ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Воспоминание 10. До упора, Глеб-26.

Настройки текста
      Идти приходится с остановками. С большими, длинными паузами, необходимыми для того, чтобы оценить обстановку на каждом опорном пункте и продумать план действий — снова, снова и снова.       Около подъезда сидит та же самая компания, что два года назад, только банки с пивом никто из них уже не прячет рефлекторно за спину: теперь они горделиво выставлены на всеобщее обозрение, как почётные медали «за совершеннолетие!», дающие сомнительную привилегию сэкономить пару минут на кассе магазина. В этот раз они уже не провожают меня раздражённо-презрительным взглядом, хотя машину я припарковал аккурат на тротуаре.       Просто мудаками на БМВ нынче никого не удивишь, это с простеньким Кашкаем непозволительны были подобные фокусы.       Мне достаточно окинуть взглядом каждого из них, чтобы запомнить те мелочи, которые в экстренной ситуации становятся решающими: дырочки от снятого с брови пирсинга, белый рубец на подбородке, большая родинка с неровными краями на шее. Теперь чрезмерная осторожность стала моей новой привычкой, то ли полезной, — неизвестно, когда решит заявить о себе новый враг, — то ли вредной, ведь каждое не укладывающееся в рамки обычной рутины действие вызывает еле ощутимую, но всё равно неприятную вибрацию тревоги.       Пока я курю, — исключительно для того, чтобы мой ступор у подъезда не выглядел как признак очевидного психического расстройства, — домофон издаёт тонкий сигнал открываемой двери, и меня тут же пробирает жаром воспоминаний. Кажется, что сейчас, вот прямо сейчас я увижу её пушистые волосы, и худые ноги с острыми коленками, торчащие из затасканных серых шорт, и улыбку, как всегда мягкую и нежную.       Но наружу вылетает сначала мелкая и звонко тявкающая собачонка, а следом — её гламурная хозяйка, вышагивающая от бедра с гордо задранной вверх головой. И я с интересом наблюдаю за тем, как ладони, только что крепко сжимавшие Балтику, — ну и вкусы у современной молодёжи, — мгновенно зарываются в длинную собачью шерсть и перебирают её бережно-ласково, трепетно.       Нет, это не у подростков сбиты все ориентиры. Просто мы, взрослые, так привыкли ворочать дерьмо, что маниакально видим его повсюду.       Вторая линия обороны прорывается с первым моим шагом внутрь подъезда. Первая пала ещё пятнадцать минут назад, когда мне всё же хватило духа вылезти из машины и перестать пялиться на то, как порывы ветра выклянчивают у деревьев первые жёлтые листья, принимаясь таскать их по всему двору и пытаться сунуть в лицо прохожим.       Здесь намного тяжелее. Лампочка вот-вот перегорит, поэтому светит тускло, порой принимается часто мигать, нагнетая и без того будоражащую атмосферу.       Кончиками пальцев касаюсь шершавой, выкрашенной в блекло-зелёный цвет стены: оказывается, она прохладная на ощупь. Во времена подросткового буйства гормонов столько раз прижимал девушек к этим однотипным стенам однотипных подъездов однотипных домов, и никогда этого не замечал. В шестнадцать я только и мог думать о том, получится ли снять с неё трусики, а в двадцать шесть мечтаю найти то сокровенное место, к которому она прислоняется плечом, когда копошится в сумке в поисках ключей от квартиры.       А говорят ещё, что с возрастом люди во всём становятся циничны. Бред!       Годы испытаний и разочарований учат чувствовать. Не размениваться на внешний блеск, а ценить именно то, что отзывается восторгом в сердце, насколько бы обыденным оно не выглядело.       Последний рубеж совсем хлипкий, несерьёзный, — оббитая бурым дермантином дверь с крупными цифрами, покрытыми пошлой позолотой, — но в числе шестьдесят восемь я вижу не что иное, как сразу три дула направленных прямо на меня пистолетов, и нервно усмехаюсь.       Потрёпанная пластиковая кнопка звонка легко продавливается под пальцем и чуть западает в рамку, неприятно прищемляя мне кожу. Поэтому, когда дверь всё же открывается и Юра встречает меня широкой, искренне радостной улыбкой, на моём лице лишь недовольно-страдальческая гримаса.       Или не только поэтому?       — Здесь ванная, — указывает он на одну из дверей, коих оказывается слишком много для узкой и тесной кишки коридора, свет от единственной люстры в котором почти полностью заслонён головой Юры. — Мы на кухне, приходи туда.       Признаться, я уже успел отвыкнуть от обычных квартир. Неудобных, маленьких, с самым простым и старым ремонтом: обшарпанные дверные ручки, серые полосы расползшихся от времени стыков на обоях, имитация дерева тошнотного оранжевого цвета. Они навевают воспоминания о том, как мы собирались с друзьями в школьные годы и вытворяли то, о чём до сих пор стыдно вспоминать.       Нынче с друзьями мы собираемся в дорогих ресторанах, элитных ночных клубах или на пустырях, где никто не всполошится от звуков выстрелов.       Я дёргаю рычаг на смесителе и тут же подставляю ладони под струю воды, — чертовски горячую, ошпаривающую мне кожу подобно концентрированной кислоте. Отдёргиваю руки, раздосадовано смотрю на то, как они становятся красными, слегка припухшими, и вытираю их первым попавшимся полотенцем с какой-то дурацкой вышивкой-цветочком по краю, больно елозящей по обожженному.       А на кухне что-то шкворчит, шипит на меня предостерегающе невидимой разъярённой кошкой, как и всё вокруг отгоняя подальше, прогоняя прочь, угрожая, укоряя. Будто весь мир знает, что я пришёл сюда с войной.       Исподтишка. Подло.       Снова медлю — даю себе последний шанс одуматься. Провожу ладонью по лицу и судорожно втягиваю носом горький аромат полыни — её запах, видимо, остававшийся на полотенце. И иду вперёд, одурманенный и опьянённый, почти покачиваясь, жадно выискивая знакомый силуэт в ярких красках помещения.       Она стоит ко мне боком и суетливо проворачивает сковородку, пытаясь придать кривому, кособокому оладушку относительно округлую форму. Волосы перехвачены на затылке заколкой, но всё равно топорщатся и лезут в лицо, — кажется, я не только вижу, но и слышу сквозь все остальные звуки, как она сдувает непослушную волнистую прядку со своих глаз.       Теперь на ней не шорты, а обычные хлопковые штаны, зато майка без рукавов, и я бессовестно прикасаюсь взглядом к тонким, худым плечам с мелкими веснушками и поглаживаю их вплоть до остро торчащих локтей.       Она так прекрасна, что у меня дыхание перехватывает. Плавятся лёгкие. Обрывается сердце. Кружит, кружит голову — мне бы упасть на колени и прижаться лбом к её животу, и спросить тихонько то, что давно не даёт покоя.       Почему? Почему ты для меня? Почему для тебя - не я?       — Давай туда, — указывает мне Юра на стул у окна, будто заранее загоняя в угол. Будто заранее расставляя самые выгодные для себя позиции на будущий бой. Будто заранее чувствуя исходящую от меня опасность.       — Привет, — бросает Люся через плечо, и краем глаза я успеваю уловить, как неубедительно, через силу приподнимаются вверх уголки её губ. И она начинает разворачиваться ко мне медленно, нерешительно, только давая надежду — и тотчас отнимая, находя для себя достойное оправдание.       Оладушки. Чёртовы оладушки, от которых нельзя отвлекаться ни на секунду.       Потрясающий запах с нотками ванилина — пожалуй, даже слишком сильными, навязчивыми, приторно сладкими после нескончаемой горечи последних лет, — вихрем разлетается по кухне и вырывается через приоткрытое окно прямиком на улицу. Туда, в мутную пелену тускнеющего к вечеру света, разбавленной сгущёнкой разливающуюся по двору.       Мне кое-как удаётся заставить себя отвести взгляд от Люси, а вот Юра не собирается лишать себя удовольствия. Смотрит на неё с таким откровенным желанием, не скованным никакими нормами, ограничениями, штампами или кольцами, что у меня от злости сжимаются кулаки.       Знал ведь, что так будет. Но позвонил ему, напросился, пришёл.       Сложно разобрать, что именно двигало мной, и продолжает двигать, подталкивать ожесточённо в спину и швырять из стороны в сторону, не позволяя остановиться. Страх. Досада. Гнев?       Может быть, концентрат из ярости и обиды, попавший в мою кровь в тот же самый момент, когда фамилия Юры появилась в списке людей из органов, кто когда-то сотрудничал с пытавшимся убить нас Коваленко?       Нет, это не развело нас по разные стороны баррикад. Пока нет. Просто соприкоснулись в единой точке бифуркации те стороны наших с ним жизней, которые не предназначались ни для других, ни друг для друга: тёмные, мрачные, постыдные. Так сильно отличающиеся от того, к чему мы оба шли, чего хотели, какими собирались стать.       Амбиции. Деньги. Вот что вывернуло нас наизнанку и сделало преступниками — из тех самых пацанов, кто искренне собирался с ними бороться.       А я ведь специально не стал втягивать Юру в свои грязные дела. Хотя знал наверняка: он бы согласился. Хотя его кандидатуру мне ни единожды предлагал и Валера, и другие задействованные мной ребята с нашей академии.       Но я боялся быть его начальником. А ещё больше боялся, что приключись с ним любая беда, и мне придётся смотреть в глаза Люси и видеть в них ненависть и укор, вынести которые мне наверняка оказалось бы не под силу.       И мне хочется разобрать, что именно наполняет мои внутренности яростью, раскалённым докрасна, расплавленным металлом льющейся по венам вместо крови, забивающей сердце и распирающей грудь. То ли это осознание того, что и здесь он смог всё сделать без меня, самостоятельно нашёл тот грязный, затхлый источник, из которого можно жадно тянуть деньги, не думая о плывущем вслед за ними шлейфе мерзкой вони. То ли нелепая ревность: почему же она выбрала именно его, если и здесь он ничуть не честнее, не благороднее, не лучше меня.       Мы оба лицемерные твари, умело подобравшие под себя маски добродетели. Я окунул свои руки по локти в чужую кровь, он — прикрыл свою крепко спящую совесть пыльцой кокаина и разноцветным конфетти таблеток, которые помогал, — и помогает, — разносить по миру, давая возможность всем желающим окунуться в волны наркотического экстаза.       Только вот меня вечерами встречает слишком большая для одного человека, современная и как будто вовсе нежилая квартира, тишина и стакан с крепким алкоголем, которым пока ещё получается заливать тоску, чтобы закоротило, зависло и отпустило хотя бы до утра. А его панельный спичечный коробок заполнен запахом обожаемых им оладьей, обогрет улыбкой любимой-любящей женщины и выстелен мягким бархатом её голоса.       Он может слушать её часами. Он может разговаривать с ней дни и ночи напролёт. Как же немыслимо я ненавижу его за это, и буду ненавидеть ещё сильнее, узнав, что он просто не пользуется этой возможностью.       Несправедливо, почему же всё так несправедливо.       — Помнишь соседа моего, Семёна Вадимовича? — спрашивает Юра и приподнимается со стула, чтобы дотянуться до стоящей под рукой у Люси тарелки с оладьями и стащить несколько штук.       — Фредди Меркури из Хамовников?       — Точно, я уже и забыл про те его шикарные усы, — смеётся он, перебрасывая слишком горячие оладьи из ладони в ладонь. — Так вот, у него дочка неделю назад с балкона упала. Выглянула что-то сказать одноклассникам и улетела, лежит сейчас в реанимации. А в её деле пишут, что это была попытка суицида.       — На каком основании?       — Да хуй знает. Ребята из местного отдела ссылаются на криминалистов, а разузнать, что же такого они нашли, я не смог, у меня нет доступа к чужому делу. Но все в голос уверяют, что она бы так никогда не поступила.       — Давай я попрошу Разумовского узнать подробности? Он может сделать официальный запрос, - произношу это, а сам еле сдерживаюсь от ехидной ухмылки. Уж кому, как не мне знать все способы Данила доставать нужную информацию, и варианта «официальный запрос» в них точно не найти.       — Это твой чокнутый дружок из ФСБ? — усмешка у него получается кривой, оползающей вниз под тяжестью презрения и неприязни, всегда испытываемых к Разумовскому и прежде даже не скрываемых.       — Он теперь в следственном комитете, — проговариваю на автопилоте, наблюдая за тем, как Юра снова поднимается, выключает плиту и переставляет тарелку с оладьями на стол. А потом прижимается к Люсе со спины, упирается губами ей в затылок, целуя, и переплетает руки у неё под грудью.       Рядом с ним она такая маленькая, хрупкая — совсем теряется, скрывается за широкой мужской спиной, и только несколько тёмных пружинок волос ложатся ему на плечи, напоминая о её присутствии. И я тоже теряюсь, разрываюсь от боли на мельчайшие частицы и разлетаюсь по воздуху. Не жив и не мёртв. Задыхаюсь, захлёбываюсь.       Чёртова пытка, на которую я пришёл сам. Оглядел весь широкий ассортимент орудий, — от дыбы и целофанового пакета со скотчем до чужих пальцев на любимом теле, — и остался, самонадеянно решив, что всё выдержу.       «Держи удар, сынок. Люди будут оценивать тебя по умению утирать кровь и слёзы с каменным выражением лица».       — Садись к нам, — предлагает ей интимным полушёпотом, пробирающим меня прямо до костей огнём ревности, на которую не имею никакого права. Ощущается даже резкий запах палёного, и это вовсе не пригорает к сковороде забытое всеми тесто, а пылает моё тело, сгруппировавшееся и напряжённое, ожидающее следующего удара.       И запрещённый приём, нокаут, контрольный в голову почти случается, когда Люся быстро кивает, позволяет ему утянуть себя к столу и мешкает, понимая, что Юра собирается усадить её на свои колени. Улыбается так странно, по-особенному, будто одним этим простым движением губ передаёт для него длинное засекреченное послание, — Господи, кто бы знал, как я хотел бы разговаривать с ней улыбками, — и опускается на табурет, оказываясь ровно посередине между нами.       Иронично. И очень жестоко.       Я тут же задеваю её ногой под столом и совсем недобро усмехаюсь, замечая, как она испуганно вздрагивает и бросает на меня мимолётный взгляд. Украдкой, будто случайно. Но в глазах её сверкают молнии, — и это не любовь, не вожделение, а страх и ярость ничуть не меньшие, чем ходят за мной по пятам, — и руки покрываются гусиной кожей.       — Представляешь, Люсь, однажды Глеб нашёл себе друга, когда они оба положили глаз на одну и ту же женщину и заключили пари, кто первый затащит её в постель, — я позволяю Юре коверкать и перевирать эту историю, а сам с каким-то незнакомым ранее извращённым удовольствием наслаждаюсь тем, как низко падаю в её глазах.       Бегу от патологического стремления выглядеть чуть лучше, чем просто идеальным, к нездоровому желанию испачкать не только собственные руки и душу. Имя. Так, чтобы не оттереть, не отмыться.       На самом деле мы с Разумовским никогда не заключали никакой спор. Когда стали постоянно пересекаться в стрелковом учебном центре, я уже встречался с Жанной и имел столько секса, что это скорее утомляло, чем восторгало, поэтому у меня не возникало мыслей затащить в постель ещё кого-нибудь.       Но перед одной из девушек мы с ним действительно выделывались, как умели. Распускали павлиньи хвосты и трясли львиными гривами, стреляли глазами даже чаще и точнее, чем из пистолетов, самоотверженно бросались на помощь с улыбками-приманками, — и всё это по наитию, не сговариваясь, ни разу не общаясь напрямую. Впрочем, через пару дней затяжного соревнования на звание альфа-самца мы услышали фамилию той самой девушки и быстро смекнули, кто её отец, после чего оба резко поумерили пыл.       — И кто же победил? — спрашивает Люся, с внезапной смелостью обращаясь прямо ко мне. Без укора, злости, презрения. Смотрит спокойно, глаза в глаза, и пылающую внутри меня ярость словно заливает холодным осенним ливнем.       — Победила дружба.       — Зная тебя, это звучит очень двусмысленно, — вставляет Юра, ухмыляясь и подмигивая мне.       Хочется встать и снова разбить только зажившие костяшки, заставить алую кровь бежать по его изогнутым губам и белым зубам, собираться в маленькой ямочке на подбородке и капать на светлую домашнюю майку.       Я слишком сроднился с видом струящейся крови. Слишком привык к содранной коже, — своей, чужой, — и тому звуку судорожного, вынужденного выдоха, которым тело отвечает на очередной сильный удар.       Но сейчас я держусь. Блефую. Поддерживаю начатую не мной игру, а сам отчаянно, бездумно, рискованно мошенничаю. Прижимаю своё колено вплотную к её, надавливаю, перехватываю, не позволяя отстраниться, хотя она пытается, и эта возня под столом может вот-вот привлечь лишнее внимание.       — Зная меня — да, — отзываюсь раздраженно, выделяя голосом совершенно неуместное здесь «зная». Словно он действительно знает меня настоящего, знает о моих проблемах и переживаниях, знает хоть одну блядскую тысячную долю правды о моей нынешней или прошлой жизни.       Благодаря Разумовскому после разборок с Коваленко нам всем удалось сохранить свою конфиденциальность. Никаких имён, никаких фамилий, минимум разговоров при чужаках — установленные им правила выполняются безоговорочно, а мы становимся неуловимыми и загадочными силами, подмявшими под себя достаточно аппетитный кусок столичного криминального пирога.       А Юра даже представить себе не может, кто именно сейчас сидит напротив него, кого он позвал к себе в дом.       Впрочем, и я знаю о нём не многим больше, чем он обо мне.       В том нелепом соревновании победил, кстати, именно Данил, доказав, что харизма и наглость запросто опрокидывают на лопатки выигранные в лотерею у генетики внешние данные. Девушка сама предложила ему сходить куда-нибудь, и именно тогда он, не желая подставляться и иметь проблемы с её высокопоставленным отцом, с самым честным видом признался, что всё это время пытался понравиться именно мне. С того момента и начались шутки про нашу любовь и правда — про дружбу.       Но мне, в целом, уже почти плевать, как обычная история, способная вызвать разве что лёгкую улыбку, вдруг превратилась в образец возмутительной пошлости. Я внаглую отщипываю кусок от уже надкушенного Юрой оладушка, — что там, мы же неебически близкие друзья, названные братья, даром что не взяли себе имена Каин и Авель, — и закидываю его в рот.       Сладко. Даже слишком сладко на мой вкус, однако и это не перебивает вязкую горечь желчи, выделяющейся в таком количестве, что я давлюсь и истекаю ей, отплёвываю её мерзкими словами, концентрированной кислой правдой.       Столько злости, столько отчаяния, обиды и стыда в том котле, куда нырнул я с головой. И варюсь в этой бурлящей, вскипающей, ошпаривающей жиже, глотаю её широко раскрытым для жалобного крика ртом, впитываю в себя через поры, а потом оставляю повсюду грязные, смрадные следы своего присутствия.       — Забыла сметану достать, — спохватывается Люся и подскакивает с места, как ужаленная. На самом деле тот участок кожи, где наши колени соприкасались всё это время, у меня пылает адским огнём, - и мне хочется верить, что и у неё тоже.       Только легче от этого не становится. Будто камень, застрявший в груди, растёт и расширяется с каждым следующим совершаемым мной опрометчивым ходом, и прогревается, раскаляется по мере того, как её страх, растерянность и боль проявляются в еле уловимых мелочах.       Печёт, как же сильно печёт под рёбрами.       — А Глебу мёд, — добавляет Юра, по-настоящему удивляя меня: трудно представить, что он помнит такие нюансы моих предпочтений в еде, при этом не первый год забывая про день моего рождения.       — Не нужно, не напрягайся, — реагирую молниеносно и, улыбнувшись, киваю на покинутый ею табурет и почти в приказном тоне говорю: — Садись, отдыхай.       Её ответная улыбка — ломаная, нервная, — не более чем смирение с неотвратимым, признак того, что она слишком обессиленна, чтобы попытаться бороться со мной. Да и есть ли смысл бороться с тем, кто решил отринуть все правила, наплевать на честь и мораль, оголтело идти по головам?       Тонкие пальцы на мгновение сжимают ткань светлых брюк на бедре, потом хватаются за край стола так, будто ей необходима опора, чтобы не упасть. Опускается обратно медленно, держит лицо, — не знай, что происходит, и не заметил бы этих секунд отсрочки.       Ненавидишь меня? Я тоже себя ненавижу.       — Так, я чего начинал-то про Семён Вадимовича рассказывать, — скомкано произносит Юра, параллельно жуя, и я уже рефлекторно жду, когда же появится тётя Тома и гаркнет на него, чтобы не разговаривал с набитым ртом. — В общем, дочери его требуется сейчас медицинская помощь и деньги, а из-за этой приписки про возможный суицид их не берёт благотворительный фонд, который занимается несчастными случаями. Видимо, они считают, что раз она сама захотела однажды умереть, то пусть теперь и правда загибается в страшных муках.       Мне хочется думать, что лицо Люси дёргается исключительно от того цинизма, с которым он преподносит ситуацию. Но даже у меня не получается обмануться, особенно когда в этот же самый момент она сжимается и сдвигается, сводя к минимуму наше новое возможное соприкосновение.       — Вот я и подумал, может у этих богатеев, на которых ты работаешь, есть какие-нибудь свои фонды, или выходы на проверенных врачей, кто смог бы дать своё заключение её состоянию. Как я понял, там всё очень плохо.       — Придумаю что-нибудь, — заверяю его, проглатывая ехидное замечание о том, что у него и самого теперь есть богатые и влиятельные друзья. Не сейчас, не время. Не та точка кипения, чтобы выплеснуть из себя всё накопившееся. — Кажется, у Кирилла есть какие-то знакомые в больнице, где наблюдается его бабушка.       — Кирилл — это тот пацан, с которым ты нянчишься? — ехидно уточняет Юра и я просто киваю в ответ, потому что пренебрежительное «пацан» внезапно слишком сильно задевает и отдаётся неприятным покалыванием в затянувшейся ране. — Он всё такой же капризный говнюк?       Не сразу нахожу, что сказать, теряясь между возникающими в мыслях формулировками и тем, как следует преподнести эту информацию, чтобы не вызывать лишних подозрений. По общей легенде, работающей для Войцеховского и всего внешнего мира, мы до сих пор еле терпим друг друга. Я — ради отличной зарплаты, Кирилл — потому что покорно выполняет все прихоти своего отца.       А вот на самом деле…       На вторые бессонные и крайне напряжённые сутки после того, как нас с ним обстреляли, я просто потерял сознание. Упрямо отмахивался от затянувшейся, изматывающей лихорадки, списывая её на последствия стресса, свыкся с периодически терзающей меня болью в боку — всё тело так ломило и выкручивало, что оказалось легче лёгкого не придавать значения очередной яркой и острой вспышке.       А осколок пластика, вылетевший из простреленной почти насквозь водительской двери, прочно сидел у меня под кожей, агрессивно отторгался организмом и оттого начинал гноится, приближая меня к тому самому моменту икс: внезапной чёрной завесе перед глазами и остаточному осознанию того, что я навзничь падаю на бетонный пол.       Несколько дней забвения сменились на более позорный период, когда мне приходилось быть свидетелем заботы Кирилла, вводившей меня в ступор плохо объяснимого стыда. У меня не получалось даже посмеяться над тем, как профессионально он взбивал и подкладывал мне под голову подушку или заставлял съесть всю порцию куриного бульона, с непроницаемым лицом и непоколебимым спокойствием встречая все мои капризы и приступы дерьмового настроения.       Пожалуй, единственное, как он прокомментировал всё случившееся, было брошенное с сарказмом: «Теперь ты обязан на мне жениться», на что я с чистой совестью пожелал ему отправиться в объятия к Разумовскому, продолжавшему в это время усиленно разгребать последствия неправильно принятых мной решений.       Пока курс антибиотиков спасал мне жизнь, Кирилл спасал нашу репутацию, придумывая достоверную легенду для своего отца. Не знаю, как его извращённый ум только догадался до подобного, но на визит с повинной к Андрею он пришёл с исколотыми венами, — на мой скромный вкус, даже слегка переусердствовал с расползшимся на половину руки синяком, — и слезами в глазах. А Войцеховский с неожиданным сочувствием принял известие о том, что его единственный сын и наследник сидит на наркотиках, жестом широкой души простил ему разбитую под кайфом машину и назидательным родительским тоном высказал банальное скупое «Ай-яй-яй».       А сам, кажется, обрадовался и расслабился, поняв, что все опасения старика Войцеховского о хитрости и коварности Кирилла не более чем навязчивый бред старого маразматика, и в действительности его сын просто обычный неудачник, которого всегда можно использовать в собственных целях за щедрые подачки с хозяйского стола.       И подачки не заставили себя ждать: в первый же мой выход из дома Кирилл был уже с новым БМВ последней модели и контактами хорошего дилера, проверенного лично Андреем.       Пожалуй, странные отношения внутри моей семьи стремительно меркнут на фоне впечатляющего взаимопонимания и взаимного использования, принятых у Войцеховских.       Пока я отделываюсь от Юры, смешивая правду и ложь, старые и новые события в такой удачной пропорции, что сам себе удивляюсь, Люся то и дело бросает на меня долгие взгляды. И в них не видно ни одной из ожидаемых мной эмоций. Только утягивающая вглубь серая бездна сожаления, попав в которую мне уже не хочется выбираться.       — Дай мне телефон Семёна Вадимовича. Я сам наберу ему, узнаю что конкретно нужно, — прошу сразу, потому что не уверен, будет ли возможность взять нужный номер, когда придёт время уходить отсюда. Даже если буду уходить сам, а не Юра попытается вышвырнуть меня за порог, поймав на мало поддающемся контролю желании прикоснуться к его жене.       У меня нет ни чёткого, ни самого расплывчатого плана действий; я пришёл сюда, ведомый гневом, страхом принятия своей новой жизни и безысходностью, от которой ищу возможность спрятаться. Мне... просто захотелось к ней.       К чужой жене, к недоступной женщине, ставшей моей продолжительной и неизлечимой болезнью. К источнику той боли, что двумя пулевыми отверстиями пульсирует внутри меня, отбивая один и тот же ритм в два слога.       Лю-ся. Лю-ся.       Люся.       Я так зависим от этого имени, что даже возненавидеть его не могу.       И вот судьба сама дарит мне шанс, с гадкой ухмылкой подбрасывает уникальную возможность, — на, попробуй, подбери, сделай с этим что-нибудь толковое. А я не только подбираю, я вцепляюсь в неё руками, ногами и зубами, вытягивая самый максимум из ситуации.       — Чёрт, телефон в спальне оставил, — замечает Юра, шарясь по своим карманам.       — Принеси. Потом забудем, — уверен, что моя настойчивость должна бы вызывать у него подозрения. Но в этот момент он не успевает ничего понять и покорно поднимается с места, хватает полотенце и выходит из кухни, на ходу вытирая руки.       Мы смотрим ему вслед. Я — с торжеством и отчего-то очень гадким ощущением незаслуженной победы. Она — с такой грустью в глазах, которую можно встретить только на перронах и в залах аэропорта.       — Зачем ты делаешь это? — спрашивает приглушённым, отстранённым шёпотом, и только потом наконец поворачивается ко мне. — Пытаешься разодрать то, что давно зажило и затянулось?       — Если оно давно затянулось, почему же ты до сих пор так боишься моего присутствия рядом? — почти перехожу на рык, на крик, на злобное шипение, упираясь ладонями в поверхность стола и придвигаясь ближе, ещё ближе к ней, насколько это вообще возможно.       Задеваю по касательной тарелку с уже ненавистными оладьями, которая чуть не переворачивается и громко звякает. Сладость ванили смешивается с горечью её духов, пульсация ярости в висках смешивается с биением обезумевшего от счастья сердца, покалывание в помнящих гладкость её кожи пальцах — с онемением губ, мечтающих хоть вскользь коснуться тепла желанного тела.       А она сбегает от меня: вжимает голову в плечи, съёживается, напрягается, отводит взгляд так смущённо, стыдливо, испуганно, как не делала этого даже при собственном муже. Пытается улыбнуться — не выходит. Дёргаются вверх уголки влажных, только что нервно облизанных ею губ, и сразу же опускаются вниз. И мурашки снова бегут у неё по плечам, хотя между моими постепенно продвигающимися всё ближе к цели пальцами и её лежащей на столе ладонью остаётся ещё несколько сантиметров.       Всего лишь несколько сантиметров, когда как долгих девять месяцев — подумать только, за этот срок успевает зародиться целая новая жизнь и обрываются десятки других, — я держался на расстоянии в полсотни километров от неё и уверял себя, что смогу так и дальше.       Теперь вижу, что не смогу. Меня заглатывает тьма, и я лечу, иду, из последних сил ползу именно к ней, как к единственному спасительному источнику света, способному вывести обратно на истинный путь.       — Что с тобой стало, Глеб? — наступает моя очередь дёргаться от её слов и поспешно прятать глаза, не позволяя разглядеть в них то, что мне на самом деле хочется не просто рассказать, а прокричать громко, до сорванной глотки, испуганно разлетающихся с веток у окна голубей, в недоумении вздрогнувших соседей.       Всё ведь очень просто.       Я стал убийцей.       И если бы не тот губительно-спасительный осколок в моём боку, то число убитых мной людей перевалило бы далеко за число четыре. Нам необходимо было убрать всех доверенных людей Коваленко и его самого, и мы сделали это, устроив настоящую бойню по окраинам столицы.       Не отмороженные или съехавшие с катушек отбросы общества, а мы — примерные дети, образцовые мужья, уважаемые и крайне ценные сотрудники ведомств, стоящих на защите закона и справедливости.       Права была Ксюша: не существует никакой справедливости. Иначе мне на голову давно уже должен бы упасть кирпич, чтобы воздать по заслугам всё то, чего я на самом деле заслуживаю.       Не знаю, сказалась ли так болезнь, или просто разум поставил крепкий блок на все воспоминания и мысли, что вынести разом казалось мне невыносимой, непосильной задачей. Я продолжал жить как прежде, доведя свои рутинные действия до полного автоматизма, и будто не чувствовал ни раскаяния, ни нормального и естественного для человека страха быть пойманным. Всё было так просто и легко. Убил — забыл.       А потом заморозка начала проходить, и меня стало накрывать. Волна ужаса, волна отвращения к себе, волна паники. Отлив. Штиль. Цунами ярости, стремящееся прогнуть, подмять, снести всё на своём пути.       Я не просыпаюсь среди ночи в холодном поту, мне не снятся в кошмарах простреленные мной головы и грудные клетки, не видятся кусочки мяса, кожи и мозгов на земле и листьях издевательски неуместного подорожника, нет фантомного ощущения брызг крови на своих руках и лице.       У меня как будто всё нормально и это «как будто» рвёт меня снаружи и царапает изнутри.       Я стараюсь забыть, но если бы только умел это делать, то не сидел бы сейчас здесь, в патологической зависимости от каждого её слова, взгляда или действия. И везде, где я оказываюсь, то по радио, то по телевизору, то передавая из уст в уста снова, снова и снова звучит всё то же.       Криминальные разборки, передел власти, восемнадцать убитых.       Сотрудник крупной технологической корпорации спрыгнул с Москворецкого моста прямо на Кремлёвскую набережную и скончался на месте, полиция разыскивает девушку в ярко-красном костюме, которую видели с ним незадолго до самоубийства.       Вот что со мною стало, Люся. Я исполнил свою дурную мечту, пошёл по стопам отца, добровольно ввязавшись в войну.       И теперь знаю то, о чём он, - осознанно или случайно, - умолчал. В любой войне не бывает правых и неправых. Есть только жертвы и убийцы.       — Позвони мне, — вырывается из меня тихое и хриплое, совершенно бессмысленное, глупое. Потому что я не смогу назвать ни единой разумной причины сделать это, кроме пресловутого жалобного: «Ты так сильно мне нужна».       — Я никогда тебе не позвоню, — обрубает решительно те тонкие ниточки упоительной недосказанности между нами, на которых держалась хрупкая, хрустальная капля надежды, разлетающаяся вдребезги одновременно со скрипом двери в глубине квартиры. И она озирается испуганно и продолжает говорить торопливо, скомкано, осипшим голосом, какой бывает от сдерживаемых из последних сил слёз: — Пожалуйста, перестань, Глеб. Юра здесь не при чём, но больнее всего будет именно ему.       Мне хочется с ней поспорить: нет, здесь не бывает понятия «больнее», и одному из нас троих всегда придётся жить с кое-как заштопанной раной на сердце.       Юра возвращается на кухню, продолжая сосредоточенно делать что-то у себя в телефоне, и встаёт совсем рядом с ней. А я пользуюсь небывало ценными секундами, когда могу продолжать откровенно смотреть только на неё одну. Так, как мне этого хочется: изучая каждую её черту и врезая в себя новыми рубцами.       Она впервые такая встревоженная, взбудораженная, движется резко и хаотично, как запертая в тесную клетку птичка, рвущаяся на свободу. Но не уходит, а прижимается к нему — утыкается лбом в бок, и его ладонь немедленно опускается ей на макушку, и пальцы легонько перебирают пряди волос, окончательно разлохмачивая их.       — Ты чего, Люсик? — спрашивает нежно и ласково, сладким полушёпотом, от которого меня насквозь пронзает дрожью.       Что я делаю? Зачем я здесь?       Пришёл разрушить то счастье, которое сам так и не сумел создать? Ни с Алисой, ни с Ксюшей, оправдывая себя только тем, что ни одна из них не была ею. Решил, что можно взять готовое тепло чужих чувств и просто приложить его к себе; одолжить, как приглянувшуюся вещь?       У меня в кармане коротко вибрирует телефон, и я достаю его трясущимися руками. Еле справляюсь с огромным комом, вставшим поперёк горла, и ощущением болезненно сдавленной переносицы. Смотрю на присланный только что Юрой контакт долго, очень долго, намеренно пропуская мимо себя те моменты, когда она полностью прячет лицо — прячется от меня, меня! — прижимаясь к его животу, льнёт к нему всё ближе и сильнее, заметно расслабляясь только когда он начинает поглаживать её плечи.       Разве тому, кого любишь, причиняешь боль?       Может быть, я и не люблю её. Так будет намного лучше для всех. Так будет намного проще справиться с этим.       — Мне уже пора. Будем на связи, — бросаю ему и поспешно выхожу, уже не задумываясь о том, как всё происходящее выглядит со стороны. Более того — я уверен, что теперь наверняка сделаю всё возможное, чтобы никогда впредь с ним больше не созваниваться, не видеться, не знать ничего о его жизни.       И ничего о ней.       Всё, что я сейчас могу сделать — уйти и позволить ей и дальше быть счастливой. Без меня.       Из двора я выезжаю на такой скорости, что собираю шквал возмущённых возгласов и оставляю в воздухе плотную взвесь из пыли и ошмётков первых опавших листьев. Просто задерживаться там ещё хоть на секунду стало бы невыносимым, и даже в горящем окне той самой кухни мне до сих пор мерещился силуэт двух обнимающихся влюблённых.       Отчасти прихожу в себя только бесцельно колеся по кругу уже чёрт знает сколько времени, и мысленно благодарю Москву за такое количество колец, — хотя любые кольца теперь вызывают во мне слишком противоречивые эмоции.       Когда сворачиваю в сторону, ведущую к родительскому дому, толком ни о чём не думаю. Мелькают какие-то обрывки увиденного, проносятся дребезжащим на поворотах вагончиком американских горок испытанные эмоции, возвращается слабая, отчаянная злоба. А потом я притормаживаю у большого зоомагазина и провожу в нём почти час, впервые отвлекаясь столь странным образом.       Всё же меня можно назвать везунчиком, потому что дверь мне открывает именно Диана, тут же округляя жирно обведённые чёрным глаза. Если бы первой подошла мать, то сразу подняла бы крик, испортив всё впечатление, а Альберт всё равно бы позвал сначала маму.       — Это тебе, — я улыбаюсь и наконец спускаю щенка с рук. Вроде он совсем ещё маленький, но постоянное удерживание на весу дрыгающегося и ёрзающего пушистого комка оказывается неожиданно непростой задачей. У женщин, часами таскающих их на руках, точно есть секретные источники дополнительной силы.       — Охуеть! — бесхитростно выдаёт на выдохе Диана, заставляя меня ещё один раз облегчённо вздохнуть из-за отсутствия рядом матери.       Из недр квартиры доносятся звуки музыки и смех, насыщенно и вкусно пахнет чем-то мясным, — видимо, я успел как раз к ужину, и именно сегодня с удовольствием на него останусь.       Все мои сомнения и опасения проходят в тот момент, когда Диана садится на корточки и бережно, очень осторожно поглаживает щенка, потом зарывается пальцами в рыжую, мягкую, длинную шерсть. Я сначала угадываю её широкую улыбку по еле заметному движению ещё по-детскому пухлых щёк, и только потом она на мгновение вскидывает голову вверх, глядя на меня с восторгом и искренним счастьем.       Прошла целая вечность с тех пор, как я видел её такой последний раз. Вечность с совершённой мной ошибки, расколовшей нашу семью, наш мир на две разные эпохи.       И пока она гладит щенка, уже пытающего облизать её ладони, я задерживаю дыхание и протягиваю к ней руку, мечтая тоже просто погладить.       Но останавливаюсь прежде, чем кончики пальцев успевают коснуться чёрных как смоль волос, и не могу пойти дальше. Просто не могу. С остервенением отдёргиваю руку и тру подбородок, сменяя улыбку на кривую гримасу отвращения к себе.       Родители воспримут нового жильца с удивительным спокойствием, и несколько следующих недель дома будет царить непривычный, давно позабытый мной мир. Я буду жадно впитывать в себя каждый уютный вечер с родными людьми, наслаждаться воскресными прогулками с сестрой и этим пушистым недоразумением, буду стараться наладить то, что сломалось когда-то давно — не без моего же участия.       Но этого окажется недостаточно.       Дни, недели, месяцы. Мне впору повесить у себя в квартире огромный календарь и обводить каждую новую дату, когда я пытаюсь просто жить дальше, не искать смысл, не жалеть о прошлом. Делать свою работу. Быть тем, кто я есть.       Пестрота осенних листьев сменяется на безобразные чёрные колья опустевших веток, холодные дожди — на затяжные снегопады и грязное месиво под ногами. Вечера в кругу семьи сменяются на грохот клубной музыки, разбавленный барменом алкоголь, — с помощью шести стаканов которого проще утопиться, чем как следует напиться, — и ослепляющий блеск коротких девичьих платьев.       Великие планы днём, — а мальчик-то вырос, теперь он делит не песочек в ведёрках, а места влияния и зоны отвественности своих подчинённых, — и попытки забыться ночью.       Девушки и женщины — редкими яркими пятнами в монохромной обстановке квартиры. Всегда на одну ночь, чаще без завтрака, а одной и вовсе сунул пятитысячную на просьбу одолжить на электричку до Дубны, чтобы прочувствовать всю степень собственной убогости.       Ведь мне стало действительно всё равно, в кого запихнуть свой член на этот раз. Лишь бы волосы выженно-белые и длинные, и непременно округлые формы, — хоть литр силикона, хоть выход за пару размеров от общепризнанного нынче идеала, — и обязательно звонкий, излишне громкий голос. Не прихоти или капризы, не странный вкус, а просто страх хоть на одно мгновение увидеть в стоящей передо мной раком ту самую.       А под весенним солнцем подсознательно ждёшь, что скоро всё изменится. Понимаешь, как глупо звучит — ну право, не в двадцать шесть лет страдать такой хуйнёй, — но всё равно думаешь, что внутренний лёд тоже скоро растает, и под ним способно станет прорасти что-то важное, ценное, прекрасное.       Природа оживает, и мне бы ожить вместе с ней.       Но вместо прекрасного нового догоняет непонятное, неотболевшее старое. Бьёт обухом по голове, сшибает с ног, раскурочивает сердце, приводя в движение три года сидящую в нём пулю. И с неизвестного номера шепчет в телефонную трубку нерешительно, чертовски виновато:       — Глеб?       — Ты говорила, что никогда мне не позвонишь.       — Я помню. Просто… — повисает длинная пауза, выдерживать которую - что стягивать свою кожу лоскутами. Хочется вцепиться зубами себе в ладонь, запрещая говорить, заглушая десятки рвущихся прямиком из груди вопросов, просьб, проклятий.       Забыл же. Хотел забыть. Вдруг бы получилось?       — Не знаю, как это объяснить, — она громко и судорожно вздыхает, одним лишь этим звуком отправляя ещё один крупнокалиберный снаряд прямиком в мой живот. — Мне вдруг стало очень нужно сказать тебе, что я хочу, чтобы у тебя всё было хорошо.       — У меня всё хорошо, Люся, — вру уверенно, без запинки, и неосознанно вцепляюсь пальцами себе в волосы.       — Кажется, у меня тоже.       И короткие гудки как автоматная очередь, от которой не способна спасти ни одна наращенная броня.       Я мечусь из угла в угол, не нахожу себе места в собственной квартире, в родном городе, в этой вселенной. В своём теле. Мне душно, мне тесно, мне так, словно и не было последних шести месяцев, и года, и двух, трёх лет. Моё всё, — настоящее, сокровенное, сильное, — до сих пор сидит в том ненавистном кафе и смотрит на приближение очень странной, очень опасной, совсем не понравившейся мне девушки.       Это ничего не значит.       Но если это ничего не значит, то что вообще в этой ёбаной жизни имеет значение?       К вечеру холодно и от реки поднимается ветер, подталкивающий меня в спину и будто нашёптывающий: «Быстрее, быстрее же, давай!». И я бегу на пределе собственных сил, почти задыхаясь, уже не чувствуя ног и только смутно ощущая твёрдость набережной под ними. Бегу, бегу, бегу, убегая от мыслей и от самого себя, желая вымотать собственное тело настолько, чтобы не осталось сил думать.       Может быть, мне удастся вернуться домой настолько уставшим, чтобы мгновенно заснуть и не вспоминать о том, что случилось какой-то час назад. А завтра будет новый день, и новая попытка начать всё сначала.       Но как бы быстро я не бегал, ещё один телефонный звонок всё равно меня догоняет. На этот раз от Кирилла, и я как идиот несколько раз перечитываю имя на экране, чтобы убедиться, что это точно он.       — Глеб, приезжай завтра ко мне с самого утра. Сейчас звонил Андрей, на выставке военной техники послезавтра я буду выступать вместо него.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.