Пепел
21 ноября 2021 г., 19:04
Примечания:
Настроение: Mucc - Chiisana Mado
Снег серый, снег грязный, его не должно быть так рано, так много, он на чёрных волосах, в детских глазах, он тёмный, он пахнет смертью, гарью и разрушенным будущим. Маленький мальчик смотрит на разрубленный труп своего детства, глотает непролитые слёзы, а в голове набатом бьёт одно простое «почему?». Он будет спрашивать это всю жизнь — у самого себя, у глухого равнодушного неба, каждый раз скалиться от того, что ответа нет, не было и не будет. Он знает, что самый страшный крик — это воющая тишина на том месте, где раньше была жизнь, а самые страшные лица — мёртвые, серо-сумеречные, с ватными запылёнными глазами, особенно когда ты их знаешь. Маленький мальчик, внутри поседевший, очень не хочет жить.
Он помнит всё, что делал, но совершенно не помнит, что чувствовал, одними словами может описать — «больно», «страшно», «пусто», сам же понимает, что ничего за ними не стоит, как будто отточенным движением вырвали сердце из-под рёбер. Радуйся, что ничего не ощущаешь, ты и так уже умер внутри, неужели настолько хочется умереть ещё раз?
Столько в тебе этого пепла, что и за всю жизнь не выметешь.
Он удивительно спокойно об этом вспоминает (днём) и иногда слишком чётко видит мёртвые глаза (ночью), но никогда не будет считать это страшным сном или наваждением. Ему слишком хорошо знакомы холодная земля на пальцах и стальной ветер, режущий губы в мелкие трещинки. Он превратил зелёную змею на руке в собственный талисман, она — летопись его прошлого, без которого не было бы его же будущего.
Его целовала в сухие губы ярость, ласково гладила по раненой груди смерть, вычерчивая изогнутый шрам в цвет зимней луны, он шипел от боли, когда на белой арене в ссадины забивалась соль. Шипел про себя, заставлял закипать своих соперников, бросал им в лицо собственную насмешку. Победы никогда не приносили ему радость: они раз от раза напоминали о тихой мёртвой деревне, остывшей земле, бурой крови под ногтями и кострах — таких высоких, под самое небо, с чёрным дымом и пеплом, везде сплошным пеплом, который заставлял задыхаться.
Он не помнит цвета собственных глаз, помнит только, что они потемнели от тех костров.
В груди что-то мучительно сводит, когда из дрожащих губ вылетают извинения, что она осталась жива, он по привычке дёргает щекой, отмахиваясь от впечатавшегося клеймом в кожу воспоминания о пустой погибшей за несколько часов деревне, с каждым разом всё более серой. Он никогда ни в чём не обвинит гейшу с глазами лисицы. Она стоит, в слезах, прижавшись к его груди, и считает собственные удары сердца.
Её поражает, сколько пепла в этих тёмных глазах.
Он не видит её выражения лица. Только слышит сухой рассказ Такао о мальчике, которого нашли разбойники в сожжённой деревне, и от этого рассказа что-то колюче вздымается под грудью. У него затекла шея. Он осторожно открывает глаза, чтобы не провалиться опять в душный жаркий сон, после которого болит голова. Осторожно ведёт плечами — раны на спине уже не так горят, хочется сесть и выпрямиться, но тело ещё слишком сильно дрожит.
Он не видит её выражения лица, но через тонкую прочную нить между ними ему перебегает её беспокойство, зажатое в побелевших пальцах. Он в злости дёргает щекой и сжимает сухие губы, потому что слишком слаб, слишком молчалив, ни рот не открыть, ни даже не приподняться на локтях. Ему спокойно, только когда в тёплой комнате есть ещё кто-то из знакомых, потому что когда все уходят, сознание вопит об опасности — ты что творишь, разлёгся тут спиной кверху, любой войдёт, приподнимет за волосы голову, полоснёт по шее, и лежи так дальше, глупый, непростительная уязвимость. Тело стягивает пружиной, когда еле слышно входит она. Кадзу не знает, как смириться с тем, что он тут лежит перед ней еле живой и совершенно не способный защитить в этом клятом мире ту, которую сам перед собой и перед своей совестью поклялся защищать. Привыкшему плевать в лицо смерти ночами снилось, как эта смерть хрипло смеялась сухой землёй в затылок.
Синоби чувствует, как Мэй, еле касаясь, убирает с побитого лица угольные пряди. Он мыслями выцарапывает, как её любит и как вообще возможно, что за все его смертные грехи ему досталась не петля, а кицунэ с глазами вселенной, может, это знак, предназначение, что за неё предстоит отдать жизнь, так ведь это нисколько не жалко, хоть две, да хоть все, забирайте, они все равно уже ничего не стоят… На лице — ни проблеска переживаний, а про себя думает — прости меня, прекрасная, уберёг бы тебя от всего этого. Думает, но вслух не произносит, потому что говорит слишком плохо и тяжело — привычка клятая. Да и прощения просит сам не зная за что — она бы отказалась просто отсидеться и спрятаться, слишком закалённая сталь в том сердце.
Кадзу впервые садится сам, без чьей-либо помощи. Пелена обматывает глаза, комната кружится, сквозь сжатые зубы выскальзывает хрип. Он упрямо дышит, разгоняя морок, потому что самому от себя уже тошно, уже невозможно вот так лежать и бояться пошевелиться, чтобы какая-нибудь из ран не потревожилась. Пожалуйста, только не входите сейчас, никто из вас, по лицу прохладой бежит капелька пота, грудь стягивает проволокой, камнем тянет лечь, но он встаёт, тяжело упираясь рукой в стену. Тьма издевательски сужается, пока не захлестнёт с головой, заставляя захлёбываться, и просыпается он на полу, утыкается носом в деревянные доски, хорошо что не на спину упал, иначе будто бы и зря лечили, разодрал бы себе всё опять.
Такого бессилия не было даже в тот день его Страшного суда. Тогда он хотя бы таскал тела, подхлёстываемый сухой яростью, а сейчас даже собственное тело нормально сдвинуть не может. Кадзу подтягивает к груди колени, упирается рукой и толчком садится. Пол отъезжает дальше от глаз. Колени почему-то тоже болят. Он вспоминает — били палкой, по ногам тоже попадало. Ещё перед показательной пыткой, на допросе. Спрашивали по существу: что знает, кто такой, зачем полез. Когда думал, что прикидываться бесполезно, и уже раскусили, всё равно упорно притворялся бедным слугой, которому влетело из-за какой-то глупости. Не прокололся даже, когда один из самураев, держа за волосы, не спросил с насмешкой, какого чёрта у простого слуги такое крепкое тело — дров натаскался, сукин сын?
Если бы взглядом можно было проткнуть насквозь, самурай больше ничего в своей жизни не спросил.
Все замечают этот откровенный жест, когда Кадзу берёт Мэй за руку и уводит в другой зал — пойдём, пушистая, разговор есть. Ток бежит по оголённым проводам-пальцам, но он сжимает её ладонь чуть сильнее, они так давно не были вместе, хочется наплевать на всех и обнять её, сказать ломанными словами обо всём, что скопилось на душе, умереть от её извинений и воскреснуть от собственного прощения, хотя и прощать-то, в сущности, нечего, как и не перед чем извиняться.
Она проводит пальцами по скуле с темнеющей гематомой, скользит по губам, стараясь не задеть сухие ссадины. Он позволяет себе улыбнуться и внутри себя вздрагивает, когда кицунэ коротко и осторожно целует его в губы. Синоби в последний момент ловит её за талию и прижимает к себе, ровно на секунду задыхается от запаха камелий, шагает чуть вправо, совсем уводя её в тень, чтобы их не увидели даже с улицы, она обнимает его за шею — аккуратно, чтобы случайно не потревожить недавно затянувшиеся раны, прижимается всем телом — что есть силы, потому что до отчаянного крика соскучилась и боялась за него. Потому что как своё пережила то горе из рассказа Такао, с ужасом почувствовала вкус чёрной крови из его ночных кошмаров и прочитала тени в тёмных глазах. Потому что сейчас случайно заметила, как еле различимо отчего-то дрожат его пальцы.
Кадзу опять чувствует, как она бережно тянется к его душе, пока сбивчиво шепчет, что до смерти перепугалась за него, и осторожно стряхивает душный пепел. Он молчит, уже не из-за клятой привычки, а потому что тут скажешь хоть что-то — всё остальное польётся следом, вместе со словами, кровью и грязными слезами, которые смывают остатки чёрной сажи.
Он на самом деле очень хочет всё это сказать, потому что, оказалось, таскать такой груз — это до смерти тяжело. Но насколько ему хочется выплеснуть из себя всю эту тьму, настолько же он этого и боится.
Мэй осторожно изворачивается в крепких объятиях, легко касается губами тёплой шеи, чуть отстраняется и заглядывает в непривычно печальные глаза. Как будто она смахнула всю злость. Он еле дёргает щекой — вот так, пушистая, бывает, видишь, и я человек тоже. Она молчит, потому что понимает, как болит старый ожог, в который снова ткнули зажжённым факелом. Только кладёт руки ему на плечи и не настаивает, чтобы он смотрел ей в глаза.
Оно болит, болит с самого рассказа Такао, с самого первого удара палкой, без которого этого всего, быть может, и не было, и он терпел этот болезненный жар, как привык терпеть вообще всё, и хочется завыть, но получается только стиснуть зубы и выдохнуть. Мэй что-то чувствует или уже просто знает, так что прижимает ладонь к его разорванному и сшитому сердцу, и Кадзу благодарно улыбается уголками губ. Он мог умереть уже бесконечное количество раз, но люди вокруг него, пусть даже не напрямую, не дают ему этого сделать. Да и у него самого уже нет желания.
Маленький мальчик, внутри поседевший, очень хочет жить.
Примечания:
Очень жду ваших отзывов, дорогие читатели!