15. В который раз
13 апреля 2021 г., 17:01
Шото стоял посреди просторной гостиной в своей квартире и пытался понять, что ему делать теперь. Острое чувство опустошенности, кризиса и утраты всех жизненных ориентаций заполнило его до краев. Тело замерло, ноги не решались сделать и шага: ни вперёд, ни назад. Впереди было неизвестное — ни работы, ни каких-либо других занятий кроме уборки по дому, в необходимости которой он убедился, заметив внушительный слой пыли на журнальном столике, в будущем не могло предвидеться. Такое же неизвестное дышало ему в спину. И мужчину это сильно раздражало. Если бы он только разобрался, что происходит с мамой, с Изуку и Очако, с Момо…
Однако мама выглядела как никогда хорошо и счастливо, присаживаясь рядом с ним на диванчик и обнимая за шею.
— Вот мы и дома, солнышко, — мягко произнесла она и отстранилась, бодро помотав головой, словно стряхивала с себя все дурное, как собака отряхивается от воды, и решительно заглянув ему в глаза, — я поживу с тобой, пока ты совсем не поправишься, ты не против?
Она была похожа на взрослую белоснежную колли. И, конечно, Шото был не против.
— Славно, — засияла Рей и стянула тонкую шапку с головы сына. — Так мило, — усмехнулась она, погладив его чуть отросшие и поблескивающие на солнце волосы.
Улыбка Рей не знала себе равных. На фоне ее мерк даже яркий дневной свет, бивший из-за плотных штор золотым ключом. Однако первое узнавало себе равное во втором, ведь и то и другое порождало, обнаруживало черные и бездонные тени с затаившейся в них липкой пустотой. Такая домашняя и безмятежная улыбка в каждой морщинке вокруг глаз останавливала само время и относила Шото и в самое счастливые моменты его жизни, и вместе с тем в самые несчастные. Он с ужасом понимал, что не верит ей, и так и видел за светлой фигурой матери притаившуюся безобразную тень, а в будто хирургических разрезах столь родных глаз тихую и жидкую черную желчь, которая однажды уже стала пронзительно громкой до самой глухоты, и эхо тех криков стало голосом затаившейся преследовательницы, которую можно было выявить, как бы странно то ни было, в подлинной радости Рей, как в сквозном потоке солнечной пыли проявляются и жирнеют безжизненные тени, залегающие у самых корней полевых травинок.
И все-таки, как же пронзительно она сияла. Пускай того ее сына больше не было, как и не было той самой Рей, но так ли было ярко это счастье, не лежи оно в шепоте и в отголосках невыразимого ужаса? Счастье с поволокой сожалений казалось тверже. Сожаление о неоценимости живого существа семейных уз таяло на фоне сожаления о его хрупкости и ранимости, как если бы то было действительно маленьким и несчастным животным с переломанными костями, погибающим в высокой траве под редким и холодным дождем, и оттого пробуждающим большую бережность, нежность и любовь. А на линии пересечения его судьбы с чужой, с трагической судьбой одного колючего мужчины, это сожаление вовсе исчерпывалось. Шото с замиранием сердца понимал, что полностью оценить что-то подобное можно лишь перешагнув через эту линию и оказавшись на месте Бакуго или на месте Рей. Они оба не могли избавиться от этих теней. А Шото, для него этот златокрылый свет, что лился из глаз Рей, как и тьма, что настигала ее со спины, было так же невозможно отрезать, как солнечный луч не поддается лезвиям самых острых ножниц.
Застывшие часы Шото не могла завести даже беззаботная возня Рей. Вместо нее мужчина видел лишь размытый и растянутый шлейф ее силуэта в сакральном свете счастья и любви, покрывшим все вместилище их жизни золотистой, климтовской поталью. И он улыбался в ответ почти легко и почти беззаботно, ведь что свет, что тень Рей не давали свободно дышать. Как бы это ни было просто отвергнуть, но Шото не хотел даже думать о том, что его мама в чем-то виновата, как недавно выразился Бакуго.
Он наблюдал за ней и соблюдал тишину, когда они перешли на кухню и начали распаковывать купленные по дороге продукты.
— Сюда нужен обеденный стол, — заметила Рей, с кроткой улыбкой оценивая маленький чайный столик Шото, который примостился в уголке у батареи.
Последний рассеянно с ней согласился, потому что большая часть его внимания отводилась на распаковку. Точнее, этим, скорее, занималась только мама, потому что гетерохром попросту путал право с лево и мог прозябать в задумчивость не меньше минуты, и в итоге все равно не найти способа, как развязать полиэтиленовый пакет с крупными, рыжими апельсинами, при виде которых хотелось поплотнее подобрать губы. Впрочем, не фрукты тому были виной, а скорее один наглый ублюдок, посмевший оставить обжигающий и терпкий до зуда в мелких трещинках, которые оставил он же своими зубами, вкус апельсиновой корки на его губах.
Шото бессознательно облизнулся и рассеяно огляделся вокруг, будто опасался свидетелей его не пойми откуда взявшегося смущения. Но мама стояла к нему спиной у плиты и уже готовилась открыть новую пачку гречневой лапши, как вдруг Шото, к собственному удивлению, нарушил трепетное молчание.
— Мам… — хрипло позвал мужчина и тут же замолчал, не понимая, зачем вообще подал голос.
— Что такое? — обернулась та, удивленно оглядев сына с ног до головы, за мгновение ее взгляд сменился озабоченным. — Плохо себя чувствуешь? Может, тебя рано выписали?
— Нет, со мной все в порядке, — поспешил заверить ее сын, — просто, я хочу что-то сказать… или спросить, не понимаю.
Он упорно пытался выстроить связь между усвоенным ранее и воспринятым только что, но смесь из апельсинов, дерзких поцелуев и мрачных детских воспоминаний, так и не смогла упорядочиться. Не получалось. В нем словно боролись две силы: одна желала знания и ответов, другая же боялась сделать больно.
— Не торопись, спрашивай, что хочешь, — в это время говорила Рей, вздыхая с облегчением, но не спешила возвращаться к чересчур беззаботному виду.
— Даже если тебе будет неприятно? — мялся, как ребенок перед признанием в чем-то нехорошем, Шото и опасливо и тяжело переводил взгляд с мамы куда-то в пол.
— Все, что угодно, — мягко ответила та.
— Сегодня Бакуго сказал мне… — вполголоса начал Шото, но затих, потому что дальше говорить становилось все труднее и труднее.
И пусть за столько лет эти темы обсуждались бесчисленное количество раз, пускай вся их семья постоянно жила с этими сожалениями, но это был первый раз, когда человек со стороны заявил совсем иное по отношению к Рей.
— Мне всегда твердили, что это не моя вина, — ответила та, пускай вопроса ей так и не смогли задать. Она и так прекрасно понимала, каких объяснений ждал сын.
— И вот я стою здесь, — продолжала она, в подтверждение осматривая плиту, на которой уже зашумела небольшая кастрюлька, и длинные соломинки лапши, торчавшие из кольца ее пальцев, — и боюсь, что все может повториться.
Стоило ей сказать это, как Шото сам занервничал, вспоминая все те разы, когда ему было трудно подойти к матери без опасений, не за себя, но за нее. Что она вновь может превратиться в нечто противоположное себе. И сейчас это мрачное дежавю вновь холодило душу вместе с образом настоящей Рей, которая стояла к нему лицом и виновато улыбалась, продолжая:
— Когда доктор Бакуго сказал, что моя вина все же была, я почувствовала, что тогда все было в моих руках и если бы я не была такой слабой…
— Нет, мам, он не прав! — перебил ее Шото, начиная жалеть, что так и не ударил зазнавшегося врача.
— Может быть, — грустно улыбнулась женщина, заглянув во взволнованные и сердитые глаза сына, — но дело в том, что с тех пор окружающие помогли мне поверить, что все было не в моих руках, и я разучилась доверять сама себе, ведь винить человека можно только когда есть уверенность, что он поступал по-своему.
И тут Шото понял, что, возможно, поспешил с выводами, но именно поэтому он и хотел поговорить с мамой. Что-то в его душе продолжало надеяться, что Бакуго не такая уж сволочь, но тем не менее мужчина сердито отпрянул и что-то недовольно пробормотал, когда услышал от Рей следующее:
— Доктор Бакуго всего лишь сказал, что лучше винить и казнить себя, чем поверить, что в каких-то ситуациях мы не можем что-либо изменить, и в будущем не видеть иного выхода, кроме как избегать любого действия, где есть вероятность, что по какой-то независящей от нас причине дрогнет рука.
После этого Тодороки пришлось признать, что это справедливо, и в который раз за все время взаимодействия с колючим блондином быть переубежденным, что он ублюдок. По крайней мере, степень его ублюдочности снизилась, и теперь Шото оставалось молча негодовать лишь от его бестактных выходок.
Не распутанный узел на пакете с апельсинами будто являлся аллегорией вместилища его души, в которой он решительно запер странные, новые чувства и впечатления от этого поцелуя, и теперь не знал, как выгрузить их оттуда. Они просто были, но мужчина не хотел что-либо делать с ними, как и с апельсинами, что отправились на нижнюю полку в холодильнике. Однако стоило признать — как только гнев на доктора сменился милостью, этот поцелуй также перестал казаться отвратительным и противоестественным.