Ходи!

NC-21
В процессе
351
6
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 329 565 слов, 46 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
351 Нравится 770 Отзывы 128 В сборник

Вдох-выдох, Глеб-26.

Настройки
      Сначала у меня получается вести хоть какой-то счёт времени, хотя, объективно говоря, в этом нет уже совершенно никакой необходимости. Просто именно так создаётся мнимое впечатление контроля над ситуацией, этакий элемент игры, позволяющий сознанию удерживаться от лишней паники.       Полежал здесь часа три и хватит, пора собираться и идти домой.       Чужая кровь, попавшая на пальцы, высыхает и стягивает кожу неприятной тонкой плёнкой. Пытаюсь аккуратно стереть её о свои брюки, но неудачно выворачиваю запястье и сильно обдираю тыльную сторону о каменную крошку, рассыпанную повсюду и неожиданно оказывающуюся очень острой.       Обычно на это и внимания бы не обратил, — ну так, взглянул разок с досадой и подумал, что стоит быть аккуратнее, — но сейчас эта жгучая боль воспринимается необыкновенно яркой, острой, почти нестерпимой. И в то же время именно она выступает спасительным якорем для психики, начинающей стремительно раскачиваться на волнах нарастающей паники.       Страх сбивается мутной пеной по кромке глубокого и тёмного, бездонного отчаяния. Шелестит и шуршит, подхватывая моё давно уже онемевшее тело, ставшее плотным и твёрдым, будто тщательно просоленным в морской воде. Эти звуки — моё надрывное, болезненное дыхание. Урывками, судорогами. Сразу выдаёт истинное состояние, как бы я не пытался заверить себя, что спокоен.       Мгла, бесконечная мгла вокруг, в которой так просто потеряться. Я моргаю, наверное, слишком часто, потому что в глаза то и дело попадает пыль, оцарапывает их с конвульсивными движениями век. Но наступает то состояние, когда мне всё равно не удаётся понять, открыты ли сейчас мои глаза или я, напротив, жмурюсь изо всех сил.       Сплю я или нахожусь в сознании?       Мне видится раннее утро, всего за пару минут до восхода солнца. Градиент алых красок на небе, отчего-то неспокойный океан, и влажный солёный ветер с неповторимым запахом, под дуновениями которого подпрыгивают огромные перья кокосовых пальм и взлетают вверх резко и неистово сливающиеся воедино пшеничные длинные волосы и тонкий, полупрозрачный шифон кремового сарафана.       Я долго смотрю на эту изящную фигуру, с одной стороны состоящую сплошь из мягких и плавных линий, обтянутых тканью, а с другой — разлетающуюся, размывающуюся, устремляющуюся в светлый песок и алую кромку над горизонтом. Она тает, растворяется. Она становится всё дальше и тоньше. Нереальная, отстранённая.       И мне кажется, что достаточно ступить несколько шагов вперёд, чтобы догнать её, но я ничего не делаю. Немой и бесчувственный сторонний наблюдатель, не вмешивающийся в ход событий.       Ничтожный и трусливый человек, пускающий всё на самотёк.       Перед тем, как испариться, она слегка поворачивает голову вбок, словно специально позволяет узнать себя. Вспомнить.       — Ксюша?! — зову нерешительно, на выдохе, а оттого слишком тихо. Только ей и того достаточно: дёргается вверх уголок пухлых губ, а потом её лицо закрывают взметнувшиеся пряди волос и всё исчезает.       Я прихожу в себя в тьме, с ощущением полностью переломанного, растерзанного тела. Оно ноет, зудит, требует движений, движений, движений — но на любую попытку хоть немного пошевелиться отзывается болью. Не знаю, что хуже: вообще не чувствовать себя, или чувствовать напряжение сразу в каждой из миллионов составляющих меня клеток, разбухших и налившихся, трескающихся от внутреннего распирающего их давления.       Хочется кричать. В ушах непонятный шум, — то ли сводящая с ума абсолютная тишина, то ли набор непонятных низкочастотных сигналов, складывающихся в единый гул, — но своё хриплое дыхание я слышу отчётливо и слишком громко.        Вдохи. Выдохи. Мелодия трепещущей жизни, не желающей уходить из тела.       На этот раз я специально елозю ладонью по тому месту, о которое поранился только недавно. Относительное, неизвестное «недавно», состоящее то ли из пяти минут, то ли из часа, то ли из целых суток.       Боли больше нет. Так, лёгкое жжение, совершенно ничтожное в сравнении с общим состоянием. Кожу слегка покалывает, будто морские брызги попадают на участки, не успевшие затянуться корочкой запечённой крови.       Естественный страх стучится в мысли настойчиво и грубо, тарабанит мощными ногами, орёт низким басом: «Галлюцинации, у тебя уже галлюцинации!», вынуждая внутренности сжаться в комок и испуганно метаться от прутьев-рёбер до налитого, переполненного до предела мочевого пузыря.       Дёргаюсь лихорадочно, совершаю мизерные движения, сокращая мышцы совсем как змея. Царапаю лицо о плиту, постанываю и всхлипываю от боли и, — в большей степени, — от ощущения, что меня вот-вот разломит, раздавит, разотрёт в порошок.       Паника стискивает меня крепко, - и не думай, тебе не вырваться, - и повторяет настойчиво, что так будет лучше. Твердит, что я должен выбираться, делать хоть что-нибудь для своего спасения, что меня здесь никто не найдёт.       Где они все, где?!       Капли пота катятся по виску, пересекают щёку и попадают на пересохшие губы, трескающиеся всё сильнее, когда я широко открываю рот в беззвучном крике. Жадно ловлю эту единственно доступную сейчас жидкость кончиком языка, а она отвратительная, терпко-солёная на вкус.       И тогда я вспоминаю, что всё увиденное мной действительно было — в последнее утро перед нашим с Ксюшей отлётом с островов обратно домой. И тревожный океан, и моё желание что-то сделать, и её улыбка только для меня. Грустная.       — Знаешь, вот все говорят: «Хочется на море!». И я сейчас понимаю, что мне тоже хотелось. Всегда. Даже задолго до того, как впервые его увидела. Просто раньше я не могла найти этому чувству правильное название, — рассмеялась она, когда я наконец решился подойти к ней и сказать, что нам уже пора.       А должен был признаться, что мне тоже чего-то хотелось. Господи, мне всегда чего-то хотелось, в каждую чёртову минуту этой длинной, однообразной жизни, но я умудрялся ничего не делать, или делать - но совсем не то.       Упускал возможности. Бился на износ, не жалея себя ломился в плотно окружавшие меня стены, когда как выход всегда был рядом, стоило лишь оглянуться.       Тогда выход был, сейчас — нет.       И сколько я не стараюсь справиться с собственным телом, оно не слушается, оно мечется, оно ведёт нас обоих к неминуемой гибели, усердно убегая от неё же.       Реальность заканчивается. Как старое, изъеденное молью верблюжье одеяло она начинает постепенно расползаться: вываливаются самые слабые, повреждённые участки, образуются дыры, которые растут в количестве и размере, и осыпаются на меня пушистые, мелкие обрывки ниток с запахом пыли и затхлости. Покрывают лицо, забиваются под ногти, щекочут и душат.       Душат! Комком встают поперёк горла, песком покрывают язык, хрустят под зубами, горькими сухими крошками перекатываются во рту. Не пропускают воздух, захватываемый истеричными, частыми глотками.       Начинает кружиться голова и резкое, странное, очень пугающее ощущение, - что моё тело проваливается сквозь землю и летит куда-то, - вынуждает замереть и сгруппироваться. Кажется, я теряю сознание. Не меняются ни моё положение, ни беспросветная мгла перед глазами, но навалившаяся сильнее каменной плиты слабость окончательно разрывает и без того надломанную связь между мозгом и нервными окончаниями.       Единственное, что остаётся для меня — только доносящееся издалека сбитое, хриплое дыхание. И я уже не понимаю, моё оно или чужое.       Чёрное ничто кишит чудовищами. Склизкими холодными щупальцами, гладкими и чуть влажными на ощупь; плотными хлёсткими кнутами, перекрученными жгутами, тонкими длинными нитями. Ползут ко мне, подбираются вплотную, оседают на груди, рассыпаются по плечам и обвивают, опутывают, сдавливают шею. Скручиваются в узел и душат, душат, душат.       Они уже добирались до меня. До маленького мальчика, дрожащего от страха, проваливающегося в бездну, сражающегося с ужасом в собственной голове.       Под нашими ногами разлетался песок, поднимаясь в воздух клубами пыли. Отец с каким-то пожилым мужчиной из местных шли первыми, и их размашистый, слаженный мужской шаг задавал темп, придерживаться которого у меня получалось только бегом. Мать, державшая мою руку так крепко, что онемели кончики пальцев, тоже еле поспевала, молча семеня вслед за ними.       Я завидовал Карине: как отец поднял её, ревущую в голос, там, рядом с вокзалом, так и нёс до сих пор на руках. Длинные чёрные волосы покрывали его спину, чуть покачивались на ветру, а она лежала щекой у него на плече и только изредка приподнимала голову, чтобы посмотреть на меня. Так, будто проверяла, на месте ли я.       И спустя столько лет, после всего случившегося между нами, я бы не смог с уверенностью сказать: боялась ли она меня потерять или, напротив, отчаянно этого желала.       Тот городок в Абхазии, где мы проводили семейный отпуск, был совсем маленьким. Мы с Кариной поначалу и поверить не могли, что существуют места, где дороги — это не ровный слой серого асфальта, как дома, а обычные вытоптанные среди травы полосы, усыпанные песком или мелкими камнями. Наверное, дети там жили самые счастливые в мире, потому что у них круглый год было столько песка, сколько пожелают, и, чтобы играть с ним, не приходилось толкаться в сколоченной из досок клетке-песочнице, тесный контакт с которой то и дело заканчивался ненароком посаженной занозой.       Но я и на занозы был согласен, вот только Карине нельзя было в песочницу, а мне не разрешали играть без неё. В Москве мама всегда уводила нас в самую глубь парка, в чужие дворы, на бульвары, где оставались узкие участки зелени, между которыми можно было хотя бы бегать или играть в салки, прячась за стволами деревьев. Подальше от других детей, и чтобы нас не видел никто из соседей.       И вот мы снова крались между чужими участками, отгороженными друг от друга стенами из вьющихся растений с гроздьями винограда, свисающими между крупными сердцевидными листьями, за которыми еле получалось разглядеть колья забора. Откуда-то тянуло запахами дыма и жареного мяса, но никто не смеялся, как обычно — город будто вымер, притих, затаился испуганно. Прятались за крышами последние лучи солнца, и только кружащие вокруг осы назойливо жужжали, заглушая и без того тихий разговор отца с нашим проводником.       — Вам нужно успеть проехать, пока они не взяли под контроль всю границу. С твоей фамилией здесь опасно находиться, Максим, — втолковывал мужчина низким, грудным голосом, из-за лёгкого акцента произнося все слова будто нараспев. — Как же вы так опоздали на поезд?       — Стечение обстоятельств, — спокойно ответил отец, когда как центральное звено тех самых обстоятельств уже лежало в большом чемодане, тщательно завёрнутое в несколько слоёв пергаментной бумаги. — Найдёшь еду для Олеси и детей?       Нас всех разместили в одной маленькой комнате, совсем не похожей на тот домик, где мы жили последнюю неделю. Там было уютно и пахло сладкими цветами и фруктами, а на окнах висели тонкие кружевные занавески, через которые по утрам солнце причудливым узором раскрашивало дощетчатый пол. Здесь же было холодно и пусто, только одна узкая кровать приставлена к голой стене, в углу стол с настольной лампой, да пара стульев. И первым делом, пройдя внутрь, мужчина с отцом плотно задёрнули шторки, отчего мне стало как-то особенно тревожно.       Все еле помещались в помещении, и очень скоро нас оставили втроём: меня, молча сидящего на стуле и настороженно вслушивающегося в каждый звук, Карину, сразу забившуюся в угол на кровати, обхватившую свои колени руками и смотрящую исподлобья озлобленным волчонком, и мать, развернувшую злополучную фигурку балерины и разглядывающую её зачарованно, с восторгом.       От принесённой мужчиной еды я отказывался как мог, хотя свежеиспечённая, ещё ароматная лепёшка и тушёные овощи выглядели очень аппетитно. Но мне было так тяжело, маятно, будто живот совсем усох, и ни единому кусочку просто не найдётся там места.       — Максим, Максим, уговори его поесть, так же нельзя! Так и ляжет голодным спать! Он только тебя послушает! — настойчиво шептала мать на ухо отцу и принималась суетливо кружить по комнате, заламывая руки.       — Глеб, мать права. Поешь хоть немного. Мы можем отправиться в путь в любой момент, у тебя должны быть силы выстоять до конца дороги.       — Мы поедем домой? — с надеждой спросил я, нехотя отламывая край уже успевшей остыть лепёшки. На море было так хорошо, так красиво, но мне почему-то безумно, до внезапно вставших в глазах слёз захотелось домой.       — Да, сынок. Мы поедем домой.       Видимо, заметив моё состояние, отец то ли погладил, то ли потрепал меня по макушке. Он был достаточно скуп на ласку, и даже когда хотел и пытался проявить её по отношению ко мне или Карине, то выходило очень сдержанно и порой неуклюже. Зато ощущение его ладони на моём плече успокаивало, согревало, отгоняло все страхи, и именно так, — сидя рядом с ним, под волшебным действием самого простого прикосновения, — я всё же сумел поесть.       А потом родители ушли, уложив нас спать. И я легонько тормошил отвернувшуюся к стене Карину, надеясь, что она всё же поговорит со мной: в периоды злости или сильной обиды ей ничего не стоило молчать по несколько дней подряд, и только для меня порой случались исключения, пока никто не слышал. Но в тот раз с её стороны не было никакой реакции, и мне пришлось оставить попытки и смириться с тем, что не с кем поделиться своими переживаниями.       Заснуть не получалось. Мне было нехорошо, тяжело: всё съеденное так и осталось стоять плотным комом где-то чуть ниже горла, а постель подо мной словно раскачивали из стороны в сторону. То медленно, неторопливо, убаюкивающе, то резкими и сильными рывками, пугающими меня ощущением того, что матрас вот-вот перевернётся и я упаду на пол.       Когда я старательно закрывал глаза, пытаясь заснуть, то видел перед собой солнце. Огромным ярким пятном оно ослепляло и закрывало собой всё вокруг, грело, пекло. От него хотелось спрятаться, и мне приходилось крутиться в постели волчком, зарываться в одеяло, прижиматься ближе к Карине.       Но стоило солнцу пропасть, как пришла темнота. А вместе с ней подкрались и монстры, на этот раз не выползающие тихо из-под кровати, а уже лежащие в ней. Они жались ко мне, хватали за руки и ноги ледяными пальцами, опутывали меня и забивались прямо в рот плотными нитками.       Кажется, меня и не тошнило вовсе — по крайней мере обычная тошнота имеет мало общего с тем странным, пугающим, мучительным состоянием. Между сном и реальностью, между болезнью и фантазией.       Ворочаясь, мне приходилось постоянно выплёвывать, убирать от себя волосы Карины, существующие как отдельный организм и непременно оказывающиеся рядом со мной, вокруг меня, на мне — как бы усердно я не отворачивался, не отодвигался, не перекладывал их аккуратно в сторону. Но в ту ночь они не доставляли неудобств. Нет, они приводили меня в настоящий ужас.       — Максим, Максим, что с ним? Я зашла, а он лежал и стонал, я так испугалась! — в тусклом свете включённой настольной лампы лицо мамы выглядело совсем бледным, белоснежным. И круглые, тёмные глаза растерянно-взволнованным взглядом метались по моему лицу. — Глеб, у тебя что-то болит? Скажи мне, болит?       — Да, — кивнул я, и только тогда разглядел стоящего возле кровати сразу за её спиной отца. Под линию света попадали только его ноги и ладони — крупные, загорелые, с огрубевшей кожей и широким ободом двухцветного кольца на безымянном пальце.       — Покажи, где болит? Что у тебя болит? Глеб! — нервно тараторила мама, зачем-то стягивая с меня одеяло, а я просто не мог собраться, думая о том, что отец стоит прямо напротив и видит мои мокрые от слёз щёки.       Мужчины ведь не плачут.       — Я не знаю, — пробормотал тихо, виновато отводя взгляд в сторону. Мне и правда не удавалось ничего разобрать, потому что болело, крутило, ломало будто всё тело разом.       — Зачем ты обманываешь, Глеб? Мы же волнуемся!       — Олеся, у него температура, — вмешался отец и только после, в подтверждение своих слов, приложил руку к моему лбу. — Сходи к Астамуру, попроси таблетку парацетамола.       Мать ушла, а отец аккуратно присел на самый край кровати, так и не убирая руку от моего лба. Я не видел его глаза, но и без того хорошо знал, какие они: глубокие, холодные, с тонкими линиями морщинок, разлетающихся из внешних уголков и сливающихся с тенью длинных ресниц. Затянутые блеклой плёнкой усталости, под которой каряя радужка приобретала цвет чая, разбавленного молоком.       — Всё будет хорошо, Глеб. Тебе нечего бояться. Просто подумай о доме — и страх сразу начнёт рассеиваться.       После таблетки мне наконец удалось провалиться в сон, хоть и поверхностный, зато лишённый кошмарных сновидений и мерзких образов. А разбудили нас с Кариной громкие хлопки совсем неподалёку, от которых задрожали даже стены. До этого изредка раздавались другие, лёгкие и совсем приглушённые, похожие на звуки лопающихся воздушных шариков.       Но это было что-то иное. Тревожное. Необратимое.       Кажется, где-то на улице кричали люди, — мне не удалось расслышать это, потому что спустя пару мгновений с первой серии хлопков родители ворвались в комнату и просто схватили нас с кроватей, ничего не объясняя, и стремительно выбежали из дома с нами на руках. Мы снова шли через дворы, а идущий впереди мужчина подсвечивал дорогу фонариком и тащил наш чемодан, на ходу называя отцу какие-то имена и фамилии, которые следовало запомнить «на тот самый случай».       Мне повезло быть слишком маленьким, чтобы суметь понять суть происходящего вокруг. Повезло, что мою панику подпитывала только тревога родителей: ещё более торопливая и сбивчивая, чем бывало обычно, речь матери, её часто повторяющееся испуганное «Максим, Максим!»; и напряжение в лице молчаливого и решительно действующего отца. Повезло, что я думал только о том, как скоро мы доберёмся до дома, а не боялся, доберёмся ли вообще до него.       Нас посадили в машину к другой семье, и машина эта была большая и очень странная: сзади в ней располагались сразу два сидения напротив друг друга, как в автобусе. Отец несколько раз повторил, что мы должны сидеть тихо и не издавать ни звука, пока не переберёмся через границу. Только я смутно понимал, что это означает, но всё равно покорно кивал головой, готовый и до самой нашей квартиры не проронить ни слова.       Особенно громкие звуки хлопков заставляли меня вздрагивать, а вот Карина держалась на удивление спокойно и отстранённо, и я даже слегка завидовал тому, какой смелой она выглядела со стороны. Мама обнимала её двумя руками и держала крепко, — видимо, опасалась какой-нибудь капризной выходки в самый неподходящий момент, — а Карина просто взяла мою ладонь и не отпускала до самого конца поездки.       Пока загрузили все вещи и дали указания, начало понемногу светать. Я как мог вжимался спиной в скользкое сидение из дермантина, с которого постоянно сползал, и украдкой разглядывал сидящих напротив нас женщину и смуглого мальчика, значительно старше меня, - по крайней мере, если он вытягивал носочки, то уже доставал ногами до пола машины.       Мы ехали медленно, но даже на минимальной скорости машину всё равно сильно трясло и швыряло на ухабистой дороге. Ранний молочный свет заглядывал в окно, играл бликами на золотых нитях, вшитых в повязанный на голове у женщины яркий платок, скакал трусливыми солнечными зайчиками по нашим детским, покрытыми синяками коленям.       Мальчишка смотрел на меня хмуро: видимо, долго оценивал. А потом наклонился чуть вперёд, протянул ко мне руку и разжал прежде согнутую в кулак ладонь.       Там сидел жук. Большой, с красивым чёрным глянцевым панцирем, — сначала я подумал, что он уже мёртв, вспомнив как много подобных жучков убивала Карина, сдавливая до характерного хруста. Но нет, на одно мгновение он шевельнул полупрозрачными крыльями, и мальчишка поспешил снова спрятать его в ладони и улыбнулся мне.       Снова становилось душно. Казалось, сразу несколько таких жуков забрались в меня и теперь щекотали изнутри, перебирали своими слегка колючими лапками. Хотелось свернуться клубочком, но на сидении оставалось слишком мало места, даже чтобы толком пошевелиться, и я просто беспрестанно ёрзал, надеясь отогнать от себя это противное ощущение.       И когда дома и поля за окном сменились на глухой с виду лес, я решил, что мы наконец пересекли ту самую границу, о которой говорил отец. И почти подпрыгнул на месте, оглянулся назад, почему-то уверенный в том, что напоследок увижу море.       Но вместо этого в памяти моей осталась картина наслоенных друг на друга треугольников тёмных крыш среди яркой зелени, и оранжевого полукружия всходящего солнца. И поднимающихся над городом плотных, грязно-серых клубов дыма только что начавшейся войны.       Пелена застывшего в воздухе тёмно-серого смога, чёрные разводы копоти на бетонном полу и красные пятна крови.       Меня тошнит, пересохший и покрытый пылью язык ощущается чужеродным предметом во рту, губы почти не шевелятся. Кажется, мне нужно что-то сказать, — или что-то услышать, — но просто не хватает сил.       Я не понимаю, где я. Хватаюсь за куски своих последних воспоминаний, но они совсем тонкие и обрываются прежде, чем удаётся вытянуть хоть одно целиком.       Сирена. Крики. Красное на сером.       Ваня. Долговязый Ваня, поправляющий козырёк своей фуражки с улыбкой на губах. Ваня, лежащий в луже своей крови, принявший на себя предназначавшиеся не ему пули. Его дыхание — громкое, пугающе-хриплое, поверхностное.       Это то, что случилось. Это то, что я слышал?       Нет. Пытаюсь сжать руки в кулаки, вспоминая до противного ярко освещённое помещение, где ни одному из нас не удалось спрятать своё лицо. А в центре — гроб, на который положили пыльную фуражку с багровым пятном.       Назойливо крутятся среди мыслей отдельные слова, как частички никак не поддающейся мне простейшей головоломки.       Мир. Рухнул.       Как давно рухнул мой мир? С какого момента всё пошло не так, и тот фундамент, на котором с детства строилось моё восприятие реальности, вдруг пошёл огромными трещинами, не выдержал и развалился, погребя меня под обломками неосуществлённых желаний?       Со мной уже происходило что-то подобное, точно происходило. В далёком прошлом, где я был так же растерян и лишён выбора, где приходилось прогибаться и приспосабливаться к условиям, казавшимся невыносимыми, где ловушка смыкалась вокруг меня годами — а я так и не смог ничего с этим сделать.       Темнота. Ночь…       — Глеб, мне страшно, — горячее дыхание прошлось по шее, заставив меня вздрогнуть и широко раскрыть глаза. Видимо, я всё же успел задремать, если не слышал, когда Карина пришла.       В комнате ничего не видно — в прошлой нашей квартире прямо под моим окном стоял фонарь, и я привык к тому, что свет от него пробивался даже сквозь плотно задёрнутые шторы. Здесь же хоть настежь их распахни, и всё равно останешься в этом липком, желеобразном мраке.       Она легла вплотную ко мне и прижалась со спины, сразу же обвив рукой за плечи. Вроде бы худенькая девочка, но придавливала меня к постели огромной неподъёмной плитой, и заполняла собой всё пространство вокруг, чтобы не оставить ни единой возможности, что ты будешь принадлежать кому-то ещё. Даже самому себе.       Был период, когда меня невыносимо раздражало это, и попытки избавиться от неё заканчивались нашими драками, после одной из которых мне довелось впервые испытать настоящую тяжесть отцовской ладони: не лежащей одобрительно на плече, а с размаху бьющей по лицу. Тогда меня просто накрыло яростью и злостью ещё более сильной, чем прежде, и ощущением чудовищной несправедливости, ведь она начала первая, а потом специально подло разревелась при родителях.       Теперь мне было стыдно и за своё поведение, и за долго вынашиваемую после того случая мысль отомстить Карине. Хоть родители и объяснили нам подробно, почему они решили развестись, всё равно казалось, что этого могло бы не произойти, просто веди мы себя по-другому.       — Глеб, Глеб, ты будешь меня защищать? Пообещай, что ты будешь меня защищать! — требовательно шептала она, прижимаясь лбом к моему затылку. Горячие губы иногда вскользь касались моей кожи, а стоило им отстраниться, как по шее начинали стелиться мягкими нитями её волосы, будто пытавшиеся опутать меня целиком.       Мурашки пробегали по телу. Иногда, ещё с самых первых своих детских воспоминаний, я никак не мог отделаться от странного чувства, что как будто бы боюсь её.       — Обещаю, Карина. Я буду тебя защищать.       — Всегда?       — Всегда, — выдохнул без раздумий и перехватил её ладонь, легонько сжав пальцы. Не то, чтобы я врал, но мне слишком часто и самому стало хотеться чьей-нибудь защиты.       — Он меня пугает, этот Альберт. Он смотрит на меня. Ты видел, как он на меня смотрит? Я очень его боюсь, Глеб. Глеб! Не молчи! Почему мы не остались с отцом? Если бы ты сказал матери, я бы тебя поддержала. Ты же знаешь, знаешь, что я всегда тебя поддерживаю. Только я одна на твоей стороне.       — Карин, но отец нам не предлагал…       — Ну и что?! Ты же слышал, он болеет. Мы сегодня разговаривали в школе и Катька сказала, что у её бабушки тоже было «плохо с сердцем» и она от этого умерла. А мы уехали. Нас с ним рядом нет. А вдруг ему плохо прямо сейчас? Прямо сейчас, Глеб? И он совсем один!       — С ним должна быть Людмила, — попытался я сгладить эффект от её слов, когда как у самого всё внутри мгновенно затянулось коркой чистого льда.       Даже мы с Кариной не всегда могли с первого раза растолкать крепко спящую и уже слегка глуховатую Людмилу, выполнявшую в нашей семье роль помощницы по хозяйству. Надеяться на неё было слишком опрометчиво.       А отец никогда не жаловался при нас на здоровье, что немудрено с его-то характером. Мы бы и не узнали ничего, если бы за пару дней до переезда случайно не подслушали крайне неприятный разговор между мамой и Людмилой, впервые позволившей себе говорить грубо и резко, повышенным тоном.       И только появись возможность выбора, я бы действительно предпочёл остаться жить с отцом. Несмотря на то, что отчим не только не вызывал у меня негатива, но и сумел по-настоящему понравиться тем, что общался с нами на равных и не пытался стать «новым папочкой». И также несмотря на то, что я чётко осознавал: отец был уже не в том возрасте и состоянии, чтобы в одиночку справляться с воспитанием двух входящих в подростковый возраст детей.       Он уже не мог как следует позаботиться о нас, но мы-то о нём могли!       — Будем оставаться у него ночевать. Всегда можно сослаться на то, что там школа ближе.       — А потом мама и вовсе о нас забудет и бросит, как отца, — резко вскинулась Карина, со злости так впившись ногтями мне в ладонь, что, кажется, прорвала кожу до крови. — Особенно когда родится её новый ребёнок. Мы станем не нужны ей!       — Карина, ну что ты… — я начал поворачиваться к ней, чтобы приободрить и успокоить, обнять как можно крепче и заверить, что этого никогда не случится: как бы сильно я сам временами не обижался и не злился на мать, всё равно знал, что она нас любит.       Но Карина оказалась проворнее и быстрее, взобралась на меня и села на живот, ладонями обхватила моё лицо, и её острый пронзительный взгляд словно прорывался сквозь темноту, разрезал сплошное чёрное полотно ночи и бил прицельно в мои глаза, заставляя их смотреть и видеть.       — А если родится девочка, ты будешь любить её так же, как меня?       — Конечно же нет! — ответил сразу, без запинки, потому что и представить себе не мог, что кто-то ещё может войти в нашу семью, в мою жизнь и занять там столько места.       Мне не хотелось, чтобы чьи-то ещё вещи то и дело оказывались разбросанными по уголкам моей комнаты или валялась вперемешку с моими собственными на полках в шкафу; не хотелось обнаруживать ещё чей-то почерк на полях своих книг и тетрадей, делить с кем-то школу, парту, друзей. Не хотелось, чтобы кто-то ещё будил меня среди ночи, забираясь под одеяло и прижимаясь под бок ошпаривающие-горячим телом.       Иногда я ловил себя на мысли, что мне и одной-то сестры слишком много.       — Глеб, Глеб, пообещай! Обещай, что ты не будешь её любить. Обещай, что никогда не променяешь меня на новую сестру!       — Конечно же не променяю. Давай спать, Карин? Нам рано вставать.       — Поклянись! — потребовала она, склонившись так близко ко мне, что на глубоком вдохе я задевал кончик её носа своим, и чувствовал на губах горячее дуновение дыхания с запахом мятной зубной пасты. — Поклянись, что я всегда буду для тебя единственной и самой любимой сестрой!       Под воздействием страха, стресса, радости, — любых сильных эмоций, независимо от их отрицательной или положительной окраски, — её поведение становилось импульсивным, непредсказуемым, агрессивно-истеричным. И в такие моменты я по выработанной годами привычке старался максимально раскрыться и расслабиться, чтобы показать ей, что не несу никакой угрозы, а потом просто давал столько чувства безопасности, сколько мог.       Обнимал, гладил, обещал что угодно: по десятку нелепых и порой противоречащих друг другу клятв в неделю, которые вряд ли запоминал хоть один из нас.       — Клянусь, что ты всегда будешь для меня единственной сестрой, — прошептал ей на ухо, но слова эти дались через силу, со странным и неприятным внутренним надрывом, почти болезненным, тяжёлым. Будто я только что выпустил из себя литр крови, подписывая договор с самим дьяволом. — Я буду рядом. Буду от всего тебя защищать.       — Как папа маму? — совсем тихо, еле слышно уточнила она, обмякая в моих объятиях, и маленьким комочком сжатой до максимума тепловой энергии свернулась рядом, оставив на щеках лёгкие ожоги пальцев.       Перевернувшись на бок, я сам придвинулся вплотную к ней, надеясь найти спасение от необъяснимой тоски, оставившей в груди огромную дыру. Почему-то мне всё чаще начинало казаться, что из прежней, по-своему счастливой семьи мы остались только вдвоём, вместе против всего мира, нужные только друг другу.       — Да. Как папа маму...       Меня выдёргивает из ледяной проруби воспоминаний грубым рывком, вытягивает за шкирку и отбрасывает в пугающую невесомость. Не существует больше ни времени, ни пространства, ни моего тела и разума в этих составляющих, — только сомкнувшаяся в одной точке давящая бесконечность и страх, страх, много страха.       Он ползёт за мной по пятам много лет, он смотрит пустыми, выдавленными окровавленными глазницами мне в спину, дышит мне в затылок, никогда не оставляя одного. Верный спутник, отвергнутый однажды в детстве друг, убежденный в том, что однажды мне придётся повернуться к нему лицом и первому протянуть руку.       Как бы упрямо я не делал вид, что его не существует, его нет, никогда не было, — чтобы не разочаровывать отца, чтобы вместо «мой мальчик» слышать «растёт настоящий мужчина», чтобы никому ни за что не показать свою слабость, — теперь наступает момент, когда есть только мы.       Я. Мой страх.       Бескрайняя чёрная мгла вселенной и срывающееся дыхание запертого в ней человека.       Вдох-выдох. Вдох-выдох.       То, что я ощущаю, слишком размыто, разрозненно, хаотично. Моё тело огромное и в то же время ничтожно маленькое, онемевшее — и трясущееся, напряжённое, искрящееся как оголённый провод. Меня разламывает, разрывает от боли: всюду и нигде.       Нет больше раздражающей, ужасной сухости в горле — там давно уже сплошь песок, и сам я лишь слепленная наспех песчаная фигура, которую размывает солёными каплями скупых слёз. Нет неприятного давления в переполненном мочевом пузыре — я вообще перестал чувствовать своё тело ниже пояса, а потому даже не знаю, лежу ли сейчас в луже собственной мочи. Нет ни липкости, ни стянутости на покрытых кровью пальцах, и стоит лишь потереть их друг об друга, — еле двигающиеся, распухшие, одеревеневшие, — мне вдруг начинает казаться, что моя кожа сейчас потрескается и рассыпется трухой, как сухие осенние листья.       Я слышу крики. Редкие и далёкие, пропитанные отчаянием так сильно, что оно сочится и капает, стекает по криво сваленным плитам, — кажется, судьба запустила тетрис и вдруг на что-то отвлеклась. Фантомные капли промачивают мои волосы и затекают под затылок, и готов поклясться — я улыбаюсь в этот момент.       Двигаю рукой вбок, стараясь не концентрироваться на мысли, что сразу после завала это давалось намного легче, и расстояние между полом и плитами было больше. Сейчас главное — найти хоть одну зацепку за реальность и держаться, держаться до последнего.       «Ты вообще никогда не сдаёшься, да?»       Люся. Люся…       Теперь чужая ладонь совсем странная на ощупь. Нечеловеческая. Будто вырезанная из старой окостеневшей резиновой покрышки пятерня с кольцом на среднем пальце. Но я аккуратно беру её, преодолевая отвращение и омывающий горло ком горько-кислой рвоты, и сжимаю бережно, почти нежно.       Вот почему Карина тогда держала меня за руку: не пыталась поддержать или утешить, а лишь спасала саму себя.       Движения выходят неуклюжими, заторможенными. Их настоящая причина находится запоздало, просто плавно втекает в мои мысли тонким ручейком токсичной жидкости, мгновенно растворяющейся и начинающей отравлять, убивать все слабые надежды.       Холод. Сильный, промораживающий вплоть до костей холод.       Когда не остаётся надежды, ищешь спасение в вере. Но я ни во что не верю: мне всегда было не до этого, всегда находились какие-то слишком важные дела, чтобы найти для себя истину. Оглянуться вокруг и решить, созданы ли мы по образу и подобию, спущены ли сюда божественной искрой, наделены ли душой, — чистой, мечущейся, рвущейся к вечности, — или случились исключительно однажды соединившимися друг с другом клетками.       Я не атеист и не агностик, — просто человек, слишком поздно осознавший для себя необходимость найти место в этом мире.       Говорят, в ситуации крайнего отчаяния все обращаются к Богу. Бросаются на колени перед этим могущественным незнакомцем и молят его о прощении и сострадании: «Привет! Мы прежде с тобой не общались, и я воротил от тебя нос, но теперь мне нужно, чтобы ты срочно решил все мои проблемы!».       Но мне не хочется искать пощады у небес, и молиться истерично, судорожно, неумело, раскаиваясь в совершённых грехах.       Я грешен настолько, что не нахожу наглости искать себе оправдания. И то, что происходит со мной — я заслужил.       Но всегда есть то последнее, самое красивое и бесполезное, самое нежное и жестокое, самое знакомое всем и до сих пор неизведанное, непонятое. Любовь. Только её не уничтожить обстоятельствами, не заморозить низкими температурами, не скрыть под слоем пыли и каменной крошки, не оттолкнуть окоченевшими пальцами трупа в своей руке.       И даже под тяжестью бетонной плиты, медленно становящейся моим надгробием, любовь не исчезнет - она останется похоронена вместе со мной.       Я знал слишком много прикосновений, откровенных и развязных, похабных, заставляющих кровь мгновенно вскипать в венах. Тысячи поцелуев, наждачкой стирающих губы до двух шевелящихся по инерции участков кожи, больше не способных чувствовать, отправлять по телу сладость восторга и нежности — только вызывать пульсацию поднимающегося по условленной команде члена. И секс, много секса, бездумного и бездушного, откладывающегося в воспоминаниях даже не впечатлениями, а маячками-деталями: кислотно-зелёные трусы, телефонный звонок «так невовремя», татуировка плюща на пояснице, валяющиеся под ногами окурки.       У меня в жизни было так много всего, плохого и хорошего, грустного и весёлого. Только искреннего — ничтожно мало. И то старался прикрыть, прятал стыдливо, оборачивал красивыми фантиками.       Самонадеянный, трусливый идиот.       Человеческие голоса становятся всё ближе, чётче, ярче, и я принимаю их за окончательное помутнение рассудка. Они слишком похожи на те, старательно вычёркиваемые пошатнувшейся психикой маленького мальчика, впервые столкнувшегося с отголосками настоящей войны и захотевшего принимать её кошмар так же стойко и холодно, как отец, или так же равнодушно и легкомысленно — как мать.       «Там человеческие судьбы ломаются, как эта фарфоровая фигурка, Олеся!»       Что-то громко жужжит, хрустит, трещит прямо надо мной. Вибрирует земля, подпрыгивают осколки камней под руками, и новый слой бетонной муки ложится мне на лицо, вместе с моими слезами бессилия слепляя посмертную маску.       Но всё перебивает, заглушает тихий голос с протяжной рычащей «р», звук моего имени — на её губах и языке такого короткого, твёрдого, обтекаемого, как идеально отточенный водой валун.       «Ты ведь понимаешь, почему это происходит?»       Нежность кожи под пальцами, шуршание прохладной ткани свадебного платья, горький запах — через воздух прямиком в лёгкие, мощным наркотиком по всему телу, мгновенной эйфорией и пожизненной зависимостью.       «За все решения сердца отвечать всё равно придётся разуму».       Грохот дождя с градом по крыше машины, полная потеря видимости. Стук, стук, стук.       Где я? Что со мной?       Вокруг всё движется, трясётся. Кто-то надо мной орёт испуганно «стой!», лает собака, льётся по лицу вода. Странный звук — будто хрустнул на зубах сухарик, и что-то сильно обрушивается на меня, вызывая острую, невыносимую боль в рёбрах.       «Глеб. Глеб, Глеб, Глеб!»       Я хочу кричать, но не могу. От меня остаётся только хриплое дыхание с привкусом соли на губах.       Вдох. Выдох.       Алые капли камней на тонкой и загорелой девичьей шее. Мелкий чёрный горошек на стройных женских ножках. Точки, точки, цветные пятна боли перед глазами. Белый горох на подоле платья, нервно одёргиваемом, судорожно поправляемом, разглаживаемом изящными пальцами, и худые коленки, к которым так хочется прикоснуться.       Больно, Господи, как же больно!       «Это пройдёт?»       «Обязательно.»       Обязательно…       — Это он? — я попадаюсь на крючок её голоса и пытаюсь повернуть голову в ту сторону, откуда он доносится. Часто моргаю, щурюсь, силясь открыть глаза, в которые впивается сотней тончайших игл яркий белый свет.       Белый свет. Я умер?       Пальцами скребу по поверхности, но вместо ожидаемой бетонной плиты, камней и пыли ощущаю холод скользкой клеёнки. Кто-то ощупывает мои шею и плечи, обхватывает запястье — тепло чужой кожи кажется обжигающим, бьёт разрядами тока, проходящими сквозь всё тело.       Мне нужно туда, туда. Нужно увидеть. Нужно понять.       Но вдалеке я различаю только тёмное облако вьющихся волос и падаю обратно в тягучий туман боли, теряя тот спасательный круг, что помог мне хоть на пару мгновений удержаться на плаву.       Если только я останусь жить, Люся, то уже не смогу без тебя.
Примечания:
351 Нравится 770 Отзывы 128 В сборник
Отзывы (6)