовых разрядов. Мягкость кожи вызывает желание её огладить. И впервые в жизни Лань Сичэнь замечает, насколько белая и мягкая кожа у вечно хмурого главы клана Цзян. И что его губы цвета спелого граната, и от него едва чувствуется запах сандалового дерева, лотосов, воды и свежести. Сердце сжимается, горячее ощущение обжигает его изнутри, как тёплый чай в холодную погоду. Губы зудят от неясного, невозможного… В горле пересыхает. Цзян Чэн открывает свои глаза и смотрит пустыми, ничего не выражающими самоцветами, словно окатывает холодной водой, и не крадёт его взгляд, не запечатывает в сердце. Цзян Чэн хмурится, стоя чуть позади, ведёт плечами и рвёт на груди кожу. Боли нет. Только это чувство, это прикосновение. И стоя за спиной, этой необъятной, слишком широкой из-за накидки, он чувствует себя немного живым, существующим. — Лань Сичэнь, что же ты делаешь… Что же ты делаешь со мной?***
За прошедшие дни в роли призрака или нечто эфемерного Цзян Чэн понимает одно. Это чертовски скучно. Наблюдать за людьми, за нестаранием адептов, за скорбными лицами близких людей, за сверкающими глазами недругов и врагов. За улыбками и шепотками. Так проходит время. Много времени. Немало секунд, минут, всего. Звуки проходят сквозь тело, люди не касаются его, только один человек, и тот, что может подарить ему тепло, не даёт этого ощущения. Злит. Жжётся грубость на языке. Ему хочется подойти и ударить, достать Цзыдянь и схватить змееподобным кнутом, высказать свои чувства, но он не наученный, не знает, как вымолвить и слова, и это уже тянется так давно. Он погребён под пеплом прошлых ошибок, слов, терзаний. Лань Хуань не касается его, только изредка проверяет его пульс, пропуская по его эфемерному телу толпы мурашек и горячечное вожделенное тепло. Цзян Чэн иногда хочет коснуться его волос, или губ, или неважно чего. Ладони или шея. Цзян Чэн иногда как умалишённый старается прикоснуться к его рукам. Только отклика нет, и нет ни слова, ни чувства, ничего. Словно объятый пустотой, он остаётся в этот момент один, покрытый тончайшей вуалью, из которой не вырваться и не почувствовать ни тёплого света, ни прохладного дождя, ни целующего ветра. — Ничего? — уточняющий вопрос пробуждает от чувства всеобъемлющей пустоты. Цзинь Лин хмурится. — Ничего, всё, что можно сказать, он здоров. Только одно очень настораживает, в теле нет ни капли духовных сил. Повреждения совершенно незаметные, и большая часть и вовсе не опасна. Лань Хуань, всё ещё сжимающий запястье, будто сам не замечает, как большим пальцем оглаживает мягкость чужой кожи. Не видит, как Цзян Чэн смотрит на него. И его взгляд говорит в тысячу раз больше, чем можно было бы выразить словами. — То, что случилось, мог ли тот монстр… — Вэй Ин оглаживает пальцами кромку бумаги и заставляет Лань Сичэня оторвать собственную ладонь от тела, сидящего рядом с ним, — похитить душу, золотое ядро? — Никогда о таком не слышал, — Лань Чжань произносит только это. И, наверное, после этого в ту же секунду на него смотрят трое. Расспрос. Ведь всё могло быть так просто. Ничего и никогда просто не бывает. Едва только он, Ванцзи, касается струн своего гуциня, едва только тот исторгает из себя звук, протяжную ноту. Ничего. Тихо. Глухо. Жулань поникает плечами, опускает голову и кровит губы, сжимает их зубами. Пытается вырваться из порочного, надоедливого чувства отторжения и скорби. Цзян Чэну хочется смеяться. От попыток поговорить с ним, от попыток понять. Ведь понимания у него самого нет. Ведь он то, что можно назвать заблудшей душой. Ведь… он ещё не погиб. Не окончательно. А его душа не дух в том понимании, в котором они привыкли, и этот факт ставит в тупик, ставит шах и мат. Ах, какая несправедливость, грязная оторванная реальность под ногами. Хочется топать и злиться. Смывать словами едкими свою нервозность. Свою усталость. За всего каких-то несколько дней оказывается слишком много саморазрушения, гнева, самобичевания, и злости всё ещё на себя. И это всё обрушивает хлипенькие стены его сдержанности, как обрушивается поток грязи и каменей, сползающий с горы, на обычных людей. И тогда всего через мгновения понимания и порождённого секундой страха Цзян Чэн закрывает глаза и в иступлённом горе просит на коленях убить, освободить его, душу, тело, сознание. Просит коленопреклоненно бога или кого-то, кто сможет ему помочь. Но этого не происходит. Только горячечное ощущение заполняет его болью так, будто вырывают каждую вену из тела, будто его заполняет лава или яд, разъедающий плоть. И зелёный, тот, что можно назвать увядающим, мелькает в его сознании глазами улыбающимися, и ждущими, и ждущими. Лань Хуань касается его руки… Выдёргивая из ощущения невесомости и парения.***
Время идёт день за днём. Ступает мягкими шагами солнце, освещает комнату. Мягкий свет ложится на пол, золотится, искрится. Так не бывает и не должно, Цзян Чэн касается этой туго натянутой струны солнечного света, но та не касается его, всё ещё безвольного, пустого, прозрачного, призрачного. Лань Хуань находится чуть глубже в комнате, его не достаёт солнечный свет, не искрит, не благословляет. А ведь он в белых одеждах должен выглядеть сошедшим с небес небожителем, с мягкой улыбкой, глазами золотисто-карими, как осенняя листва. Но это додумки, всего лишь воображение, всего лишь… пустота Лань Сичэня отличается от Ваньина. Она промёрзлая, глухая, глубокая. И Цзян Ваньин едва ли может сопоставить этот образ, белоснежный и искристый, с тем, что наблюдает сейчас. Серость, в белых сумерках. — Всё ещё ничего, — вдруг говорит. Разрушает тишину. — Где же бродит ваш дух, — вопрос, не похожий на вопрос. Цзян Чэн не оглядывается на себя. Не хочет смотреть, как его тело, пустая болванка, сидит на небольшой кровати, как некрасиво каскадом волосы обрамляют плечи, как эти чёрные нити кажутся паутиной, манящей путников и прохожих. И взгляд, пустой и холодный, как у тех сумасшедших, что остаются белыми костями и забытыми могильными плитам. Он не хочет смотреть, как Лань Сичэнь пристально оглядывает его лицо, этот факт, это движение, взгляд — всё это ему не нужно. Или нужно слишком сильно. И Цзян Чэн не хочет смотреть в глаза свои — чужие, что не видят его. Его настоящего, не пустого, не убитого и искалеченного жизнью. А… какой он на самом деле. Цзян Чэн горько смеётся, кривит губы. Больно. Оказывается, больно даже так. Понимать, что ты всего лишь попытка, всего лишь субъект мира, ненужный и брошенный. Что мать, отец, семья, что были дороже всего золота, его собственной души, его ядра — все вдруг исчезли. И склизкая ненависть сжала глотку. Спазм прокатился по телу. Он всего лишь ошибка. Ошибка, которую не исправить. Он всего лишь проклятый, всего лишь кусок плоти и костей. Взявший взаймы у собственного брата. И его гордыня, что постепенно разрушает его до основания, по ступеням и косточкам, испепеляет, оставляет гранитную крошку у ног. — Ошибка, — произносит Цзян Фэнмянь, не видя собственного сына за дверью. Говорит глухим голосом, говорит, потому что… ненавидит. Свою плоть, свою кровь. И его непосредственно. Цзян Чена. — Ошибка, — произносит мать. Не в том смысле уничтожения, но факт. Факт остаётся фактом, она любит его не за то, что он есть, а просто за то, что он её сын. Всего лишь ошибка. Непутёвый, нелюбимый. Злой и глупый. Кому нужна испорченная игрушка, кому интересен он сам? Цзян Чэн не пытается думать об этом, он прекрасно осознаёт, что никому и никогда не был нужен. Глава ордена. Глава ордена, а не собственной жизни. Смешная шутка. Когда вдруг он оказался безжизненной безвольной куклой, управляющей целым орденом? Цзян Чэн не оглядывается. Не видит, как по лицу его тела ползёт ещё одна одинокая слеза. Не видит, как изумлённо искажается лицо Сичэня, как тот тянет руку, чтобы смахнуть с гротескно подсвеченного утренним солнцем его лица одинокую слезинку, что горячее лавы. Он не замечает, как холодный взгляд, направленный на него, вдруг полыхает пожаром, теплотой. Но потухает, как мотылёк, проглочённый кувшином. Не видит, что видят чужие глаза, и не осознаёт всего, что думает другой…***
По прошествии недели всё, что можно было придумать, было придумано, всё, что можно было бы использовать, было использовано. Остальные главы орденов и кланов лишь ещё раз предостерегают Цзинь Лина, тот отмахивается, смеётся, грубо отдёргивает ладони и кланяется неформально… Цзян Чэн не доволен. Цзян Чэн, изнурённый монотонностью, этим ощущением одиночества, хотя до этого одиночество не пугало, сходит с ума. Ведёт руками по лицу, пытается ущипнуть себя за запястье, пытается прикусить губу или язык. Ничего. Ни крови, ни боли. Хочется почувствовать ветер, воду, холод и тепло. Теплее не становится, и понимание того, что Лань Хуань в скором времени так же должен отбыть по своим делам, огорошивает. Так не должно быть. Лучше бы он уже умер и не мучил ни себя, ни Цзинь Лина. У того всё же был ещё Вэй Усянь, тот его в обиду в любом случае не дал бы. И помог бы всем, чем смог. И сидя в очередной раз возле Сичэня, Ваньинь едва касается его ладони, проделывая это уже в тысячный раз. Он сжимает его ладонь, пытается уловить чувство. В глазах его визави нет его. Нет. Ничего. Только отблеск полупустой, заполненной светом комнаты. И совсем немного, совсем чуть-чуть, он видит в его глазах собственное отражение. Но это иллюзия, навеянная моментом. Лань Хуань вздыхает, прикрывает глаза, его бесстрастное лицо сейчас не похоже на обычную добродушную маску, ту, что он использует так часто. Лань Хуань всегда старается быть максимально вежлив, учтив и добр ко всем. Даже к нему, потерянному, глупому и злому. И он приручает именно этим, как избитую псину, прикармливает и ласкает тёплой ладонью. Так было всегда, так просто. Цзян Чэн смаргивает наваждение, ему, грязному, не стоит касаться чистоты, этих рук. Но как же хочется, как же тянет, и он сдаётся огню в очередной раз. Неумеющий сдерживать себя. Мадам Юй сказала бы что-то резкое, несомненно. В противовес всем чувства Цзян Чэна в груди у старшего нефрита пустота. Пустота, гулкая, зияющая. Она раскрывает пасть. И в который раз ему, Сичэню, кажется, что его здесь вовсе и нет. В очередной раз он натыкается на эту безвольную куклу, та сидит возле стены, и только едва слышно, едва видимо он понимает и дышит. Иногда ест с его рук, пьёт с его ладоней, принимает помощь, поднимается на ноги, идёт за ним, держась за его руку, ведомый. И, наверное, навеяно моментом, чудится, что ластится. Но в глубине зрачков, тех, что полыхали грозовым небом раньше, нет и толики чувств. И Лань Хуань ещё раз тянет собственную ладонь к чужой щеке, не пытаясь остановится. — Цзян Чэн, — зовет почти ласково. Касается мягко щеки, а кончиками пальцев — мочек ушей. Цзян Чэну хочется сказать неуместно много слов. Ты ведь не должен этого делать, говорить. Не обязан. Ты ведь не чувствуешь этого сжигающего пожара, не ведаешь, во что превращаешь и что сотворяешь. Собственноручно ты лепишь чудовище, что подвержено рукам твоим и голосу твоему. — Лань Хуань? — остро пробивает по позвоночнику теплотой, распространяющейся от щеки. Хочется коснуться в ответ. — Саньду Шэньшоу, глава ордена Юньмэн Цзян, — шепчет. Последние слова — почти что шевеление губ. — Я здесь, — так же тихо. Его всё равно не слышат. Цзян Чэн едва вздыхает, пропускает сквозь себя это ощущение, что не даёт ему утонуть окончательно. Он прислоняется лбом к чужой спине, совладать с мыслями никогда не было так тяжело. Почти невозможно. И ни один из них не вникает в то, что происходит, что неправильность белыми нитками шьёт момент и чувства. И вся эта неправильность скапливается клубком.***
Всё то время, что проводит Лань Хуань в пристани лотоса, оказывает на него неизгладимое впечатление. Всего неделя, всего какая-то часть от месяца, почти ничтожное количество. Здесь всё пропитано Цзян Чэном. Так первый день остаётся в его сознании пустотой. Но каждое новое утро, что он просыпается здесь, сбросив все обязанности главы клана на своего дядю, даёт ему немного свободы. Он и так бросил свой орден, он и так оставил свои обязанности, ещё немного времени не сделают погоды. А ведь если его прогонят, ему будет необходимо уйти. Он отгоняет эти противные жалящие мысли и надевает на лицо мягкую полуулыбку. Надевает свой образ, что истёрся и потрескался от времени и мыслей и от людей, их потерь. И отступает тоска, отступают мысли о Цзинь Гуанъяо, Не Минцзюэ, о его названных братьях и тех, кто смог сломить его сильнее всех, о тех, кто искрошил его полностью. О тех, кто уничтожил его, похоронил, и Цзян Чэн вовсе не является одним из тех, кому он был бы предан, и он не является всем. Миром. Его мир разрушен. Его сознание разломано. Его улыбка, уже почти оскал, которая так хорошо притворяется мягким успокаивающим выражением лица. Дышать здесь на порядок легче. Воздух пропитан сладостью, тянет едва тиной, тянет мокрой землёй, грозой. Та уже который день сверкает на горизонте, но не проливается дождём, только громким гулом буйство стихии поднимает ветер, молнии и гремит гобоем. Завтрак проходит тихо, Цзинь Лин ведёт себя не как глава клана, не как преемник или гость. Он так же отбрасывает собственные обязанности, смотрит на всех глухими, чернеющими глазами. Он не пытается говорить слишком много, не пытается утешиться. Только смотрит, как он, Лань Сичэнь, касается ладонью чужого запястья, как сжимает длинные пальцы на белоснежной коже. Это коробит, противоречит ему. Он хочет оторвать эту ласкающую ладонь. Закусывает губы и ничего не говорит и не делает, только следит. Ближе к полудню он, Сичэнь, всё так же приходит в покои, охраняемые от незваных гостей, присаживается рядом. В тишине слышно, как за дверью, чуть поодаль, прогуливаются адепты, как шепчутся, смеются. Как ветер взывает холодным воем промёрзлой осенней погоды. А в этом помещении, тяжёлом от стен, морок расползается, заполняется дымкой ненастоящего, почти парализующего, пустого… Он и слова подобрать не может. Трёт переносицу, смеживает веки. Цзян Чэн не двигается. Дышит. Дышит. Дышит. Он ловит его дыхание почти как мантру. Он зачитывает молитву, беспокойно остаётся здесь, рядом. Он ловит Цзян Чэна в своих мыслях за ладони, смотрит в его глаза, глубокие и печальные, и … остаётся в конечном счёте один. И только призрак здесь. Почти крадёт его воздух у его губ, почти касается его тела своим, нервно оглядывается, когда так близко подходит к этому идеальному, белому нефриту, к тому, что жжёт его своим существованием, уничтожает своим взглядом. Кладёт ладони на плечи, встаёт напротив и ждёт. Но его нет. И это неправда. Цзян Чэн отходит к одной из стен, к небольшому окну. Смотрит на серое небо. Больное. Неприятно удушающее, вгоняющее в тоску. На этот раз осень, несомненно, поганая. Но она не изливается холодными дождями, только небо темнеет, ветер стынет, и по жилам крадётся потусторонний холод. — Ты здесь? — Цзян Чэн в очередной раз начинает монолог. Он подает тусклый голос. Оглаживает свои волосы, пытается их растрепать и сжимает зубы в яростном желании. Он хочет быть здесь и в то же время оказаться как можно дальше отсюда. — Я немного соскучился и устал! — сознаётся, стряхивает невидимую пылинку с рукава, оглаживает взглядом чужой идеальный профиль, отворачивается. И выражает свои мысли словами впервые за долгое время. — Слышал, что тобой восхищаются немало адептов. Это правда, что ты убил тысячелетнего гуля, что питался жизненной силой детей? — в голосе сквозит восхищение. Впрочем, он и так знал слишком много о чужих подвигах. Он знал Лань Хуаня по слухам, по едва ли долгим встречам. Он знал его по улыбкам, даримым другим людям. Словам и действиям с его стороны. Мужчина не оглядывается назад. Не нужно, чтобы и так понять, что на прекрасном лице не дергаётся и мускул. — Я, конечно, не жду ответа, — очень ждёт. Хочет услышать собственное имя, произнесённое глубоким голосом. Хочет услышать, как шепчет ласково, как зовёт, как рычит. Наивность. — Почему всё так получилось? Возможно, я нарушил какое-то правило небесных чертогов или разозлил одного из богов, — слова рвутся из его уст и не требуют ответа. Цзян Чэну нужен этот момент. Он не может, не хочет следовать за старшим из Ланей. Он иногда следует за Вэй Ином, но после очередного фривольного пришествия перестаёт. Это ощущение, что кто-то может так себя вести, выводит и нервирует его. Тем более пристань лотоса не притон. Но запретить он им в любом случае не может. Мужчина в белом поднимается на ноги, пока за монологом движется время, и он не видит, как полыхает чувство на чужом лице, и как пропадает. Цзян Чэн поворачивается к нему, чтобы в очередной раз увидеть его прекрасное лицо и белоснежную налобную ленту, ореховые глаза, отдающие почти в золото или крепкий чай в зависимости от освещения. Коснуться его спины или же просто постоять рядом. Но всё происходит не так, как обычно. Лань Хуань встаёт ровно напротив его тела. Тянет руку к его ладони, поднимает на ноги. И он стоит напротив него. Смотрит. Цзян Чэну хочется вскрикнуть. Или же посмотреть с улыбкой. — Цзян Ваньин, — шепчет. Кладёт голову на плечо, но не прижимается ближе. Между ними звёздное небо, между ними стена. Горячо. Лань Хуань пытается осознать собственные чувства. Пытается поймать ускользающее ощущение за хвост. Цзян Чэн заполняет его мысли своим голосом. Цзян Чэн заполняет его собой, находясь, в сущности, не здесь и не предпринимая попыток. Лань Хуань силится вспомнить его улыбку, его слова. Его вежливый взгляд или его потаённые желания. Но из того, что есть, лишь неприглядное, злое и грубое существо. И лишь иногда, всего на миг, в его голове он оказывается улыбающимся, совсем немного, лишь краешком губ. Цзян Чэн вдруг нарушает его монотонный приют своим существованием, своей пустотой. И Сичэнь не помнит так много, что помнит он, Ваньин, о нём, о его словах, мягкости тона голоса, о прикосновениях поддержки. И сейчас он всего лишь кукла, что не поймёт его терзаний. Но, наверное, даже этого достаточно, чтобы подумать о том, что он важен ещё хоть одному человеку. Ошибка. Неправда. Лань Хуань собирает его по кусочкам существования, по осколкам, оставленным им самим. И первый шаг к этому — смерть.***
И в круговороте жизни Сичэнь обнаруживает, что Цзян Чэн был не тем. Не гордым и не злым. Изломанным, возможно, непонятым. Но эти слова как нечто само собой разумеющееся. Он отождествлён с этими эпитетами, как головоломка. Во время прогулки по пристани лотоса и по городу он находит его следы. Существование. Он находит забавную историю, рассказанную местным пьяницей, в которой Цзян Чэн не пытается казаться злым и недалёким. Он благороден, немного хмур. Он тянет пьянице руку, чтобы помочь подняться из лужи, он не говорит ни слова, стреляет грозовыми глазами. И мужчина в рванье рассказывает о мальчишке, коим был их глава. — Мальчишка? — он не смеётся. Не смеётся, только удивлённо приподнимает брови. — Цзян Чэн краснеет от вида обнажённых красавиц, — произносит куртизанка с губами алыми, словно вишня. Она не обнажена настолько, что можно было бы начинать краснеть. Но она смеётся. И её смех — сладость, медовая, липкая. Он, не обелённый чужими словами, понимает, что несёт за собой этот звук. Ему хватило знаний о любви, и продажной, и плотской. — Милый глава так покраснел, когда А-Мин прижалась к его руке собственной грудью, — её глубокий бархатистый смех привлекает прохожих. Они не отличаются благородством, люди пялятся на Сичэня и на куртизанку, смотрят с интересом, похотливо обводят взглядом привлекательное женское тело и с восхищением оглаживают чужую мощную спину в белых одеждах. А-Мин, куртизанка, выглядывает в окошко, слыша своё произнесённое имя, стреляет голубыми глазками и растягивает губы в улыбку милую, нежную и просящую. Лань Хуань не подаёт вида, только скользит по периферии незаинтересованным взглядом и на рассказ улыбается мягкой, ничего не значащей улыбкой. — Так не краснел ни один юноша, что был в нашем заведении, — она постукивает пальчиком по двери, продолжая рассказ. Что-то шепчет сама себе и через мгновение смеётся, заразительно и мило. Но милый в ней только смех, глаза же сокола, и стать, пожалуй, императрицы. — Такой милый… Лань Хуань не хмурится. Не смеётся, выслушивает с интересом и вежливой, едва ли прохладной улыбкой. В груди комок из чувств запутывается сильнее. Он исследует город, он ищет человека. А обнаруживает нечто другое. — Милый? — сам себе под нос, неразборчиво. Он не может связать это слово с главой Цзян. Что его сподвигло? Всего лишь шепотки адептов, всего лишь его неуёмное желание разобраться. И выходя за пределы ордена в город, он не думал найти ничего, а нашёл слишком много. За его небольшим путешествием расстилается кладезь его чувств. Что может его ждать в конце? Он думает о разочаровании. Женщина — хозяйка небольшого трактира — улыбчива и словоохотлива. Она заливисто смеётся посетителям, она хлопает по спине постояльцев, друзей и знакомых. Он входит в небольшое светлое помещение, пропахшее специями, речной рыбой и вином, оглядывается и, садясь за стол, задаёт вопрос. Она тускнеет, когда он произносит имя Ваньина. Она больше не пытается быть весёлой, будто ей на голову накинули траур. И смотрит, смотрит пронзительно, немного зло. И траурность, как нитка, проскальзывает между ними, белая и холодная. — Опозорить пришли? — это не вопрос. Провокация. Кривится лицо, жжётся злость. Люди замолкают, прислушиваясь. — Нет, что вы, — Сичэнь примирительно поднимает ладони, улыбается, в который раз уже? — Меня вашими фальшивыми улыбками не взять, — женщина, которую один из мужчин назвал Чжу Эр, отмахивается. — Снова, в который раз вы уже позорите нашего главу… Он ведь был таким славным ребёнком, а вы и ваше племя… Она не разбирается, с кем говорит. Все заклинатели, бывавшие здесь, так или иначе говорили много грубостей о Цзян Чэне. Но никто не видел его подраных коленей, когда тот бежал за своим шиди, никто не видел, как он шёл под дождем и плакал. Никто не видел, с какой мягкостью, тот приходил сюда, садился в угол, пил, ел и был одним из своих. Как заливисто смеялся в детстве, играя с рыжим щенком, грязным от пыли. Никто и никогда не сможет забыть, с каким лицом они, вернувшись в родные края, застали эту разруху и хаос. И с каким рвением молодой глава поднимал на своих плечах балки, таскал глину и строил всё заново. Как по кирпичикам собирается башня, так и он восстанавливал свой дом заново. Пытался вернуть всё, что было утрачено. И как гас фиолетовый блеск его глаз, превращался в черноту глубин озёр. Как он превращался в камень и как ковал, ломал и клеил своё сердце. И не приходил больше намеренно, поглощённый бумагами, миром заклинателей, только изредка посылал посыльного уточнить у жителей, в чём у них есть необходимость, какая нужна помощь? И все, почти все видели, с каким лицом он вернулся после потери сестры, каким горячечным и потухшим был тот взгляд, взор чёрных от горя глаз и синяки с красными, воспалёнными веками. Как горько сжимал он руки на груди и, потупив взор, не решался зайти. Понимал, знал, что он не заслужил, наверное? Что его грех не прихоть, а необходимость. И понять его смогут не все. И едва она, Чжу Эр, протянула руку, тот расплакался на её плече. Как ребёнок, у которого не осталось больше дома, не осталось ничего. Что и было правдой. Как дрожали его плечи, которые мгновением ранее были столь широки, а в другую секунду покаты, хрупки и взвалившие на себя всё бремя мира. Несправедливость. Женщина говорит. Жжёт словами, воспоминаниями. Она не улыбается, ругается. Она бы и в драку полезла, но мужчина в траурно-белом вдруг поднимает ладони к глазам, горьким, влажным от непролитых слёз. Не плачет, но будто стирает маску, обнажает непонимание, неверие, обнажает своё уязвимое состояние, в котором столько мыслей, столь много всего. И роится, роится неведомое ему чувство, и скорбь, и гнев. И желание защитить. Кого, мертвеца? И, наверное, в этот момент он понимает. Вежливость и отстранённость были не надуманной и не фальшивой игрой. Нет, Цзян Чэн намеренно строил вокруг себя стены, не пытался казаться лучше. Не был вежлив с ним. Только иногда смотрел едва ли больше секунды. И всё начиналось сначала. Вежливая холодность и оставленные позади люди. Письма, документы. Жизнь. Лань Хуань почти плачет от понимания.***
Ночь, в течение которой он гуляет и узнает, вдруг оказывается ужасным временем. Лань Хуань проходит в комнату Цзян Чэна. Тот спит, укрытый шёлковым покрывалом цвета вишнёвых листьев. Этот цвет оттеняет его прозрачную, сизую в темноте кожу и волосы цвета воронова крыла, рассыпанные вокруг мягкими волнами… Пахнет сандалом и жасмином. Чадит небольшая свеча на столе, потрескивает, разрушает тишину. И он подходит ближе, останавливается рядом. И не понимает. Как столь своеобразный, закованный в броню человек мог быть… Человечным? Сочувствующим? Невинным? Как? Он не находит слов. Отмахивается от мыслей, отмахивается от призрака чужого существования. Цзян Чэн его ломает. Не сам. Не руками. Он разрушает его изнутри своим существованием, своим миром. Он плюётся ядом и говорит гадости, он не смеётся, кривится и ухмыляется. Он не распускает волосы и отворачивается, когда Сичэнь не обращает на него внимания. И уходит, уходит так далеко, что в итоге теряется среди хаоса мыслей. И сейчас перед ним кукла. Тёплая подделка, что открывает глаза на прикосновения, что плачет от лучей солнца, упавших на её глаза. Что существует лишь потому, что он, Сичэнь, заботится об этом бренном сосуде. И это почти несправедливая шутка. Он не достоин касаться этого тела, он не имеет права. Он всего лишь один из многих, что фальшиво улыбался, клал руку на плечо и не говорил много. Иногда одаривал добротой, потому что он, сотканный и лживый, был тем самым прекрасным нефритом. Ужасный. Чёрный. Не белый. Не чистый и сияющий, а грязный и отвратительный. — Прости, — шепчет в тишине. Разрушает призрака за спиной, что идёт за ним, как следует за светом. Цзян Чэн плачет в истерике. Умоляет. Мольбы остаются без ответа.***
Он, Лань Хуань, больше не ищет. Он теперь видит своими глазами суть. Этот мир без него, без Цзян Ваньина, оказывается неидеальным. Он вообще не предел мечтаний, и его бессонные метания, его поиск истины — всё фарс. Так со стороны кажется. Лань Хуань за эти дни впитывает в себя слишком много, его разрывает чужая сущность, чужой мир. Его разламывает пополам и угнетает. Ему хочется разговора по душам, сжать ладонями чужие руки, прижаться к тёплому телу в объятиях взаимных, ощутить запах чужого тела, вкус чужих слёз. И наконец понять, как это могло случится. Как всего пара дней, чуть больше недели или двух, неважно, разговоры с людьми сделали его одержимым идеей, человеком. Как он, отвергнувший всех знакомых, после смерти братьев вдруг обнаружил себя неидеальным, ужасным человеком. Это отвращение к самому себе травит его ядом, и он смеётся в темноте надрывно, глотая ненависть к себе как пилюлю. Заслужил. Он всматривается по вечерам в чужое лицо, не выражающее ничего, каждый чёртов день он хочет огладить белоснежную кожу, хочет увидеть улыбку или слёзы, ярость, раздражение. Всё что угодно, но не это выражение пустоты. Цзян Чэн в его мыслях остаётся раздражённым, злым и горячим, и он тот, кого так долго ищет по улочкам и кабинетам Лань Сичэнь. Лань Хуань встречает лекаря. Нет, не так, он целенаправленно идёт к нему. После стольких разговоров, после стольких историй и смыслов ему кажется, он сломается окончательно, разрушит фундамент, вырвет своё золотое ядро и разорвёт голыми руками сердце. Несомненно надумка. Мужчина строгий, немного угрюмый встречает его в восточной пристройке. Та необъятной кажется, солнце золотит крышу, освещает его белоснежные одежды, делает его центром внимания. Он не кивает вежливо, а лишь отдаёт данность. Ведет узкими плечами и машет руками. Сжимает зубы и не улыбается, не поддаётся на вежливость, едва ли не закатывает глаза. Эти ужимки так похожи на главу Цзян, что Лань Хуань ничего не предпринимает и просто смотрит на неказистое лицо немолодого мужчины. Задаёт вопрос, спрашивает о жизни… Его рассказ… оставляет кровоточить рану. — Глава Ордена? — он ухмыляется. Непривычное ощущение от лекаря. Он не мягкотелый, и не нежный. Он строгий и саркастичный. — Он был человеком. Смеётся. Разговор не клеится. Вопрос наиглупейший, каким был ваш глава? — Стойким, — он сжимает немного ладонь, опускает ледяной взгляд, — вечно недальновидным. Попадающим под раздачу. Его раны чаще всего были получены при защите адептов. Какая наивная глупость, что можешь спасти всех и каждого. Он верил в это… Она замолкает, смакует тишину. — Ещё он ненавидел тёмных заклинателей, убивал и казнил без суда и следствия, — жмёт плечами. Так и должно быть. Их глава был на редкость плохим человеком, на редкость раздражительным, и нежным, и … пожалуй, самым человечным. — А его юность? — Сичэнь не знает, для чего подаёт голос в тишине, не знает, не хочет. — Юность, от которой остались разруха и кровь, гибель родителей, сестры, брата. Она прошла плодотворно. Но оставила много шрамов, — его смех не насмешка, а горечь. Он смеётся над несправедливостью, над ним, Сичэнем, который всю жизнь жил и не ведал, что творится рядом с ним. И это осознание вклинивает между рёбрами кол, расплёскивает яд. Он впервые задумывается о том, что он, молодой глава, потерявший всю свою семью, в миг взвалил на себя бремя. Восстановил орден и не сломался, не надтреснул. Он смог подняться на вершины, смог сделать себе имя, грозную маску, смог подняться после удара. Второй удар тоже выдержал. Лань Хуань понимает, что его всё же разрушил Вэй Ин. Своими неосторожными, грубыми словами. Он не помнит его взгляда, не знает, что было потом, и даже не может предположить, с какой болью, он, тот что не сломался дважды, провожал потухшим взглядом своего брата, которого ненавидел и любил. Больно. Очень. Лань Хуань хватается за грудь, там, где сердце вырывается из груди, болит, рвётся в месиво от осколков чужой жизни. Лекарь приподнимает брови. Молчит и не старается помочь. Зачем? Лань Хуань в ужасе, в отчаянии. От себя. От прошлого, от знания, от понимания.***
Ночью ему снится сон, бредовый. Цзян Чэн в лучах солнца купается, тянет к нему руку. Смеётся и дарит улыбку. Жмёт плечами на вопрос, который остаётся тайной. Он вплетает свои великолепные пальцы в распущенные волосы, чёрным каскадом пропуская сквозь пальцы. Он краснеет. Он мнётся. Лань Сичэнь не может в это поверить. Он не против прижать чужую руку к своей груди, он говорит, что не знает, его голос доносится как сквозь толщу воды. Он кажется счастливым этом невиданном сне. Он тянется к чужим волосам, тянется к его лицу и губам. Сжимает ладонью тонкую, ладную талию, прижимает тело к своему и вздыхает его запах, льнёт губами к незащищённой шее в поцелуе истовом, трепетном. В ответ получает тот глубокий взор грозовых облаков, получает улыбку в свои губы. Поцелуй выходит мягким, горячим и влажным. Он скользит в чужой рот своим языком, собирает чужое дыхание, смешивает со своим, пытается вжать ближе, в себя, в своё сердце. И расцветает, как ему кажется, горячий цветок его страсти, распускается и пускает свои корни в его тело. Они отрываются друг от друга. — Я люблю тебя, — шепчет порождённый его собственным воображением Цзян Чэн, кладёт голову на его плечо и доверчиво прикрывает глаза. Лань Хуань хочет сказать что-то в ответ. Хочет сказать, что любит. Но на самом деле это не любовь, не даже симпатия. Это одержимость чужой жизнью. Цзэу-Цзюнь просыпается впервые в жизни от ненависти к себе, вожделея чужое тело в своих мыслях. Просыпается, опалённый обжигающей страстью. Цзян Чэн всю ночь лежит рядом с ним, наблюдает, ждёт. И видит, как скользят по лицу этого человека не свойственные ему эмоции, как ломает его сон, как вспыхивает в глубине глаз вязкая похоть и как он сам сгорает в ней же.***
Утро оказывается немного сумбурным. Немного странным, громким. В зале собраний их всего пятеро. Два нефрита, несомненно, сверкают свежестью, Цзинь Жулань оказывается темнее тучи, а Гуй Дэншен вздыхает и перекрывает красные, воспалённые глаза. Вэй Усянь в темноте отсиживается, сжимает пальцы. — Я узнал кое-что, — шепчет. Разорённый грустью голос главного ученика, правой руки Цзян Чэна, нарушает тишину. Для того, чтобы узнать, что случилось, потребовалось слишком много времени. От смерти человека до осознания последствий — этот срок превышает все лимиты. — … — его не перебивают, на затянутую паузу прикрывают глаза, желая собраться с мыслями. — Наш глава ордена, он пошёл на ночную охоту, — в голосе дрожь и слёзы. Он не таит информацию, но таит нечто другое. Цзян Чэн смаргивает. Он этого не помнит. Он вообще мало что помнит о том, что случилось. Его немного интересует этот факт. Возможно, здесь скрыта истина? — Как я узнал у нескольких местных жителей, у них произошла череда внезапных смертей. В тот день Глава… Он ушёл один, не взяв с собой ни меня, ни других адептов, — голос срывается на полушёпот. — У него это было в порядке вещей. И в этот раз и не могли предположить, что он пойдёт на ночную охоту в одиночку. То существо, что встретил глава, оно не было столь простым. Я не знаю, насколько могут быть правдой слова этих людей. Но они назвали того яогуай, Тоухун, похититель души, поедающий не плоть… Заминка затягивается. — И все его жертвы умерли в течение семи дней. Когда все три души были найдены и пожраны этим существом. Но Глава… Я не знаю, возможно, он ранил его или убил. Мы не смогли найти ничего, что могло бы подтвердить догадку. Только, только кровь, человеческая, и две монеты. И осколок, у него достаточно сильное излучение. Но компас не реагирует на него, только при соприкосновении с человеком. И внешность монстра остаётся загадкой. Гуй Дэншен заканчивает, пытается схватить ртом воздух после длинного монолога, пытается поднять глаза. Его ошибка, его невнимательность. И, возможно, после он смог бы тогда помочь… Он сглатывает горький ком в горле. Ему предстоит разобрать ещё очень много документов, прежде чем… Он не пытается думать о том, что будет дальше. И ждёт в свой адрес слова ненависти, но не получает ничего. — Это ведь невозможно, — Жулань источает неверие. Источает ярость, боль и гнев. Пытается открыть красные воспалённые глаза. — Почему же? Молодой мастер Цзинь, мы не можем утверждать, что такого монстра не было… — Лань Хуань смотрит пронзительно и не тянет на губы улыбку. И мягкости в его словах и в его глазах нет. Он сегодня особенно одинок. Подавлен. — Тогда что же мы можем сделать, чтобы дядя… вернулся, — Цзинь Лин пытается подобрать слово, пытается не сказать слово, противоположное по значению, но оно, наверное, кажется более реальным, нежели его возвращение. — Найти решение или этого монстра, — встревает Вэй Ин. В его словах чуть больше энтузиазма, он, кажется, верит в успех, в спасение, врываясь, когда разговор подходит к концу. Осмыслить всё, что было сказано, не так уж и просто. Лань Хуань хмурится, этот инцидент схож с тем же инцидентом с танцующей богиней. Только на этот раз в ловушку попал не обычный работяга. До чего несмешная шутка. Лань Хуань устремляет свой взор в окно, пытается совладать с необузданными чувствами, с цунами в груди и не дать волю себе. Сказать, что этот старший ученик допустил слишком много ошибок, что он… виновен в своей невиновности. Какая слюнявая наивность — обвинять всех, кроме себя. А время ведь утеряно. Цзян Чэн присаживается на пол. В груди больно. Больно и горячо. Но на сей раз его не касается Лань Хуань.***
За его душой не приходит жнец. Он ждёт его часами, ждёт его днями, ищет глазами и шепчет, зовёт. Конечно, умирать — несомненно не то, что ему хочется, но это уже мирское. Цзян Чэн даже свыкается, не впадает в панику или злость, не кричит и не ругается. Примирение, принятие. Освобождение. Глава Ордена Цзян идёт по тропам, скрытым от обычных людей, идёт к своему кабинету. Касается рукой ивовой ветви, прикрывает глаза. Присаживается немного и тянется к небольшому, нераспустившемуся бутону лотоса. В отражении пруда, в темноте его всё так же нет, только отблеск солнца играет под крышей навеса. А ветер, срывая бронзовую позолоченную листву, создаёт из неё несущиеся кораблики, тревожащие спокойную темноту воды. — Я был ранен, — вспоминает, как больно рассекает его плоть когтистая лапа, неглубоко, лишь вспарывая кожу, портя и пачкая кровью и так тёмную от грязи одежду. — Я шёл в темноте, — больно соскальзывает звук с его губ. И в темноте той нет ничего, пусто. Просто никак. Душно. Страшно. В этой тишине, прострации и пространстве Цзян Чэн пытается вспомнить. Его мысли, его память как потрёпанная, расползающаяся картина. Смытые краски, и только привкус крови на губах как маяк. Но всё исчезает, едва он слышит звук чужих голосов. Тот отрезвляет его хмельную, но вовсе не от вина голову. — Вы бы хотели осмотреть его кабинет? — Гуй Дэншен удивляется. Ему не хочется пускать чужака в кабинет его главы. Это вообще противоречит всем законам. В данном случае лучше бы осмотром занялся молодой мастер Цзинь, он всё же ближайший родственник. Но не верить главе ордена Лань, его мягкому тону, полуприкрытым глазам. — Ничего серьёзного, всё, что будет мной обнаружено, останется в тайне, — уверяет, давая хоть какую-то надежду. — Но, Глава ордена, всё же я не могу так просто позволить вам… — створка двери открывается. В кабинете пусто, тихо и немного пахнет пылью и чернилами. На столе стопки бумаг, прошения и письма, в сущности, важных документов почти нет. Небольшой вазон стоит в неприметном углу, на столе печать, брошенная небрежно. Шкафы с рукописями, небольшие ящики, не закрытые на замок. Лань осматривает чужую территорию, высохшую чернильную пасту, испорченный лист бумаги, на котором виден ответ на чужое письмо, испорченный небрежной кляксой. За осмотром не происходит ничего важного. Цзян Чэн облокачивается о двери, смотрит, как Сичэнь роется в этих ничего не значащих бумажках, как вчитывается в эти строки. Но важного там всё равно нет, как не ищи. Гуй Дэншен, кажется, устаёт, также осматривает его кабинет. Ему не нравится вторгаться в чужое пространство. Но по факту тут и правда нет ничего. В ящиках лежат счета или прошения, он сам их перебирал, на полках — трактаты о тёмных заклинателях и учения о чистоте помыслов. Те, несомненно, принадлежат библиотеке Гусу, но эти учения столь монотонны и строги, что большую часть листов он, Дэншен, пролистал лишь единожды, оставив это занятие на будущее. Курильница стоит на отдельном небольшом столике, в той лишь немного пепла, ведь чисткой и зажжением этой небольшой по размерам курильницы занимался сам глава, не доверяя никому. Всего через четверть часа прибегает старший ученик, кланяется и шепчет тихо, на ухо, так, чтобы гость не услышал о том, что случилось. Это дело, конфликт внутри ордена, не должен быть озвучено чужаку. Лань ничего не говорит и даже не оборачивается, продолжая читать сборник стихов, и в этом сборнике слишком много скорби, смысла и слишком мало понимания для него. Люди уходят. Сичэнь кивает в знак понимания. Это ему не помешает, он не будет слишком наглым и вскоре тоже покинет помещение. За ушедшими образуется тишина, только ветер за дверь поднимается. За время, проведённое в кабинете, погода меняется от прохлады до злости. И грохочет гром, и сверкает, прорезая небесную плоть, молния. Графитовый небосвод всё ещё не изливается дождём. Лань Хуань зажигает небольшой фонарь, чтобы осветить в миг темнеющую комнату. Та утопает в тенях и безысходности. Он шарит руками по полкам. Тянется к трактатам, но даже не пытается открыть их, чтобы вчитаться в текст. Сборник стихов всё ещё в его руках, в его объятиях, надёжно спрятан в запахнутом вороте одежд. Это открытие призрак, Ваньинь, находит смехотворным. Наблюдая за чужими действиями издалека, это не кажется ему чем-то важным и интересным, спасающим его жизнь. Что вообще можно найти в чужом кабинете? Цзян Чэн, конечно, прекрасно знает все свои тайники, шкатулка с теми письмами хранится так, чтобы просто её было не отыскать. Хотя, кажется, весь мир насмехается над ним. Лань Хуань на деле очень везуч, внимателен и немерено любопытен. Он тянет невидимую нитку под столом. Он слышит скрип и разрушает простое заклятие сокрытия, открывает под ногами небольшой проём. Тянет руку к его шкатулке. Цзян Чэн сходит с лица. И его глаза расширяются от ужаса. От понимания. Его поймали с поличным, его тайна, то, что может разрушить его в один миг, в руках этого человека. И маска на лице Саньду Шэншоу трескается. Расползается, открывая кровоточащую плоть, немереный страх. Отторжение. Цзян Чэн пытается выбить из чужих рук эти листы, пытается оторвать чужой взор от собственноручно исписанных листов, от их наполнения. Спустя несколько минут приходит ещё один адепт. Шаги того столь громки и небрежны, что Лань Сичэнь всего через мгновение прячет стопку этих листов за пазухой, прикрывает тайник и пытается понять и совладать с собой, не зная, что за спиной горит чужой взгляд, что за его спиной монстр, которому проще отгрызть собственную лапу, нежели попасть в капкан.***
Всё, что вдруг происходит, окрашивает мир Цзян Чэна в цвета больного, жухлого леса: грязно-коричневый, склизкий серый. Он идёт за человеком в белом, вторит его шагам, шепчет проклятие и мольбу. Но по факту это ничего не меняет. Лань Хуань не смотрит на пергамент, но на его лице не улыбка, а сосредоточенное выражение, глаза веют прохладой, и в глубине этих омутов нет ничего, что можно назвать жизнью или подчас существованием. Он — почти отражение, и он отторгает этот мир, как отрекается от него Ваньинь. Всего пара минут, всего час или чуть более… — Что-то нашли? — позади раздаётся вопрос. Вэй Усянь нетерпелив, небрежен, он улыбается. Улыбка приклеенная, ненастоящая, настороженная. — Ничего, — ложь с его губ срывается правдой. Он врёт, не краснеет, не отводит взор и не леденеет. Он врёт играючи, и этот факт, один из многих, будоражит Цзян Чэна. Ещё одна тайна человека, которую он постиг. — Совсем? — и эти слова… Ваньинь хочет ударить Вэй Ина. Тот, несомненно, что-то нашёл, учуял, разузнал. В груди становится горячее. Злее. В его покоях, если уж на чистоту, едва ли можно найти что-то запрещённое. Едва ли, кроме той стопки их личной переписки. Все листы бережно сложены, убраны в тёмный угол и запрятаны в самый дальний ящик. И нет в тех письмах ни намёка на дружеское или любовное. Сухие факты, красивый почерк и толика интереса в конце к погоде или самочувствию. Цзян Чэн хранит эти листы как напоминание, небольшое и сокровенное чувство, что лелеет в своей груди. — Да, пожалуй, все важные документы хранятся в хранилище, — Сичэнь почти жмёт плечами, смотрит на лисье выражение чужого лица. Его сердце леденеет от мыслей злых и слов неподходящих. Не время и не место злости, необоснованной, ненужной. Уточнять не спешит, играет дурака. Ему же неважно… Не должно быть дела, но на языке вертится вопрос, и это уж совсем не пристойно. — Конечно, конечно. Я тоже думаю, что там, несомненно, всё самое важное, — Вэй Ин превращается в себя повседневного. Улыбается. И не говорит, не нарушает чужой тайны, только селит семена сомнений, те, что дадут восходы чуть позже. Призрак наблюдает за этим представлением сквозь злость, сжатые зубы и брань в собственном сердце. Какая несправедливость мира его настигла. Наверняка он слишком мало возносил молитв и жёг свечей в угоду божествам. Наверное, следовало по совету, данному местным даосом, построить небольшой храм. Отмахнулся, не стал. Теперь ему воздаётся сторицей.***
Лишь к вечеру, когда обсуждения заходят в тупик, все люди из того поселения опрошены, а ужин и вовсе прошёл, Лань Хуань попадает к себе в покои, перед этим проведав Цзян Чэна. Тот, ни в чём не нуждаясь, восседает хрупкой стеклянной куклой на кровати. В комнате тепло от небольшой грелки, принесённой незадолго до его прибытия. Пахнет благовониями, привычными ему. Сандал, жасмин и хвоя. И этот запах, один из немногих, не вызывает в нём отторжения. Присаживаясь за стол, он раскладывает спрятанные листы и сборник стихов, что прихватил совершенно случайно. Пергамент свёрнут, опознавательных знаков и прочего уже совсем не найти. Наверное, всё дело в его неумеренном любопытстве, в желании отыскать в человеке, что слыл бесстрашным, язвительным и грубым, что-то иное. И его желание, стремление найти эту самую частичку ранимости и благочестия в другом оказывало влияние. Как действует лунный свет на волков, так и он, заманенный эфемерной мягкостью чужого существования, был здесь мотыльком. Стопка этих листов, оборванные фразы. Оборванные письма в самом начале. Лишь заметки. Они отражают настроение: грозная грубость, мягкое спокойствие, ненависть. Лань Хуань едва не роняет их, как будто обжигается. Поднимает первое письмо, что написано полностью, и, поглощаемый чужими словами, теряет себя. «Дорогой Лань Хуань,» — пишет Ваньин своей рукой, клякса расползается в конце строки. «Вашими бесспорными стараниями в этот раз стало возможно предотвратить несчастье, я благодарен вам за вмешательство и суждение. Дева Яинь не смогла бы… стать женой уважаемого главы клана Имен». Лань Хуань приподнимает брови. Кроме слов благодарности и сухих фактов в письмах к нему не было ничего. Эти черновики были как нечто сокровенное. Эти слова пропитаны горечью и благоговением перед его поступками. Но ведь в том деле его заслуга была лишь в словах, сказанных столь вовремя, чтобы вмиг переломить ситуацию, не более. Сичэнь не улыбается. Оставляет первый лист в стороне. Его сжигает, его убивает. Второе письмо было другим. Отличалось и по тону, и по окрасу слов, которые были вложены в пергамент. Оно начиналось со слов «Лань Хуаню», ни со слов «Дорогому Главе ордена», ни с использовавшегося в быту имени. Только с немного официального, тонкого намёка на дружеское. Едва ли этот факт должен был просочиться. «Лань Хуаню». «Если дорогой друг (зачёркнуто), глава клана Лань имеет необходимость в лекарственных растениях…» Перечисление оных заняло четверть страницы, Лань Сичэнь сжал губы. Они, несомненно, не были ему нужны. И в общем, орден Гусу, вряд ли мог иметь недостаток в чём бы то ни было. Но эти слова, предложение, как навязчивая, почти шутливая пародия на какую-то эфемерную близость, коей не было в реальности. Но в груди становится тесно от нежности, от понимания. Цзян Чэн хотел быть ему не просто знакомым, но хотя бы другом. «Орден Юньмэн Цзян может оказать посильную помощь. Я прекрасно осведомлён о неприятностях, что свалились на (зачёркнуто) одолели орден Гусу Лань. И, несомненно, как добрые соседи, мы должны быть более лояльны друг к другу». Лань Сичэнь помнил и этот момент. Понимал, в чём суть данного письма. Но в данном случае всё, что получил тогда, — сухие факты, извинения и предложение помощи в двух словах. Ничего более. Губы растянулись в улыбке или уже в ухмылке. Третье и четвёртое письмо также отличались от тех, что поступали в Облачные глубины. Они, несомненно, были строже, холоднее и много короче. Цзян Чэн едва ли оставлял пару строк для уточнения погоды или фривольного пожелания доброты. И едва пятое письмо попало в его руки, Сичэнь понял, что оно было другим. От начала и до самого конца. И сердце сделало кульбит, пробило брешь, взорвалось краской красной, расчертило полосу жизни на его горле, его душе. «Дорогой Лань Сичэнь. В юности мне хотелось поведать вам одну историю, что, несомненно, могла бы смутить вас. Но по прошествии стольких лет я думаю, что смог бы поведать вам суть. Лишь в двух словах, что я могу связать, мне кажется, я путаюсь. Так, наверное, бывает, или нет. По прошествии этих лет сердце и душа уже не имеют столь большого желания рассказать постыдность и оказаться в объятиях. Это, наверное, называют взрослением. Лишь единожды момента, когда вы взяли в свою руку мою ладонь, хватило для моего неугомонного, неустанного сердца, чтобы оно начало биться для вас. Ваши улыбки и согревающее приободрение. Всё, что нужно было моей душе для цветения. Ведь весна расцветает в душе не у каждого. И вы оказались тем солнцем и, что постыдно, сделали меня вдруг навязчивым воздыхателем. Сей факт, как и слова, сказанные мною в данном письме, не окажутся в ваших руках. И этих чувств мне хватит, чтобы окончательно не стать монстром, коим считают меня все остальные. Ваш Цзян Ваньинь». Лань Хуань вчитался в строки несколько раз. Разрываясь от непонимания и неверия. В груди царит пожар, наводнение. В столь небольшом количестве строк чувств оказалось вдруг больше, чем могло бы быть сказано словами. И, наверное, впервые в жизни он, Лань Сичэнь, задумался. Хоть один раз был ли взгляд Цзян Чэна влюблённым, покорным и нежным? И на все эти вопросы был один ответ. Нет. Не было той мягкости, что присуща строкам из письма, не было и взгляда, ни украдкой, ни длительного любования. Не было нежности в руках, что сжимали искрящийся кнут, и стелили ядовитыми высказываниями дорогу к победе. Отсутствовало даже простое: разговор, чаепитие, прогулка, в конце концов. Он отворачивался, не улыбался, он сжимал зубы, будто был недоволен, взъярён. И всё это вмиг оказалось не правдой. Или полуправдой. Лань Хуань сжал зубы. Желание выплеснуть свои эмоции было столь сильно, столь разрушительно. Он хотел сейчас же явится в чужие покои, сжать руками плечи, сжать тело, посмотреть в живые, настоящие, проникающие глаза и задать один вопрос. — Почему?***
Впервые в жизни Цзян Чэн хочет умереть от стыда так сильно. Ему чудится, что Лань Хуань сходит с ума, плотоядным взглядом смотрит на него. Смешная шутка, не более… Он кусает губы, сжимает кулаки, больно впивается пальцами в ладонь и матерится сквозь зубы. Его всё равно не слышно. Некому отчитать его как обычно. Сердце перестукивает так быстро и сильно, кажется, вот-вот взорвётся, пересыхает в горле, вполне себе человеческие живые ощущения… Он не может думать об этом, его волнует больше, что подумает о нём глава ордена Гусу. Скажет наверняка, что этот недостойный человек действительно сошёл с ума, повредился головой. Но на деле после первых трёх писем Лань Хуань остаётся на удивление спокойным и немного, совсем чуть-чуть взволнован. Его рука трясётся, когда он поднимает четвёртое письмо. Это, наверное, самое важное его обращение. Оно всецело ему не подвластно. Оно — сумбурный набор знаков. Его чувств, излитых на бумаге. И эта тайна должна была быть с ним в могиле. — Прошу, не читай, — в надежде шепчет, в отчаянии тянет за руку. Смотрит пронзительно, пытается быть здесь, совладать с мироустройством, пытается. Тщетно. Все его попытки пробиться сквозь эту стену ошибочны. — Почему? — шепчет в ответ на его вопрос Лань Хуань, сжимает пальцами потрёпанный листок. Его глаза выражают всё и сразу. И Лань Хуань впервые кажется ему зверем, а не улыбчивым и мягким Цзэу-Цзюнем. — Зачем тебе знать? Что же ты хочешь услышать от меня в ответ? Что? — надрывно. Больно. Цзян Чэн в ярости. И эта ярость кусает его всполохами плетей в небе, хмуром и злом. — Я ведь хотел узнать тебя настоящего… — слова жгут калёным железом, точно по груди, где шрам. Ваньинь смеётся, скалится. Смотрит яростно и зло на чужую спину, на этого человека. — Настоящего? — смешком выходят слова. Какую глупость ещё может сказать этот человек? Цзян Чэн сжимает кулаки, сжимает зубы и вздыхает. Воздух просачивается в лёгкие. Больно. Он отходит к стене, трёт висок, делает ещё пару шагов. Не зная, как ему передать, что это всё ничего не значит. Что его чувства на бумаге — это попытка спастись. Всего лишь самообман. Цзян Чэн пытается обмануться, но не выходит. Он всё ещё чертовски влюблён.***
Луна уже давно расцвела в небе полупрозрачной своей частью. Звёзды светлячками поселились в графитово-полуночном небе. Лань Хуань сжимает свои пальцы, зубы и вздыхает. Ему едва удавалось совладать со своим желанием оказаться как можно ближе к главе Цзян, он пытался потушить свою скорбь, своё чрезмерное любопытство, что является пороком. Свою несдержанность и отвратительно желание узнать намного больше. Как же глупо и наивно. Он не думал никогда, что, когда отворачивал свой взор от человека, изредка похлопывал его по плечу в небольшом отступлении от правил или же с мягкой улыбкой, в этом могло быть дело. Никогда и никто не любил его так. Отчаянно. Никто не мог вырвать его из образа благоразумного и мягкого первого нефрита, и всего в одно мгновение его маску сломало письмо. Не смешно ли? Одного вопроса оказалось мало. Тысячи слов, тысячи звуков таились в его голове, пытаясь сформироваться во что-то адекватное, но кому задавать эти все вопросы, кто ответит ему, нашедшему настоящего Цзян Чэна, который таит все свои слабости за ухмылкой, страх — за ядовитыми высказываниями, а неуверенность — в горделивом поднятии головы и леденящем душу взгляде. Будь всё так просто, будь глава ордена Цзян сейчас… здесь, Сичэнь и не узнал бы и толики чужих чувств, не узнал бы, каким может быть Ваньинь. Несправедливость сжала горло, полоснула кинжалом по глотке. Сичэнь пытается сглотнуть, и кадык под рукой призрака дёргается. Лань Хуань в отчаянии прикрывает глаза, не видя и не зная, как желает сейчас собственными руками придушить его человек, о котором он думал, мечтал и которого желал понять. Говорить с самим собой не пристало Главе, и он сжимает губы, смотрит на дверь. Хочется выветрить из комнаты отчаянное желание понимания, выветрить эту удушливую потребность, мысли. Он, открывая створки, выходит из покоев, не натыкаясь на адептов или охранников. Идёт под холодным, противно жалящим ветром в одних нижних одеждах. В темноту, вдаль. Разобраться в себе не получается. Ему хочется сгореть заживо и прижать к себе человека, что вдруг стал ему дорог. Да кто в такое поверит, кто окажется столь глупым. Но этот факт теперь правда. Всего пара дней, всего немного мыслей, всего пара слов и пара строк, которые сделали его если уж не влюблённым, что точно беспомощным смущённым воздыхателем. И ему хочется засмеяться, разрушить свои чувства, отторгнуть человека, быть тем, кем был раньше. Но не получится. — Цзян Чэн, — вздыхает надрывно, поднимает свои глаза в темноту ночных небес. Рвущееся желание оказаться рядом. Яркая луна, как латунный диск, отблеском освещает мир тусклым потусторонним светом. И Цзян Чэн откликается.***
Цзян Чэн неотрывной тенью следует за человеком, что в миг разрушил его, что создал своей лаской. Он сжигает его взглядом, как мантру повторяет успокоения, хочет схватить за грудки, повалить на пол и сжать в испепеляющей ненависти шею. Или прикоснуться губами к чужим устам, до крови прокусить и выразить свою неуверенность с силой и ненавистью в ласке. Ах, какая глупая затея. Привкус крови на губах не тревожит, он почти в истерике, почти в иступлённой ярости. Сизый дым поднимается в облака, знаменуя пожар, и пурпурная его ярость стелется в глубине зрачков. Это все что есть у него сейчас. Он скоро остынет, его как водой зальёт понимание. Никто не услышит его, не узнает, не спасёт. Лань Хуань поднимается на ноги, и Цзян Чэн следит, как тот выскакивает на улицу, даже не захлопывая дверь, и следует за ним. Он идёт медленно, роется в себе, задыхается. Он руками тянется к чужой шее, тянется в непотребном желании выразить свою неуверенность, слабость. — Цзян Чэн, — его имя как проклятие. Выжженное у него в груди, опалившее его пальцы, края бумаги, сделавшее его чудовищем, изворотившее его пустоту своим появлением. — Хватит звать меня! Хватит думать, что ты вдруг стал мне другом, — криком отдаются его слова. Глотку сжимает спазматическое желание пролить злые слёзы, высказать своё негодование. Лань Хуань оборачивается. Смотрит не веря, и в темноте ночи его лицо, освещённое только слабым светом луны, вдруг кажется скорбным, не верящим. Он делает шаг точно в сторону, где стоит Ваньинь, который пытается совладать с собой. — Другом я точно не стану, — шепчет надрывно и смотрит глазами влажными, золотистыми. Теми, что он так любил в своей юности, и которые сверкали карой небесной, когда он сражался с врагами. Цзян Чэн поднимает опущенный взгляд на человека. В груди горячо, жарко. Прикусывая губы, сверкает прозрачными глазами, не веря, что на его вопрос ответил хоть кто-то. И этот кто-то — его разрушение. Он тянет руку к призраку в неверии, смотрит с теплотой, с воздыханием. Ласкает взглядом. Никогда и никто не удостаивался таких взоров, и Цзян Чэн теряется, смущается, тупит взгляд и теряет всю ярость и пыл, что сверлят его грудь. Эта невозможность является настоящим. И у него из глотки не вырывается ни слова, ни звука. Как сказать, что он может или что должен? Каким словом выразить все чувства, что были при нём и лились как из фонтана в мир, но не были услышаны никем? Оставались валяться возле его ног незабудками, опустившими головы. Чёрные… жухлые. Лань… Сичэнь не делает больше и шага, застревает на месте и хочет выразить словами что-то. Он также потерян, также уязвлен. И в неверии всё это кажется сном и насмешкой луны. Наваждением его самосознания, его полночных страданий. — Какая наивность, — Цзян Чэн берёт себя в руки и ядом окропляет слова и губы. Его глаза — чернота озёр Юньмэна, где пурпурный цвет вспыхивает огнём. — Не в наивности дело, — в ответ мягкость, под которой не прячется острый кинжал. Губы тянутся в улыбке. И взгляд его визави, обрамлённый этими чёрными ресницами, слишком густыми для мужчины, кажется завораживающим. Ваньинь теряется на мгновение, которого хватает, чтобы обнажить его плоть. Срезать кожу. Увидеть кости. И под его бронёй вдруг оказывается море, леса, поля и свет. Лань Хуань замирает как перед наивысшим благом. Понимает, вникает в него, в его суть. Кажется, видит намного больше, чем вообще должен. — В чём тогда… дело? — он глумливо приподнимает брови, раздражённо отмахивается от ветра. Их диалог в пустоте, в темноте не несёт в себе позитива, понимания. Пренебрежение, тусклое желание взвыть и сожрать кровь и мясо. Ярость. Безнравственная сдержанность на кончиках чужих пальцев. Лань Хуань не терпит терять время, не ждёт, пока маска спадёт с лица — с его или с чужого. Подходит к нему практически впритык, их различие в росте столь несущественно, но кажется, будто он в своих белых ночных одеяниях касается головой чернеющего неба. Цзян Чэн не отводит взгляд от пронзающих его глаз, не пытается показаться кем-то, кем не является, сжимает зубы и губы, складывает в защитном жесте руки и не отводит свой взор. Молчаливое противостояние не затягивается надолго. — Моя ошибка, захотеть узнать вас получше, — шепчет. И слово «ошибка» здесь, в его словах ранит намного больше, чем он хочет показать. Он скривляется, прикрывает веки, раздражённо отворачивает голову. Боль, рождаемая чужими словами, всё ещё несёт в себе огонь, агонию. — Но после того, как я узнал вас, пусть и по слухам, я проникся к вам… благодарностью, сожалением, что не сделал этого раньше, — Сичэнь убирает упавшие на лоб пряди. Лента осталась в его покоях, и это открытие только сейчас отзывается в нём пониманием. Впрочем, неважно. Он хочет сказать ещё много больше. — Смешно говорить это призраку! — Цзян Чэн не реагирует, застывает и каменеет. В его глазах нет света. Только жалкая тёмная пустота. Лань Хуань не знает, как реагировать, тянется к его щеке в желании прикосновения и… не касается. Не может даже дотронуться до эфемерного видения. Это пугает его, настораживает и вызывает слишком много вопросов, на которые ответа нет. — Призрак, удивительно, — Сичэнь удивлённо приподнимает бровь, в груди сердце трепещет как подстреленное. — Это всё, что ты можешь сказать? — Ваньинь отходит на два шага назад, чтобы не находиться к объекту своего воздыхания слишком близко. Ведь это всё ещё ничего не решает. И то, что сейчас случилось, — вовсе какая-то чудовищная ошибка, игра богов, смерти, жнецов или демонов. Он не знает, кого приплести и с чем связать своё неожиданное появление. Как объяснить то, что он часами молил, чтобы его услышали, а в миг, когда это стало реальностью, он этого даже не хотел? — Всё? Нет. Слов не хватит, чтобы выразить всё, что я хочу сказать, — он методичен, улыбается мягко, почти глуповато. Но Цзян Чэна не провести, он прекрасно осведомлён, какие глаза у Сичэня, когда тот улыбается не как обычно. Сейчас взгляд плутоватый, возможно, глухой, полный от чувств, в которых он не разберётся так вмиг. Они замолкают всего на секунду. Взмах крыла бабочки, и одного лёгкого толчка хватает, чтобы миг вновь остался пустым. Лань Хуань оглядывается. В темноте неуютно. Луна не блестит, не освещает путнику дорогу. — Цзян Чэн, — шепчет в попытке отыскать пропажу. Но так и не находит даже спустя некоторое время тщетных поисков. И он не знает, как выразить словами это чувство потери и то счастье, когда они начали диалог. Час крысы вдруг подходит к началу времени быка. И, возвращаясь в свои покои, он впервые думает о том, что это могло значить. В помещении прохладно, темно, тихо. Спокойно. Мертвенно. Лань Хуань не видит, как смотрит на него Цзян Чэн, не видит, как он пытается сказать ещё что-то. Как шепчет засыпающему Сичэню. — Спокойной ночи, Сичэнь.***
Утром следующего дня в голове почти пусто, больно и глухо стучит сердце. В окне раннее солнце. Вставать рано — привычка, которая не вытравливается из крови, и это, пожалуй, не так плохо. Лань Хуань поднимается, отправляясь в небольшую купальню. Умывание прохладной водой отрезвляет его, сотканного из тьмы и скорби. В голове много мыслей и слов переплетаются, кладут на его язык горькую пилюлю. Ему необходимо высказаться, встретиться глазами или губами, оказаться в объятиях. Это вообще невозможно, и он думает о своей наивности. За завтраком, уже приведший себя в порядок, он натыкается на пронзительный взгляд брата. Тот не подходит к нему слишком часто и предпочитает проводить время с мужем. Но это закономерно, обмен любезностями проходит быстро и не очень душевно. Лань Чжань только слегка меняется в выражении, но вопрос не задаёт. Впрочем, его взгляда более чем достаточно, чтобы он получил ответ. — Всё хорошо, — Лань Хуань смотрит, как Вэй Усянь потрясённо оглядывается, он всё ещё не может понимать собственного мужа с одного взгляда. Но это закономерно, между ними, родными братьями, такая крепкая связь. И это почти ранит человека в чёрном, пускает пыль в глаза, и он смаргивает наваждение и боль, пытается казаться весёлым и беззаботным. — Точно? — вопрос от Вэй Ина всё же уточняющий. Он критично осматривает его, поглаживает пальцами подбородок и наклоняет голову. Лань Чжань с трепетом и с нежностью смотрит на своего мужа. В его глазах звёзды рассыпаются сверкающим морем. И уголки губ слегка дрожат, порождая неведомую, невероятную саму по себе полуулыбку, от которой не остаётся и следа через несколько мгновений. Но Лань Хуань прекрасно осведомлён, что сейчас думает Лань Чжань. Ведь ладонь так по-хозяйски оказывается на чужой талии или немного ниже. — Бесстыдство, — фыркает за спиной голос. Он поворачивается на этот звук, только за его спиной глухая пустота, полная от света и жизни.***
За завтраком не происходит ничего, требующего внимания, они расходятся слишком быстро, и впервые он так спешит в чужие покои. Влетает в них, забывая об осторожности, о благоразумии и всём, что может быть на этом свете. Ему необходимо увидеть Цзян Чэна. Он почти его пленил. Он содрал все маски своим существованием, своей историей. Он тот, кто сделал его зависимым. Пленённым, глупым от собственных мыслей и чувств, порождённых его неуёмной тягой узнать и понять. И вдруг это понимание переросло в нечто большее. Он копал глубоко, методично. Он выискивал нюансы и ломал ногти о кровоточащую грубую броню чужих мыслей. Цзян Чэн стал ему не просто интересен, он стал тем, кто воскресил его своей смертью. Цзинь Жулань хмур, исстелен, прозрачен, и под ногами у него тьма копошится от горя. Глаза тёмные, не выражающие надменность, присущую ему так сильно. Он только сидит здесь, шепчет что-то в попытке поговорить. Его разговор в пустоте, в пустоту, остаётся здесь, в этой комнате, выцветшими пятнами, слезами на щеках, болью в сердце. И от этого ощущения чужого горя, чужой потери становится во сто крат тяжелее. Ему бы произнести слова подержи или утешения. Он молчит. Не зная, как выразить своё беспокойство, свою поддержку, чаяния. Что вообще он может, по сути просто прохожий? — Молодой господин Цзинь, — шепчет он ничего не замечающему юноше, отрывая его от физического страдания, от мыслей, преследующих волками в темноте. — Добрый день, глава Лань, — он не поднимается. Не выражает почтение, констатирует факт и смотрит на его пальцы и руки с завистью. Он может касаться его. — Вам стоит отдохнуть, — он неосторожен в словах и в ответ получает презрение. «Какой отдых?» так и читается в его взгляде, больном и холодном. — Я … — он подбирает слова в соответствии с настроением. На ум не приходит ничего. Протягивая руку, он кладёт её на плечо, худое и опущенное как под тяжестью могильной плиты, в немом жесте поддержки. Жулань засыпает. Всего одно прикосновение, одна уловка, которой его научили. Лань Хуань не гордится собой, этому юноше пусть и нужен отдых, но ещё больше ему необходима поддержка, намного больше, чем им всем. Он поднимает спящего мальчика, потому что мужем он не стал, и проносит пару шагов, чтобы уложить на небольшую кушетку. За всем этим действом следит с кровати Цзян Чэн. Его ничего не выражающие глаза лишь ловят отблески пятен, а он, его дух, почти в ярости и немом исступлении от хаоса, творящегося в душе. Его не слышат, как и прежде, и наваждение их разговора пропадает. Ему бы дать подзатыльник, этому мальчишке, высказаться злым и грубым голосом о том, что он думает. Сказать пару ласковых и пообещать физическую расправу… — Как смеешь ты! — шипит змееподобно, жжётся взглядом. Тянется к мечу. Но нет ни ножен, ни Цзыдяня, ничего. Даже его духовные силы, и те… не его, их тоже нет. — Ему нужен отдых, — пояснение в пустоту как ответ на вопрос. Он замолкает и замирает пойманным кроликом в силках, только вот Лань Хуань не смотрит на него, не видит и не ощущает, он осторожно прикасается к его племяннику и передаёт духовные силы, усыпляя ещё немного, чтобы сон был крепче. Его организму, изношенному недосыпом, горем и слезами, необходим хороший отдых и трезвая голова. Цзян Чэн на кровати не отрывает взгляда от белого, выжженого цвета его одеяний. Смотрит в его лицо, ничего не смысля, и только кажется, что это всё наваждение. Забота о чужом теле, о бренном сосуде не приносит ему неудобств. Оно не требует многого. Это тело не требует постоянного присутствия, кормления, только изредка он расчёсывает его волосы, пропускает эти тугие нити сквозь пальцы, касается плеча, чтобы снять несвежее одеяние, и не смотрит ни похабным, ни вожделенным взглядом. Только на периферии сознания ползёт крамольная мысль, что ему хотелось бы коснуться этого поджарого тела, провести по груди ладонью, пересчитать шрамы губами и … он обрывает мысль, всё так же проводя необходимые процедуры. И присаживается рядом, услужливо сжимает чужие пальцы в своих, греет холодную кожу, не касается больше необходимого и отказать себе в этой мелочи не может, не зная, как охарактеризовать свои действия. Эти мысли он оставляет на потом… Цзян Чэн тревожит его, режет. Он является его солнцем, его луной, он как драгоценность, прикосновение к которой может разрушить. Он тот, кто всегда рядом, он в мыслях, в его голове. Он делает его почти одержимым. Он всё так же ищет его присутствие в разговорах, он произносит его имя с вопросами чужим людям. Он всё ещё раскапывает этого, несомненно, прекрасного человека. И хочет однажды собрать воедино всё, что ему удастся узнать. Время в комнате, кажется, течёт по-другому. Придя сюда столь рано, он обнаруживает, что солнце уже почти в зените, что его зовет невысокий парень в одежде ордена Цзян, опускает благоговейный взгляд и почти не дышит рядом с ним. Это забавно на самом деле, он ведь не небожитель, не бог. Всего-навсего человек, и этот юноша, обманутый его мягкостью, не ведает, что тьма внутри Сичэня так же крепка, как и его маска. — Уважаемый господин, глава ордена Лань, Старший ученик Деншен просит вас подойти в его кабинет, — он путается, впрочем, слова звучат недостаточно твердо. Немного настораживает, что его зовет старший ученик, а не Ваньцзи или Вэй Усянь, но он поднимается со своего места, оставляя спящего Цзинь Лина и Цзян Чэна наедине. Уходя, оглядывается, ему хочется улыбнуться, но он только смотрит на провожающий его взор и закрывает двери.***
В кабинете старшего ученика светло, прибрано и свежо. Только он, Гуй Деншен, хмур и мрачен намного сильнее, чем раньше. Он опускает взгляд на свои руки и поднимается, когда входит Лань Хуань. Их приветствие официальное, поклон, у Деншена он ниже и дольше… Они молчат пару секунд, присаживаясь за небольшой стол. Тот накрыт на двоих, на столе поднимается пар от чайника и приборы расставлены с высокой точностью. Чай жасминовый. Любимый главой Цзян, этот факт он узнаёт, у девчушки Ли Линь, та служит в этом поместье уже больше пяти лет, почти воспитанница ордена, только капли духовных сил в ней нет. Она и ведает ему о том, что любит их глава. Смеётся в кулачок, когда говорит, как тот кривится от похлёбки из потрохов и в отвращении закатывает глаза на другие деликатесы. Это само собой вспоминается, и он с благодарностью присаживается на место. — Разговор приватный? — уточняет для начала, смотря, как нервно поднимает на него взор мужчина. Тот не кивает, но и других действий не предпринимает, не зная, как вести себя с Главой ордена. Он всё ещё не может быть таким, каким бы хотел его видеть глава Цзян. Он не может быть так прямолинеен, так груб в своих словах. Не может высказать пренебрежение или радушие в той мере, в которой необходимо. Орден функционирует лишь потому, что Цзян Чэн установил правила, создал нерушимую систему. И все они как трутни следуют указаниям и делают всю работу, как это требовалось. Впрочем, ему не так и важны чужие манеры. Он улыбается мягко, успокаивающе. — Не волнуйтесь, я уточнил, чтобы не поставить вас в неловкое положение, — мягкий тембр голоса действует как успокоительное. Деншен вздыхает, кивает и собирается с мыслями, на лбу пролегает складка. — Глава Лань, нам необходима ваша помощь, — он не шепчет, но голос, надломленный и раздробленный, выходит тусклым, едва слышимым звуком из чужой глотки. Просьба, почти мольба сверкает в его глазах. И, кажется, он хочет встать на колени в мольбах, пытается предугадать, придётся ли. И он не будет отказывать в помощи. Если это может помочь или спасти чужую жизнь. Он молчит в ответ. Гуй Деншен хмурится, мнётся, отхлёбывает чай и допивает его залпом, пытаясь смочить вмиг пересохшее горло. Лань Хуань не предпринимает ничего, всё ещё ждёт, ему неважно, о какой глупости может попросить его человек напротив, если это поможет спасти Цзян Чэна. В голове расцветает силуэт в пурпурно-фиолетовых одеждах. Лица его не видно из-за солнца, слепящего глаза, белизна расстилается вокруг, и этот силуэт чернеет и испаряется. — Мы нашли зацепки, — он приподнимает искрящийся взгляд, всё ещё затравленный и горький, но в нём сверкает надежда. — Тот монстр всё ещё ранен. Он не нападает, как раньше. Таится. Все его жертвы — старики или немощные. Но симптомы схожи с тем, что происходило в деревне Лишан. Она в паре дней от того места где был найден Глава. — Что-то ещё, что необходимо знать? — Лань Сичэнь пытается обдумать все риски. В голове сумбурно и мысли не складываются, как нужно. — Этот монстр, скорее всего, притворяется и живёт среди людей, — нервно сжимает кулак мужчина. И нервно оглядывается, ему не по себе от того, что может случиться при встрече с этим чудовищем. — Мы не знаем, как он выглядит… Это всё усложняет. Сичэнь прикусывает язык, прикрывает на мгновение глаза и устало, неровно вздыхает. Между рёбер больно бьётся сердце. Всего-навсего нужно найти и уничтожить монстра. Нелепость. Он не уверен в том, что произойдёт, когда в эту деревню заявятся заклинатели. Они не смогут проконтролировать каждого жителя деревни. Тем более это может вызвать подозрения. Они расходятся немного погодя. Обсуждения не заходят в откровенный тупик. На разные действия всегда находится противодействия. Лань Хуань всё ещё считает, что отправиться одному будет лучшим решением. Цзян Чэн фыркает позади, вслушиваясь в чужой разговор. Нелепость. Он всё ещё не пробовал выходить в город или в отдалённые деревни, ему всё ещё интересно, сможет ли он отправиться с Сичэнем. И от того разгорается пожар нетерпения. Но сборы и обсуждения никогда не бывают достаточно быстрыми.***
Цзян Чэн всё ещё остаётся здесь. В миру, в этой чёртовой жизни, у которой правила — это ошибки, а воздаяние и вовсе не является ими, или воздаётся вовсе не тем, кто совершил действительно тяжкий грех. Он всё ещё следует за ярким белоснежным светом. И этот свет не является иллюзорной частью его восприятия. Его белый свет, человек, он собран из частей его понимания, он тот, кто не дал полной картины, он надел маски, он говорил в прошлом с улыбкой и мягкостью, дружелюбием. Он клал руку на плечо в тяжёлые моменты, он излучал свет там, где была вечная тьма. Он стал его путеводной нитью, красной или белой, неважно, он всё ещё одна из тех опор, в которой он нуждается. Вечереет. Цзян Чэн оглядывается на горизонт, где в серости пробивается алый, как кровь, закат, рассеивается пурпуром, ярко-фиолетовым и лиловым. Ветер тревожит кроны деревьев, пускает рябь по воде, и слышно, как шумит прибоем эта чернеющая вода. И в глубине этой тьмы на него оглядывается зелень. Злой зелёный свет, он всё ещё тревожит его израненную, потерянную душу. Собрать бы воедино всё, что он потерял. Но какую такую потерю он пережил? Сам ведь и не знает, считать по пальцам всё, что могло быть утеряно, несправедливо, в голове всплывают все отрицательные и неуёмные мысли. И в душе у него пустая тьма, и, наверное, он потерял свой свет? — Лань Сичэнь, —зовёт надрывно. Он не ждёт, когда к нему повернутся, чтобы его увидеть, услышать. Он просто зовёт его, чтобы разрушить тишину, что в мгновение ока опустилась на мир вуалью тёмной и плотной. Лань Сичэнь — его свет, его надежда, его мир и потерянное сломанное сердце, истекающее чёрной кровью. Он злится на себя, когда думает об этом ненужном, страшном чувстве. Любовь. Нелепость, глупость. Цзэу-Цзюнь никогда не сможет его полюбить так, как он сам его вожделеет, сжигая себя изнутри, разрушая в крошку, перемалывая собственные кости и глотая крики и кровь. И усмешка, его привычная гримаса искажает недавно опущенные губы. Скалится, улыбается. Он не должен лгать себе, искать оправдания, свою жизнь. Едва ли это всё будет продолжаться слишком долго, его век и так был достаточен, наполнен криками, потерями и болью. Этого уже хватит, чтобы отправить его никчёмную душонку в ад, к правителю Яме, чтобы отправиться вниз, на истязания… Перерождение таким, как он, не светит, ведь свет его не то чтобы является его душой. Цзян Чэн на секунду отстаёт от быстрого шага мужчины, сбивается с ритма, оглядывается через плечо, и из черноты деревьев на него смотрят в ответ голодным, жадным взглядом. И чёрные от тени листья, и изломанные ветви создают чудовище, которое охотится за ним. Цзян Чэну страшно.***
— Страх? — спрашивает Жулань у дяди, у которого сидит на коленях, ему неведомо это слово. Он теребит малюсенькими пальчиками лист сусального золота, которое теряется в его пышных одеждах. Он оглаживает мягкую ткань фиолетового цвета и не обращает внимания на громкий стук, отвлекаясь на колокольчик на поясе его дяди. Тепличный цветок, что рождён в объятиях и посеян в самую плодородную почву. Он цветок, что оберегают от ветра, от циничности людских обещаний и от слов. Цзинь Лин всё ещё мал, он почти фасолина, которая ещё даже не превратилась в настоящий росток. И этот маленький человек сейчас смотрит на него. Цзян Чэн опускает взгляд на его глаза, такие же, как у Яньли, только вот от его отца ему досталось не меньше. Непомерно взрывной надменный характер, которому он потворствовал, который создал сам, своим же примером. Не быть ему хорошим воспитателем или отцом. — Откуда услышал это слово? — мягко спрашивает, в его груди сердце надрывно шепчет, племянник улыбается щербатым ртом, наклоняет головку, от него пахнет лотосами и пионами, теми, что он ненавидит всей своей душой. — Что это! — требовательно продолжает, хмурит брови, копируя его выражение раздражения. Цзян Чэн удивлённо приподнимает брови, улыбается и треплет мальчика по голове. — Это чувство, когда ты можешь потерять что-то очень дорогое и важное для тебя. — Как конфеты? — в детском голосе не стоят слёзы, только удивлённо-вопросительные ноты. — Почти, — Ваньин не знает, как сказать, что такое страх, этому мальчишке, и переводит тему в более мирное русло. Мальчишка засыпает на его затёкших коленях, на которые уместил свой пухлый зад, сам забравшись в его объятия. Все его попытки поработать проваливаются, едва этот маленький человек — копия его сестры и её мужа — оказывается в его кабинете. И теперь это чудовище пускает слюни на его рукав, вцепившись маленькой ручкой в его одежу на груди, и хватка этой руки достаточна сильна. — Мама, — шепчет мальчишка плаксивым голосом, и лишь когда его тёмных волос касается большая и тёплая рука, притихает. Цзян Чэн не видит своего выражения лица, не знает, как искажается его лицо в скорбном глуповатом выражении, и не чувствует слёз, которые катятся по его щекам. Он не может быть слабым перед этим сокровищем. — Я буду защищать тебя. Это обещание, которое он даёт уже в тысячный раз себе и небесам.***
В комнате темноте, спокойно. Лань Хуань подходит к чужим покоям, не намереваясь зайти, но не может противиться себе. Двое охранников устало прижимаются спинами чуть поодаль к стенам, в их глазах тоска. Смена должна скоро подойти, они оба синхронно зевают и не обращают на главу Лань должного внимания. Они привыкли к нему. Он всегда здоровается с ними, желает доброго утра или вечера в зависимости от времени суток, спрашивает их о жизни в ордене. Он выслушивает их истории с мягкой улыбкой и неизменными словами поддержки. Он спрашивает о главе Цзян. И в этот момент его глаза становятся темнее, заинтересованнее. Но разве могут они знать достаточно, чтобы поведать этому человеку о том, какой их глава? Вспыльчивый. Волевой. Он муштрует всех и балует племянника. Они помнят эту маленькую бестию, когда тот был ребёнком, шлёпал босыми ногами по полу и кричал что-то о несправедливости, закатывал истерики, когда ему было что-то нужно. Дверь отворяется, когда он подходит вплотную к ней. Лань Хуань не отскакивает, остаётся на месте, загораживая горизонт. Вэй Усянь удивлённо ойкает, но отходит в сторону первым, пропуская незваного посетителя в покои. — Добрый вечер, — произносит Сичэнь, не зная, что ещё сказать. Они виделись и днём. И сейчас это предложение звучит неуместно. — Действительно, — соглашается. Они замолкают. В покоях уже не наблюдается молодого главы Ланьлина. Только хозяин, укрытый покрывалом, уставшим и потерянным взглядом сверлит потолок. Это выражение почти человеческое, но что-то подсказывает, что это ничего не меняет. — Как Цзян Чэн? — не удержавшись, уточняет вопрос. Впрочем, ответ всегда однозначен. — Ничего не изменилось, — немного надламывается голос. Вэй Усянь устало потирает шею и прикрывает глаза. — Ваш брат, — едва он произносит слово «брат», лишь оно слетает с его губ, на него воззаряется печальный взгляд, — каким он был человеком? И слова его совсем не то, что ожидает услышать Вэй Ин. Он смеётся. Тихо, прикрыв ладонью рот, и в смехе, что оглушает своей громкостью в этой тишине, слишком много боли и скорби от потери, страха. Вэй Ин не знает, как сказать, каким человеком был его брат. — Он был моим защитником, — всё же слетает с его губ ответ. Они не продолжают разговор, скомкано прощаются, и их тени причудливыми волнами ложатся на стены от желтоватых всполохов лампы. Лань Хуаню всё ещё мало. Он подходит ближе. Цзян Чэн — его самая большая загадка, самый непростой вопрос и самый ценный дар. Он искажается под светом этого света, и оранжево-жёлтая лучина оглушительно потрескивает в тишине. Мужчина протягивает руку к его лицу, огораживает щёки и шею, и это неправильно, некрасиво и мерзко по отношению к Цзян Чэну. Его касания не должны быть столь фривольны, но он оставляет свою ладонь на чужом лице и с усилием отстраняется чуть дальше. В нос ударяет запах чужого тела. Тот, что он не замечал никогда или которому не придавал значения, сладковатый, немного резкий. Цзян Чэн пахнет молодыми лотосами, немного водой, и запах его тела смешивает в себе мускусную нотку и горчинку. Сичэнь сглатывает слюну и отводит взгляд от губ чужих и манящих. — Я хочу тебя поцеловать, — шепчет, не двигаясь дальше. Цзен Чэн, который слышит эти слова, удивлённо и устало усмехается. Сколько ещё этот человек будит его мучить и дарить тепло? — Так поцелуй, — слетает с его губ ответ, в котором и мольба, и страх смешиваются причудливым звуком, который повисает в воздухе его настоящим голосом. Лань Хуань оборачивается медленно, осматривая чужую фигуру, и после наклоняется над кроватью, прижимаясь своими губами к его устам в простом прикосновении. Без подоплёки к страсти. Цзян Ваньинь удивлённо издаёт возглас, когда ощущает, как жар расползается на его губах, призрачных и эфемерных. Луна насмешливо остаётся на небе. — Я исполню всё, что ты пожелаешь, — говорит мужчина и улыбается искренне, смотря, как удивлённо расширяются чужие зрачки и дрожат руки, когда призрак исчезает, и он остаётся, освещённый этим желтоватым светом, один, чувствуя, что, кажется, сходит с ума.***
Пара дней проходит достаточно благопристойно и быстро. Время, кажется, несётся сквозь людей, и Цзян Чэн удивлённо обнаруживает одну закономерность. Лань Сичэнь видит его, когда Луна на небе не спрятана тучами. Это открытие, впрочем, особо не помогает ему. Ведь все последующие дни на небе густые и тяжёлые облака, под стать холодающей погоде, когда вот-вот пойдёт снег. Лань Хуань чувствует себя потерянно. Он всё ещё не знает, как реагировать на свой поступок, на тот мираж или его воображение. Устало потирая переносицу, он скользит равнодушным взглядом по периферии и осматривает выход в город. Ему нужно двигаться на север. Ему говорят что-то, он не оборачивается. Он, уплывший в свои мысли, в миру кажется игрушкой, и отречённый, глухой к чужим голосам, следует за своим убеждением, которое звучит набатом в его голове. Они с Гуй Деншеном договорились по поводу этого расследования. Если будет необходимость, остальная часть заклинателей будет находиться достаточно близко, чтобы подоспеть для помощи, но это всё ещё будет требовать времени. В его руки вложили сигнальную шашку, это самое быстрое и эффективное средство для того, чтобы его могли заметить. Вэй Усянь не прощается, кивает головой, как и Ваньцзи, и Сичэню не остаётся ничего другого, кроме как повторить за ними. Ориентируясь на солнце, он ступает за ворота, следуя тому, что может ему помочь разгадать одну из тайн. И сердце разрывается в груди, когда он встаёт на свой меч и взлетает в небо. Он не зашёл в комнату Цзян Чэна перед отбытием, это кажется ему самой большой ошибкой. Ведь не увидеть пусть и равнодушное лицо кажется упущением, но всё ещё в глубине его души зреет надежда, что, когда он сможет разобраться с этим чудовищем, Цзян Ваньинь будет смотреть на него злыми глазами и говорить неприятные вещи. И потом он возьмёт всё в свои руки. Улыбка сама расцветает от мыслей о Цзян Чэне на его губах.***
Небольшая деревенька встречает его, Сичэня, смехом. Дети играют с щенком. Тот заливисто облаивает их, виляет хвостом и прыгает вокруг ребятишек. И мальчики, и девочки, синхронно вскрикивая, разбегаются в стороны. Небольшой снег под ногами похрустывает. Прошлой ночью разразилась самая настоящая буря, и снег злыми льдинками жалил лицо и руки. Лань Хуань мог только прикрывать глаза. Небольшая нежилая хижина стала ему убежищем перед непогодой. И наутро он продолжил путь уже пешком. Входя, он не ожидал наткнуться на стайку ребят. Те на путника посмотрели с интересом и с гигиканьем понеслись дальше, их игру не мог прервать пришелец. Он движется дальше. Совсем уж небольшое поселение в себе не имеет ничего примечательного. На все сто или чуть больше домов имеется один трактир, в центре расположен самый богато украшенный дом. Это несомненно кто-то зажиточный. Вокруг носятся женщины в одинаковых одеждах. Похоже на дом торговца, только вот чем может торговать этот человек здесь и зачем выбрал это место своим пристанищем? Лань Хуань прекрасно понимает, что, скорее всего, человек не чист на руку. Небольшой одноэтажный трактир представляет собой всё то же, что и везде. Пропахшее хмелем помещение, немного более тёмное от недостатка свечей и ламп. У входа его встречает пухлая девушка, улыбается ему. Она излучает мягкость и нежность. Чёрные, как сама смоль, волосы собраны под удивительно цветастую косынку, тугая коса покачивается на спине. Лань Хуань отречённо думает, что ему следует улыбнуться в ответ. Но выходит что-то среднее между улыбкой и раздражённо приподнятыми губами. Но, кажется, девушка не замечает этого и услужливо провожает его к одному небольшому столу, предлагая на выбор фирменные блюда. — Только чай, — он не задумываясь просит только это. Девушка не обижается и не выглядит слишком взволнованной, только кивает и удаляется. На него смотрят, когда он монотонно и мирно выпивает чай. Когда просит принести лотосовые печенье и немного пресного супа. Людям интересно. Они шепчутся с того момента, как он вошёл сюда. Впрочем, это обычное явление для такого поселения, они почти изолированы, и лишь проезжие торговцы да странствующие заклинатели разбавляют серость будней, в которой жизнь семьи превращается в серость. — Приветствую друга на пути самосовершенствования, — звучит голос возле него. Сичэнь поднимает взгляд, не ожидая увидеть ещё одного заклинателя. Впрочем, его лицо остаётся бесстрастным. Человек, что с ним здоровается, не кажется ему и отдалённо знакомым. Только его глаза, весёлые и умные, как у собаки, привлекают внимание. Ничего больше, ни потрёпанное ханьфу, ни меч на талии, не кажется ему стоящим внимания. — Здравствуй, друг, — Лань Сичэнь вежливо приподнимается и в ответ на вежливость проявляет такую же в ответ. Мужчина немного колеблется, пока Лань Хуань движением не приглашает гостя присесть и присоединится к чаю. — Что такой высокопоставленный человек, как вы, Цзэу-Цзюнь, делает в этой глуши? — не церемонясь, раздаётся вопрос, когда чашка приближается к его губам. Лань Хуань мерно отпивает глоток и смотрит на улыбающееся лицо незнакомца, который, по всей видимости, прекрасно осведомлён о том, кем он является. Впрочем, достаточно много заклинателей знали в лицо глав орденов. Это немного настораживает, но в этом человеке не чувствуется зла или какой-то червоточины. — Небольшое дело привело меня в Лишан, — устало отвечает. Смотрит за спину человека на наблюдающую за ними девушку, ту, что встретила его. Она краснеет и убегает за ширму на кухню. — Небольшое? — смешок из уст человека напротив приглушённый. — Не думаю, что монстр, что затаился здесь, может быть небольшим делом, — понижая голос, шепчет в ответ и заинтересованно блестит глазами. Сичэнь, впрочем, в ответ не произносит ни слова. Ему всё это кажется неоправленной пьесой. Не только актёры неживые и игрушечные, но и сам он на деле кажется большей куклой, нежели все люди вокруг него. Он не отвечает, игнорируя взгляд. Впрочем, ему на самом деле нечего ответить. — Думаю, эту проблему стоит обсуждать не здесь, — небрежно бросает через некоторое время обдумавший всё Сичэнь, и удовлетворённый взгляд не представившегося мужчины его не пугает. — Меня зовут Дао Хань, — представляется, видимо, вспомнив о приличиях, и с улыбкой засовывает в рот печенье. Но этот мужчина не кажется ему простым странствующим заклинателем, и по рукам в шрамах можно сказать, что пережил он достаточно, чтобы быть сильным бойцом.***
За те дни, что Цзян Чэн проводит в роли призрака, ему впервые так отчаянно не хватает Сичэня. Отправиться с ним он не смог лишь по одной простой причине: тот, встав на свой меч, упорхнул, а он не смог вовремя уцепится за его рукав, хотя выйти за ворота у него и удалось. Идя по городу, такому знакомому и родному, Цзян Чэн только теперь обращает внимание на людей. Торговцы и лавочники — все устало и угрюмо оглядываются. Кажется, что какая-то неведомая печаль гложет их сердца. И только тётушка Чжу выходит из дверей, оглядывается на небо. Она устало вытирает руки о полотенце в своих ладонях, качает головой с всё ещё с чернеющими волосами, в которых седые волоски, как нити, разбавляют черноту. Все знают, что их Глава ордена, Цзян Чэн, пусть и жив, относительно конечно, всё ещё не пришёл в себя. Никто за дверьми ордена не знает о том, что случилось на самом деле. И по улице гуляет шёпот о смертельном сне и истощении ци. Впрочем, в их словах доля правды имеется, но всей они не узнают. И в этом небольшом путешествии Цзян Чэн проваливается в свои воспоминания. Он думает о том, как когда-то покупал улыбку императора у лавочника Лао. Тот улыбчиво и после уже заговорщицки говорил ему о прелести данного напитка и, поправляя шляпу и напоследок ударяя его по спине, несомненно, махал рукой. Смотря, как нервно Цзян Чэн прятал кувшины и, озираясь, брёл обратно. Всплывает мысль о доме, где жил Ба. Этот неугомонный пёс всю его юность сбегал от хозяев и вдоволь резвился на улицах с детьми, но, несомненно, приходил к вечеру домой и, льстиво падая на передние лапы, полз к тётушке Цзю. Та бранилась, махала руками и всё же через некоторое время прощала эту шаловливую собаку. И, присаживаясь перед ней, оглаживала золотисто-белую шерсть, запускала в дом, чтобы на следующее утро всё повторилось заново. Он всё ещё идёт дальше, вспоминает много имён и людей. Он думает о тех, кто когда-то жил здесь, а после войны, кровопролитной бойни все эти люди погибли или ушли в другие города начинать строить свою жизнь заново. А ведь у него и выбора не было, он не мог отправиться в путешествие. Не мог махнуть рукой на орден и на племянника. Но не будь всего этого, он бы пустился в путешествие. Он бы оставил всю свою печаль и привязанности за спиной и был бы свободен в своём выборе. Даже если бы у него не было духовных сил, он всё ещё оставался прекрасным мечником. Он владел луком и рукопашным боем. Несомненно, сил ему придавал и Цзыдянь — тот, оставленный ему матерью, иногда казался змеёй, что когда-нибудь ужалит владельца, но до сих пор это оружие только спасало его. И так, идя всё дальше и дальше, Цзян Чэн вспоминал людей, друзей и врагов. Клокотала в груди горечь и злость. Ему так не хватал чего-то важного. Он знал, чего, но упорно и раз за разом отворачивался от этой потребности. Любить и быть любимым. И нужным. Возвращаться ему кажется уже поздно. Он, всё ещё шагая по улочкам, осознаёт, что оказался в темноте, и та, густая и вязкая, опутывает его ноги и сверкает зеленью чужих глаз. И грохочет смех, и за спиной влажно и горячо обдаёт его шею чужое дыхание. — Вот ты и попался, — говорит кошмар басовитым, свистящим шёпотом, и Цзян Чэн проваливается под землю, как будто падает в озеро и тонет в нём.***
Лань Сичэнь с неудовольствием слушает о том, что ведает Дао Хань, сжимает кулаки и не может высказать свою ярость напрямую. Несомненно, всё, что было им услышано, не кажется на самом деле чем-то столь ужасающим. Когда и кого останавливала практика тёмных сил? Тёмные заклинатели были пусть и не таким частым явлением, но после Аннигиляции Солнца и с подачи Цзян Чэна была истреблена большая их часть. И те затаились. Впрочем, вызов демона, о котором рассказал мужчина, всё ещё был немного надуманным фактом, но по событиям, происходившим в этих краях, не казался столь уж несбыточным явлением. И это его угнетало. Цзян Чэн, подвергшийся нападению столь ужасающего монстра, смог его ранить, но это было достаточно для того, чтобы оказаться блуждающим духом и его оболочка не смогла принять его душу обратно. Лань Хуань потёр висок. Всё, что было сказано, казалось каким-то несмешным представлением. Цзян Чэн, который ему явился, был настоящим, и это, конечно, не могло не радовать, но в тот же время и угнетало. Ведь этот волевой человек, запертый рамками души, оказался вне своего тела, в бестелесной оболочке. Отвергнутый и ненужный, он бродил в мире, где каждый прохожий не мог его увидеть или почувствовать. — Тогда почему только я мог коснуться его? — задаёт вопрос. Дао Хуань приподнимает глаза к потолку. В комнате ужасно грязно, потолок в копоти, чёрный, и ответа там нет. — На этот вопрос ответа дать вам я не смогу, — заклинатель разводит руками. Опускает голову, покачивается, будто на волнах. — Но наверняка есть предположение, — Сичэнь смотрит на него пронзительно, впивается глазами, как кнутами или клинками. Вгрызается в чужую плоть, в лицо в попытке выудить ответ. Впрочем, запугивать людей не его стезя, и все его попытки никчёмны и не несут за собой должного эффекта. Мужчина напротив расслабленно ведёт плечами и давит улыбку, не замечая жара чужого взгляда, делает пару шагов. — Конечно, оно есть, но… вам об этом расскажу вовсе не я, — и с мерзким смешком всё же достаёт небольшую книжонку. У той потрёпанные края, пожелтевшие страницы, и на обложке не разобрать названия. Кажется, она испачкана в крови, впрочем, это не так и важно. Он берёт протянутый ему предмет. И они продолжают эту бессмысленную болтовню. Лань Хуань узнаёт о том, что ведает его собеседник. Не только о главе Цзян, но и о демоне, что зовется Тоухун, Пожиратель души, истребитель чувств. Монстр, что носит маску благородного юнца, пожилого учителя, яростного храбреца, прекрасной девы или ребёнка… Он тянет руки, даёт в долг три монеты, он сулит удачу и процветание, он сладким медовыми речами затыкает уши и в рот заползает ядом. В ночи он слышится криком ребёнка в беде и в благодарность даёт три монеты грешника. И в истории, которую тот поведал, было столько же чёрных пятен, сколько и на потолке данной комнаты. И выслушивая все эти слова он, Сичэнь, думал только о том, какая удача, что этот монстр не пожрал душу Цзян Чэна и тот не погиб, как погибли другие жертвы этого монстра. Три монеты, три души, сакральное значение. Три дня на похороны, по заповедям. Но монет на месте, где был найден Цзян Ваньинь, было две, третью не видели. Осколок маски, что морду, изувеченную плоть прятал под ней монстр. Всё, что говорил Гуй Деншен, было отчасти правдой, но она умело маскировалась. И теперь перед ним открылась ужасающая картина всего происходящего. Ведь не один человек сотворил это, не один заклинатель отдал в жертву невинных людей. И теперь в этом всём ещё нужно было разобраться, чтобы уничтожить круг призыва. — Что нам нужно сделать? — уже устав от всех этих слов, уточняет. Впрочем, ему и так в большей степени всё ясно. — Убить монстра и разрушить круг, ведь, если этот монстр всё же доберется до души Главы Цзян, я не думаю, что мы сможем так просто спасти его, — он разводит руками, прикрывает глаза, не безумные, но стылые, глубоко чёрные. Отвратительные глаза. Этот взгляд он видел в зеркале на своём лице тысячи раз. — Когда начнётся ритуал? — Лань Сичэнь смахивает усталость с лица. Проглатывает ком, чувствуя, как в груди больно и горячо. Как сжигает его неуверенность и ярость. — Сегодня. И нам нужно спешить. Добраться до горы не так просто, как кажется на самом деле, — мужчина приподнимается. Его настроение как буря, навеянная, тёмная. И сам он из весёлого и беззаботного становится горячим, грозным и безумным. И взгляд его полыхает красным, тем, что пачкает землю в битвах и расползается на коже и под плотью. — Всего нужно немного удачи, — едва шепчет, шевелит губам. На его заявление, повисшее в комнате, усмешка кривит губы. Никакая удача не сможет помочь или спасти. Удача — миф или удел самых счастливых. Или самых настойчивых. Лань Хуань поднимается на ноги и следует за мужчиной в путь. Он всё ещё не может поверить во всё, что было сказано. Цзян Чэн. Он должен помочь ему, освободить его душу. — Цзян Чэн, — как мантру повторяет Лань Хуань, и шёпот его сливается с завыванием ветра, когда он ступает за дверь. Обдумывая всё, что было сказано за этой ветхой закрытой дверью.***
В темноте прохладно и тихо. Скорбно поёт ветер, завывает. Пахнет полынью, и дразнит ноздри металлический запах крови. Она сочится каплями с потолка, и непрерывная капель растворяется в воздухе звуком. Цзян Чэн сжимает зубы. Отчего-то болит тело, эфемерная его оболочка. Кажется, что это всё лишь иллюзия и игра воображения. Но, учитывая события последних недель, всё не столь однозначно. Он приоткрывает глаза, его встречает серая промёрзлая камера. Стены известняковые, тёмные, вокруг кровь и стенания людей. Многих, многих людей. И он один из них, жертва. Его душа, как источник силы, находится в магическом круге, сверкает в груди золотом не его ядро, не его сила, сверкает серебром, золотом, пурпурным и лиловым отблёскивает. И от силы этой проку нет, она скована, сжата в тисках, в символах на полу, в кровавой жертве, и люди эти отдают не только жизнь, силу, разум, свои души и ядра, ци, что течёт по меридианам и жилам, дантьян. Голова быка по центру, от неё расходятся надписи, и в символах много от тёмного, грязного. И складываются они не в слова, а в призыв. Кровь стекает в чаши, изливается из них небольшим и неровным водопадом от прикованных к цепям мужчин и женщин. Они устало закрывают глаза и нервно открывают рты в попытках вымолвить хоть слово, из ран не переставая сочится кровь, капля за каплей поглощая жизнь. Пол усеян останками: белые кости, гниющая плоть, чёрная от времени разлагающееся мясо, в котором копошатся личинки. И этих людей, жертв много. Он не может сосчитать их всех. Тела свалены друг на друга, пожраны до костей и сухожилий. Стенают их души, кричат громко. Они смотрят красными глазами на дверь, ждут, чтобы излить своё горе и печаль в мир и вырваться на свободу духами неупокоенными. Злыми. Враждующими за горсть жизни или костей, за плоть на своих зубах и своих ртах. Цзян Чэн не предпринимает ничего. Даже двинуться — задача почти непосильная. На запястьях нить, красная, как цвет его крови, как жизненная сила, и, связанный, он прижат к земле, как букашка, безвольный и отвергнутый. Оглядывает помещение — кроме людей и круга здесь нет ничего. Коптят свечи и факела. Дверь деревянная, добротная, в которую бейся не бейся, сбежать не удастся. — Я уже устал, — смотря на всю эту картину, шепчет. Ответ ему не поступает, впрочем, чего уж говорить, кто ему ответит, эти души, которые под действием пытки заперты здесь? Или тот монстр, что шептал ему в ночи? Так проходят минуты. Цзян Чэну есть, над чем подумать и над чем поразмышлять. Но оттого, что в его голове творится бардак, поёт несусветный, нестройный хор мыслей, он раздражённо прикусывает губы. Несправедливость! Впрочем, поддаться самобичеванию и раздражению у него не выходит. В помещение входят люди, дверь надрывно и громко скрипит на несмазанных петлях. Чёрные глаза с алыми всполохами являются самым простым доказательством тёмного искусства. Хотя он догадался чуть раньше по жертвам в этой комнате. Люди не произносят ни слова, кивают головами и, не прячась и не таясь, заводят ещё несколько человек. У тех людей взгляд неосмысленный, походка шаткая и вялая. Они едва передвигают ноги. Скорее всего, их опоили. Впрочем, чем не шутят тёмные заклинатели. Мужчины, как мешки, набитые зерном, валятся там, где их оставляют, и, прикрыв глаза, забываются в нервном, долгом сне, навеянном кошмаре. Цзян Чэн хочет сказать хоть слово, но его глотка не издаёт ни звука. Впрочем, о чём ему говорить? — Осталось всего трое, — голос у последователя тёмных искусств высокий и на удивление чистый. Он так и пылает радостью, и глаза его становятся полумесяцами в улыбке. Оттого раздражение в груди ярче вспыхивает огнём. «Трусы», — хочет сказать Ваньинь. Сверкает глазами на них и зло щурится. Будь его воля, будь он здесь живым человеком, он, несомненно, отрубил бы эти поганые головы, отделил от тела руки и ноги и выпотрошил их как свиней. Но он здесь всего-навсего душа, пойманная и заточённая. — Вы лучшая наша жертва, — смотря прямо в его злые глаза, шепчет мужчина, тот, что смеётся и радуется. И Цзян Чэн понимает, что его видят, и заточение здесь вовсе не ошибка или игра, это спланированный акт возмездия. — Как давно мы хотели поквитаться с вами, глава ордена Цзян. И вот какое чудо. Наше творение всё-таки смогло вас ранить! Пусть и не убило, но какая удача. Тоухун ещё не вошёл в полную силу, но скоро, очень скоро он придёт в этот мир в своём истинном обличье. — Но какая жалость, что вашего тела здесь нет, — насмешливо улыбается, растягивая гласные. И в голосе чужом слышится обида и злость. И нетерпение, как лавина, захлёстывает его, он мнёт руки, облизывает губы и в наслаждении прикрывает глаза. — Если бы тогда вы, глава Цзян, не были столь свирепы, расторопны и недоверчивы, демон поглотил бы вас полностью, — и усмехается, оглаживает пальцами, испачканными в чужой крови, губы и с наслаждением замолкает. — Как был недоволен эту новость услышать глава Шао. Как он молил нас убить вас поскорее, как предлагал больше жертв. Как втянул в эту разборку многих и многих! — Вы бы видели, как они скалились, как улыбались, когда узнали о вашей смерти, как облизывали кости и пожирали плоть, а вы, — и ярость его переполняет на мгновение, с шипением исходит изо рта, — не сдохли. Вы, глава Цзян, по какой-то неведомой нам причине, пусть и не совсем, но оказались живы. Ваши души, они должны были быть проглочены демоном. А он не смог. Все три, что должны были отправиться в царство мёртвых, исчезнуть! А вы оказались единым… Кто, что могло на вас так повлиять? Мужчина в крике заходится в ярости, исторгает её из себя, и пенится ярость на его языке и на губах. Ваньинь смотрит в ответ на слова, кривится и скалится, осознавая, что ему несказанно повезло оказаться призраком. Его злость отражается в глазах всполохами, но он беспомощный агнец. Всего-навсего душонка, которую они поймали. Этот человек ещё несколько мгновений исходится желчью, ядом, разливает вокруг себя тьму и жалит нелицеприятными эпитетами. Замолкает, смотря на другого соучастника. У того в глазах скука, ледяной взор, он позволяет всё, что сейчас происходит. Когда всё заканчивается, в Цзян Чэна летит уничтожительное «убийца». И скрипит дверь, плачет на пелтлях, и замолкает мир, погружённый в чужую ярость, рождённую словом и мыслями.***
В завывании ветра Лань Хуань ищет своё успокоение. Его сердце, трепещущее и жаркое, просится выйти из тела. Лететь в такую погоду — сущее неприятие, злой, кусачий ветер обжигает его руки. Человек впереди, что ведёт его, кажется сосредоточенным. Небольшая весть, которую Лань Хуань отправил всем остальным, должна была быть в их руках, но указать точное местоположение, где он будет, он не смог. Впрочем, он сделал всё, что от него зависело, пусть и не в полной мере. Мысли скачут разрозненно, урывками. Желание спасти Цзян Чэна кипит в его крови. За полётом следует пешее путешествие, и, забираясь пусть и не на отвесную скалу, но скользя по мокрому снегу и грязи, они оба молчат. Идя по неизведанному пути, сквозь ветер и злую, раздражённую погоду. — Что тобой движет? — вопрос в спину, как удар. Дао Хань замирает, спотыкается и делает шаги шире и быстрее. Лань Сичэню неинтересно, и пресный вкус на его языке расползается горечью. — Я потерял кое-кого очень дорогого, — ответ сыплется глухим от ветра звуком, как разбитые надежды. Он мог бы рассказать свою, несомненно, глубокую, пронизанную любовью и потерей историю, но он не делает этого и замолкает, слушая, как ветер путается в кронах деревьев, как громыхают внутри горы камни, трутся и крошатся, и как этот звук набатом звучит в воздухе, расползается запахом гнили и крови. Того гляди, кровь изольётся из щелей и камней, как море, слезами багровыми, пряными. Они двое кажутся песчинками, но по мере продвижения вперёд в воздухе сгущается этот приторный запах тёмной магии, она скользит по ладоням, по пальцам, царапает глотку, путается под ногами и в сердце карается кошмаром. Кровь сгущается, застывает в жилах, как камень, рождая боль. Лань Хуань терпит и шепчет мантру очищения, почти касается Лебин в попытке защитится и извлечь из неё звук очищения, но он не делает этого. Шагает дальше. — Чуть дальше вход, — понижая голос и останавливаясь, говорит его провожатый и, оглядываясь на него, усмехается, улыбается, будто готов прямо сейчас зайтись в безумном танце, самоубийственно следуя за своим желанием потребовать плату и убить всех, кто когда-то отнял у него самое дорогое. Лань Хуань кивает и, продолжая свой путь, не готовится ни к чему хорошему.***
За те крохи мгновений, что кажутся вечностью, растянутой в линию на холсте, Цзян Чэн думает о многом. Он не прислушивается к стенаниям, эти звуки в его голове, как шум прибоя, он растворяется в далёком забытье, и едва ли остальное имеет для него значение. Он смотрит на людей, на их бесстрастные лица, бледные губы, заплывшие, неосмысленные глаза. Он думает о тех, кто предал, но не думает, для чего. Ему и так известно, что его слова не по нраву многим, что его язык — его злейший враг. Что он чопорный, и толстокожий, и злой, и едкий, как дым, говорит невпопад. Но Шао Жань — всего лишь глава одного из тех вассальных орденов, что присягнул на верность, клялся в защите интересов и чистоте помыслов. Хотя о чём говорить? Он, намеренно подкладывающий своих дочерей под влиятельных господ, разве мог называться человеком чести? Разве его желание заработать больше, обмануть не было для него чем-то столь очевидным, а он столько времени закрывал глаз, притворялся глухим во благо. Смешно. Он Цзян Чэн, Саньду Шэншоу, тот, что честь ставил превыше своих ран и словами резал чужую плоть, вот так показал себя юнцом, недальновидным, опрометчивым. В комнате, пропахшей гнилью и кровью, внезапно, всего за мгновение становится тихо. Безмолвно и темно. Вспыхивают свечи, потрескивают, замолкают люди и души. Тьма скользкими щупальцами прокрадывается в помещение, заполняет его, и в густой туман, вязкий, как сироп в кувшине, превращается воздух. Цзян Чэн оглядывается, вздрагивает как живой и ощущает, как холод крадётся по плечам и губам, вспыхивает как фейерверк. — Милый маленький заклинатель, — шепчет позади во тьме. Вспыхивает зеленью чужой взор, и горячий воздух опаляет шею, беззащитную и уязвимую. И насмешка слышится в звуке чужого голоса. Цзян Чэн поражённо замирает, как кролик перед удавом, смотрит перед собой. — Я так искал твою вкусную душу, — продолжает шептать голос, и мягко касается лица мозолистая, тяжёлая, грубая ладонь. Мягко оглаживает его лицо и шею. — Но ты был столь непослушен… что скрылся от моего взора. Журит, будто нерадивое дитя, ласкает слух своим голосом с шипящими нотками. Тянется руками к груди и соскальзывает ниже, к животу, потом поднимает горячую, почти жгущую кожу ладонь на солнечное сплетение. И таится в этом движении злость, ярость, и за мягкостью прячется желание вспороть кожу и сломать кости, вынуть печень. И он, Ваньин, не знает, как реагировать, любые слова и движения не приведут ни к чему хорошему. Впрочем, он забывает, что он не может говорить и уж тем более нормально двигаться. Тем и пользуется демон, ласкает его шею и тело. Мягко сжимает пальцы на коже и жмётся носом к его загривку, втягивает воздух, будто пытается уловить его аромат, и замолкает, замирает. — Сладко пахнешь, вкусно, — кажется, будто за спиной голодный зверь жмурится, заласканный, но опасный и непредсказуемый. — Съесть твою душу будет сущим наслаждением, обглодать твои кости и высосать твою сладкую, но местами горькую кровь. Какое упущение, я был бы доволен, будь это так. Я был бы нежен. Зверь крадётся острыми когтистыми пальцами по шее. Ласкает кончиками острых, как бритва, ногтей, и место прикосновения, кажется, вспыхивает. Огонь чужого взора жжёт его кожу, его душу и ломает кости. И спустя мгновение оказывается перед его лицом, опаляет знойным, жутко горячим вздохом его губы, сжатые от усилия, от ненависти. Усмешка кривит спрятанное под тонкой потресканной маской чужое лицо. Но эта маска совершенно не мешает, когда к его губам прижимается чужой рот. Голодный и властный. Язык скользит по губам мягко, настойчиво. Его не волнует сопротивление или чужая ненависть в глубине зрачков, дрожь от ярости или страха. Он видит перед собой занимательнейшую игрушку, которую не смог получить в первый раз. Но теперь, несомненно, хочет обуздать этого человека и сделать то, о чём так долго думал. Сломать и сжать в свох руках. — Будешь кричать, когда я буду испивать твою силу и твою жизнь. Так что кричи громче, — смеётся. И острый, как только что заточенный клинок, смех разъедает его кожу и его затуманенный взор. Цзян Чэн не пытается понять, это ни к чему. Его, кажется, потряхивает от ненависти и неприятия. Он смотрит на этого демона, чьи волосы, словно белый туман, рассыпаются по плечам. Чёрное от пыли или сажи ханьфу украшено золотым орнаментом, змеевидно оплетающим руки и грудь. Глаза как турмалины, с мягкими белоснежными ресницами, длинными, точно у девы. Губы мягким абрисом обрамляют красный и влажный рот, наполненный острыми клыками. Маска на лице словно чернеющее небо, обшита по контуру золотом. Она скрывает большую часть лица, и неровный её край несимметично режет лик. Позвякивают многочисленные монеты на шее. Изъеденные зеленью и грязью, они отдают отблеском золота и серебра. Колыхается тонкая коса у виска, увитая ярко-алым шнуром. Кожа белая, почти как снег, но горячая, обжигающая. И этот монстр — демон, пожирающий людей — кривится, закатывает глаза и наблюдает за добычей. Ему интересно, ему необходимо чувствовать себя победителем. — Потом, чуть позже я приду за твоим телом, — и он, лаская чужое лицо, улыбается мягко и нежно. — И я овладею тобой полностью, без остатка заполнив ту пустую оболочку своей силой. Испачкаю в крови. Выпущу её всю, изопью из ладоней и рта. Вытащу каждую кость и сыграю лучшую мелодию на сухожилиях. Вырву глаза и оставлю как память о прекрасном и вечно жгучем взоре главы ордена Цзян. Ваньин задыхается, прикрывает глаза. Он понимает, что всё случится не сейчас, нет. Но разве три человека — столь много? Опоить или похитить не составит труда. Значит, они тянут намеренно, ритуал или что это… произойдёт не сейчас. Нет. Но этот монстр окутывет нежностью, таит под ней горячечное желание впиться в кости клыками. И глаза его наблюдают, завораживают жертву. И ведёт он носом как зверь, учуявший добычу, облизывает красные губы в предвкушении.***
В пещере темно и затхло. Хрустят под ногами камни, и тускло мерцает светлячок над головой. Тихие вздохи и шаги сливаются в монотонный шум, который сковывает мышцы ледяными лентами напряжения. Лань Сичэнь погружён в пустоту, его мысли окутаны тёмной субстанцией. Он не способен чувствовать, анализировать или волноваться. Эта броня, словно щит, защищает его от внешних раздражителей. Он не стремится вырваться вперёд, чтобы спасти Ваньиня, и не спешит вглубь пещеры, где разветвлённая система тоннелей кажется запутанной и опасной. Эти хитрые ублюдки, ибо других слов не подобрать, готовились долго и тщательно. Они плели свои сети, подкупали и шантажировали людей, убивали без разбора, принося в жертву тёмным богам сердца людей и отдавая свои собственные. Дао Хань впереди движется быстро и выверенно, по нему видно опытного бойца или убийцу, что в крайней степени сейчас не играет роли. Он достаточно силён, вот что важно. И Лань Хуаню приходится надеяться на своё мастерство, что он не практиковал достаточное количество времени. Но навык никогда так просто не уходит, и он шёл лёгким, быстрым шагом за провожатым, едва шуршал одеждами и сверкал золотыми глазами в темноте. Лебин и Шоюэ, находящиеся рядом с ним, гудели от напряжения, чувствуя, как тёмная энергия обволакивает плотнее и гуще. Стекает по стенам и ползёт по ногам верёвками, стремится впиться в сердце и испить силу. И Тьма зовёт, мягко и настойчиво. Напоенная кровью и чужими жизнями, как капризное дитя, льнёт ближе, лукаво посмеивается, и шипит отвратительно, и просится, просится внутрь, в глубину души и золотого ядра. Дверей много, но людей — заклинателей — нет. Будто они испарились, оставив от себя лишь признаки существования. Дымящаяся кружка с каким-то напитком или небольшой очаг в одной из комнат. Все помещения, что им встречаются, являются лишь жилыми, но не пыточными, где содержат заключенных. Воздух при спуске глубже в гору густеет, мёдом скатывается по глотке, горчит полынью. Они движутся уже некоторое время, напряжённо замирая перед дверьми и перед узкими тёмными поворотами или провалами. Дорога тянется ниже, по ступеням, и тогда их настигает смрад гниющей плоти и свежая кровь. Воздух становится ещё более тяжёлым, и теперь он не словно масло или мёд, а вода, заливающаяся в нос и уши. Это погружение во тьму, в самую её сердцевину. Дверь перед ними тёмная, тяжёлая. Знаки на ней начертаны, чтобы открыть её изнутри было нельзя, и много всего ещё. Проклятия — они все как единая цепь, направленная на нарушителя. Но Дао Хань справляется с этими письменами играючи. Они лепит на стены свитки, чертит на земле что-то, что в общей мере не является ни на что похожей в своей сущности практикой. Ни одна из школ предложить такого не может. Лань Сичэнь наблюдает из-за его спины с интересом и настороженностью. В груди ворочается неясное чувство тревоги. Оно пожирает его, затапливает. И страх иглами пронзает сердце. Через несколько мгновений от надписей и свитков не остаётся следа. Они, поглощённые жадным пламенем, испаряются, и тишина опускается лишь на мгновение. Крик, пронзительный и страшный, оглушает. Кричит женщина, её визгливый голос остаётся в душе страхом, напоминанием, что они не на прогулке. Здесь нет прекраснейших садов из глициний и хвои, здесь нет пагод и башен, здесь господствуют и властвуют кровь, тьма и смерть. И страх, рождаемый неизвестностью, надевает корону. Дверь со скрипом и треском открывается, впуская в зловонное, мрачное помещение, где видны лужи крови, красный, багровый, чёрный. Белоснежная вспышка ослепляет их всего на мгновение. Чужой смех в гомоне, криках и стенаниях как спусковой крючок. Чужие глаза сверкают зелёным болотом, яростью и наслаждением от представления. Серебристые, как нити, волосы обрамляют лицо, и усмешка тянет в разные стороны уголки губ, обнажая зубы, острые и смертельно опасные. — Милый, к тебе пришли гости, — наклоняясь ещё ближе, практически впечатывается в чужую душу демон. Его не волнует неудобная поза, он с усилием поворачивает голову Цзян Чэна на вошедших. Наблюдая, как расширяются его зрачки и как пурпурный свет в его глазах облегчением струится по венам. Ему неважны чужие чувства, он хочет видеть драму и кровь и наконец поглотить этот лакомый кусочек. Сичэнь с усилием остаётся на месте, но взглядом проходится по Цзян Чэну, которого встретить он не ожидал. Но он здесь, в объятиях чужих, неласковых, грубых. Его глаза смотрят на Сичэня с толикой надежды и затаённого облегчения. Он прекрасно услышал, что прошептал демон и как он облизнулся. Впрочем, надеяться и уповать на то, что всё будет просто, никогда не стоит, ведь жизнь преподносит препятствия и стены, яд на блюде и злость в чужом сердце. Они не начинают диалог. Только Дао Хань напрягается сильнее. Сжимает челюсти так, что желваки ходят под кожей, и ярость, свирепая и полноводная, чёрным затапливает его. Он не волнуется о чужой душе или о чужом страдании. Нет. Демон улыбается ещё более развязно, гнусно. Глаза-полумесяцы поблёскивают ранним цветом зелёных крон, и его глухой смешок отравляет чужой разум. Дао Хань движется молниеносно, сливая движения в одно, целясь пробить чужое сердце, спрятанное за заключённым в оковах круга Цзян Чэном. Его отбрасывает спустя мгновение. Демон приподнимается из сидячего положения и переступает начертанные знаки, наклоняется к одной из полных крови чаш кончиками пальцев и облизывает их. — Слишком горькая кровь, — с неудовольствием произносит. Мужчина приподнимается после мощного удара, не пытаясь дать знак Лань Хуаню. Он и не вступает в схватку, наблюдая за чужой битвой. Это был не договор, это было условие, которое было одним из залогов их победы. Демон игриво отмахивается от чужого клинка, отступает к стенам, поскальзывается на чужой плоти и пачкает свою обувь ещё сильнее. Он одним ударом с хрустом крошит чужие кости и наслаждается чужой яростью и вниманием. Позвякивают монеты на шее, отблёскивает золотом украшения. В этой маленькой комнате, заполненной духами и криками людей, появляется ещё звук. Звук битвы. Меч прослеживает движение от пола к чужой шее, изогнутой дугой пытаясь её настигнуть. Вёрткий и наглый демон играет. Они танцуют на месте и расходятся точно волны после удара друг о друга. Эта битва не более чем игра. Лань Хуань наблюдает, как Цзян Чэн в оцепенении и немом страхе следит за чужими движениями. Ему не страшен ни меч, ни удар человека. Но он страшится демона. Его взгляд, прикованный к его спине, — почти пламя ненависти и страха. И эта смесь гремучая и взрывоопасная. Лязг мечей продолжается, Лебин в руках, нагретая его теплом, просится впустить её в пыл битвы, унять тревоги и сломать чернеющую, злую броню. Разрушить сосредоточение зла. Но он не может позволить себе сделать этот шаг, пока внутри этого чёртового круга Цзян Чэн. На нём замкнут круг, и на нём построены портал и призыв. Демон, не вошедший даже в полную силу, представляет собой смертоносное орудие. Он беспрекословно удачлив и яростен, он, постигший множество битв, играет с человеком. Он насмешливо выдаёт комментарии и ловит чужую ярость губами, как сладкую воду. И он, Сичэнь, ждёт знака, любой возможности вмешаться. Ждёт, когда клинок сделает то важное действие. Но в глазах его, демона, это только игра. Насмешка. Дао Хань замахивается мечом ещё раз, и наконец его удар ловят ответной атакой. Лязг, стенание метала друг о друга, как игра на Эрху. Мужчина подаётся ближе, подходит практически вплотную к дезориентированному противнику и другой рукой, в которой находится нож, острый и тонкий, почти незаметным движением впивается к чужую глотку. Даже после битвы с Цзян Чэном он, потерявший слишком много сил и чужих душ, остаётся проворен и достаточно живуч. Нож в шее его волнует мало, как и расчерченная от ключицы к яремной вене полоса. Только рассыпаются по полу монеты, оглушающе звуча в темноте как удар барабана. Начало настоящей бойни или битвы. — Вы думали, что можете испугать меня этим? — голос дрожит от едва сдерживаемой ярости. Лань Хуань подносит к губам Лебин. Та издаёт звук. Набат в чужой голове. Мелодия сокрушения, мелодия подавления изливается из неё потоком. Древние искусства ордена Гусу Лань являют себя в полной мере. И, наверное, впервые за долгое время Лань Хуань настолько серьёзен. Он впивается в битву и вливается в неё, теперь не просто сторонний наблюдатель, но и заклинатель — один из сильнейших в своём поколении. И Лебин в его руках издаёт пронзительный аккорд. Она отбрасывает демона на добрые пару метров, и звук её разъедает его тело, как жалящий огонь, проходится по коже, та пузырится тьмой. Кожа не сползает с его рук и лица, покрывается красным. Но, кажется, это только больше заводит демона. Он насмешку тянет сильнее, скалится подобно бешеному псу. Дао Хань продолжает наносить удары, пока дверь в очередной раз не скрипит надрывно и в комнату не входят тёмные заклинатели. Это не столь большое помещение вмещает в себя, по меньшей мере, полтора десятка живых и здоровых мужчин. Тёмные заклинатели нападают один за другим. Они действуют слаженно и напористо, свистят мечи, разбиваются заклинания, произносимые шёпотом. Лань Хуань напрягается, в руках уже Шоюэ, свистит, как и его Сяо, просит испить чужую кровь и спеть в дуэте. Он с размаху засаживает с противным хлопаньем меч в чужую глотку, слышит, как мужчина, тёмный заклинатель, издаёт предсмертный хрип и глухо падает на пол к остальным жертвам. Большая часть нападавших сражается с Лань Хуанем. Дао Хань отражает атаки демона, и его взгляд, сосредоточенный и яростный, опаляет противника. Они в собственном мире. Битва проходит напряжённо, только монеты, разбросанные по полу под ногами, позвякивают. Но Дао Хань намеренно сорвал эти монеты. Они — одна из реликвий, вместилище чужих душ. Если их уничтожить, то и сила, что поглотил Тоухун, будет рассеяна или возвращена владельцу. Только вот в этих монетах только сила Цзян Чэна, но не его душа. Лань Хуань раздумывает над тем, как поступить. И то, что битва больше походит на спектакль, его очень нервирует и настораживает. Он продолжает битву с особенно искусным противником, тот действительно хорош в ближнем бою. Он использует не только меч, он достаточно силён и в боевом искусстве, так что помимо уворотов от меча Сичэнь уворачивается от летящих в него кулаков и подсечек. В пылу битвы он не видит, как Цзян Чэн дёргается, как его глаза затапливает тьма и как из его рта вырывается надрывный хрип. За долгие часы тишины он издаёт звук. И боль, настоящая, причинённая его душе, в тысячу раз жгучее, чем причиняемая его телу. Проскальзывает эта боль змеёй, она сжимает его сердце, раздалбливает его существо. И золотистый отблеск его ядра, заполняющий его духовную часть, извергается из его глаз золотыми слезами. Вспыхивают знаки на стенах и земле, и гул, рождаемый и исходящий из глубин ада, наконец останавливает всех. Лань Хуань оглядывается беспомощно на Цзян Чэна, и его взгляд с ужасом обнаруживает, что Ваньинь, почти прозрачный, открывший в мольбе рот и с искажённым от боли лицом, поднимает свой взор на него. Смотрит, не прося спасти, нет. В его глаза другая потребность. Смерть. И смерть, с которой всё началось, должна завершиться здесь. —Ты не посмеешь, — бормочет себе под нос Лань Хуань и сжимает зубы. В груди горячо, и дрожит сердце, дрожат руки. Цзян Чэн не замечает его, не хочет даже думать о том, что сейчас творится в сердце этого человека. Он, пойманный в ловушку боли, не представляет из себя человека, а скорее сосуд силы, который сейчас должен будет разбиться и стать одной из ступеней для величия другого существа. Гул нарастает, поднимается выше, жужжит, стены ходят ходуном, ломаются под силой этой тряски подпорки, лопается пол, расходится ломаными линиями. Цзян Чэн испаряется, становится ещё более прозрачным и, прикрывая глаза, ждёт. Его боль — теперь его жизнь, и этот факт он принимает. Потому что всю свою жизнь он жил в боли предательства и отторжения. И сейчас едва ли кто-то, кроме Цзинь Лина, вспомнит о нём, как о человеке, а не о побитой собаке. Никто не вспомнит, что он когда-то был человеком… Белый, как вспышка молнии, Лань Хуань бросается к нему ближе, тянет руку и сжимает зубы. Он прекрасно осознаёт всю глупость собственной затеи. Дао Хань что-то шипит, кричит и яростно отбивается от приближающегося к собственной шее меча. Он за спиной Сичэня, не так и важен. Сичэню неважно, он, пойманный и ведомый чужой мукой и чужим существованием, хочет быть единственным, кто наконец спасёт тонущего. Позади слышится хрип, кашель и булькающий, захлёбывающийся звук. Чужая голова отлетает от тела на добрые полметра, и глухой чавкающий звук сопровождает падение, а капли крови орошают своей яркостью белоснежные полы одеяния. Лань Хуань не оглядывается, смотря, как наливаются краснотой и истекают тьмой знаки. Цзян Чэн. Он не хочет его потерять и готов пожертвовать всем, чтобы спасти его. Тянет руку к чужой душе, в его костях и в его золотом ядре вспыхивает боль, когда он пытается пробиться сквозь невидимую завесу. Та лопается, расходится золотым и чёрным, рассыпается под его напором. Ладонь сжимается на чужом предплечье, когда Сичэнь наконец ловит его. Он ненастоящий, не в полной мере. Он сейчас нечто абстрактное, тёплое и золотое. Сичэнь, схватив его, чувствует радость и не знает, что должен предпринять. В голове мысли путаются, искрятся как фонари, как свеча. Чужой крик оглушает, за спиной кричит демон. Истошно вопя, его голова отделённая от тела, обнажает под маской тысячи глаз. Маленькие и большие, они крутят глазными яблоками. Зелёные, чёрные и голубые — все они будто просят, наконец, покоя. Пожранные души, испитые силы и кровь в этом существе создали идеального монстра. Цзян Чэн оставил его чуть ли не вполовину слабее, чем раньше. Он поплатился за это, и чужая рука, сжав его душу, вышвырнула её из тела в надежде поймать через некоторое время. Он оставил одну монету в его груди как маяк, как предосторожность. Душа не должна возвратиться в тело. Сильный духовно и физически, пусть он и не смог его убить окончательно, но исполосовал своим кнутом его тело. Раздробил немыслимое количество впитанных душ. Он заинтересовал его, одержимый должен был прикоснуться губами к этой сладости. Прекрасный бой, который он помнит так тщательно, как будто это было пару мгновений назад. Ярость, сверкающая пурпурным и тёмно-фиолетовым отблеском, рассекающим плоть и освобождающим душу. Цзыдянь сам по себе грозен, но в чужих умелых руках он распылял чужие души в прах. Он сделал его слабым, и то, что он смог тогда вытолкнуть его душу, — просто везение. И, связав этот светящийся комок, он не смог сразу же поймать его. Всё это, наверное, проделки небожителей. Тяжёлая поступь Дао Ханя оглушает пространство. Побеждённые, погибшие тёмные заклинатели остаются под ногами неважным грузом ответственности. Он поднимает за залитые кровью и испачканные в грязи волосы чужую голову. Он всё ещё жив, дёргается тело. — Я тебя уничтожу, — с шипением раздаётся угроза. — Ты уже уничтожил меня, — шепчет в ответ на ярость этого существа. И в глазах его рождается боль, проявляется, будто спрятанная, выходит на поверхность. Слёзы катятся по чумазым щекам, забрызганным кровью. Стенают люди и жертвы, не спасённые в комнате. Мертвецы за его спиной скапливаются в туман, зеленоватый и полупрозрачный. — Я заберу его с собой, — произносит он для Сичэня, сжимающего Цзян Чэна в своих ладонях. — Что мне делать дальше? — задаёт вопрос. В тишине комнаты слышится лишь шипение демона и полушепотки чужих проклятий. — Отпусти, — однозначно. Чужой взор лишь мажет по Цзян Чэну. Он в чужих глазах не стоит внимания. — Ты сказал, что мы можем его спасти! — ярость захлёстывает, и Сичэнь не может мыслить рационально. — Чтобы спасти главу Цзян, необходимо его отпустить! — с нетерпением отвечает. В руках чужая голова выглядит инородно. Демон, прикрыв глаза, слушает. Двинуться не может, он, этот человек, прикрепил к его телу свиток. Он заблокировал большую часть его меридиан и сжёг большую часть духовных сил. Это, конечно, не смертельно, в отличие от людей, он намного сильнее. — Чтобы его спасти, — едва ворочая языком, говорит демон, — он должен иметь маяк. Но даже когда я вытолкнул его душу, этого маяка у него не было! Он не вернётся к тебе как человек… Сичэнь замирает и в ужасе смотрит на молчащего, почти пустого Цзян Чэна. Дао Хань лишь мгновение спустя покидает заполненную кровью комнату. Заклинатели уже принесли три жертвы, и круг, неразрушенный и напоенный кровью, как ловушка, вытягивает все силы из своей добычи. Гора питается чужой кровью и чужой жертвой. Оттого, что начертанные знаки больше не могут наполнять демона силой, она впитывается в землю, уходит глубоко и укореняется. Лань не отводит свой взор и в нежелании отпустить наклоняется к чужому лицу. Его лоб, обтянутый лентой, прикасается к чужому, он пачкает свои одеяния сильнее, чем раньше, когда присаживается в кровь и грязь. Он смотрит в залитые тьмой глаза и, сжимая собственные веки, прижимает губы к его призрачным и прохладным, почти ненастоящим. Дышит в них собственной силой и жизнью. — Я буду любить тебя, — обещает. — Я буду боготворить тебя, — продолжает. — Я буду дарить тебе счастье и не оставлю, — прижимаясь к нему сильнее в своём последнем обещании. — Я буду следовать за тобой, пока ты сам не прогонишь меня, — в иступленной скорби слова соскальзывают с его губ. Обещание, не пустые слова, нет, он вкладывает в них всего себя. Это почти клятва, нерушимая вязь на его душе. Ладони отлепляются от чужих рук, он отстраняется и с яростью ударяет и ломает контур заклинания, и так изломанный и перенаправленный. И теперь чужая сила стремится вверх, в комнату. Она оседает золотистыми каплями, но не благословения. Лань Хуань не знает, что ещё может сделать. Он ждёт несколько мгновений, прежде чем чужой взор станет осознанным, а душа станет пылью, осядет на его руках грустью, последним прощанием и ещё одной потерей в сердце. Лань Хуань скрипит зубами, роняет голову. Он не знает, что должен сделать, что сейчас должен почувствовать. Но его просто разъедает траур, потеря. Он наконец осознаёт, что чужое существование стало ростком в его любви. — Я люблю тебя, просто сильнее уже некуда, ты душа моей души, — шепчет последние слова. Не ожидая ответа или знака, разворачиваясь, уходит, не видя, как в золотом сосредоточении жизни и души Цзян Чэн шепчет в ответ слова любви и, закрывая глаза, погружается в небытие.***
Уже подходя к городу, Лань Сичэнь осознаёт, что за всё это время, что он двигался в направлении пристани лотоса, в его груди не осталось ничего. Истлевающая, глухая и глубокая яма снова обосновалась на своём месте. Ему было тихо, не страшно и не горько, он в очередной раз хоронил все свои чувства, то залитое пепелище, поле его собственной бойни, где изничтожалось всё. Прошёл ближе, к воротам, куда его пустили незамедлительно, смотря как на незнакомца. Он, в кровавой одежде, даже не озаботившись престижем и своей честью, ступил сюда снова. В последний раз увидеть Цзян Чэна, коснуться его волос и уйти в ещё одно заточение, теперь не оставаясь в ордене. — Глава ордена Лань, — к нему подходит немного оживший Гуй Деншен. В его глазах сверкает солнце и свет переливается, он кланяется почти до пола, не обращая внимания на чужой внешний вид. —Я не знаю, как выразить вам нашу благодарность! Он пытается сказать ещё что-то, путается в словах, эпитетах и звуках. Он как щенок, что обрёл дом или давно потерянную семью. И только тогда, спустя столько мгновений Сичэнь понимает. Цзян Чэн не умер, не погиб. — Где? — он не может совладать со своим срывающимся голосом, и единственное, что он может спросить, слетает с его губ звуком, полузадушенным от слёз. — Спит, он спит, — едва ли не плача, шепчет. — Он пришёл в себя, бранился… а потом уснул. Лань Сичэнь срывается с места. Не переходя на бег, он быстрым шагом проносится сквозь всё ещё льющих слезы адептов, сквозь их шепотки и непонимающие взгляды. Вваливается в чужие покои без должного уважения, смотря на мирно спящего Цзян Чэна. Тот хмурит брови, шепчет, шевеля губами, чушь несусветную. Сжимает пальцы на одеяле. Живой, настоящий, не подделка из костей и кожи. Сичэнь подходит ближе, мягко ступает, тихо, и облегчение затапливает его. Сознание путаное и несуразное. Сичэнь почти падает на колени перед его кроватью. Слезы скапливаются и калёным железом обжигают щёки и уголки глаз. — Ты жив, — едва слышно, в пустоту комнаты, заполненной чужим существованием, шепчет. Ладонь чужую прижимает к губам, переплетает пальцы, те горячие, слегка подрагивают. Цзян Чэн не просыпается, кажется, испуганно шепчет чушь, но мужчина не остаётся на месте: прикладывая свою ладонь к чужому лицу, касается горючего лба своим и прикрывает веки. Его Цзян Чэн. Его и ничей больше. Он будет здесь, пока не познает все грани этого человека, и останется после, даже когда самая маленькая тайна будет ему известна.***
Сичэнь засыпает, проваливается в дрёму, уже сидя в небольшом кресле, принесённом Цзинь Лином. В руках он сжимает чужую ладонь, и это первое, что понимает Цзян Чэн, смотря на Первого Нефрита, потрёпанного и усталого. Между бровей нестираемая складка, что похожа на его, подрагивают веки. Цзян Чэн пытается вырвать собственные пальцы из чужой хватки, только это действие заставляет сжать ладонь сильнее и проснуться. Лань Хуань с недоверием смотрит в чужие глаза, испускает испуганный вздох, а после поднимается на ноги, чтобы наконец сжать чужое тело в собственнических объятиях. И эти беззвучные объятия порождают в Цзян Чэне целую волну огня, или молний, или света, он не разбирается в слезливых метафорах. Только ощущает, как горячо становится, и Первый Нефрит в своём великолепии, вдруг признавший его человеком, сжимает его в своих руках. — Ваньинь, —шепчет, влажно вжимает губы в чужую шею, целует смазано и сжимает сильнее. Чужие губы на шее порождают волну мурашек. Цзян Чэн прекрасно помнит всё, но испуганно отторгает чужие объятия и чувства. Он не может так просто верить словам, прикосновениям. — Ты что творишь?! — зло слетает полушипящий вопрос. Лань Хуань только улыбается, мягко оглаживает его лицо и встречается с ним взглядом, пытаясь не словами передать все свои чувства, а прикосновением. — Я ждал тебя! — говорит неслышно, всё равно оказываясь рядом. Слишком близко, слишком интимно. — Хотел тебя, и твои тайны, и твои слова, и твои чувства. И сейчас, Цзян Ваньинь, я скажу тебе, что люблю тебя. — Какого чёрта! — надрывно выходит звук из его рта. И замолкает, смотря, как улыбка на чужом лице наконец подарена ему. Любит его? Слабого, убогого? Ненужного, брошенного, злого и черствого? Цзян Чэн верить не может, но и не верить не может. Это противоречие в нём засасывает его, и только чужие прикосновения к его рукам и лицу отрезвляют. Лань Сичэнь оглаживает его лицо, тянет к себе в явном намерении. Ваньинь не может сопротивляться, сказать, что это всё ложь и глупость. Он думает об этом, пока их губы наконец не смыкаются в настоящем, неподдельном прикосновении. Пока их языки не переплетаются в страстном бою их душ. Цзян Чэн цепляется слабеющими руками за испачканную верхнюю одежду, прикрывает глаза на мгновение, чтобы увидеть, как искрится чужой взор чуть позднее. Лань Хуань не верх благородства, слишком напорист. Его губы жадны, в желании прикоснутся мужчина раскрывает рот шире, сжимает зубами чужой язык, ловя нервный стон, и проталкивает свой язык глубже. Влажно и горячо. Так, чтобы переплести не только их языки, смешать слюну. Сделать их единым целым. И Цзян Чэн теряет все свои слова, мысли, и только похоть и желание заполняют его. Он теряется в воображаемом и реальном, пока не слышит, как отворяется дверь. Он не думает слишком много перед тем, как оказаться на чужих коленях, сжатый в чужих руках, оплетая своими шею. Он не думает о том, что сюда могут зайти, и реагирует на вошедших поздно, чтобы отстраниться и сделать приличное лицо. Видит, как у Вэй Ина расширяется зрачок, а у Лань Чжаня рот сжимается в тонкую полоску, а руки — в кулак, и ему становится всё равно. Он почти ощущает радость не только от поцелуев. И, отстраняясь от него, Сичэнь достаточно явно показывает свои отношения с ним. Хотя по факту ничего нет, фарс, фальшивка. Особенно когда нить слюны между их ртами разрывается через несколько мгновений, протянувшись от чужого языка. Разговор выходит односторонним, неуверенным и неловким. Ванцзи кажется немного опешившим, но это по мнению Сичэня, для остальных его выражение лица остаётся бесстрастным. Вэй Усяню не чужда неловкость, но она достаточно быстро пропадает, когда он начинает свойственные ему подтрунивания, но те не оказывают должного эффекта. Цзян Чэн всё ещё находится в чужих объятиях и, сидя на крепких бёдрах, чувствует горячее даже под этими сломи одежды тело. Односложные ответы Ваньиня кажутся неуверенностью, но в них скорее больше нежелания разговаривать. Причинивший ему боль человек внезапно захотел вступить в диалог, и он, отречённый и ненужный, чувствует себя подавленно и больно. — Я думаю, Цзян Ваньину нужен отдых, — через неловкость и тишину пробивается голос Сичэня. Он нежно и почти незаметно оглаживает чужую спину, под которой ощущается горячая плоть, тело, что укутано в шрамы и несёт груз на своих плечах. Цзян Чэн не отвечает и не вмешивается, смотрит неуверенно, немного потерянно на чужие губы, слышит, как ласковый голос говорит его имя. Ему хочется закрыть глаза и подумать. Принять всё, что происходит. Принять не получается. Его как на штормовых волнах бросает от одного к другому, и так по кругу.***
Когда гости уходят и Сичэнь удаляется в свои покои, в дверь будто кто-то скребётся. Ненастойчиво, мягко и неуверенно. Цзян Чэн не уверен в том, кого должен увидеть или встретить. — Дядя, — голос племянника выходит глухой мольбой, и сердце не выдерживает. Он сам отворяет двери. Возле его покоев стоит Цзинь Линь, его покрасневшие глаза и неуверенность не прячутся за напускной злостью или высокомерием, напротив, он уязвимый, как котёнок, прижимает ладони к груди. Он пытается сказать что-то, но выходит лишь раздражённый всхлип, и слёзы заполняют его глаза, размывая образ его дорогого дяди. Кажется, секунда, и он вновь останется один, вновь будет рвать свою глотку в завывании и злостью клеймить всех. Цзян Чэн ничего не говорит, заводит его в комнату из-под моросящего на улице дождя. Пусть он и стоит под навесом, но капли не долетают до него, и он сжимает племянника в собственнических, отеческих объятиях. Ему самому едва ли удаётся держать лицо. Слишком много всего, что случилось за этот последний месяц, или чуть больше? Жулань в объятиях ощущается как прорванная плотина, со всхлипом сжимает свои ладони на ночных одеждах, прижимает лицо к его груди в желании спрятаться и роняет горячие крупные слезинки. В попытках вымолвить слово он заикается, путается и бранится. Он не может совладать с собой и замолкает, когда понимает, что дядя оглаживает его макушку, нежно прижимает за плечи к себе одной рукой и продолжает поглаживать по волосам, растрёпанным и неубранным. Цзинь Лин замолкает лишь спустя продолжительное время, достаточное, чтобы выплеснуть все эмоции и наконец увериться. Его дядя здесь, его цзю-цзю теперь действительно рядом, а не та фальшивая бездушная кукла. — Хватит плакать, шкет, — раздаётся голос, Жулань неуверенно поднимает на него глаза. Он чувствует, как его веки опухли, и как саднит горло, и закладывают нос. Он не обращает на чужие слова внимания, улыбка счастливо расцветает на его лице. — Я скучал по тебе, цзю-цзю, — прижав ещё раз к изрядно промокшей одежде лицо, шепчет. — Я знаю. Я тоже, — едва ли не сквозь землю проваливается, признавая. Он действительно любит и заботится о собственном племяннике, он почти его сын, его копия. Он тот, за кого, если потребуется, он будет готов отдать свою жизнь.***
За то немногое время до ночи Цзян Чэн берёт в руки лишь чашку и отпивает из неё чай. Ему кроме этого разрешено разве что спать и набираться сил. Так говорят лекари, и никакой бумажной работы и важных писем. И он, как будто запертый в потаённый ящик, страдает от уныния, от вакуума беспомощности и необъятного страха, который пожирает его сердце. Ему говорят о том, что предатели рода поплатятся или уже начали платить кровью своей семьи и жизнями своих слуг. Они теперь никто, пыль под ногами богов на постаменте. Они — те предатели, от семей которых ждать блага себе дороже. И они уничтожаются, как пожранный пергамент поглощает огонь, так и их жизни кровью впитываются в землю. Но это не волнует так сильно, как волнует всё, что с ним делает Лань Сичэнь. У того глаза сверкают, нежная улыбка цветёт на губах, он тактильный, горячий и невежливый. Он приходит с утра, он завтракает рядом, оглаживает его руки и спину своими ладонями. Говорит ту нежную, милую чушь, от которой у Цзян Чэна начинает болеть голова. Он, не привыкший к чужим чувствам, оказывается втянут в это несмешное представление. Он теперь действующее лицо. Он пытается оправдать себя за тот поцелуй, много раз пытается. Говорит себе, что поддался моменту. Жмёт плечами в темноте, объясняя, что совсем ещё не восстановился, что помутился рассудок, а мозг и вовсе стал водой. И теперь все поползновения Лань Хуаня отвергаются. Он как дева, что дала знак, что хочет быть любимой, но в миг, когда они могли быть счастливы, отстранилась, испугалась… Он не маленький мальчик, не подросток, у которого ветер в голове, он всё ещё влюблён, но насторожен. Отчаянно ищущий объяснений, он хочет быть любимым. — Глупый, — сам себе произносит, ворочаясь на кровати уже в третий раз. Вставать не собирается. Умывшись и позавтракав, остаётся в своих запертых покоях. В тусклой тьме, в стороне от просачивающегося света он думает о многом. Корит себя и свою неуверенность, жалит словами и необоснованной злостью, мечется от одного к другому. Не имея решения, застревает на середине и не делает попыток оттолкнуть, но и не пытается оказаться ближе. Что он знает о благородном Первом Нефрите клана Лань? Что он такое, где его настоящее и вымышленное, спрятанное под маской Я? Он сильный. Он прекрасно знает это, они бились бок о бок. Он вежливый, прячущий свою сущность за мягкостью тона и обворожительной улыбкой. Он красивый. Безумно. Цзян Чэн не может это отрицать, от воспоминаний его губы рдеют, и он сжимает в ладонях своё сердце. Он умён… Ваньинь фыркает. Он действительно наделён недюжинным умом, но слишком доверился близким людям. Ранимый и властный, и эти противоположности его характера как нельзя кстати описывают Лань Сичэня. Он может быть подавлен близкими и родными людьми, а может и править стальной рукой. Цзян Чэн прикусывает губу. В голове эта власть направлена на него и Лань Хуань прижимает его к себе, жадно касается своими губами его и целует так, что ухает сердце. В реальности горячо расползается кровь, как отрава, по его телу. Он продолжает ворочаться и думать, пытается быть собой, только получается неважно. И теряется в своих мыслях, в том, что он сейчас может быть настоящим, может касаться людей и говорить с ними. Тушуется. Молчит. Смотрит ошалело, когда обращаются к нему. Цзян Чэн не может ответить на объятия или прикосновения. Застывает как вкопанный и леденеет. Он кажется себе потерянным и больным. Лань Сичэнь ведёт себя фривольно, иногда переходя в наглость. Сжимает его ладони в своих. Он, Лань Хуань, касается его волос и дарит мягкие улыбки, целует его, застывшего, в висок и сжимает ладонь на талии. Под ночной одеждой плоть, горячая от чужих прикосновений. — Цзян Чэн, —мягко зовёт его голос, что уже кажется привычным и родным. Цзян Чэн не приподнимается на кровати, остаётся куклой, безвольной и глухой. Притворство наглое, безвыходное и совсем бессмысленное. Это мало работает, Сичэнь стоит рядом с его ложем, присаживается, оглаживая чужой овал лица, и спускается кончиками пальцев по груди от ключичной впадины до середины, где сердце бьётся как подстреленное. Ему не нужно прикладывать ладонь и надавливать на кости, чтобы знать, как стучит его сердце, мягкое и быстрое, постоянно волнующееся. Цзян Чэн хмурится, отталкивает его ладонь от себя, продолжая молчать. — Ваньинь, — голос мягче, и более явны чувства и намерения. Он, Сичэнь, оказывается слишком близко к нему, лежащему. Преграждает все пути к отступлению и врывается в его пространство, заполняет всё собой, своим неповторимым запахом. Цзян Чэн не хочет вдыхать, но не может, и этот аромат врывается в его сердце как стрела, как напоминание о том, что он чувствует. Горячее чужое тело не впечатывается него, находясь на расстоянии под этими тяжёлыми многослойными одеждами Гусу, что слепят своей белизной. Он пытается отвернуться молча, сжимает зубы и оскаливается как бешеная псина, только это вообще не действует. Он, узнавший слишком много, не воспринимает угрозу, как следовало бы. И теперь на все его отталкивания, на отстранённость и мнимую злость улыбкой сглаживает углы. И мягкостью своего тона, не наигранного и не фальшивого, а действительно настоящего, уговаривает впустить себя в чужое сердце, теперь уже не на правах мечты, а реальности. Стать тем, кто его действительно любит и будет заботиться. Это озвученная немного ранее стратегия теперь кажется сумасбродством и игрой. Цзян Чэн пытается не верить… — Ответь мне, — шепчет, опуская лицо так низко, что теперь каждый вздох тревожит чужие волосы, и опаляет горячим воздухом кожу, по которой гуляют толпы мурашек. — Ответь, и я поцелую тебя, — добавляет немного позднее. — Я буду любить тебя. Одно твоё слово, и моё сердце будет в твоих руках Сделка заманчивая. Цзян Чэн фыркает. Прикрывает глаза, смотря сквозь завесу ресниц на чужое довольное лицо и лисий прищур глаз. Когда тот мягкий человек, что успокаивал и был словно за стеклянной стеной, вдруг оказался напористым, многословным и хитрым? — Уйди, — срывается с его губ одно слово. Лань Сичэнь счастлив. Он просил ответить, и теперь прижимается своими устами к чужим. Цзян Чэн ошалело думает о том, что ему следовало молчать. А единственное его слово посчитали за ответ. Их поцелуй не первый и теперь кажется мягче и глубже, чем предыдущие. Цзян Чэн не закрывает глаза, смотря в чужие, и отвечает. Горячо и влажно скользят их языки. В ответ на ласки Лань Хуань сжимает своими руками талию, не противится, когда Цзян Чэн сжимает пальцы на его затылке и больно оттягивает волосы. Он смешивает их вдохи. И не требует, чтобы Цзян Чэн сразу сказал о своих чувствах. Он теперь знает намного больше, едва только видит, как кривится лицо и как Цзян Чэн пытается быть недосягаемым и отвергнуть его. Но проигрывает. Всегда. И теперь остаётся заманить его окончательно в свои объятия. Улыбка расползается в поцелуе, и полыхает, как медовый закат, чужой взор, в котором общение пусть и не скорой расправы, но что-то очень похожее.***
Так проходит время до тех пор, пока не распускаются в промёрзлой земле ранние весенние цветы. Лань Сичэнь почти не покидает Юньмэн, он едва ли гость, но теперь почти муж. Сколько времени прошло, Цзян Чэн и не считает. Думает только о том, что уже больше полугода. Ванцзи теперь исполняет большую часть обязанностей ордена, он выступает главой и решает проблемы. Ваньинь отмахивается от этого знания. Лань Сичэнь следует за главой Цзян и целует его, едва они остаются одни, или создаёт ситуацию, когда его губы могут находится на его устах. Под чужими взглядами он не высказывает непочтения или грубости. Вежливый, обходительный. Он ведёт себя под стать главе ордена, мажет улыбкой и успокаивает мягким взглядом. Он здесь и сейчас гость, но гость, ставший членом семьи? Жулань фыркает очень похоже на самого главу Цзян. Он убирает руки Сичэня с плеч своего дяди, опаляет злым прищуром, а потом разражается тирадой. Ваньинь несколько мгновений выслушивает слова, льющиеся из чужого рта, закатывает глаза и одним только взглядом заставляет замолчать. В тишине, образовавшейся в ответ, не произносит ни звука, устало потирает виски и одним движением руки просит уйти, обещая, что серьёзный разговор будет достаточно страшен… За закрытыми дверями Лань Хуань фривольно ведёт по тонкой талии и спускается ниже, чтобы огладить чужие ягодицы и бёдра. Сквозь тёмно-фиолетовую, достаточно плотную ткань Цзян Чэн ощущает только тепло его рук. В груди громко ухает сердце, и розовеют мочки ушей. Он уже не знает, как правильно реагировать, почти прирученный чужими руками, и сейчас кажется себе продажным. И за мнимую любовь готов платить своим телом. Сичэнь целует так, что темнеет в глазах, кусается. Его острые зубы почти в кровь истерзывают его губы и язык. Сползающую одежду Цзян Чэн не замечает, почти не чувствует, как стягивают верхние слои и он остаётся в нижних, полупрозрачных и лёгких. Он теряется в ощущениях, когда нежные, но сильные руки наконец оглаживают его нагое тело. — Ваньинь, — ласково произносит Лань Сичэнь, сжимает в кулак чужие волосы, чтобы поцеловать крепко и глубоко. Он теперь зверь, оставшийся без своих одежд, ластится и ведёт по не скрытой тканью одежд груди, спускается ниже, не касается его естества, только оглаживает внутреннюю часть бёдер. Влажно вылизывает его рот и льнёт так близко, что упирается своим горячим членом в его ногу. Прижимает своей грудью к кровати, расплющивает, и чужое тепло, окутавшее его, дарит почти физическое ощущение мнимой любви. Он не верит ничему, но покорно отдаёт себя в чужие руки. — Я так хочу тебя. — Иди к чёрту, — едва они переходят к словам после поцелуя, голос Цзян Чэна оказывается хриплым и неуверенным. Он не может сказать, что сам хочет Лань Хуаня так, что, кажется, его сердце разорвётся, а тело превратится в пепел. В этой непринуждённой прелюдии едва ли хватает места времени. Напористый и взвинченный, Сичэнь всё ещё держит себя в руках. Звякает бутылка под его пальцами, когда он достает её из своего внутреннего скрытого кармана. Цзян Чэн не хочет думать, сколько он носил с собой эту склянку — О, дорогой, я знаю, что ты хочешь меня не меньше, — и без лишних предисловий чужие пальцы, смазанные в масле, оказываются в нём. Он чувствует въедливый, наполняющий воздух лёгкий и сладковатый привкус этого масла. Боли нет, они столько раз уже занимались непотребствами, что теперь Цзян Чэн помнит только, как было больно вначале, а теперь он разгорается сильнее, едва пальцы оглаживают его изнутри. Он мог бы сказать, что он был стоическим и убедительным. Но это неправда. — О господи, замолчи, — красное лицо смотрит на улыбающуюся физиономию Сичэня, у которого в глазах разгорается огонь и появляется похоть, как красная вуаль. Тот ничего не отвечает, полномерно вдавливает пальцы в его тело и слушает, как сбивается мерное дыхание, становится влажным, неровным и нервным. Смотрит, как Цзян Чэн стискивает зубы, чтобы не стонать отчаянно и в мольбе не просить большего. Это, несомненно, будет чуть позже. Они прекрасно подходят друг другу. Они два огня, что сжигают мир в одной комнате. Сичэнь ведёт губами по чужому лицу, целует глубоко, но недолго, облизывает чужую кожу и спускается языком к соскам. Сладковатый привкус его тела будоражит кровь, и голод, словно прилипший к его груди, разрастается. Он готов съесть его самого и его истерзанные ореолы сосков. Он оглаживает их взглядом, приподнимая своё лицо, опускается ниже, чтобы в очередной раз огладить уже языком и сжать зубами. Мысли о том, какие они теперь чувствительные, ярко-алые от его зубов и губ, будоражат сильнее, пока его не оглушает тихий, почти призрачный стон, сорвавшийся с чужих губ. Нечасто Ваньинь дарит ему свой голос. Только вот Цзян Чэн не даёт ему насладиться своим истязанием. Он тянет его за волосы на затылке и испепеляет взглядом, в котором читается, что он и так прекрасно знает все его замыслы. Сичэню ничего не остаётся, кроме как улыбнуться и продолжить ласкать одной рукой чужой вход, целовать дрожащее тело его мужчины под своим. Цзян Чэн не пассивный любовник, он стонет в ответ на его манипуляции, ласкает пальцами его шею и его эрекцию. Размазывает пальцами предэякулят по головке, и скользит ниже по стволу. Он просит одним взглядом больше, чем путана в квартале красных фонарей. Он, тот, что был недосягаемым и закрытым, оказывается сокровищем, которым хочется обладать. И Сичэнь оказывается ключом к этому сокровищу. За непродолжительными ласками Цзян Чэн корчится на ложе, сжимает бёдра и стонет едва слышно, зажмурившись, впивается своими руками в чужие плечи, чтобы поймать ускользающего себя. Но кончает, едва Лань Хуань вынимает пальцы из его тела. Он ласкает его недолго и не слишком яростно, но так приятно скользит по его внутренностям и надавливает так, как необходимо. Цзян Чэн путается в себе и в том, что происходит, и, как безвольный мешок костей, оказывается втянут в очередной головокружительный поцелуй. В чужих объятиях, сидя на чужих бёдрах и с членом, упирающимся в его ягодицы. Но он не может чувствовать, как горяч его член и как стекает каплями нетерпеливая похоть. Лань Сичэнь приподнимает его тело, чтобы скользнуть внутрь, распирая своим естеством. Горячо и влажно сливаются звуки их тел, и чужое стенание наполняет горящую в огне страсти комнату. Лань Хуань не движется слишком быстро, только наполняет до самого основания, чувствуя, как чужие мышцы сжимают его внутри и как горячая, лихорадочная страсть наполняет их двоих, запертых за дверями покоев. Он не хочет, чтобы кто-то слышал, как будет скулить их Глава клана, едва они перейдут к основным действиям. Талисманы покоятся и заглушают крики и стоны, которые польются полнее, едва Цзян Чэн окажется в состоянии понимать реальность. — Милый, — шепчет Сичэнь, сжимает зубы на его коже, зализывает свой укус, едва слышит, как Цзян Чэн стонет глухо и с мольбой. Ему, Ваньину, этого мало, он охоч до ласк. Он так же вынослив и требователен в постели. Он двигается сам спустя мгновение и целует его губы, напористо и просящее. Ему мало этих неторопливых толчков. Он просит взглядом и шепчет на ухо, влажно обдавая дыханием, не просьбу, приказ. — Возьми меня сильнее, — и это как гром в небе. Сичэнь ухмыляется и яростно врывается в его тело, движется слишком быстро и напористо. Слышит, как его движение вызывает новые стоны, ловит его губы своими, чтобы сцеловывать гортанные крики, и слизывает едва пролитые от наслаждения слезинки. Их всего пара, но это ощущение заставляет его гореть сильнее, желать глубже. Лань Хуань движется, наклоняется к чужому лицу для очередного поцелуя и попутно подхватывает одну ногу для того, чтобы закинуть её себе на плечо, от чего проникновения оказываются глубже и горячее. Масло хлюпает от его обилия. Сичэнь не вслушивается в собственный гортанный рык и не замечает, как открывает рот Цзян Чэн. Но с его губ не рвётся крик или стон. Он едва слышно произносит его имя, он тянется к нему, и сам дёргает бёдрами, чтобы быть ближе. Ловит ускользающее ощущение очередного оргазма и едва не закатывает глаза. И кричит от яростных толчков и расползающегося огня, что рвёт его изнутри по кускам, отправляя в небытие, чтобы через мгновение он оказался в этой же комнате, сидящий на чужом теле и неторопливо двигающийся на всё ещё полном сил и желания Сичэне. Впрочем, это уже не пугает. И Цзян Чэн стонет в очередной раз, подстраивается под ритм, чувствуя, как после оргазма мягко и глубоко проникает в него чужая плоть и как отзывчиво его тело под ладонями Сичэня. И что тот, в свою очередь, улыбается, но останавливаться не намерен. Он кладёт руки на его бёдра, чтобы задать более глубокий и быстрый темп и окончательно снести ему голову, утопить Цзян Чэна в оргазме и наслаждении. — Я люблю тебя, — звучит неубедительно. Цзян Чэн не верит его словам. Даже спустя столько времени, отдавая своё тело и получая взамен ласку и негу. Но это всё ещё не любовь.