Месяц неохотно растворял свои лучи по округе. Гарри видел в них нити паутины, увивающие его раз за разом.
Отблески кипенного света застывают на разгоревшихся щеках дремлющего Луи. А Гарри — сторонний созерцатель, фотограф, лишь поспевающий щёлкать кнопкой, но уж точно не управляющий моментом. Он просто не изменяет ход событий. Он позволяет всему быть таким, каким оно быть должно и идти всегда своим путём. И все же, как бы он хотел хоть
что-то изменить.
Гарри не верит в Бога и судьбу. До семнадцати лет он был адептом буддизма, вскоре, впрочем, поняв, что священная Трипитака написана не для него, но его до сих пор воодушевляет все связанное с этой культурой.
И ещё один…
Забудьте, это не имеет связи с делом. Пока.
Ну вот, вы же не забудете! Это все равно, что сказать: «не представляйте сейчас себе белого мишку с красным носом, как у клоуна». И вы представили.
…человек. Ещё один человек. Он, казалось, вечность стоял на краю пропасти. Под его ступнями журчала чёрная вода, и он никак не осмеливался сделать шаг, но оборачиваться было поздно. У него не было шансов.
Но давайте не будем о плохом.
Представьте лучше мишку.
Луи тянет руку над головой во сне. Гарри укладывает его раскрытую ладонь на свою и рисует краешками пальцев узоры: сердечки, звездочки и ноты; пишет добрые слова: любовь, радость, солнце; очерчивает буквы и беглыми линиями метит облака на небесной тверди маленькой ручки, диктует каждому своё место. Луна бликует на ладошке и стирает все старания Гарри, но он не сокрушен.
Неудача — повод начать сначала.
Гарри подносит тяжелую руку к графитовым устам. Он чуть касается ее, словно исследуя; проводит по пористой поверхности влажной внутренней стороной нижней губы; оставляет россыпь мокрых поцелуев и одно крошечное рдяное пятнышко. Он ведёт языком тягуче по предплечью, целясь в раскрытый клин тела и вереницу родинок на плечах, в которых всякий раз находилась хоть парочка новых созвездий.
Большая медведица. Он отчетливо видит ее.
Гарри кладёт большой палец в маленькую ямочку чуть выше линии деления ключиц. Тот подходит по размеру идеально, как побережья материков. Он
чувствует мягкость и размеренные стуки сердца.
На груди у Луи поле: пунцовые пионы, кумачовые астры и пурпурные розы распустились в сезон, кое-где затерялись и разноперые фиалки, да и, в общем, его тело больше походило на небосвод, убеленный сединами облаков — лоскутками нетронутой бумажной кожи.
Лунный мир все ещё не даёт им быть невидимыми, но
у них нет тайн, чтобы прятать. Он молочной сеточкой обрушивается на гематомы и спутанные волосы цвета корицы, он белый, но окрашивает всеми красками радуги. Ресницы Луи встрепенулись, когда ломкий луч из открытого окошка накрыл их эфирным поцелуем, но он не отворил глаз.
Гарри все держит ладошку и не может понять, в чем дело. Она напоминает о чём-то очень значимом, это место у основания мизинца, оно напоминает что-то дорогое, желтоватая полоса, делящая малиновые берега, она значит что-то важное.
Но Гарри не может вспомнить.
Он чувствует нечто. Оно проламывает его насквозь, взращивает внутри жгущую стужу и рваную дрожь.
Это больше, чем просто ветер.
В голове у Гарри играет музыка. Он закрывает глаза и представляет, как упирается спиной в фортепиано, когда Луи вгрызается в него глубже, и рука по случайности скользит по клавиатуре, затронув последовательность нот. Мелодия походит на начало «Life on Mars?» Зигги Стардаста. Жаль, что Гарри не запомнил. Из этого он мог бы состряпать симфонию, которую они с Луи до конца жизни звали бы
своей. Томлинсону не наступал медведь на ухо, как многие изъяснялись, это он медведю ухо отдавил. Но они бы прикатили рояль на перистое облако и устроили бы, без малого,
великий концерт в небесах, не умолкали бы до конца, наперекор вздорным ангелам.
Самое время закрыть глаза, чтобы наутро проснуться в лихорадке. Самое время умереть, чтобы вслед за тем воскреснуть.
Самое время приниматься, в конце концов, жить не просто для того, чтобы улечься в могилу.
Но Гарри ещё не готов.
Он облизывает палец, чтобы невзначай не порезаться, и очерчивает ввалившуюся скулу. Марево, решив сыграть в пятнашки, очерчивает тоже, но Гарри не выносит конкуренции во всем, что касается Луи. Он укрывается от дымки под одеялом и ведет по внутренней части бедра. Луи вздрагивает.
Это чувство… Гарри читал об этом в «Рисовом портрете» Уильяма Остина, любимого писателя. Он всегда вдохновлялся им, и это было его маленьким секретом. Чувство, когда потеют ладошки, но не в первый раз, и не в последний, когда смотришь в глаза, и пронзает дрожь, до костей, по коже сползают мурашки. Когда влюбляешься каждый раз заново. Когда глядишь на его волосы, и знаешь, чем они пахнут, но хочется вдыхать их аромат снова и снова. Когда хочется позвать, просто ради того, чтобы услышать, как он отзовётся, когда хочется звонить просто, чтобы услышать голос, когда пишешь письма и не ждёшь ответа, когда любишь и не нуждаешься в ответном чувстве. Эта такая разновидность магии, когда на двоих остаётся
одна мечта и
одно сердце.
Как майор Том, но тот потерял и откололся, а Гарри
нашёл свой дом среди звёзд.
Воздух такой сочный, что он может видеть его. Вот он — лазурными хлопьями разлетается по комнате и кружит, вьется, плутает… Но «сочный» — это неверное слово. Скорее тусклый и тяжелый, как ветхие фрески.
«Сочный» — это неверное слово, но это первое, что приходит на ум.
Гарри вскакивает с кровати и опирается двумя руками на стол, ища блуждающими глазами ручку и листок. Он пишет.
И скрип карандаша по бумаге, как предсмертный хрип.
Он сочиняет роли на ходу, но любая порознь взятая строчка — это
история его жизни.
«Лунные блики падают на мглу»
«Лунные блики падают на мглу»
Гарри укладывает кончик карандаша на приоткрытые губы.
«Лунные блики зажигают мглу».
Он царапает бумагу ещё долго. Строчит про танец лучиков на щеках у детки, как они прожигают его грудь, словно искорка с сигареты малыша, и как трепещут длинные ресницы, ловя лилейные отблески.
Капля застывает на листке, заставляя акварельные разводы разгореться. Следом вторая. А дальше — тишина. За окном проедет машина, и все умолкнет снова. И все мы знаем, на
что это похоже.
Гарри бредет до синтезатора и надевает свешивающиеся наушники. Он зажимает три клавиши, две белые, одна чёрная, си минор. Звучит печально, поэтому после пальцы перепрыгивают соль мажор. Будит надежду. После ре мажор. Добавляет красок. И ля мажор. Возвращает доверие.
Он выдохнул и, прикрыв глаза, проиграл все заново, совмещая с текстом, фрагментами мельтешащим в голове, словно отвечал на вопрос, на тот самый. На что это похоже?
Это Л. Ю. Б. О. В. Ь. И еще раз соль мажор, три ноты кряду.
Любовь.
Гарри задумался. Он всегда сравнивал песни с книгами Остина. Эта похожа на «Рейс из Гринвича». Хотя нет, это точь-в-точь как «Человек, который жил на облаке». Он также смотрел на беззвездное небо и сокрушал надежду внутри.
Сзади звук. Луи проснулся.
— Малыш?
Гарри без памяти… этот голос. Когда он только распахнул глаза, такой сиплый и хрипящий. Голос Луи сам по себе высокий, и Гарри отдал бы все, чтобы хоть раз услышать его фальцет. Он наверняка прошиб бы дыру в небе.
— Детка, — Луи сонный. Он доковылял до Гарри и положил ладошку на его плечо. Он рисовал на ней. — Ты чего не спишь? У тебя опять кошмары?
Гарри жмурится. Было время, когда он вскакивал среди ночи и не мог дышать. Любой раз, когда не осмеливался разбудить Луи, он играл, чтобы уняться.
— Нет, все хорошо, просто… неохота.
— Малыш, — он двигает стул из-за стола и садится рядом, уложив голову на плечо. — Уже очень поздно.
— Да, я… я знаю, но…
— Все точно в порядке?
— Да, все нормально.
— Ложись, пожалуйста.
— Ладно. Извини, что разбудил тебя.
— Ничего страшного.
— Эм… Луи? — он нетвердо шепчет вдогонку.
— Да?
— Я…
люблю тебя.
В ответ слышит лишь добрую усмешку, но в другом не нуждается.
В голову Гарри уже давно приспело все то, что он мог бы сказать.
— Может, почитаешь перед сном? Или послушай что-то красивое. Помогает успокоиться, сам знаешь.
— Может быть… думаю, да.
— Только не сиди долго, — он зевнул.
— А есть ли смысл уже ложиться? Может, встретим рассвет вместе? Как тогда, в Глазго?
О нет, сказать о Глазго было опрометчивым решением. Они тогда отравились очередным варевом Гарри и провели ночь в центральной больнице, а Луи ещё месяц это припоминал.
— Да, а может, ещё поджаришь нам зефира над костром, как тогда, в Глазго?..
Он сжёг рукав у свитера.
—…нет уж, иди-ка лучше в постель, а то ещё что учудишь.
— Луи, — Гарри прошептал одними губами, так, чтобы только
он услышал. — Я написал песню.
— Хорошо, крошка, уверен, она лучшая. Сыграешь мне ее завтра, хорошо?
— Да.
Гарри всегда читал Остина только в полном одиночестве, когда ни души не было кругом, и тогда он мог истерзанному сердцу дать свободу быть истерзанным, так что он смёл случайную книжку с полки. Жан Поль Сартр. «Тошнота». Гарри скатала резкая, но, к удаче, беглая боль в животе.
Тошнота?
Нет, философские романы — это славная вещь. Особенно хорошая, когда нужно прибить докучливую муху или отыскать бумагу для розжига. А как лекарство от бессонницы — уж лучше всяких снотворных. Гарри смежил веки.
Это то, о чем он мечтал.
Это Л. Ю. Б. О. В. Ь.