Джон плохо помнит, как он оказался дома, но следующим утром он просыпается в своей кровати. Постель рядом с ним холодная и пустая: Синтия теперь, похоже, ночует в другой комнате. Наверное, они разведутся, равнодушно думает Джон. Она, конечно, выждет с месяц, опасаясь оставлять его один на один со всем, что на него свалилось, но потом эта святая женщина всенепременно подаст на развод, в этом Джон почти не сомневается, потому что, если она не сделает этого после того, как узнала о них с Полом, он в ней безнадежно разочаруется.
У дальней стены валяется разбитый телефон, и Джон постепенно, по каплям, восстанавливает в памяти события прошлого вечера. Сначала они напились на кладбище втроем: он, Брайан и Пол. Пол был непривычно молчаливым и не ответил ни на один из вопросов, которые Джон ему адресовал, хотя, возможно, Джон просто не услышал его ответов из-за двух ярдов рыхлой земли, которые их разделяли. После того, как фляга опустела, Брайан жестом фокусника вытащил из-за пазухи пинту коньяка, и Джон вспоминает, что он тогда подумал, что Брайан, должно быть, прирожденный менеджер — все просчитывает наперед и всегда ко всему готов. Когда он поделился с Брайаном своей мыслью, тот ответил, что ни черта он ни к чему не готов, они выпили, потом еще выпили, и еще, и еще, пока Джону не стало плохо.
Джон вспоминает, что его вроде бы один раз все-таки стошнило — но только после того, как Брайан запихал свои пальцы ему в глотку. Джон порывался запихать свои, но Брайан его остановил, потому что они были все в земле, потому что перед этим он пытался разрыть руками могилу, чтобы
вытрясти из Пола ответы на все свои вопросы — вроде бы это дословная цитата того, чем он аргументировал свои действия, когда Брайан спросил его, какого черта он делает.
После того, как Джона стошнило, Брайан попытался увести его с кладбища — Джон хорошо запомнил этот момент. Уже стемнело, и в тусклом свете фонарей по другую сторону кладбищенской стены смутно вырисовывались очертания надгробий — Джон помнит, что это выглядело довольно жутко, и от мысли, что ему придется оставить Пола в этом неприятном месте, ему стало так тошно, что его едва не вырвало снова. Нет, думал Джон, они не могут уйти оттуда, как они могут бросить Пола совсем одного глубоко под землей среди сотни разлагающихся трупов и разойтись по своим теплым уютным домам? Это так неправильно.
Джон вспоминает, что долго убеждал Брайана, что они должны побыть на кладбище еще хотя бы несколько дней, пока Пол не привыкнет находиться там один. Брайан выслушивал его молча и с непередаваемым выражением ужаса на лице — честное слово, Джон никогда прежде не видел, чтобы Брайан был настолько чем-то напуган, даже в
ту ночь. Потом Брайан силой разжал его челюсти и влил в него почти весь оставшийся коньяк, а последние пару глотков плеснул на свежую могилу. «Теперь ему будет не так страшно, Джон», — ласково сказал Брайан. Джон тогда подумал, что Пол был тем еще алкоголиком, и тех жалких капель, которыми удостоил его Брайан, ему бы точно не хватило, чтобы справиться со страхом, но у него не было сил спорить.
Потом Брайан все-таки увел его с кладбища, и они долго бродили по окрестным улицам, в попытках отыскать в этой глуши телефонную будку. Истратили всю мелочь, которую нашли в своих карманах, пока вспоминали и пытались правильно набрать номер хотя бы одного человека, который мог бы их забрать. Вроде бы за ними приехал Нил, но Джон не уверен в этом до конца.
Джон вспоминает, что, когда они подъехали к его дому, Синтия увела его в спальню, сунула в рот какие-то таблетки и уложила в кровать. Джон долго лежал в темноте, слушал свое дыхание и думал, насколько это ничтожно маленькая и глупая вещь — вдохи и выдохи, — как это смешно, что от них зависит так много. Что он дышал всю свою жизнь и никогда не обращал на это внимание. Джон думал обо всех людях, которые перестали дышать, о Джулии и Стью, Джон думал, что да, ему было тяжело это пережить, тяжело — то есть очень близко к порогу «невыносимо», — но все-таки не так, как сейчас. Джон все думал и думал, с чем это может быть связано, и в конце концов решил, что это из-за того, что тогда Пол был с ним рядом. Джон помнит, что ему стало так легко, когда он это осознал, что он даже расхохотался. Потом, вспоминает Джон, он дотянулся до телефона и наощупь набрал номер, долго слушал гудки, предвкушая, как сейчас выскажет Полу все, что думает о нем, спросит, как ему не стыдно бросать Джона одного со всем этим, но трубку все не поднимали и не поднимали, и только на десятом гудке до Джона дошло
почему. Только на десятом гудке до него дошло, что он звонил в пустой дом, потому что Джейн вернулась жить к родителям, а Пол остался под двумя ярдами рыхлой сырой земли.
Джон вспоминает, что эта мысль никак не желала помещаться в его голову, как будто его голова была мала этой мысли, как малы ему теперь кожаные штаны, которые он носил в Гамбурге — как ни кряхти и ни старайся, не запихаешь. Джон вспоминает, что он так разозлился на Пола, что был практически готов ехидно и злорадно его
возненавидеть — именно так, как Пол боялся, что он его возненавидит, если у них ничего не получится. Джон вспоминает, что ему захотелось немедленно вернуться на кладбище и высказать Полу все, что он о нем думает, но его сил хватило только на то, чтобы схватить телефон и со всей силы швырнуть его в стену, будто бы он в чем-то был виноват.
Джон вспоминает, что после того, как он швырнул телефон в стену, за стеной захныкал проснувшийся Джулиан, а потом прибежала Синтия, что она долго стояла на пороге, глядя то на телефон, то на Джона, что на ее лице было буквально написано, как она подбирает нужные слова. Джон тогда подумал, что он, наверное, даже хотел бы, чтобы она наорала на него, влепила пощечину, назвала бы хреновым мужем и отвратительным отцом. Его бы это утешило, думает Джон, если бы кто-нибудь ненавидел и презирал его так же сильно, как и он сам себя. Но Синтия так и не сказала ни слова, просто молча постояла на пороге и ушла, оставив его одного.
Джон думает, что, наверное, раньше его бы это сильно задело, если бы Синтия вдруг, не сказав ни слова, переехала жить в другую комнату, но сейчас ему это удивительно безразлично.
Когда он просыпается, на улице уже совсем светло, а в доме пахнет кофе и какой-то едой, Джон с трудом вспоминает названия продуктов, потому что не помнит, когда он ел в последний раз. С кухни доносятся голоса — Синтия разговаривает с Джорджем и Ринго, но как только Джон заходит, все резко замолкают.
— Будешь завтракать? — осторожно спрашивает Синтия.
Джон только неопределенно поводит плечом.
— У тебя не получится заморить себя голодом, золотой, — ласково говорит ему Синтия, пихает в руки вилку и почти насильно усаживает за стол.
А потом она ставит перед ним тарелку с яичницей, и у Джона горло сводит судорогой, потому что даже гребаная яичница напоминает ему о Поле и его дурацкой песне про болтунью, ставшей в конце концов их главным хитом. Джон вспоминает, как они дурачились, признаваясь в любви вафлям, куриным крыльям и любой другой еде, которая попадалась им на глаза, на мотив «Yesterday», пока однажды Пол не пришел в студию и не сказал, что сочинил подходящий текст. Текст и вправду был подходящий, хороший, не сказать что гениальный, так, приемлемый.
Типичное маккартневское нытье, подумал тогда Джон про себя. В бесконечных интервью Пол говорил, что песня не посвящается никому, потом вдруг начал говорить, что она про его мать. Джон много думал и решил, что, наверное, да, великие шедевры пишутся только о великих потерях.
Наверное, ему стоит написать песню для Пола, отстраненно думает Джон, по крайней мере, все будут от него этого ждать, особенно когда все раскроется для широкой общественности, и он, наверное, хотел бы это сделать, если бы только
мог. Вот только, думает Джон, у него не получилась бы нежная песня о любви, он написал бы едкую ироничную песню, полную бессильной злобы, и называлась бы она как-нибудь вроде «Как тебе спится?» или еще что-нибудь в этом духе.
И, словно прочитав его мысли, Ринго вдруг говорит:
— Поехали в студию, Джон? Это поможет тебе отвлечься.
Если бы Джон мог, он бы разозлился, но он может только беспомощно посмотреть на Синтию. Наверняка это она их позвала, думает он, судя по тому, как она увлеченно вытирает полотенцем сухую посуду, будто совсем не слушает, кто и что говорит, но при этом для нее очень важно оставаться на кухне.
— Нет, Рич, — отвечает Джон. — Это не поможет мне отвлечься.
Ничто не поможет ему отвлечься, думает Джон, а тем более то место, где каждый дюйм пространства напоминает ему о Поле, где на пленке еще сохранился его голос, записанный всего за несколько часов до его смерти — когда все еще было поправимо, — где осталась забыто прислоненной к стене его гитара, которую поставила туда его рука, прежде чем они поругались, где всюду валяются черновики и наброски к песням, написанные его почерком.
— Нам все равно придется закончить альбом, — аккуратно произносит Джордж.
— Почему?
— Мы подписали контракт.
— Пол тоже его подписал, — напоминает Джон. — Ты знаешь какой-то способ поднять его из могилы?
— Я уверен, он хотел бы, чтобы мы продолжили, — после длинной паузы говорит Джордж, плохо скрывая обиду.
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Джон. — Кришна тебе нашептал?
Джордж больше ничего не отвечает. Джон тоже молчит. Только Синтия гремит посудой.
— Это конец? — наконец спрашивает Ринго. — Битлз больше нет?
— А вы можете представить себе Битлз без Пола? — говорит Джон и, чуть помолчав, добавляет: — Я заплачу компенсацию за невыполнение условий контракта, Джордж.
Потом он встает из-за стола и уходит, так и не притронувшись к еде.
Синтия слабо пытается его остановить, говорит что-то про то, что он и в нормальных условиях водит так себе, а в его нынешнем состоянии ему ни в коем случае нельзя за руль, но Джон от нее отмахивается, и она неожиданно легко уступает — видно, она тоже смертельно устала от всего этого.
Когда она снимает свои руки с его плеч, позволяя ему уйти, Джон думает, как это странно, что он совсем ничего к ней не чувствует, даже раздражения за то, как нелепо и глупо она пытается его спасти, не понимая, что делает только хуже. Джон не хочет быть спасенным, Джон не хочет швырять в свою черную дыру алкоголь, вещества или музыку в попытках чем-то заполнить рваную рану, которая осталась там, где раньше был Пол. Джон не хочет обманывать себя, Джон не хочет слушать сентиментальную ложь про то, что «Пол хотел бы, чтобы мы закончили альбом, Джон» или «Пол смотрит на тебя с небес, Джон, и заботится о тебе». Джон знает, что это пиздеж, что Пол не на небесах, Джон знает, что Пола нет нигде, ни на Кэвендиш-авеню, ни на Эбби-роуд, Джон знает, что сколько бы он ни звонил, Пол никогда не поднимет трубку, даже если Джон позвонит по каждому телефонному номеру на свете, ни один из тысяч ответивших ему людей не будет Полом. Джон знает все это, правда, знает, но это знание слишком велико для его головы, оно давит на его череп изнутри, царапает своими острыми углами.
Джон едет в Лондон. Может, думает он по дороге, ему тоже стоит выкрутить руль и врезаться в столб? Интересно, размышляет он дальше, что было в голове у Пола, когда он это делал? Конечно, Джон ни на секунду не поверил тому, что сказал ему Брайан, будто бы Пол мог сделать это
сознательно, Джон знает его слишком хорошо, чтобы понимать: даже если бы Пол действительно хотел
это сделать, он выбрал бы более надежный способ. Это больше в духе Джона — принимать поспешные и радикальные решения.
Может, думает Джон, ему стоит врезаться в тот же самый фонарь? Раз уж их не могут похоронить в одной могиле, может быть, они хотя бы смогут умереть в одном и том же месте? Но ему не везет, и Джон проезжает мимо бригады рабочих, пытающихся выровнять фонарный столб. Невольно замечает, что на асфальте уже почти совсем не осталось пятен крови: по крайней мере, они не бросаются в глаза, но если точно знать, что они там есть — обязательно их увидишь.
Джон долго кружит по улочкам и переулкам на окраине города — мечется неприкаянно, словно раненый зверь, который ищет удобное положение, но никак не может его найти. Он думает, что не существует такого положения, в котором он бы не чувствовал эту тупую ноющую боль за грудиной. Ему теперь нигде нет места, думает Джон, нигде на всей планете нет места, где он сможет почувствовать себя
нормально, потому что мир без Пола — пустой и неправильный.
Джон не знает, куда он едет, наверное, ему важнее
откуда, потому что он больше не может выносить опекающую его Синтию, не может смотреть в красные, но сухие глаза Джорджа и Ринго. Им всем — Джон знает это точно — тоже тяжело и больно, но все же не так, как ему, потому что для них всех Пол был важной частью мира, но ни для кого их них он не был
всем миром, никто из них не просыпался и не засыпал с мыслью о нем на протяжении многих лет. Джон не осуждает их, действительно не осуждает, Джон все понимает, он понимает, что это их
способы справляться, что Джордж и Ринго хотят запереться на Эбби-роуд не для того, чтобы разворочать раны на сердце у Джона, а потому что действительно верят в целительную силу музыки, и Джон верил в нее тоже, верил, когда умерла Джулия, верил, когда умер Стью, а теперь перестал верить, потому что «музыка» и «Пол» — слова из одного ассоциативного ряда (еще там есть такие слова как «любовь» и «счастье», но теперь это уже совсем неважно), и Джон точно знает, что это ему не поможет и это его не спасет. Все думали, что Пол существует из-за музыки — журналисты писали, что они были двумя провинциальными подростками без пенни в кармане, которых сблизило общее увлечение и общее горе, — но только Джон знает, что на самом деле это музыка всегда существовала из-за Пола, что если бы тогда, в пятьдесят седьмом, Пол не научил его играть на гитаре аккордами для гитары, а не для банджо, что если бы Пол не научил его писать песни, Джон давно бы уже спился, сел в тюрьму или умер, или все это вместе в любом порядке.
Джон долго кружит по лондонским окраинам и в конце концов оказывается в каком-то грязном дворе, один из домов в котором кажется ему смутно знакомым. С трудом, словно все это происходило не с ним, а ему только рассказывали об этом, Джон вспоминает, что уже был тут однажды. Что Синтия гостила у своих родителей в Ливерпуле, и они с Полом возвращались со студии поздно ночью, что они направлялись в Кенвуд и предвкушали приятную ночь в обществе друг друга и заехали сюда за чем-нибудь, что сможет сделать эту ночь еще приятнее.
Джон вспоминает, что тут живет сбежавшая из табора цыганка, которая — как говорят те, кто разбирается в этом лучше Джона — выращивает лучшую в Лондоне траву, а в свободное от этого время на полставки — об этом говорят уже другие люди — осуществляет привороты, накладывает порчу и снимает сглазы. Никто не знает, как на самом деле ее зовут, но в богемной тусовке, куда она оказалась вхожа за загадочность своей истории и свои полумифические магические способности, ее называют Джофранкой.
Джон не понимает до конца, зачем он здесь, учитывая, что у него в карманах не наберется и на одну унцию травы, но все равно поднимается на ее этаж.
— Здравствуй, битл, — с непередаваемым румынским акцентом говорит Джофранка, когда Джон стучит в ее дверь. — Настроение повеселиться?
— Скорее повеситься, — нелепо каламбурит Джон.
— И правда, — замечает Джофранка, окинув его взглядом с ног до головы. — Ну проходи, поищу тебе веревку.
Веревку она не находит, зато находит бутылку неплохого мерло. Они устраиваются на ковре в ее гостиной, раскуривают один на двоих косяк и пьют вино прямо из горла, потому что — Джофранка говорит — шайтан куда-то запрятал все бокалы, что бы это ни значило.
— Расскажешь, что стряслось? — спрашивает она.
— Я думал, ты ясновидящая, — отвечает Джон.
— Ладно, — уступает Джофранка, словно принимая вызов. — Вижу, у тебя болит сердце. Это тот мальчик, другой битл с оленьими глазами, верно?
Джон молча кивает, ничем не выдавая, что он впечатлен ее осведомленностью.
— Что же он сделал, хм… — продолжает Джофранка сама с собой. — Изменил тебе? Нет. Может быть, он тебя разлюбил? Тоже нет…
— Он умер, — сдается Джон: слушать, как она перечисляет все варианты, попросту выше его сил.
И, только произнеся это, осознает, что впервые сказал это вслух.
— Надо же, — как ни в чем не бывало продолжает Джофранка. — Действительно. Да, это довольно досадно.
— Еще как досадно, — отзывается Джон, разом проглотив чуть ли не полбутылки. — И что, ты даже не будешь никак пытаться меня утешить?
— А как тебя тут утешишь, битл? — спрашивает Джофранка у потолка. — У тебя теперь только два утешителя. Память и время.
— Память и время, — эхом повторяет Джон. — Не очень-то обнадеживает.
— Если тебе нужна надежда, битл, — говорит Джофранка, — то ты не по адресу.
Какое-то время они молчат.
— Не рассказывай никому об этом, пожалуйста, — наконец говорит Джон. — Это типа тайна.
— Ай, да я все равно не знаю, как его зовут, — отмахивается Джофранка.
— Неужели? — без интереса спрашивает Джон. — Ты, наверное, одна такая на всей планете.
— Имена — это всего лишь набор звуков, не несущий в себе никакого знания, какой смысл забивать себе этим память? Гораздо важнее и интереснее, что у человека вот здесь, — отвечает Джофранка, положив руку на свой внушительный бюст.
— И что, ты всегда знаешь, что у человека вот…
там?
— Почти всегда. Вот у тебя, битл, внутри огонь. Огонь — это хорошо, когда его мало. Такой огонь согреет тебя зимней ночью и не даст тебе замерзнуть насмерть. На таком огне можно пожарить мясо, и это не позволит тебе умереть от голода. Но твой огонь другой, битл. Твой огонь — стихия. Он сожрет тебя, битл, как пить дать сожрет. Как сожрал
его.
Джон особо не вслушивается в ее полоумную болтовню — его гораздо больше занимает наблюдать, как поднимается к потолку, закручиваясь в спирали и завитки, дым от косяка, но потом вдруг дергается, будто пробудившись ото сна, в котором он падал.
— Что ты сказала? — спрашивает он — очевидно, слишком резко, потому что Джофранка несколько мгновений испуганно смотрит на него своими темными глазами.
— Сожрал
его твой огонь, говорю, — произносит она наконец, забирая из его руки почти дотлевший косяк.
— Ты тоже так считаешь, да? — едва не вопит Джон, вцепившись в ее плечи освободившимися руками. — Ты тоже считаешь, что это моя вина, да? А они говорят, что я придурок, ха-ха!
— Твоя вина, битл, только разве что в том, что ты не защитил твоего мальчика от своего огня, — говорит Джофранка. — Но ты и сам боишься его и запираешь глубоко внутри, поэтому у тебя холодные руки. Твой мальчик был смелее тебя, битл, потому что надо иметь большую смелость, чтобы полюбить тебя вместе с твоим огнем.
— Ты думаешь, он любил меня? — тихо спрашивает Джон.
— Я это знаю, битл, — произносит Джофранка. — И он продолжает это делать. Хотя ожоги болят, о, так болят, битл, ожоги мешают ему спать…
Она слепо смотрит в пространство перед собой, и Джон замечает, что ее руки, увешанные массивными перстнями, суетливо мнут на коленях ткань юбки. На юбке у нее яркие цветы, а низ подола неаккуратно оторван, и нитки торчат во все стороны как-то уродливо, неестественно. Джон вдруг думает, как это похоже на него — ему кажется, что от него тоже оторвали кусок, грубо оторвали, по живому, с мясом и кровью, и он теперь такой изувеченный, покалеченный,
нецелый.
— Он простит меня? — почти беззвучно спрашивает Джон.
— Простит, битл. Он тебя любит, тебя и твой огонь, как мотылек, который полетел на свет, не зная, что это его убьет. Мотыльки всегда так делают, битл, подлетают слишком близко к огню, не потому, что глупые, нет, они просто несчастные, замерзшие,
недолюбленные. Их манит тепло и свет, и они летят и летят все ближе и ближе, огонь опаляет им крылышки, а они этого даже не чувствуют, слишком ослепленные светом и своей эйфорией оттого, что наконец обрели то, в чем нуждались. А потом — раз! — и сгорают дотла. Мотыльки всегда сгорают быстро, битл, и глазом не успеешь моргнуть. И ничего от них не остается, даже пепла. Они умирают страшно, но быстро, они совсем не страдают. Но земное страдание — пустяки, битл, нет ничего хуже страдания в посмертии…
— Ты хочешь сказать, — лепечет Джон, даже не заметив того момента, когда болтовня Джофранки так его увлекла, — что ему…
там… плохо?
— Хорошего мало, битл, — туманно отвечает Джофранка. — Но не тревожься, у твоего мальчика есть рядом любящее сердце, которое сможет его утешить.
Мэри, догадывается Джон. Невыплаканные слезы вдруг встают комом у него поперек горла — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Внутри него тоже стекло, думает Джон, совсем как у Пола, и оно тоже разбилось, рассыпалось мелкой крошкой и теперь царапает его изнутри, просится наружу. Или это его огонь, о котором говорит Джофранка,
уже пожирает его? Скребет изнутри острыми когтями, рвет по живому, жжет до черных углей, иначе почему ему так больно, будто от него оторвали кусок плоти, оторвали с кровью и мясом?
— Поплачь, битл, — говорит вдруг Джофранка. — Поплачь, и тебе станет проще.
Джон думает, что он, может быть, и хотел бы поплакать, вот только он не может, будто Пол забрал с собой его способность плакать, каждую его слезинку с собой унес, чтобы у Джона не осталось ни одного, даже самого призрачного шанса чем-то потушить этот огонь внутри него.
— Я могу что-нибудь сделать? — спрашивает Джон. — Что-нибудь, чтобы ему было лучше… там?
— Отпусти, — говорит Джофранка.
— Не, — качает головой Джон. — Разве я могу?
— Когда-нибудь все равно придется, рано или поздно.
— И ты считаешь, что лучше рано?
— Лучше резко, битл, как пластырь оторвать. Будет больнее, но страдание твое — ваше — быстрее закончится.
— И как… как мне это сделать? — помолчав, спрашивает Джон.
— Поплачь, — отвечает Джофранка, двигая к нему вино.
Какая глупость, думает Джон, опрокидывая в себя бутылку, его не заставил заплакать брайановский коньяк и первый в этом году снег, накрывший одеялом заснувшего навеки Пола, пара глотков вина — тем более не заставит. Но он все равно пьет, потому что Джофранка права: ему нужна надежда — любая, даже самая нелепая и абсурдная, — что все это каким-то магическим образом вывернется наизнанку, и окажется, что все это как-то можно исправить, что можно как-то починить вышедшую из строя вселенную. Джон вспоминает, что когда умерла Джулия, он прорыдал навзрыд несколько суток, что когда умер Стью — он плакал тоже, Джон точно помнит, что видел мокрые пятна на воротнике у Пола, когда оторвал от него свое лицо в тот вечер, но сейчас он не может плакать.
— Расскажи мне о нем, — вдруг просит Джофранка.
— Его зовут Пол, — говорит Джон. — В честь апостола, который написал послание к Коринфянам.
— Это мне не интересно, — перебивает Джофранка. — Я уверена, ты любишь его не за имя.
— Я не знаю, что ты хочешь услышать.
— Я же только что сказала.
— Ты хочешь, чтобы я рассказал, за что я его люблю? Разве можно любить за что-то?
— Всегда любят за что-то, битл. Давай, вытащи это из себя, ты точно это знаешь. Не рассказывай мне, каким он был, ты, может быть, его совсем не знал. Расскажи мне, что он значил для тебя. Я тебе помогу. Каким человеком ты становился, когда вы были вместе? Что ты чувствовал, когда он был рядом с тобой?
Джон долго молчит, допивая остатки вина. Он всегда жил в панцире, рассказывает он потом, в прочной и жесткой броне, которая надежно защищала его от агрессивного внешнего мира, потому что под панцирем у него — тонкая и нежная кожа. Пол был единственным, продолжает Джон, кого он пустил под свой панцирь, кому он доверял настолько, чтобы снять при нем свой доспех. Джон так привык к этому, говорит он дальше, к тому, чтобы чувствовать себя в безопасности, точно зная, что его здесь не ранят и не обидят, что совсем растерял бдительность и даже не заметил, когда его панцирь исчез совсем. И теперь, продолжает Джон, он совсем один против целого мира, и на всей планете не найдется средства, которое помогло бы ему отрастить заново свою броню, и теперь ему, наверное, остается только ждать, когда соль разъест его тонкую кожу и он — медленно и мучительно, как он этого и заслуживает — умрет.
— Что может тебе помочь, битл? — спрашивает Джофранка. — Отрастить обратно свой панцирь.
— Ничего, — отвечает Джон. — Мне теперь уже ничего не поможет. Разве что… если бы был какой-то способ… вернуть его к жизни.
И только теперь до него доходит — сразу и все, во всей полноте. Как это удивительно, думает Джон, что он сам не понял, как оказался здесь, будто бы что-то привело его. Наверное, именно так и было.
— Ты же колдунья, — говорит Джон. — Ты наверняка знаешь какой-нибудь способ.
— Господь с тобой, битл, — отвечает Джофранка, но Джон успевает заметить тень испуга в ее темных глазах. — Да даже если бы я и знала, с чего ты взял, что я тебе скажу?
— Ага! — ликует Джон. — Я знал, я знал, что ты знаешь! Ну, говори, чего ты хочешь? Деньги? Сколько? Просто назови сумму.
Джофранка только смотрит на него потрясенно, жует губу и не говорит ни слова.
— Мне не нужны твои деньги, битл, — глухо говорит она наконец. — Хотя признаюсь, мне любопытно, во сколько ты оцениваешь жизнь своего любимого.
Джону кажется, будто его ударили под дых. Наверное, это первый раз в его жизни, когда он не знает, что ответить, когда от возмущения он забывает все слова.
— А что? — со скучающим видом спрашивает Джофранка. — Разве я не права? Ты ведь даже не знаешь, хочет ли он возвращаться к жизни, кто дал тебе право принимать такие решения?
— Я знаю одно, — твердо произносит Джон. — Что он не хотел умирать. И ты сама сказала, что ему там плохо!
— А кто тебе сказал, что будет лучше, если ты его вернешь?
— Я знаю, что точно не будет хуже! Черт возьми, да тебе же наплевать и на Пола, и на меня! Откуда вдруг у тебя взялись эти моральные принципы? Просто скажи, есть способ его вернуть или нет? Ты поможешь мне? Что ты хочешь взамен?
Джофранка долго молчит.
— Ладно, — произносит она наконец. — Есть один способ, но я никогда не делала этого раньше. Я попробую тебе помочь. Безвозмездно, в качестве акта милосердия, а может, и не милосердия, а наоборот — посмотрим. Но я должна тебя предупредить. Я даю один шанс из ста, что все получится как надо.
— Согласен!
— Это не все. Слышал когда-нибудь про закон сохранения энергии?
— Ну, слышал, — говорит Джон, хмурясь. — Причем здесь это?
— Притом, что ничто не берется из ниоткуда и ничто не исчезает в никуда. И чтобы где-то что-то появилось, надо чтобы где-то что-то убыло, — поясняет Джофранка.
— Ты хочешь сказать, — помолчав, начинает Джон. — Что чтобы Пол вернулся, кто-то должен умереть?
— Не кто-то, битл.
Кое-кто.
— Ты намекаешь на меня?
Джофранка молча кивает. Ее темные глаза не выражают ничего.
— Вселенная примет жертву, — после паузы говорит она. — Только если она отдана добровольно. Все получится, только если ты действительно готов умереть за твоего мальчика. Только если твоя любовь действительно настолько велика и бескорыстна.
— Я понял, — произносит Джон. — И я должен буду умереть… сейчас?
— Нет. Но годы, отведенные твоему мальчику, исчерпаны, и тебе придется отдать часть своих.
— Когда я умру? — требовательно спрашивает Джон.
— Этого тебе никто не скажет. Все зависит от того, сколько тебе предначертано жить, а этого не знает никто, даже я. Но я могу тебе гарантировать, что если все получится, то ты умрешь рано, внезапно и, скорее всего, трагически. Когда твое время придет, вселенная пришлет за тобой кого-нибудь. Подумай еще раз, битл, готов ли ты обречь своего мальчика на это, готов ли ты заставить его переживать все то, что сейчас переживаешь ты?
— Просто скажи, — пропустив ее слова мимо ушей, требует Джон. — У нас будет время… все исправить?
— Этого я не могу знать, битл, — терпеливо повторяет Джофранка. — Может быть, ты умрешь послезавтра, через пару недель или через месяц. Может быть, ты проживешь еще два года или двадцать лет. Этого никто не знает. Передумал? — тихо добавляет она с надеждой.
— Нет, — твердо отвечает Джон.
— Ты должен быть уверен до конца.
— Я уверен до конца, — повторяет Джон.
— Ладно, — неохотно соглашается Джофранка и внезапно спрашивает: — Уже похоронили?
— Вчера.
— Понятно. Тогда, битл, сегодня ближе к ночи заедешь за мной и отвезешь на кладбище. Не приедешь до полуночи, я решу, что ты передумал, и ничего не будет, имей это в виду.
Джон понятливо кивает.
— Что нужно делать?
— Отдохни и наберись сил. Никому не рассказывай, что ты задумал. Ничего не употребляй. Поешь что-нибудь. Мне понадобятся твои кровь и слезы.
— А если я не смогу заплакать?
— Ты хочешь, чтобы твой мальчик вернулся к тебе?
— Я понял, — снова кивает Джон.
— Хорошо, — резюмирует Джофранка. — А теперь иди. Мне нужно подготовиться.
***
За четверть часа до полуночи Джон стучит в ее дверь. На самом деле он сидел в машине с десяти, следил за окнами, высматривая в них косматый силуэт — боялся, что Джофранка передумает и попытается сбежать. Слишком рано идти тоже не хотелось — их договоренность была слишком ненадежной, и Джон не хотел лишний раз нервировать единственную, кто дал ему надежду.
После того, как они обо всем договорились, он поехал домой. Синтия заметила его тревожно-возбужденное состояние и расширенные зрачки, с порога положила ладонь на лоб — думала, что он заболел. Простыл на кладбище, сказала она. Джон ее заверил, что он всего лишь покурил травы со своей знакомой, и Синтия, успокоившись, от него отстала. Потом Джон, хихикая, запихал в себя холодную яичницу. Позвонил Джорджу, попросил прощения за резкость. Джордж сказал, что все понимает. Джон подумал, что Джордж, наверное, тоже святой. Очень хотелось намекнуть, что он придумал, как починить вселенную, и что скоро все наладится, но Джон себя переборол.
На кладбище они едут молча. Всю дорогу Джофранка сидит с закрытыми глазами и что-то беззвучно шепчет — Джон видит, как шевелятся ее губы, но не слышит ни звука. То, что он регулярно путает педали, ее, похоже, совершенно не трогает.
— Это обязательно делать ночью? — спрашивает Джон, припарковавшись возле кладбищенских ворот одним колесом на газоне.
— Нет, — отвечает Джофранка. — Тебе нужны свидетели?
— Понял, — догадывается Джон.
Пока Джофранка вытаскивает из своей торбы свечи, связки каких-то травок, непонятные амулеты, похожие на ацтекские тотемы (Джон видел такие во время гастролей по Мексике) и прочие магические приспособы, Джон топчет ногами жижу, в которую превратился растаявший снег, смешавшись с землей. Он нисколько не волнуется и не боится, что ничего не получится — в нем так много надежды и веры, что уже не остается места ни для чего другого.
Джофранка выглядит серьезной и сосредоточенной, словно хирург во время сложной операции. Джон беспрекословно выполняет все, что она приказывает — даже давит из себя слезы в протянутую ею склянку. Заплакать оказывается поразительно просто, так просто, что Джон даже удивляется, почему он не мог этого раньше. Оказывается, достаточно только подумать о том, что совсем скоро они с Полом увидятся снова. Что Джон сможет снова обнять его — и почувствовать под руками живое тепло, а не тот могильный холод, который он ощутил, когда украдкой прикоснулся к руке Пола перед тем, как они закрыли гроб. Что Джон сможет взъерошить его волосы, такие мягкие и скользкие, совсем не похожие на сухие и ломкие волосы Синтии. Что Пол снова начнет уворачиваться от него, шутливо огрызаясь, и бить его по рукам, а потом Джон, паясничая, будет просить прощения за то, что испортил его прическу, и они вместе посмеются над этим. Что Джон снова услышит его смех и голос. Что Джон снова сможет его поцеловать и почувствовать на языке привычный микс из табака, мятной зубной пасты и кофе, которым обычно отдавал их первый за день — украдкой в коридорах на Эбби-роуд — поцелуй, а не тот соленый металлический вкус, который Джон ощущал, когда целовал Пола в последний раз — под ноябрьским дождем на пустой дороге, прежде чем Брайан увел его в машину. Может быть, думает Джон, Пол даже ответит ему. Но даже если нет, Джон точно не будет расстраиваться. Даже если Пол скажет, что они вообще зря перешли
черту и им лучше обо всем забыть и остаться друзьями, Джон ни капельки не расстроится. Даже если Пол скажет, что он не прощает Джона за всю боль, которую тот ему причинил, и что он не хочет больше его видеть, Джон, честное слово, совсем не расстроится. Джон будет счастлив уже оттого, что они с Полом ходят по одной земле и дышат одним воздухом.
Потом Джофранка берет его за руку и режет ее каким-то вычурным кинжалом, который блекло блестит в свете фонарей по ту сторону кладбищенской стены. Джон завороженно наблюдает, как текут по его руке вязкие бурые капли и падают в грязь, прямо как капала кровь Пола с капота на асфальт, и совсем не чувствует никакой боли, как, наверное, не чувствуют боли сгорающие заживо мотыльки — от эйфории.
— Я введу тебя в транс, битл, — говорит Джофранка. — В теории вы должны там встретиться. Если это произойдет, делай что хочешь, говори что хочешь, признавайся в любви, проси прощения, уговаривай вернуться, что угодно, главное, когда почувствуешь, что тебя тянет назад, ты должен взять его за руку и привести за собой…
— А если мы не встретимся? — спрашивает Джон.
— Значит, ничего не получилось. Но я сделаю все, что смогу.
Она дает ему выпить какую-то дрянь, от которой вяжет во рту и колет на языке. Джон устраивается на земле и сквозь тяжелеющие веки наблюдает, как Джофранка поджигает от свечей свои травки. От их запаха у него начинает болеть голова и кажется, будто в его глаза насыпали песка. А потом Джофранка начинает петь — хриплым гортанным голосом с высокими свистящими обертонами, — и тяжелый, больной, как в лихорадке, сон медленно опускается на Джона.
Он приходит в себя в совершенно другом месте. Над горизонтом висит тусклое солнце, но Джон не может с уверенностью сказать, это рассвет или закат. Он с трудом ставит свое слабое, плохо слушающееся тело на ноги, озирается по сторонам: на многие мили вокруг — только бесконечная песчаная пустыня. Он не так представлял себе посмертие.
Боже, думает Джон, даже если Пол действительно где-то здесь, пройдут месяцы, если не годы, прежде чем Джон его найдет. Нет, он, конечно, легко пожертвует всем имеющимся в его распоряжении временем ради пяти минут рядом с Полом, но Джон смутно догадывается, что у него едва ли есть пара часов.
Бесконечное море из песка не тревожит ничто, даже самый слабый ветерок, в застывшем воздухе стоит звенящая тишина, и Джон кожей чувствует, что он здесь совершенно один, что вокруг него в радиусе многих миль нет никого. Его ноги вязнут в песке, но Джон все же заставляет себя идти вперед — в сторону солнца, своего единственного ориентира, — потому что откуда-то знает, что если останется стоять на месте, его засосет в песок с головой. Только не предаваться отчаянию, повторяет Джон про себя, он говорил бы это и вслух, но это отнимает больше энергии, а ему нужно поберечь свои силы. Ему кажется, что он идет по песку уже много дней, но солнце так и не сдвинулось ни на йоту за все время, пока он здесь.
Может быть, оно вообще не должно двигаться, думает Джон, черт его знает, по каким законам функционирует это место. Не меняется ничего, солнце не меняет своего положения, ветер не сдувает верхние слои песка, даже ноги Джона не оставляют следов — он замечает это, обернувшись. Может быть, думает Джон, он вообще не двигается с места? Единственное, что меняется — это то, что он теряет силы. Может быть, ему стоит оставаться на месте, рассуждает Джон, может быть, ему наоборот стоит позволить песку засосать себя, может быть, там, внизу, он найдет Пола?
Это будет очень глупо, думает Джон, если он ошибается, но у него уже нет сил продолжать бороться с этой чертовой пустыней, и он останавливается. Песок медленно ползет вверх по его ногам, и когда он уже достигает его коленей, Джон вдруг замечает в отдалении какое-то движение.
Сначала Джон думает, что ему это уже мерещится, что он уже начал сходить с ума из-за неподвижного однообразного пейзажа вокруг, но потом присматривается и у него получается разглядеть фигуры двоих людей. Фигура повыше, очевидно, мужская, с широкими плечами, длинными ногами и округлыми бедрами, кажется Джону — сердце колотится у него в горле — чертовски похожей на Пола. Фигура рядом ниже почти на целую голову и, судя по всему, это женщина — длинная юбка колышется в ее ногах при каждом шаге. Они держатся за руки и о чем-то разговаривают между собой, периодически подолгу глядя друг на друга.
— Пол! — вопит Джон, его голос звучит гулко, словно он кричит в пустой комнате, но никак не на открытом пространстве. — Эй, Пол!
Джон порывается вперед, его ноги вязнут в песке, он падает на колени, поднимается, пытается бежать и снова падает. Парочка впереди останавливается, и фигура повыше оборачивается в сторону Джона.
Джон продолжает прорываться вперед, расстояние между ним и этими двумя сокращается непропорционально его усилиям медленно, но Джон все равно продолжает — он уже не знает, что именно он делает — то ли ползти, то ли бежать в их сторону и, разбавляя это дело ругательствами, без конца вопит:
— Эй, Пол, подожди! Черт! Поли, эй! Твою мать!
От усилия у него сбивается дыхание и к горлу подкатывает прогорклый ком с привкусом той дряни, которой напоила его Джофранка, но все же ему удается чуть приблизиться. Теперь он уже может видеть, что Пол — господи боже,
его Пол! — потерянно смотрит в его сторону, страдальчески хмурясь.
— Господи боже, Поли, — уже совсем беззвучно выдыхает Джон, он чувствует, что что-то соленое течет по его лицу — то ли пот, то ли слезы.
Каким же дураком он был, думает вдруг Джон, когда поверил, что все действительно закончилось, когда позволил этим глупым людям закопать Пола в землю! Вот же он, совсем настоящий и совсем живой, все так же трогательно хмурит брови, от чего Джону хочется, как обычно, поцеловать его в кончик носа. Кажется, только протяни руку — и сможешь коснуться, и Джон тянет — но рука его скользит сквозь руку Пола, будто ее и нет там вовсе.
— Боже, Поли… — всхлипывает Джон, силы покидают его, и он падает на землю, прямо к ногам Пола, но тот этого, похоже, совсем не замечает.
И только теперь Джон вдруг обращает внимание, что Пол смотрит даже не на него, а как-то мимо. А потом женщина, которая держит его за руку и на которую Джон не посмотрел даже мельком, вдруг произносит:
— В чем дело, родной?
Джон переводит свой взгляд на нее и сразу же ее узнает. Даже если бы он ни разу не видел ее фотографий — тех, которыми был увешан дом Пола на Фортлин-роуд и, особенно, ту, которая ездила с ними по миру и периодически выпадала из его чемодана в гостиничных номерах — Джон все равно узнал бы ее, так сильно она похожа на Пола.
— Ничего, мам, — глухо отвечает Пол, и — Джону кажется, будто его выпотрошили — он видит, что глаза Пола медленно наполняются слезами. — Мне просто показалось…
— Что показалось? — спрашивает Мэри.
— Что я слышал голос Джона, — отвечает Пол, отворачиваясь от матери в попытках незаметно вытереть глаза рукавом.
— О, мой милый… — надломленным голосом произносит Мэри, и Джон уверен, что ее сердце в этот момент болит почти так же сильно, как и его.
А потом она кладет свою ладонь на щеку Пола, поворачивает его к себе, утирает большим пальцем слезы с его ресниц и говорит:
— Это всего лишь мираж, ты же знаешь. Это только фантомная боль.
А потом они отворачиваются от Джона и, все так же держась за руки, уходят прочь. А Джон кричит им вслед, что он не мираж, что он здесь, что он настоящий. Пол, пожалуйста, кричит Джон, пожалуйстапожалуйстапожалуйста, кричит он, я тебя умоляю, пойдем со мной, кричит он, но Пол даже больше не оборачивается на его зов. Миссис Маккартни, кричит тогда Джон в отчаянии — он никогда не встречался с Мэри и не уверен, что она разрешила бы ему называть себя по имени, как Джим, — миссис Маккартни, пожалуйста, кричит Джон, но она продолжает все так же как ни в чем не бывало идти за руку со своим сыном в неподвижный то ли закат, то ли рассвет. Пожалуйста, продолжает Джон, уже ни к кому не обращаясь, зарывается пальцами в песок, не оставляя следов. А потом, когда они отходят от него уже шагов на двадцать, вдруг откуда-то поднимается ветер, даже не ветер — настоящий ураган, он взметает песок, крутит его и вертит, Джон пытается закрыть лицо, но песок все равно забивается ему в глаза, и в нос, и в уши, песок хрустит в его горле, и за ребрами вдруг больно режет, будто песок набивается в его легкие, и Джону становится совсем нечем дышать, он совершает инстинктивно еще несколько вдохов, хотя вдыхает больше песка, чем воздуха, а потом его голова тяжелеет, и перед глазами у него темнеет, и он проваливается в абсолютное беспросветное черное ничто, где не чувствует уже никакой боли.
Но это длится всего пару мгновений.
Через секунду он снова чувствует боль, но на этот раз у него болит не в груди. Теперь у него болит щека, словно ему влепили пощечину.
Джон открывает глаза. Вокруг него — глубокая ночь, и в тусклом свете свечей и фонарей по ту сторону кладбищенской стены смутно виднеются очертания надгробий. Прямо над ним висит сосредоточенное лицо Джофранки неестественно бледного для цыганки оттенка. У нее взъерошенные — еще сильнее, чем обычно — волосы, и пряди липнут к мокрому от испарины и, похоже, слез лицу.
— Очнулся, битл, — произносит она с непонятной интонацией — то ли спрашивает, то ли констатирует.
Потом она усаживается рядом, прислонившись спиной к какому-то надгробию, и дрожащими руками пытается прикурить сигарету. А Джон приподнимается на локтях, озираясь вокруг, но, похоже, что кроме него и Джофранки здесь больше никого нет.
— Дерьмо, битл, — говорит Джофранка, прежде чем он успевает сформулировать вопрос и задать его.
Джон замечает, что ее руки дрожат так сильно, что она едва попадает сигаретой в рот.
— У нас… не получилось? — спрашивает он.
Джофранка молча качает головой, а потом вдруг роняет лицо на ладони и начинает глухо рыдать. Джон поднимается с земли, безуспешно пытается отряхнуть от грязи свое пальто, плюет на это дело, накидывает его на плечи и, не говоря ни слова, уходит прочь.
— Ты куда? — кричит Джофранка ему вслед. — Эй, стой!
Но Джон твердо уходит, ни разу не обернувшись, будто таким образом он может символически отомстить Полу за то, что тот не захотел идти с ним.
Всю дорогу до дома Джон смахивает с щек непрерывно катящиеся из его глаз слезы. Когда он въезжает во двор, Синтия выбегает на крыльцо, кудахчет вокруг него, как наседка, спрашивает, где он был и почему он весь в грязи, но Джон лишь молча отпихивает ее в сторону, почти отталкивает даже — судя по ее удивленно-возмущенному восклицанию, — и ему совсем не стыдно, ничуть, ни капельки, может быть, потом будет, а может быть, и нет, ему наплевать.
Джон берет из бара первую попавшуюся бутылку, из которой пахнет спиртом, и запирается в своей — теперь уже очевидно единоличной — спальне. Почти до самого утра, до тех пор, пока тяжелый пьяный сон не забирает его в свои объятия, Джон пытается запихать в свою голову новую мысль.
Его любви оказалось недостаточно.
***
Под утро его будит непонятный грохот, будто кто-то со всей силы колотит в дверь. Джон долго терпит, накрывает голову подушкой и ждет, но стук не прекращается, и он, прихватив пустую бутылку, идет открывать дверь, намереваясь разбить ее о голову любого, кто посмел его разбудить.
Но бутылка разбивается сама — выпадает из руки Джона и приземляется всего в дюйме от его мизинца, как только он открывает дверь.
На пороге в блеклом свете зарождающегося рассвета стоит Пол.
На нем тот же самый костюм, в котором его похоронили, весь перепачканный в земле, и в волосах тоже земля, и на руках, и на лице. Он молча смотрит на Джона пустым, ничего не выражающим взглядом, но хотя бы моргает — Джон видит, как опускаются и поднимаются кажущиеся еще более длинными из-за осевшей на них пыли ресницы — и время от времени выдыхает облачка пара.
— Боже, — произносит Джон и несмело протягивает руки вперед, опасаясь, что снова не сможет к нему прикоснуться. — Господи Иисусе, Поли, ты правда…
Окончание фразы заглушает плечо Пола, в которое Джон утыкается лицом. Джон шарит руками по его спине, и рукам, и волосам, попутно отряхивая с них землю и пытаясь заставить себя поверить, что все это — по-настоящему, что он не напился до белой горячки, что он не галлюцинирует под кайфом. Кожа Пола под его пальцами — холодная, чертовски холодная, но не настолько холодная, как была, когда Джон прикасался к нему в последний раз, и, вне всяких сомнений, настоящая, не мерещащаяся ему под кислотой,
живая. Ноябрьское утро забирается под его одежду, принося с собой миллион острых иголочек, но Джон их совсем не замечает, он знает, теперь он знает, что его внутренний огонь сможет победить любой холод, сможет даже согреть Пола.
Джон прижимает его к себе крепко-крепко, воскрешает в памяти каждый изгиб и угол его тела, ему кажется, что прошла уже целая вечность с тех пор, как он обнимал Пола в последний раз. Господи, думает Джон, как он мог поверить, что все действительно закончилось, как он мог
смириться с тем, что больше никогда не сможет прикоснуться к Полу, как он вообще собирался жить без этого?
— Боже, — в который раз повторяет Джон, смаргивая выступившие на глазах слезы. — Боже, Поли, ты представить себе не можешь, как я обосрался, я думал, что потерял тебя навсегда, вот идиот, правда? Теперь все будет по-другому, все будет хорошо, все будет, как ты захочешь, обещаю… Боже, Макка, придурок, не смей больше так меня пугать, не смей больше умирать, слышишь? У меня же чуть чердак не съехал из-за тебя, засранец, ты хоть понимаешь, что ты наделал? Блядь, Пол, — говорит Джон. — Я же люблю тебя до усрачки, не делай так больше, пожалуйста, лучше ударь меня в следующий раз, когда будешь на меня злиться, ладно? Или хочешь, сейчас ударь, если все еще злишься, ну, ударь меня, Пол…
Сказать что-то еще Джон не успевает — правая половина его лица вдруг вспыхивает от резкой боли.
— Окей, — говорит Джон, проверяя, на месте ли его челюсть. — Теперь мир? Скажи уже что-нибудь, Поли…
Пол вдруг морщится, хватается за горло, несколько раз кашляет, сплевывает под ноги комок земли, а потом поднимает на Джона свои
абсолютно ничего не выражающие глаза и без интонации спрашивает:
— Ты Джон?
Джон открывает рот, но не успевает издать ни звука.
За его спиной пронзительно визжит Синтия.