***
| ТРЕК — Mystery of love — Sufjan Stevens |
Начало зимы.
Паршивые выдались недельки. У всех по отдельности. У каждого по каким-то своим причинам. Именно так ведь всегда и бывает. Никогда что-то одно, никогда по очереди — все разом. Как гребанное домино: один падает — остальные летят следом. Так, Тео по-прежнему был окружён любовью. Не своей, слава всем выдуманным богам, но факт оставался фактом — эта зараза была повсюду. Она лезла в окна, просачивалась сквозь пальцы, цеплялась к коже чужими исповедями и душила воздух своей тягучей, сладко-приторной ядовитостью. Всё вокруг пропиталось драмой. Сквозило чужими признаниями и наглыми, липкими эмоциями, от которых хотелось вывернуться наизнанку в очередной тщетной попытке скинуть их с себя. Настолько невыносимыми они были — и настолько же осязаемыми. Даже немного жутко. Тео чувствовал себя так, будто упал в репейник в шерстяном свитере. Каждая попытка выбраться делала только хуже. Этот его свитер становился все тяжелее, а репейники липли к нему все беспощаднее и беспощаднее, и за каждым их шариком — новое мучительное ощущение. Один шарик — любовь. Второй — предательство. Третий — вина. Четвертый — ненависть. Пятый — невозможность забыть. Шестой — агония, когда наконец отпускаешь, думая, что готов. А потом ломаешься окончательно. В общем, та еще заварушка. Он то и дело шагал по осколкам этой их любви, как по минному полю. И каждый раз — взрыв. Под ногами хрипели любовные судороги, крики и слезы. Он делал шаг, а они мерзко хлюпали под тяжестью, будто он наступал на чьи-то переломанные кости. Все хрустело. Кричало. Навязчиво липло к подошвам. Он чувствовал себя последним из выживших. Огромным синим китом без пары, брошенным в тесный аквариум, где вместо воды — вязкая и липкая, нефтеподобная тоска. Вокруг хаотично кишили рыбки — слепые, бешеные от чувств, голодные до любви. Они кружили и кружили, ослепшие от голода по теплу, готовые рвать друг друга на лоскуты, лишь бы не сдохнуть от пустоты внутри. Готовые рвать друг друга замертво за объедки тепла. Кровь по стеклу — как фон, как чертов узор. И каждый день — как новый виток агонии. Все, что угодно, лишь бы не сдохнуть от одиночества. Вот что творит с людьми любовь. Сука делает тебя зверем. Все эти любовные передряги липли к Тео, как кровь к ножу после хреновой разборки. Как пчелка к цветку. Как оса к меду. От всего этого нельзя было просто отмыться. Не было на это никаких чертовых шансов. Оставалось только одно — переждать этот липкий омут. Тихо отсидеться в углу аквариума, мрачно наблюдая издалека. Он же не просто так запретил для себя любовь. А потому что прекрасно знал, что это такое. Но прилипчивая сука, словно напрочь сошедшая с ума бывшая — не собиралась так просто его отпускать. Она наступала ему на пятки, объявлялась прямо на пороге в чужих лицах и отражениях. Шептала ему из зеркал. Кричала из обрывков снов. Пряталась в чужих касаниях. В ломаных интонациях. В отголосках чужих ссор. В отголосках чужих признаний. Гребанная любовь стала настоящим вирусом. Мутировавшим отражением того, что было и сдохло. Или притворилось, что сдохло, выжидая особо удачный момент, чтобы нанести очередной подлый удар. Чертова сука всегда объявлялась неожиданно. Чаще всего в абсолютно извращенном, обезличенном варианте. Ни за что не угадаешь, когда именно нападет. Как затаившийся временной зверь. Дикий, голодный. Очень, очень жестокий зверь. Он видел ее везде и всюду. Чувствовал её призрак в каждом потухшем взгляде, в каждой ночи, которую кто-то проплакал в подушку, а потом с утра прятал за опухшими веками и тихим: «Всё нормально. Все хорошо». Она была в глазах. В пальцах, дрожащих на чашке кофе. В голосах, сломанных безответными признаниями и не теми словами. Во взглядах, слишком потухших для их возраста. И в плечах, опущенных так, будто они тащили на себе не школьные рюкзаки, а целые разрушенные вселенные. Эта сука была везде. Как будто сам дьявол выбрал ей облик и пустил бродить по телам других. Тео не мог этого не замечать. Потому что слишком хорошо знал, сколько стоит чувствовать слишком сильно. Она была в Блейзе — в этой пугающей, непривычной, мрачной молчаливости, за которой на самом деле скрывался пожар, сжигающий его изнутри. В Малфое — в его стиснутых челюстях, в рваном дыхании и низко опущенных веках всякий раз, когда он случайно скользил взглядом по своей этой кудрявой катастрофе, не соблюдая достаточной осторожности. В том, как он цеплялся за крупицы контроля — словно только это мешало ему сломаться окончательно. И, черт подери, она плотно засела и в Пенси тоже — в каждом взгляде, который задерживался на ком-то, на ком было нельзя — дольше обычного. В раздражении и уставших попытках сделать вид, что ей на все это наплевать. Но ярче всего эта зараза засела в Грейнджер. Девчонка была разбита. Носила в себе эту грёбанную разбитую любовь, как проклятие. Тихо, без истерик и без слов. Но так, что сама тишина вокруг нее звенела от внутреннего надрыва. Они с Тео не были близки, но ему хватило одного взгляда, чтобы понять — это не просто тоска, не просто боль и не просто разбитость — это самая настоящая катастрофа. Душевная резня, тщательно упакованная в человеческое тело. Тео хорошо был знаком с диагнозом. Он узнавал его с первого же раза, безошибочно, с той хирургической точностью, которую тебе дарит однажды лично пережитый опыт. Разбитое сердце. Ну и да. Конечно, это был Малфой. Их не было видно вместе с той самой ночи, когда он пришел набуханный в лазарет. Тео не знал, что именно между ними произошло, но нутром чувствовал — что-то случилось. Громкое, грязное, не по плану. Не может быть, чтобы всё закончилось по согласию. По согласию не остаются такими мёртвыми. И с тех пор — ни взгляда, ни намёка, ни следа рядом. Только пустота, натянутая между ними, как верёвка, на которую кто-то забыл повесить табличку «не подходить — порежет». Так что, да — Грейнджер была похожа на живой труп, а Малфой на раненого зверя, запертого в клетке. Брошенного истекать кровью. Но девчонка хотя бы не была злой, чего не сказать про Драко. На него и просто смотреть было реально страшно. Зрелище довольно жуткое. Оно не для всех. Это было даже чутка опасно — задерживать на нем свой взгляд дольше, чем на секунду. Потому что зверь этот, хоть и был ранен, но все же умел кусаться. И не привык хоть кого-то оставлять в живых. Признаться, Тео жгло изнутри нестерпимое любопытство. Что, черт возьми, такого между ними произошло? Но рыжую Грейнджер все еще держала на вытянутой — нет, скорее даже вымученной дистанции. А с Уизли Тео пока был не в той степени близости, чтобы врезать вопросом в лоб. Типа: «что вы там натворили, мать вашу?». Так что — увы. Даже для него это было бы слишком. Оставалось только догадываться, что же там такого произошло. У всего существовали какие-то границы — и Нотта эта особенность дико бесила. Раздражала даже. Эти долбанные границы, которые в приличном обществе требовалось соблюдать как минимум для того, чтобы однажды тебе не прилетело по роже. Намеки, тонкие материи — все это вызывало в Тео непреодолимое желание стереть их к чертовой матери. Взять и стереть гребанным ластиком, чтобы избавиться от любых возможных границ. Ну так, чисто из принципа. Даже у Тео неприятно сжималось сердце, когда он видел Гермиону в школе. Она была как привидение с глазами, которые ничего не отражают. Красивая, когда-то живая — теперь будто высохла изнутри. Куда делась та девчонка? С длинными кудрявыми волосами, с голосом, с лицом, которое умело смеяться? Что от нее, блять, осталось? Тео был почти уверен: ей прилетело по полной. Судя по всему, её личный запас набитых шишек уже конкретно так превышал лимит — с лихвой бы хватило ещё на пару кругов ада. И еще на несколько жизней минимум. Ей досталось даже с лишком, если честно. Внутри у Тео все сводило от вида этой ходячей версии боли — и он даже не хотел представлять, что сейчас творилось в башке у Малфоя. У типа, который и разбил это самое сердце. У типа, который нес ответственность за то, что живьем швырнул ее в мясорубку. Если у этого зверя вообще осталось хоть что-то, напоминающее сердце — оно наверняка скулит от чувства вины так, что не позавидуешь. Так что да. В Хогвартсе стало ужасно тихо. Непривычно тихо. И это — тоже было жутко. Будто само здание выдохлось. Будто стены больше не могли держать внутри столько криков. Малфой держался особняком. Точно также как Пенси, он ни с кем не общался, кое-как учился и очень поздно ложился спать. Слонялся по школе ночами и занимался черт знает чем. Тео слышал его почти беззвучные шаги по спальне каждую ночь, когда он призрачной тенью падал в кровать, обращаясь обездвиженным трупом. И каждую, сука, ночь Забини не смыкал глаз, пока Малфой не вернется в постель. Иногда Тео думал: не было ли у этих двоих какого-то тайного заговора? Спать друг с другом и послать всех девчонок к черту. Но это была та мысль, которую лучше бы не озвучивать вслух. Даже Нотту. И даже в шутку. Ублюдка вообще хер разберешь, если совсем уж честно. Малфой всегда потрясающе умел прятаться за масками безразличия. Настолько искусно, что, глядя в его лицо, можно было разглядеть кого угодно, кроме настоящего Драко. За ледяным безразличием, за циничными усмешками, за чертовски уместным молчанием пряталось то, о чём никто не мог знать наверняка. Что он чувствовал? Ну, попробуй догадайся. Попробуй разберись в этих глазах, жестах и интонации. Ни за что не узнаешь, пока он не решит, что ты достоин услышать правду от него лично. Вслух. После всего случившегося он стал еще хуже. Мрачнее. Резче и холоднее. Казалось бы — куда больше? Но Тео с ужасом представлял, сколько в Драко еще оставалось запасов злости. Сколько еще он не показал? Сколько еще бережно хранилось внутри, ожидая выхода. Теперь каждая редкая фраза — нож. С ахренительно заточенным лезвием. Тео не помнил, когда последний раз слышал его голос? Кажется, пару тройку дней назад Малфой бросил ему металлическое «привет», когда они столкнулись уж слишком близко. Ну, и все. Блейз во всем этом был отдельной историей. Чем больше времени проходило, тем сильнее он менялся прямо на глазах Тео. С каждым днем он тускнел. Даже не просто тускнел — он гас. Будто кто-то изнутри медленно и методично тянул его за горло, выдавливая остатки тепла, пока не станет пусто и холодно, как в похоронном склепе. Кажется, теперь и Блейз пытался запретить себе любовь. Скурпулезно собирал по крупицам всё светлое, что уцелело внутри, как разбитый фарфор. Осторожно, с опаской — будто боялся снова порезаться. Складывал по коробкам, подписывал, запечатывал, и заталкивал как можно глубже во тьму сознания. В течение жизни мы не влюбляемся один раз. Всегда — разные эмоции, разные люди, разный финал. Но всякий раз мы оставляем по кусочку себя в каждом, а каждый оставляет по кусочку в нас. И если снова и снова позволять себе чувствовать все на полную, рано или поздно от тебя совсем ничего не останется — и каждый последующий будет врезаться в голое мясо. Кому понравится? Это ведь любовь на грани с физическим издевательством. Это страшно. И очень, очень и очень больно. Такая любовь случается лишь раз в жизни. Она случается и забирает тебя, наивного, глупого и с теплым открытым сердцем — целиком. Ты остаешься голым эмоциональным мясом. И тогда все, что после — попытки больше не влюбиться в кого-то так сильно. Потому что второй такой раз просто не пережить. И потому что теперь ты знаешь, что же это такое. Пенси была для Блейза именно такой любовью. Первой, самой сильной и самой безжалостной любовью. Она забрала его насовсем. Вырви он из себя чувства к этой девочке с короткими волосами — и что от него вообще останется? Он знал, что никогда не допустит эту ошибку снова — полюбить кого-то хотя бы наполовину также сильно, как ее. Эта любовь спала у него под сердцем, свернувшись клубочком, как маленький пушистый котенок. И он никогда не сможет его отпустить. В его груди никогда не будет достаточно места для нового, целого человека. Такая любовь пугает. Он оттолкнул ее от себя, потому что это было то, что он должен был сделать. Не только для них — но и для себя тоже. Потому что хуже безответных чувств может быть только понимание, что тебя выбрали, чтобы залечить израненное, беспокойное сердце, которое скулит и хочет обратно в другие руки. Поэтому ему пришлось ее отпустить. Жестоко и беспощадно. Без права на дружбу. Без права на то, чтобы все вернулось на свои места. Потому что как раньше уже больше никогда не будет. Теперь каждый был сам за себя. Теперь каждый вынужден был как-то справляться сам. Коробка с подписью «Пенси» — была самой огромной и тяжёлой, будто до верху заполненная свинцом. Блейз пытался её утащить в самый дальний угол, спрятать на чердаке души, и задвинуть так глубоко, чтобы и самому потом не суметь найти. Но каждый раз крышка срывалась, стоило девочке появиться рядом, и из неё высыпались воспоминания. Горькие, красивые, самые любимые его воспоминания. Они выпадали из коробки как те самые маленькие, тщательно собранные осколки, о которые Блейз так боялся порезаться снова. Выпадали все ее улыбки, ее звонкий смех. Каждый взмах короткими волосами и цветочный запах, который они в себе хранили. Выпадала ее привычка складывать руки на груди и закатывать глаза. По-Малфоевски склонять голову вбок. В шутку бить его учебником каждый раз, когда Блейз неосторожно или грязно шутил. Выпадали все их касания — абсолютно дружеские — друг к другу. Выпадали объятия. И ее зеленые глаза — так близко к его лицу. Он отчаянно пытался затолкнуть все это обратно — но воспоминания сыпались на него один за другим, как огромный пласт снега с крыши. И тогда Блейзу ничего не оставалась, кроме как сдаться и впитывать их в себя снова и снова. Надеясь, что в следующий раз он сумеет спрятать их понадежнее. Самое яркое воспоминание было самым ужасным. Воспоминание, что лежало на самом дне проклятой коробки, забирая на себя большую долю всей ее тяжести. Воспоминание о той самой ночи, в которую он похоронил дружбу. Дружбу не только с ней. Но и с ним — тоже. Она больше не была подругой. Больше не была девушкой. И это была не победа. Это была цена. Каждый раз, когда он об этом думал — было ощущение, будто кто-то отрубает ему голову. А на шее навсегда остаётся метка: предатель. Это была та грань, которую Блейз никогда в жизни не должен был перейти — и все равно не сдержался. Не сдержался и перешел. Им было нельзя. Но они все равно случились. С этим воспоминанием Блейз справлялся хуже всего. Почти всегда он ему проигрывал. Но, несмотря на это, всё равно пытался — изо дня в день, из месяца в месяц — будто чувства можно заклеить скотчем, будто можно распихать свою вину по коробкам, подписать: «не вспоминать», и заставить себя жить, будто ничего не было. Но память — точно не из тех, кто подчиняется. Память — та ещё сука. Может, сука даже похлеще, чем сама жизнь. Поэтому Блейз вспоминал и об этом тоже. О той самой ночи, где он ненадолго почувствовал, как это — когда она выбирает тебя. В контексте вечности эти двое случились лишь на секунду. Вторая важная коробка была подписана «Малфой». Тео не был уверен, была ли это коробка на самом деле. Скорее, это было гробом. Тяжелым, с бархатной подкладкой. Гробом, в который Блейз будто бы сам себя заталкивал каждый раз, когда Малфой делал вид, что его больше не существует. Что «их» больше не существует. Гребанный Малфой. Ещё немного — и Тео по-настоящему станет трясти от любых возможных конфигураций его имени. Потому что всё это было не про то, кто и в чем виноват. А про то, кого невозможно вытащить из себя, даже если вырезать гребанным лезвием. Даже если ковырять заточкой. Все равно — кое-что из себя не вытащить никогда. Как ни пытайся. Как ни старайся. Даже если ты ахренительно обижен. Даже если пытаешься ненавидеть. Куда деть чёртово «люблю»? Блейз так и не сумел найти ответа на этот вопрос. Малфой вообще вызывал в Тео множество разных чувств. Самым ярким конкретно сейчас было раздражение. Раздражение и обида за то, что этот ублюдок так важен Блейзу. Какого хера он это заслужил? Чем он, блять, это заслужил? Тем, что всю чертову жизнь вел себя, как эгоистичный мудак? Нотт обижался на друга, а потому не мог спокойно думать о Драко, не желая закатить глаза так сильно, чтобы глазное яблоко полностью обернулось вокруг своей оси. Эти двое — Малфой и Забини будто были сшиты невидимыми нитями. Даже во тьме, блять, находили друг друга. Тянулись друг к другу. Каждый со своей стороны гордости. Каждый со своей стороны кожи и невозможности заговорить первым. Здоровский парадокс — казалось бы, все это между ними должно было достаться Пенс. Но по какой-то абсолютно блядской причине отпустить ее оказалось куда легче им обоим, чем отпустить друг друга. Что это за херня? Не было ли лучшим решением в таком случае им вместе свалить в закат, счастливо держась за ручки? Раз они были так ахренительно важны друг другу. Раз им больше нахер никто не был нужен? Так сейчас думал Тео. Со вчерашнего дня они с Блейзом не разговаривали. Не разговаривали, потому что случилось кое-что личное. Имей сейчас Тео право голоса, он точно поспорил бы: «Херня. Ничего серьезного. Чутка повздорили, с кем не бывает? Ничего личного». Но Блейз всегда был из тех, кто чувствует глубже и понимает больше, чем остальные. И именно поэтому, несмотря на яростное желание Нотта отодрать от себя любовный репейник, в который он метафорично упал в свитере — позже друг скажет ему самые правильные слова. Слова, из-за которых Тео и без того покраснеет, как маленький застенчивый ребенок, но Блейз все равно решит добить его окончательно — и улыбнется этой своей улыбкой, от которой все лежат в обмороке. И Нотт не станет исключением — не сможет не улыбнуться ему в ответ. И тогда Малфой перестанет так сильно его раздражать. Тогда он перестанет так сильно ревновать к нему своего друга. Но это будет позже. А пока — у нас есть сейчас. И сейчас — ссора.***
Вчерашним днем.
— Ты сказал…он там был? В Больнице. Блейз выдавил из себя эти слова с таким непосильным трудом, будто это была унизительная просьба о пощаде, а не вопрос. Он ощущал каждое слово, как физический удар по собственной гордости. Это был вопрос, который давил на и без того задетое эго и черт знает что ещё святое внутри этого худшего для Драко врага. Но Тео все равно, будто назло, ответил ему не сразу. Медлил, как будто провоцировал и без того разорванные в лохмотья нервы Блейза. Он продолжал лениво вертеть волшебную палочку в пальцах, рассматривая ее, будто видит первый раз в жизни. Словно это было куда важнее ответа. Каждая секунда его молчания — и Блейз ощущал, как изнутри разрывает его собственное терпение. Наигравшись с древком, Нотт лениво усмехнулся и посмотрел на друга. Усмехнулся так, будто намекал, что чтобы добыть полную и подробную информацию, Блейзу придётся приложить усилие — продраться сквозь сорванную глотку и поуговаривать кудрявого змея-искусителя. Было в этом кое-что привычно-пакостное. Чисто Ноттовское. — Кто это «он»? — в голосе Тео промелькнула такая открытая тень насмешки, что она даже не скрывала его истинных намерений. — Ты меня прекрасно понял, — сказал Блейз так, будто каждое слово приходилось насильно вырывать из собственной глотки, — Малфой. Я про Малфоя. — Был, — коротко ответил Тео, не снимая с лица довольной усмешки. Забини отвёл хмурый взгляд и замолчал. Про себя он думал, какого чёрта его вообще мучает этот вопрос. До сих пор. Не потерянный палец, не сложности в личной жизни, не непонятки с самим собой — а грёбаный Малфой. Грёбаный эгоистичный мудак, которому оказалось куда проще сбежать от разговора, чем найти в себе силы наконец сделать то, что должен. Ему проще было молчать, делать вид, что нихера не случилось — только бы не просить прощения, блять. Только бы не наступать себе на чертову глотку. Только бы не срывать с себя эту маску гордого ублюдка, которую Блейз в нем просто ненавидел. — И? — снова вернув взгляд на Нотта, выдавил из себя Блейз. Тео потряс кудрявой головой и весело посмеялся, сверкнув глазами. Так, будто готовился войти во вкус выводящего из себя разговора. — Что «и»? Хочешь знать, скучает ли он? Да, скучает. И что теперь? Неужели ты не знал этого? — Я понял, Нотт. Достаточно. Я не в настроении пробираться через твой сарказм. — Да ладно тебе, — сказал Тео с легкой фальшивой ухмылкой, — просто хотел узнать, насколько именно тебе не похуй. От одного до ста. И что же в итоге? — продолжил Нотт, откидываясь назад, — тогда в больнице Паркинсон бросилась тебе в объятия, как будто это был последний день её жизни. Ей плевать было на всех, особенно на Малфоя, который смотрел ей вслед, как потерянный ребёнок. А тебя по какой-то причине только он и волнует. Ни слова о Пенси, ни слова о себе, раз уж на то пошло. Я тебя не понимаю, дружище. В самом деле не понимаю. Тебе на всех кроме него похуй, да? — Тема с Пенси давно закрыта, — отрезал Блейз и поднялся с места, всем своим видом демонстрируя, что он не в духе продолжать этот разговор, — мы это уже обсуждали. Я принял решение и не вижу поводов его менять. А с собой я уж как-нибудь разберусь. — Она никогда не будет закрыта, пока ты от нее бежишь. Да и с собой у тебя, прямо скажем, не лады в последнее время. И на вопросы ты принципиально выборочно отвечаешь? Тео тоже поднялся с места и серьезно посмотрел на друга. Смотрел так, будто хотел вытащить из него всю душу. Выскрести ее и до досконально обследовать. — Я никуда не бегу, — Забини резко повысил тон голоса, что заставило Тео тут же нахмуриться, неотрывно смотря на друга в напряжении, — я не собираюсь быть кому-то заменой. Я хочу быть выбором. Так тебе понятнее? Что ещё мне сказать, чтобы мы наконец закрыли эту гребанную тему? На счет последнего даже не стану комментировать. Я бы ответил, не будь твой вопрос бредом. Это абсурд. Я не знаю, что на него отвечать. Теперь Тео смотрел на него в упор без тени улыбки на лице. — Ты уже давно стал этим выбором, — спокойно ответил он, — Пенси импульсивна, но далеко не глупа. Она прекрасно знала, что делает, когда спала с тобой. Это и был ее выбор. Ты просто боишься это принять. Потому что, если примешь — потеряешь Малфоя насовсем. Он ведь весь из себя такой принципиальный, что все вынуждены стоять на коленях и застыть в ожидании, пока он разбирается в том, кого любит больше. Эту или ту. Да, Блейз? А там уж, что останется? — Что ты пытаешься этим сказать? — Что ты тоже стоишь на коленях, ожидая его одобрения, — не успев подумать, с сарказмом выдал Нотт, — за каким-то хером. — Окей. Считаешь, я унижен и опущен. Пусть так, — фальшиво улыбнувшись, резко кивнул Блейз, — тебе какое до этого дело? — Серьезно? — Тео вскинул брови и опустил руки, смотря на друга с застывшей в глазах претензией, — какое мне дело? Да никакого, Забини. Делай, что хочешь. Можешь даже расстегнуть гребанную ширинку и отсосать ему в знак преданности. А что? Это весьма удобно. Не придется далеко тянуться с колен. — Ты точно отдаешь себе отчет в том, что несешь, Нотт? — снова кивнул Блейз, и его голос прозвучал до такой степени железным, что Тео захотелось вжаться в самого себя. Он осознал, насколько сильно перегнул палку лишь тогда, когда уже конкретно так перегнул ее тем, что выпалил, не подумав. Идти на попятную было тупо. Извиниться было бы кстати — но, честно говоря, не хотелось. Чисто из вредности. Из обиды. Точно не сейчас. — Я думал, ты понимаешь разницу между уважением к тому, кто тебе дорог и желанием сосать этому кому-то член. Жаль, что в итоге это не так. Тео закатил глаза и снова пристально посмотрел на уже-не-уверен-что-друга. — Не денется никуда твой любимый Малфой, — сказал он так, будто вложил в эту фразу весь имеющийся в крови сарказм и немножко обиды за то, какую ценность для Блейза представляет гребанный Малфой, — рано или поздно явится, и вы сможете полюбовно уйти в закат, счастливо держась за ручки, будто созданы друг для друга. И никто вам больше не будет нужен. Только ты и он. Никаких третьих лишних. — Это что-то личное, Нотт? — поинтересовался Блейз, изогнув бровь в недоумении, — речь все ещё про меня и Малфоя, или уже о чем-то другом? — Кажется, ты был не в настроении разбираться в моем сарказме, — напомнил Тео, и его голос стал чуть резче. Будто он сдерживал что-то, что вот-вот вырвется, а потом собрался уходить, перерезая нить разговора, который и без того зашел далеко в зону его личного неудобства, — а я не в настроении тебе его разжевывать. До завтра, Забини. И, не оглядываясь, Тео просто ушёл. Помахал рукой через плечо в своем стиле — так, чтобы Блейз не понял, как сильно он хотел бы сказать что-то ещё. Ушел молча, закрывая тему, проводя черту — будто бы это не имело значения. Чтобы тот не увидел, что это все таки что-то личное. Что это уже о чем-то другом.***
Сегодняшним днем.
Все же это было кое-что слишком, слишком личное. Ну конечно, Нотт — это не Малфой. Никогда не будет Малфоем. Никто им не будет. Потому что это всегда, мать его, Малфой. Всегда — этот гребаный, чертов Малфой. Малфой, которому всё прощают. Малфой, на которого молятся. Малфой, вокруг которого вертится мир Забини. Всегда Малфой. Даже в проклятой дружбе. Даже если она чужая. Даже тогда — всё равно он, блять. Тео прошёл мимо Блейза в коридоре и показательно промолчал. Слишком громко. Слишком нарочно. Как будто хотел, чтобы Забини что-то сказал первым — но он этого не сделал. И это почему-то кольнуло так, будто Тео прошел не мимо друга, а мимо чужой жизни, в которую его однажды пускали. Чисто на птичьих правах. Нотт и сам не знал, какого черта это задело его так глубоко — и главное, почему именно сейчас? Как будто бы он только что узнал, что у Забини когда-то был ещё один лучший друг. Думать об этом не слишком то хотелось, если признаться честно. И Тео пытался не анализировать. У него это даже получилось — ровно на то количество шагов, которое он успел сделать перед тем, как Блейз все же окликнул его по имени. Окликнул его по имени, заставил развернуться к себе лицом, а потом сам поставил того на колени. Ментально, конечно. Безо всяких там пошлостей. По-садистки вырвал у Тео из глотки скомканное: «тебя заботит только этот придурок» или что-то типа того. А потом улыбнулся. Той самой улыбкой. Минуту спустя Тео валялся в обмороке. Ментально, конечно. Не поймите его неправильно. — Ты мой друг, Тео. Никто и никогда мне тебя не заменит. Ни Малфой, ни кто бы то ни было ещё. Ты мне важен, и сейчас я чувствую себя так, будто я гей и пытаюсь признаться тебе в любви. Это немного неловко. Но я надеюсь, что ты меня понял, Нотт. И не смей больше устраивать таких сцен. Не смей молчать. Ну, и теперь — Тео улыбался тоже. И он его понял, конечно. Прекрасно его понял. В особенности по тому, как именно Блейз сказал «друг». Нотт хотел было ответить что-то колкое, в своем стиле, чтобы скрыть смущение. Но передумал, чтобы не разрушить момент. Хер с этими тупо и по-детски покрасневшими щеками. Ты мой друг, Тео. А ты мой, Блейз. Ну какие классные из нас вышли бы геи!***
А что там Поттер? Поттера, как и полагается в подобных ситуациях — отстранили от занятий и занесли в его личное дело серьезный выговор. Снейп, как и обещал, яростно настаивал на том, чтобы он больше не вернулся в школу. Но Пенси оказалась права — Блейзу не нужно было его отчисление. Макгонагалл, хоть и не могла найти никаких оправданий поведению Гарри — все же относилась к нему с особенной теплотой, а потому охотно взяла в расчет то, что Забини не собирался устраивать межфакультетных разборок и войн, о чем сразу же предупредил Тео. Снейпу ничего не оставалось, кроме как смириться с недостаточным по его мнению наказанием. Нотту — тоже. Попробуй пойти против просьбы Блейза. Такое могла себе позволить только одна душа на всем белом свете. Имя ее состояло из пяти букв. Тео, как ни крути — не умудрился расширить этот круг привилегированного числа людей. Очкастый крысеныш должен вернуться в Хогвартс ровно к Рождественскому балу. Поттер здорово опустился на глазах у всей школы, и хоть никто и не планировал мести — все же, хорошо, что он уехал на какое-то время, пока все здесь не поутихнет. Блейз теперь был особенно раздражителен. Как оголенный нерв. И было бы очень нехорошо, если бы перед ним открыто разгуливала причина того, что теперь на его левой руке недоставало пальца. И было бы вдвойне нехорошо, если бы Поттер рискнул ещё раз оказаться рядом с той-кого-нельзя-называть (так Тео теперь шуточно называл Пенси, потому что от каждого упоминания ее имени Блейз взрывался, будто был верующим, а кто-то помянул Господа всуе). Но в таком случае, впрочем, не сдержался бы Тео. И плохо было бы всем. Очень, очень плохо. Месть — любимое блюдо Нотта. Даже жаль, что удается отведать его так редко. Потому что оно было даже любимей яичницы и чая с лимоном по утрам на завтраке. Он бы подал его холодным, как полагается. А потом холодным бы стал сам Поттер. В общем, да. Хорошо, что его отстранили. Хорошо для всех. Но та судьбоносная ночь внесла серьезные коррективы не только в жизнь Поттера. Но и в жизнь Пенси тоже. Она сделала стремительный шаг навстречу к Блейзу — такой, какой видел и Тео, и Малфой, и сам Блейз — тоже. Девочка упала в его объятия, как в последний шанс. С надеждой, что сможет в них и остаться. Но Блейз ей этого не позволил. Просто не мог этого позволить ни себе, ни ей, как бы сильно не хотел другого. Потому что ощущал это, как предательство. Теперь они словно бы поменялись местами — Пенси мотыльком летела на его свет, а Блейз гасил его в последний момент, не позволяя девочке больше обрести маяк. Он не подпускал ее к себе и на один эмоциональный километр. Время от времени они говорили, когда пересекались в школе. Это всегда была лишь ее инициатива. И в конце концов все это выглядело так, будто они общаются через стекло. Так, будто нарушают какие-то негласные правила, говоря друг с другом. Никаких близких контактов. Никаких улыбок. Никакого совместного времяпрепровождения. Просто — не докопаешься. Мы не общаемся и не будем. Спи спокойно, Малфой. Блейз сдерживал свое обещание, и сам уже не до конца понимал, перед кем именно. Перед собой — или перед ним. Он провел между ними такую черту, которую Пенси было не переступить, как она ни пыталась. А после того, как застала Блейза в палате с рыжей — перестала пытаться вовсе. Тот день был, наверно, одним из самых худших во всей ее жизни. Тео не знал всех подробностей, но кое-что рыжая ему все таки рассказала. Конечно, от Блейза теперь не допросишься — любая тема, которая касалась Паркинсон, была под строжайшим запретом. Он моментально выходил из себя, стоило Тео лишь заикнуться об этой девочке. Все мы помним, как однажды Пенси назвала Джинни шлюхой. Тогда, когда застала их с Блейзом в Слизеринской гостиной. Все это закончилось продолжительным, конфликтным молчанием между ним и Уизли. Но рыжая, хоть и была невыносимо гордой — все же здорово заволновалась, когда узнала о том, что случилось с Блейзом и Гарри. Гордость не позволила ей поговорить с ним в тот день. И на следующий — тоже. Но пару тройку дней спустя после инцидента эти мысли были настолько громкими и навязчивыми в ее голове, что она таки наступила себе на горло. И заговорила первой. Блейз извинился — и девчонка мгновенно оттаяла. Конечно, это ведь был Блейз Забини. Улыбнется — все лежат в обмороке. Никто не был исключением. Влюбляться было нельзя. Только не в Блейза. Ни за что не в Блейза. Внутри него нет ни клочка свободного пространства. Там давно поселилась Паркинсон — с чемоданами, воспоминаниями и правом на бессрочное проживание. Укоренилась так глубоко, что ее оттуда просто не выдрать. Эта девочка не оставила никому шанса. Не освободила ни сантиметра. Так что да — эта идея определенно точно была худшей из всех возможных. Еще хуже — разве что втрескаться в Малфоя, упаси дьявол. Однажды Тео и Джинни обсуждали эту тему, и оба сошлись на одном и том же — любить кого-то тот ещё пиздец. Вот и все. Вот и все. Но любовь — это одно. Секс — дело совсем другое. Поэтому Блейз с рыжей спали друг с другом практически каждый день. Ничего личного — просто близость, телесная и без обещаний. Каждый раз было по-разному, но суть оставалась прежней — каждый из них трахался о чем-то своем. Он — чтобы не чувствовать. Она — чтобы чувствовать хоть что-то. Секс был хорош — а что ещё было нужно? Ничего, совсем ничего. Если не анализировать. И в тот самый, один из худших для Пенси дней ей просто не повезло застать Блейза не одного в палате. Одному дьяволу известно, сможет ли она теперь забыть то, что видела. Одной Пенси известно то, что именно она почувствовала в момент, когда увидела на нем другую. В ушах отчетливо стоял треск собственного сердца. И вслед за ним — порушенного эго. Это было не просто больно. Это было унизительно — а это в тысячу раз хуже, чем просто больно. Как если бы кто-то вывернул её душу наизнанку и показал всем, как глупо она надеялась. Противно и мерзко. Отвратительно и безнадежно. Кажется, эта сцена на веки вечные отпечаталась на обратной стороне ее век. Стоило девочке закрыть глаза — и она видела ее сиськи, подпрышивающие в такт его толчкам. Все было кончено. Все, черт возьми, было кончено. Пенси натурально ее ненавидела. По-настоящему ненавидела мелкую рыжую суку. Без скидок на жалость, без привычного надменного равнодушия. Не-на-ви-де-ла. Как ни парадоксально, но Грейнджер никогда не вызывала у нее и близко похожих чувств. Потому что Блейз — это кое-что слишком личное. Не только для Тео. Всякий раз, когда Паркинсон закрывала глаза — она представляла, как разбивает веснушчатое лицо об какой-нибудь острый камень. Каждая фантазия была жестокой, будто режиссёром выступал её самый тёмный инстинкт. Она закрывала глаза и била до тех пор, пока от лица Уизли не оставалось кровавого месива. Потом, в этой фантазии — Пенси разжимала руку, выпуская кудрявые рыжие волосы из своего кулака, и Уизли падала замертво. И оставалась просто мертвым безжизненным телом, который паковали в мешок для трупов и хоронили на заднем дворе, как неопознанный пакет с остатками человека. Эта фантазия доставляла Пенси почти физическое удовольствие. Как ментальный оргазм. Никогда в жизни она не испытывала такой злости. Никогда в жизни она не умела ревновать так сильно. С тех пор, как Поттер уехал из Хогвартса — Пенси перестала посещать библиотеку. Разговоры о кроликах и крысах стихли. Никто больше не доставал ее розами и расспросами о запретной магии. И она вдруг снова вспомнила — каково это, когда вокруг тебя так оглушающе тихо. В такие минуты тишины громче всего слышен твой собственный внутренний вой. Слышно, как истошно кричит одиночество. Как скулит и плачет, беспомощно и невыносимо. Как зовёт к маме, к родным рукам, к тем временам, когда всё было проще. Как бешено ненавидит Уизли. Как, черт возьми, сильно жалеет, что допустила его потерять. Потерять их обоих. Никого больше не осталось рядом. Ей ничего не оставалось, кроме как спасаться самой. Каждый сам за себя, Пенс. Я этого не хочу, просто не могу иначе. Вопрос об отношениях Драко и Пенси тоже не был закрыт до конца. Он обещал никогда не разбивать ей сердце. И все равно сделал это. И теперь каждый дьявольский день с тех пор, как он отдал ей свой дневник, между ними будто повис вопрос — без слов, без ответа, но от этого ещё более жуткий и страшный. Пенси хранила этот дневник как бомбу с часовым механизмом. Под подушкой, в сумке, на коленях, в тумбочке — она перекладывала его с места на место, но ни разу не решилась прочитать ни строчки. Ни разу не решилась вчитаться хотя бы в одно чертово слово. Девочка не могла ответить даже сама себе — чего именно она так сильно боится. Что именно она боится узнать? Или, напротив — что боится не узнать? Что между строк не будет ничего, кроме чужого мальчика, которого она так и не поняла? Который теперь не был создан для нее. Который, может, никогда и не был для нее создан на самом деле? Каждый день с тех пор был как день после войны. Мир просто стоял на месте, но в её голове всё ещё гремели взрывы. И всё, что раньше имело хоть какую-то форму — теперь просто рассыпалось в бессмысленную пыль. Все дни после их расставания слились в одну бесконечную, непросветную, страшную тьму, которая сжимала Пенси за горло своими когтистыми лапами. Как огромное, страшное чудовище. Вся ее жизнь разрушилась. Она ужасно скучала по себе прежней. По Пенси, которой не хотелось рыдать каждый чертов день. По Пенси, в груди которой не было сквозной дыры на том месте, где какое-то время назад было целое сердце. Она не знала, должна ли простить Драко. Хочет ли простить? И была ли его пощечина веским поводом так сильно отталкивать его от себя? Когда в голове не слышно залпов ракет — ты не задаешься подобными вопросами. Но одиночество — очень жестокое и бескомпромиссное чувство. Оно всегда диктует свои условия. Оно рождает в голове такие мысли, которые ни за что и никогда нельзя допускать. А вдруг все это с самого начала было ошибкой? Ей было так ужасно пусто и страшно. Пусто, страшно и одиноко. Разве должно быть так, когда ты принимаешь правильные решения? Девочка точно знала, что иногда правильно — это больно. Иногда любовь нужно отпускать. Иногда спасение — это бежать. Но откуда взять силы поверить, что после падения будет земля, а не бесконечный полет дальше, прямиком в ад? Она так сильно держалась за него. За это их «мы» — потому что это было чертовой опорой. А теперь — все разрушилось. Пенси ненавидела себя за то, что не может его простить. И за то, что время от времени всё ещё думает — а вдруг всё было ошибкой. Она и Блейз — ошибка. Драко — потерянная возможность. Всё, что они сделали — череда неправильных выборов, что разрушили единственное настоящее, что у нее было? Никто не знал ответа на этот вопрос. Как и того, что же будет дальше. Что было правильно, а что напротив — неправильно. Все смешалось, перевернулось с ног на голову — каждый набивал шишки. Каждый получал по заслугам. Каждый получал какой-то свой, личный жизненный урок. Но в конце концов — мы это точно знаем — у нее все будет хорошо. Эта девочка заслужила счастье. И кто-то любимый, любящий, и ужасно теплый — в конце концов подарит ей новое сердце. Заботливо залатает дыру в груди. Все это случится, обязательно случится немного позже. Все мы знаем, кто будет этим «кем-то». А пока — шишки. Шишки, ошибки, жизненные уроки. Без этого никуда.***
| ТРЕК — Close to you — Zach Webb |
У цены есть правда. У правды есть цена. У потери есть и то, и другое. Драко выдал ей чертову правду, как девчонка того и хотела — только вот кто-то где-то сверху забыл написать для нее инструкцию, что теперь с этой правдой делать. Гермиона почти физически ощущала это пограничное состояние — не вместе, но уже не порознь. Ощущала эти бесконечные, мрачные страдания из-за любви, которой нельзя дать имя. Все это между ними — что это? За что вообще она его полюбила? А за что он влюбился в нее в ответ? Больше она не чувствовала себя такой смелой. Пути сердца и впрямь не исповедимы — оно всегда творит, что ему захочется. Не признает хозяина, не держит авторитетов — и против твоей воли влипает в кого-то так сильно, что тебе просто не выйти из этой войны без кровавых ран. Хочешь того или нет — но тебя насильно заставляют чувствовать. И потом каждая потеря, каждая новая трещина и каждое его предательство сдирают с тебя по слою. Вырывают из тебя по кусочку. Это именно оно и было — Драко вырывал из нее куски нервной системы каждый раз, когда вторгался в жизнь девчонки. Он никогда на самом деле ее не выбирал — просто всегда возвращался. Будто нащупывал собственный пульс через нее — жив ли? Жив. Он и сам не понимал до конца, насколько же это было жестоко. Очень, очень жестоко — поступать с ней так. Лечиться об эту ее любовь. Если все продолжится так, как сейчас — к концу их любви от нее ничего не останется. И каждая следующая будет врезаться ей прямо в голое мясо. И тогда все, что ей придется делать — точно также как Блейзу — распихивать чертовы воспоминания по коробкам и учиться жить дальше с дырой в груди. С дырой, которая вечность будет обугливаться и тлеть его именем. Как же это все таки иронично. Та же комната — только вот она в ней уже другая. Они в ней уже другие. Сколько воспоминаний способна впитать в себя холодная кирпичная кладка, созданная для того, чтобы в ней уединяться, распивать спиртное, играть в карты и трахать своих однокурсниц? Но никак не ломаться, физически ощущая, как от тебя почти ничего не осталось. Гермиона воображала их призраками прошлого — и смотрела будто со стороны. Тот же самый диван, тот же самый стол, та же комната, где когда-то они были счастливы. Именно здесь они были счастливы. Пусть лишь одну секунду в контексте вечности. А теперь. А что теперь? Теперь она и сама не знала, зачем приходит сюда. Зачем садится на этот диван, где когда-то лежали они. Вместе. Будто бы в прошлой жизни. Зачем возвращается снова и снова, в глубине души рассчитывая на то, что рано или поздно он тоже сюда придет? Каждый день Гермиона училась ненавидеть Малфоя — и каждый чертов день заканчивался провалом. Стоило ей только увидеть его где-то рядом или издалека — и у нее напрочь перехватывало дыхание от эмоций. И тогда становилось совершенно ясно, что ей ещё долго придется учиться его ненавидеть. Гермиона испытывала все чувства сразу, кроме одного единственного, которого ей так отчаянно не хватало, чтобы наконец его отпустить. Она хотела его ненавидеть. Она так сильно хотела его ненавидеть. Но не могла. Если бы сейчас кто-то задал ей вопрос о том, что же такое любовь, она бы не мешкаясь ответила только одно слово — ад. Любовь это самый настоящий ад. Любовь — это всегда справедливость. И всегда несправедливость. Малфой все это время был прав. Зря она его не послушала. Потому что теперь девчонке было совершенно ясно, что любовь — это не счастье. Это гребанное проклятие. Драко взял ее за руку и потащил за собой, а потом оставил одну, лежать на дне с немым вопросом: «что это было?». Что это, черт возьми, было? Первая любовь. Первая трещина. Первое: «я тебя тоже». И первое: «я больше никогда и ни за что не стану любить». Все мы проходим через эти несбыточные обещания. Каждый. Даже если того не хотим. Любовь всегда настигает тебя неожиданно. И это сражение никогда не оказывается честным. И ты либо миришься с этим фактом, либо запрещаешь себе любовь. Так просто и так непросто одновременно. Когда-то Драко сказал ей: « — Никому из нас не станет легче, если мы трахнемся, ты же это понимаешь? Завтра наступит новый день, и весь этот пиздец повторится вновь. Не станет легче, не станет проще, не станет понятнее, блять. Мы абсолютно обречены.» Мы абсолютно обречены. Теперь Гермиона окончательно все поняла. Поняла все, что он тогда пытался сказать ей. Она влюбилась так, как обычно ломаются — слишком неловко, слишком рано и слишком сильно. Не по-киношному. Не красиво. Со слезами в рукавах толстовки, с искусанными губами и одиночеством, которое слишком громко живёт в чужом имени. С надломом, истерикой и ночами, когда не знаешь — как дожить до утра. В глубине себя девчонка всегда знала — он точно не для нее. Он плохой выбор. Но все равно выбирала Драко. Потому что не было ничего страшнее, чем представить его с кем-то другим. Чем представить себя с кем-то другим. Даже если ты и он — просто баг в матрице. Люди склонны верить, что время лечит. На самом деле это никакая неправда — а всего лишь тупая сказка. Оно просто делает тебя больше, чтобы ты вмещал в себя новое горе. Боль не уходит и не делается меньше — ты просто сам по себе становишься вместительнее. Это позволяет тебе вставать снова и снова всякий раз, когда эмоционально сбивает с ног — такова уж людская участь. Люди вообще самые стойкие в мире куклы. Теперь мне придется помнить тебя дольше, чем я тебя знаю. Это не было справедливо. Но любовь — вообще редкая дрянь в вопросах о справедливости, если совсем уж честно. Всегда справедливость. И всегда несправедливость. Навсегда со мной, но никогда рядом. Быть может, если бы девчонка была совсем каплю сильнее — если бы любила себя хоть немного больше, чем этот свой неправильный выбор — она нашла бы силы встать и уйти. Не хватило всего капли, одной чертовой капли, одного единственного «будь сильной», чтобы сердце в груди снова не превратилось в мокрое мыло — и больше нельзя было его удержать. Было в этом что-то пугающе правильное. В том, что именно сегодня он оказался здесь. Как будто где-то во вселенной осталась последняя работающая закономерность: он появляется рядом именно в те дни, когда она не знает, как пережить ночь. Гермиона хотела встать и сжечь этот момент дотла. Словами, упрёками, объятиями — хоть чем-нибудь. Хотела вырвать из него этот холодный чужой взгляд, которым он смотрел на нее сейчас. Вырвать из него предательский скрип двери и надменный шаг вперед, который мог принадлежать только одному человеку во всей чертовой вселенной. Она бы узнала его, даже если была слепой. Ей хотелось рвать и метать, только бы найти в нем хоть что-то — хоть одно малейшее подтверждение, что ему также больно. Что ему также одиноко. Что он тоже не знает, как выживать до утра. Ей хотелось так много всего и сразу. Так много сказать. И так много сделать. Хотелось выкрикнуть тысячи слов, тысячи непрожитых эмоций, которые копились, пока он молчал. Но девчонка не нашла в себе смелости ни на то, ни на другое. И просто сидела, как безжизненная кукла с вырванными опорами, и смотрела прямо на Драко своими пугающе огромными, бездонными, пустыми глазами. Пока в конце концов он не заговорил первый. — Что ты здесь делаешь? Его голос ощущался предательски чужим. Как же долго они не разговаривали? Не меньше вечности, если судить по тому, как холодно Драко смотрел на нее теперь. Ледяными, полупрозрачными глазами — будто их никогда и не существовало вовсе. Будто они в самом деле были не больше, чем багом в матрице. Не больше, чем глупым сбоем в системе неотлаженных координат. — Тоже самое, что и ты, похоже, — недружелюбно ответила Гермиона и тут же отвела пустой взгляд куда-то в бок, — не думала, что столкнусь здесь с тобой. Ложь. — Я бываю здесь почти каждый день. Это ведь моя комната. Холод. — Значит, сегодня тебе не повезло. Я пришла сюда первой. Злость. Драко не смотрел на нее — его хмурый взгляд был направлен на бутылку спиртного, одиноко стоящую на столе. Воздух вокруг стремительно сгущался, напитываясь статическим электричеством, которое рождалось из ниоткуда каждый раз, стоило этим двоим сблизиться слишком сильно. Сердце в груди девчонки обливалось кровью. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Люблю, даже когда ты делаешь мне так больно. — Пьешь, — сказал Драко так, будто пытался в чем-то ее уличить, — скажи, что не делаешь глупостей, Грейнджер. Гермиона усмехнулась и показательно покачала головой, возвращая ему свой недружелюбный взгляд в попытках не допустить неизбежной близости. — Тебе не плевать? Это что-то новое. — Я серьезно. — Я тоже серьезно, — девчонка пожала плечами и поудобнее устроилась на диване, всем своим видом демонстрируя, что и не думает уходить, — тебе какая разница, делаю я глупости или нет? Мы с тобой расстались. — Не притворяйся глупой, — отрезал Драко, и в одно мгновение оказался так близко, что Гермиона не успела понять, как ее подбородок оказался зажат между его пальцами. Он поднял на себя голову девчонки, внимательно заглядывая в глаза. Будто искал там ответы на вопросы, которые не решился озвучить вслух. Пространство между ними сжалось в какой-то вакуум. Воздух больше не имел значения. Только это касание. Эти пальцы, сомкнутые на подбородке, будто он держал не лицо — а её. Всю целиком. Как будто боялся, что если отпустит — она исчезнет. Её мир сузился до цвета его глаз и теплого дыхания в нескольких сантиметрах от губ. В этом молчаливом контакте было больше силы, чем во всех их ссорах, неправильных выборах, невозможности быть вместе, страхе и любви — вместе взятых. Гермиона хотела быть сильной. Она хотела уметь не тонуть в этих его прозрачно-серых так легко и просто. Но разве у нее оставались шансы не поддаться этой любви? Снова не раствориться в этом неправильном выборе — когда он смотрит на нее — так? Так, что кружится голова. Так, что из тела вытекает гордость. Так, что остается только одно — желание. Желание никогда в жизни его не отпускать. Сердце шло наперекор разуму — но Гермиона не могла сдаться ему так просто. И все же сделала неубедительную попытку избавиться от его касания. Но Драко только сильнее сжал ее подбородок, не позволяя девочке отвернуться. — Не смей торчать. Ни за что в жизни больше не возвращайся к этому, как бы плохо не было. Это ясно? — Отстань от меня, — сказала Гермиона мягче, чем сама того хотела. — Я спрошу второй и последний раз: тебе ясно? — Воспитывай кого-то другого, Малфой, — снова огрызнулась девчонка и в успешной попытке яростно дернула головой, а затем соскользнула с дивана, будто в ускоренной перемотке, и мигом оказалась за его спиной. Попятилась, как от какого-то опасного животного. Драко медленно обернулся, смотря на Гермиону с хмурым выражением. — Если ты думаешь, что я снова стану разрушать свою жизнь только потому, что ты оказался плохим человеком, то ты слишком сильно завышаешь свою значимость для меня. Эта ложь прозвучала резко. Резко и больно. Но Драко даже не подал виду — не тени отражения настоящих эмоций на его лице. Только хмурая, ледяная маска. Эмоциональная недоступность. Стена — такой толщины, которую, кажется, не пробить. Гермионе вдруг стало ужасно холодно и страшно. Драко смотрел на нее как тот — чужой Драко из далекого прошлого. Драко, с которым они едва могли говорить друг с другом. Драко, который про себя отсчитывал минуты, чтобы закончились часы наказания в кабинете Снейпа. Драко, рядом с которым она всегда чувствовала себя чужой и неправильной. Драко, который ещё ее не любил. Он стоял, не двигаясь, со взглядом, который буквально выжигал её изнутри. Молчание было таким пугающе осязаемым, что в нём можно было услышать хруст трескающихся льдин. Гермиона пыталась дышать ровно, но воздух был тяжёлым, будто она пыталась вдохнуть самые настоящие камни — и каждый размером не меньше, чем с целую вселенную. — Пообещай мне, — низким голосом сказал Драко, игнорируя ее резкие слова, — пообещай, что больше никогда не станешь. Это был не приказ. Не угроза. Это звучало как мольба, замаскированная под лед. Он просил. Первый раз за долгое время — просто просил. И от этого все становилось ещё страшнее. Гермиона обняла себя за плечи и тяжело вздохнула, прикрыв глаза. Как мне тебя отпускать? — Не хочешь испытывать муки совести за чужие срывы, что в теории могут произойти по твоей вине? — Грейнджер вложила в этот вопрос весь сарказм, что имелся в ее крови. Драко выдохнул и нервно сглотнул. Его голос сделался ниже и жутко мягче, чем какую-то минуту назад. Будто внутри кто-то щелкнул маленький выключатель и мгновенно поменял маску. Она так чертовски устала разбираться в его фальшивых отражениях. Так чертовски устала гадать — в этот самый момент — он с ней настоящий? Или все это снова маска? — Мне похер на мою совесть. И на то, что чувствовать буду я. Драко говорил так, что не оставлял ей шансов на задуманные колкости. Гермиона тысячу раз крутила в голове их возможный диалог — прокручивала его, как плохую пьесу: с разными репликами, интонациями и хлесткими ответами. В каждой из этих фантазий она отправляла его к черту. В каждой была сильной, гордой. Почти равнодушной. В каждой из них знала, что с ней все будет в порядке — пусть даже без него. Она думала, что сможет уйти красиво. Что сможет его обыграть. Жестоко поставить точку — и сделать в сто раз больнее, чем он сделал это с ней. Кто бы знал, что недели молчания закончатся здесь — в чертовой темной комнате, которая хранила в себе слишком много болезненных воспоминаний. В комнате, ставшей их личной точкой отсчета, где она не просто не сможет послать его к черту — а в той, где снова попросит не уходить. Кто бы мог подумать, что фантазии — это всего лишь репетиции, в которых всё всегда складывается правильно. Реальность же — почти всегда выходит за рамки сценария. Никто не предупредил ее, что когда он появится, она не сможет быть той, кого придумала в голове. Что не сможет уйти гордо, не сможет отвернуться молча. И уж тем более — не сможет послать его к черту. Никто не предупредил, что она окажется такой слабой — или сильной — смотря с какой стороны посмотреть, что не сможет снова не полететь на его тьму маленьким, едва сияющим мотыльком. Мотыльком, что будет сгорать снова и снова. Снова и снова. Пока от него совсем ничего не останется. — Не стану, — сдавшись, коротко ответила Гермиона, смотря Драко в глаза, — обещаю. Обещания, данные вблизи этих глаз — не имеют веса. Всё, что произнесено, распадается на атомы, стоит им сделать шаг — ближе. И всё равно она пообещала. Просто потому, что ни за что не выдержала, если бы он ушел. Теперь Драко не знал, что ему сказать. Они стояли друг напротив друга, и мир вокруг будто рассыпался на осколки невысказанных слов. Оба — приклеенные к полу, будто на суперклей. Оба не хотели уходить и не знали, как сказать об этом вслух. Не знали, как выразить это и не потерять себя окончательно. — Почему пьешь в одиночестве? — спросил Драко, решительно нарушив неуютную тишину, и кивнул в сторону бутылки, что одиноко стояла на столе. Он готов был, кажется, говорить с ней о чем угодно, даже о гребанной погоде — только бы говорить. Только бы она снова не ушла. Только бы не ушла молча. Гермиона пожала плечами. И взгляд ее будто стал немножечко мягче. Не таким враждебным, как всего минуту назад. — Хотела побыть одна. — Я нарушил твое одиночество, выходит, — Драко убрал руки в карманы брюк и сделал шару шагов вперед, чтобы хоть чем-то занять повисшую неловкую пустоту, которая пульсировала каким-то невидимым электричеством. Если бы Гермиону спросили, чем пахнет ад — она бы по нотам описала его парфюм. Точно-точно. Она бы во всех подробностях описала, чем пахнет ее проклятая амортенция. — И личное пространство — тоже, — заметила Гермиона, на что Драко слабо улыбнулся уголком губ. Оставалось ли между ними хоть что-то личное теперь, когда они видели друг друга настолько эмоционально голыми? Настолько сломанными? — Думаешь, оно все еще существует? Девчонка закатила глаза и отвела взгляд, чтобы дать себе передышку после этой его полуулыбки, от которой она снова почти что сошла с ума. — Что именно? — Личное пространство. — Мы почти чужие друг другу люди. Конечно, оно существует. Особенно если его принципиально не нарушать, как ты любишь это делать, — ответила Гермиона как можно спокойнее, стараясь не выдавать волнения от своей неприкрытой, защитной лжи. Драко усмехнулся и на пару тройку секунд посмотрел в пол, будто бы взвешивая, что сказать. Когда они снова встретились взглядами — он уже стоял к ней неприлично близко. Как здорово. Мы снова страдаем, Грейнджер. Вымученная дистанция пала смертью храбрых. Ему не требовалось даже прилагать усилия, чтобы Гермиона едва справлялась с собственным дыханием, находясь в такой непосредственной близости от его тела. — Но ведь это ты пришла на мою территорию, Грейнджер, — издевательски, но все таки дружелюбно заметил Драко, — так что вопрос о том, кто и чье личное пространство нарушает, все еще остается открытым. Про чужих людей тоже интересное замечание. Ты вот мне не чужая. Гермиона опешила в попытке найти подходящие слова для ответа. Она не ожидала, что он может сказать нечто подобное вот так просто. Вот так открыто. После того, что случилось, после того, что сделал. Наверно, она никогда не привыкнет к его фальшивым контрастам. И вряд ли когда-то научится правильно их трактовать. — Ты нарушил мое почти сразу, как явился — и стал трогать меня, не спросив разрешения. Я тебя не коснулась. Так что с личными границами у меня все равно куда лучше, чем у тебя, — Гермиона прищурила взгляд и инстинктивно склонила голову в бок. Так, как всегда делает это Малфой. Целиком и полностью в его стиле. Конечно, он не мог этого не заметить — воспоминания тут же хлынули в кровь, как наркотическая инъекция. Драко проследил взглядом за этим ее движением, а потом не удержался и скользнул ниже — по волосам. Длинные. Правильно длинные. Как же сильно сейчас ему хотелось бы их потрогать. Это ощущалось как самое правильное из всех самых правильных его желаний. Просто быть с ней рядом. С этими ее правильно длинными волосами, карими глазами и душой, из трещин которой без стеснения валил свет. Гермиона хотела никогда его не прощать. А потом встретила его взгляд — и теперь не хотела ничего, кроме как потеряться в этих руках. У нее не осталось сил, чтобы оттолкнуть Драко. Он был слишком реальным и слишком живым, нежели она представляла в своей фантазии. Он наблюдал за ней — и теперь его взгляд был контрастно мягким ледяной маске из начала их заговора. Она бы ни за что на свете не догадалась, что прямо сейчас он смотрел на нее и думал: я скучаю. Малфой знал — он был ее самым большим кошмаром, и в то же время — ее самым нежным воспоминанием. И сам не заметил, в какой момент рядом с ней его идеальные маски трескались прямо у него на лице, и слетали одна за другой, не поддаваясь контролю. Драко не должен был быть с ней таким теплым. Гермиона должна была его ненавидеть. Им тоже было нельзя — но они все равно случились. Вот так просто. Она и он. Правильное и неправильное. Неправильно правильное, черт возьми. Малфой видел — она изучает его тоже. С горьким, грустным выражением, происхождение которого он понимал. — Как ты? — спросил он после недолгого молчания, и вложил в этот вопрос всю скрытую внутри нежность к этой девочке, которая никогда не была создана для него. Все тело Гермионы покрылось мурашками. Она смотрела на него и пыталась вспомнить, за что должна ненавидеть, но память предательски молчала. Почему, черт возьми, она становится настолько слабой, когда он появляется рядом? Куда тогда девается вся гриффиндорская решимость слать его к черту? В самом деле такая любовь — она просто не оставляет выбора. Она насильно заставляет тебя его понимать. Она заставляет тебя искать правду во взглядах, двойных контекстах, даже в тоне его голоса — только бы доказать себе, что на самом деле он всего этого ужаса не хотел. Только бы доказать, что он жалеет, и не хочет совершать ошибки. Внутри рождается целая тысяча оправданий его поступкам — даже тем, что ты обещаешь себе никогда ему не прощать. А потом он смотрит на тебя вот так — как сейчас — и ты снова веришь, что он не мог поступать иначе. Что просто не мог не делать тебе так больно. Что не мог не сжигать тебя снова и снова. Что он всего этого не хотел. — Не знаю, что тебе ответить на этот вопрос, — Гермиона натянула рукава на ладони и спрятала руки у груди, как будто ткань могла защитить от того, что рвалось изнутри наружу. Драко молча кивнул, будто все понял. Он итак все это знал на самом то деле — просто хотел продолжать говорить. Говорить хоть о чем-то. Только бы она больше не замолчала. — А ты? А я по тебе скучаю. — Я по тебе скучаю. Драко выдрал это признание из собственной глотки, будто оно мешало ему дышать. Оно прозвучало тише, чем ему казалось, но слишком громко, чтобы можно было притвориться, что ничего не было. Это была не просто фраза — а целый концентрат тоски, сжатый до шести букв. Сжатый до одного выдоха — до всей его боли, сложенной в короткое предложение. Есть такие моменты, когда любое слово — неправильное. Когда ты точно знаешь, что бы ты ни сказал — всё обернётся против неё. И против тебя. Скажешь, что скучаешь до ломоты в костях — будешь ублюдком, который тащит обратно в свою боль ту, кого уже однажды живьем бросил в мясорубку. Промолчишь — будешь таким же ублюдком, только теперь ещё и трусливым. Тем, кто сделал больно и ушёл, отделавшись незначительными, поверхностными ранениями. Скажешь, что жалеешь — она снова вспомнит, сколько всего ты разрушил. Скажешь, что не хотел — сделаешь больно. Не скажешь ничего — и будет ещё больнее. Говори хоть что-то — и снова — так или иначе — все равно остаешься ублюдком. Так какая тогда к черту разница, носить это клеймо в самом невыносимом в его жизни молчании, или вот так — стоя напротив нее, вдыхая запах ванили — как он вообще мог ее ненавидеть раньше? Эту чертову ваниль. Теперь он ее почти обожал. В этом уравнении нет правильного ответа. Ты просто снова и снова оставляешь след — а ей потом с этим жить. Гермиона нервно сглотнула и отвела взгляд. Ее окатило ещё одной волной мурашек от этого его признания. В горле встал ком. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Люблюлюблюлюблюлюблюлюблю. Нужно было сказать. Нужно было сказать хоть что-то. Но она чувствовала себя так, будто разучилась складывать слова в предложения. Да и что здесь скажешь? Я ненавижу себя за то, что люблю так сильно. Что так сильно люблю парня, для которого все это — неправильно. Так, как никогда не должно было случиться вовсе. — Мне нужно уйти. Гермиона сказала это в отчаянной попытке защитить то последнее, что все еще боролось внутри нее против боли, которую он оставлял за собой снова и снова. То последнее, что никогда ему не доверяло. Это сказала та самая, едва видимая, заглушенная криками любви и воспоминаний часть нее, от которой почти ничего не осталось. Девчонка едва слышала в себе ее отчаянный крик до этого момента. Момента, когда вокруг вдруг не стало так оглушающе тихо. Момента, когда даже стены зажали уши — будто боялись спугнуть то хрупкое, волшебное, почти магическое мгновение, где два сердца так сильно дрались друг за друга — каждый со своей стороны кожи. Девчонка не верила, что действительно сказала это вот так просто — вслух. Эти слова ощущались, будто были сказаны какой-то другой — совершенно неправильной Гермионой. И все вдруг снова стало просто тишиной. Такой, в которой слышно, как бьется кровь в висках. Как щелкает в горле слюна. И как медленно, невыносимо долго тянется время между вдохом и выдохом. Все, что сейчас оставалось Драко — это принять решение. Задушить ли этот голос прямо сейчас, голыми руками — или позволить ей наконец уйти. Любовь — штука безумно сложная. Иногда она просто не оставляет тебе выбора. Иногда она не позволяет тебе поступить правильно. — Я скучаю по тебе, — он повторил это одновременно с тем, как шагнул вперед, окончательно уничтожив дистанцию и неотрывно смотря в ее сошедшие с ума глаза. Он не оставил выбора и ей тоже. И снова потащил за собой прямиком в ад. — Я тебе больше не верю, Драко. Слишком лично. Слишком на выдохе. — Я заставлю тебя передумать. Скажи мне уйти, если не хочешь, чтобы я поцеловал тебя прямо сейчас, — он едва коснулся ее волос костяшками пальцев, как девчонка вздрогнула, будто через все ее тело пропустили легкий разряд тока. Гермиона смотрела на него, физически ощущая, как пространство вибрирует от невозможности сделать правильный выбор. От невозможности послать его к черту. Эта манипуляция была слишком грязной, а Гермиона слишком влюбленной, чтобы позволить ему уйти. Она даже не догадывалась, что проживает все эти сложные чувства не в одиночку. Даже не догадывалась, как здорово он захлебывался в этих неправильно возникших чувствах, в которых просто не имел сил признаться. Только не вслух. Никогда — не вслух. У девчонки уже образовалось свое личное маленькое кладбище совершенных ошибок. Кладбище, что стремительно расширялось, захватывая все большую территорию — каждый раз, когда он оказывался к ней так неправильно близко. Прошедшие секунды растянулись в целую вечность. Ты рассчитываешь цену выбора или говоришь о любви? Когда-то она умела быть правильной. А потом убила эту наивную светлую девочку — потому что так было нужно. Потому что иначе было просто не выжить. Потребовалось не больше двадцати минут, прежде чем она сама лично позволила ему выкопать новую могилу на кладбище собственных ошибок — и тем самым совершила не одну, а целых две новых. Гермиона просто об этом ещё не знала. Потребовалось не больше двадцати минут, чтобы цена выбора вновь перестала казаться такой высокой. Потребовалось не больше двадцати минут, чтобы она снова оказалась в его руках. Не больше двадцати минут, чтобы они снова не смогли сдержаться. Потребовалось не больше двадцати минут, чтобы решить — любовь — точно лучшая причина, чтобы все пошло наперекосяк. — Это ничего не меняет, — шептала Гермиона сквозь хаотичные, нетерпеливые поцелуи, — я просто хочу тебя. Ничего больше. — Знаю, — шептал Драко в ответ, соглашаясь с ее полупьяной ложью. — Скажи, что не спишь с ней, — продолжала Гермиона, не отрываясь от поцелуев, одновременно с чем расстегивая его рубашку, — скажи мне правду. — Я не сплю с ней, — Драко прервал касания и бережно обхватил лицо девчонки, чтобы она посмотрела ему в глаза, — последний раз это было ещё до того, как я впервые тебя поцеловал. Очень давно. — Лжешь. — Можешь влить мне в глотку сыворотку правды. Я этого не делал. И не хотел. — Лучше бы ты мне соврал, — выдохнула она, нащупывая руками пряжку его ремня, — тогда я бы, возможно, сумела остановиться от этой ошибки. Драко ведь в самом деле не хотел делать девчонке больно. Просто тоже не мог иначе. Он не мог ее не хотеть. Он не мог по ней не скучать. Он не мог не хотеть вернуться, пусть и знал, насколько это неправильно — снова швырять ее в мясорубку. Снова швырять ее в омут с не пережитым прошлым. С незакрытым прошлым. Но все это — рациональность. Чувства — дело совсем другое. Мы знаем — они всегда диктуют свои условия. И просто попробуйте не поддаться, оказавшись в такой ситуации и с такой любовью лицом к лицу. Просто попробуйте.