***
Вера и Ника стояли в тамбуре, прижавшись друг к другу разгорячёнными телами. Через плечо старшей, в мутном квадрате окна скользили хижины, перелески, насыпи, бездушные горы заводов. — Мне теперь страшно ехать с ним в одном вагоне. Вера, я бы так хотела жить в другое время, не сегодня, — каждый оборот колеса прибивал её тонкие губы к вериной шее. — А в какое? — В твоё. — К чёрту, не советую. — У вас было всё. Детство, продукты, самиздат, горы… Песни, сон с открытой дверью, надежды, страна. Перечисляя эти поистине святые для неё слова, затверженные с родительским «раньше было лучше», Ника сама не заметила, как осела по стенке, поддерживаемая только парой огромных рук. Слёзы заволокли потолок, их с Верой убежище качнулось и поплыло. — Детство — это состояние души. Я не думаю, что крапива в мои времена жглась сильнее, — Вера задумалась. — Горы всегда стоили денег, для песен нужен был голос, а оценивать литературу по степени её запрещённости, как минимум, глупо. С годами приходишь к мысли, что ты тратила остатки зрения на какое-то дерьмо, и нет ничего лучше оставленного на дальней полке Достоевского. Пару минут они помолчали, вдумываясь в величие этих слов, ощущая мучительную тесноту вагона, сдавливающего в их в ритмичное, пульсирующее единство. Ощущение растущего несчастья не отступало, и выходом было одно — говорить. — Ладно, ты родилась в пятидесятых. На чью сторону встанешь? — Не знаю, Вер. У меня сердце такое – смотря куда попаду. Может, уехала бы на БАМ и сдавала соседей в комсомол за водку по понедельникам. А еще вижу — села бы в обезьянник с самым последним хиппи, курила траву, читала запрещённые книги на подпольной радиостанции… А ты? — А я бы родилась в серебряном веке. А потом пошла на войну, с красными. Разочаровалась бы, конечно, зато выиграла, — Вера ласково погладила худенькое лицо подруги. — И нацеловалась бы с девушками? — Всласть. Чтоб не знать, чье имя вышёптывать под пулями. — Так бы их было много… — Да. Больно и грубо Вера прижалась к расслабленным узеньким бёдрам, позволяя им слиться с её напирающим коленом. Ника вздрогнула, вскрикнула — и пропала.***
Из дневника Ники: «Я не знаю, почему так вышло, но ночи в «экономе» стали нашими первыми совместными ночами. Никогда мы не были так близки, как в прокуренном тамбуре, и никогда свет звёзд над палаткой не казался нам таким мистическим, как мигание лампочки в туалете. Наш поезд топтал ковыли постсоветской России, и не было ничего удивительного в том, что ни я ни Вера не представляли, как заниматься сексом. Более того, я и близко не понимала, что всё-таки испытываю. Кожа саднила, низ живота тянуло, ноги подгибались – но была в этом мраке какая-то животная истома, имя которой - «заполненность». Пальцы Веры гладили меня изнутри, расчищали пространство для сгустка, обещавшего в будущем стать нашим первенцем. И если бы я хоть отдалённо могла, если бы учёные могли – я бы поселила в себе её голос с хрипотцой, её широкие плечи, треугольником сходящиеся к животу, её веснушки, её серые водянистые глаза. Я бы воспроизвела их не менее тысячи раз, стеная в родильной горячке. Но мы просто трахались в грязном туалете, задевая друг друга пальцами, выпачканными в смазке – неумело, жестоко, бесплодно. Так прекрасно, как никогда в жизни. А потом мы лежали, сомкнувшись до последнего сустава, на одной полке, ожидая прихода вельского обидчика, и Вера рассказывала мне истории, повторяя: «Думай, Ника, думай, не лучше ли будет вернуться?» Далее будут эти фрагменты, записанные мной по памяти».