ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 125 В сборник Скачать

Часть II: Миттельшпиль. Перерождение, Глеб-26.

Настройки текста
      Больничные стены меня удручают. Их белый цвет кажется ничуть не лучше той чёрной тьмы, в которой я провёл почти сутки, и точно так же бьёт по воспалённым остатками страха нервам ужасающим однообразием.       Я вспоминаю отца: последнюю неделю своей жизни он тоже провёл в идеальной белизне палаты, медицинских халатов, выцветших от болезни губ и глаз. Болезнь стремительно сжирала его, обгладывала вплоть до светлых костей, так что с порога невозможно становилось разглядеть, лежит ли кто-нибудь на кровати. Только тёмно-русые волосы, — доставшиеся мне по наследству, — выделялись на подушке, так и оставшись густыми, лишь слегка тронутыми старческой сединой.       Врачи хвалили его за отчаянную борьбу со смертью, принимали за силу духа то, что было для него настоящим проклятием.       «Я знаю, что ты поймёшь меня, Глеб. Я только и мечтаю о том, чтобы моё сердце уже остановилось и перестало истязать сгнивающее заживо тело».       Теперь я действительно понимал. Пока меня везли сюда, осматривали один за другим врачи, пока мне не хватало сил узнать, что именно со мной случилось, а каждую не-онемевшую клетку разрывало болью, спадающей с очередным уколом и возвращающейся крепким ударом с окончанием действия анестетика, — всё это время я вылавливал отрывки сказанных окружающими фраз и думал о том, что лучше было умереть.       Там, в тесной бетонной клетке, в слепленном из пыли, слёз и отчаяния саркофаге, мне хотелось жить. На уровне самых первых, древних, базовых инстинктов; как младенцу, готовому пройти сквозь боль и страх, чтобы выбраться на свет и сделать свой первый вдох, закричать и заплакать от ощущения свершившейся победы.       Там было растянувшееся липкой лентой вдоль сознания прошлое, один кошмарный и бесконечный миг настоящего, мнимый свет в конце тоннеля, к которому я рвался всем своим существом. И не важным казалось, что будет «после» — лишь бы оно наступило.       Но стоило мне снова ухватиться за почти упущенную нить жизни, как она перестала быть самой великой ценностью. Нонсенс.       От манипуляций спасателей раскололась одна из плит. Я не смог понять, рухнула ли она прямиком на меня, или просто на ту, что грозила стать крышкой моего гроба — на самом деле мой разум был настолько разрознен с реальностью, что невозможно было точно понять, слышу ли я голоса сквозь поверхностный, муторный сон, или придумываю всё происходящее, окончательно сходя с ума.       Именно тогда мне стало страшно. Страшно представить, что у меня останется жизнь, но она уже никогда не будет прежней. Страшно представить себя слепым или немым, прикованным к постели или инвалидной коляске, немощным, желающим даже не умереть, а просто освободиться, — как когда-то отец.       Я трус, слабак. Во мне нет той силы духа, которая позволила бы преодолеть всё, что угодно. И мне не было стыдно за это ни тогда, ни сейчас: я нашёл себе мелочное оправдание, решив, что на этот раз вправе сам выбирать, нужна мне такая жизнь или нет.       Вправе ведь?       — Вы настоящий везунчик! — считал своим долгом сказать каждый, в чьи холодные, обтянутые латексными перчатками руки меня передавали. Только никто не спешил пояснить, в чём именно мне повезло: в том, что не раздавило той плитой в лепешку, или что руки и ноги до сих пор со мной, хоть и шевелить ими у меня не получается?       Единственный, кто сразу, по одному взгляду понял мою мольбу, увидел творящийся внутри апокалипсис, — это Кирилл. Бледный и измученный, будто все последние сутки не отходя просидевший около того завала.       — Сломанные рёбра, ушибы внутренних органов, сильное сотрясение и обезвоживание. Месяца через полтора будешь как новенький, — сказал он и ухмыльнулся через силу, добавив: — Я так и знал, что ты грёбаный супермен, Измайлов!       Только после этого я позволил себе отдаться настоящему, глубокому и крепкому сну, наконец лишённому кошмарных образов и тягостных воспоминаний. Наверное, мне всё же вводили какое-то успокоительное, потому что проснулся с туманом в голове и ощущением потерянности, странной притупленности всех чувств, слишком напоминающей недавнее онемение в теле.       Я осторожно шевелю пальцами, пытаюсь привстать на локтях, но наложенные на торс бинты и боль вперемешку с тут же подступающей к горлу горечью тошноты не позволяют этого сделать. Медленно сгибаю колени: мышцы слушаются плохо, реагируют запоздало, как дурно работающая в машине коробка «автомат», но главным является сам факт того, что мне вообще удаётся двигаться.       За окном какая-то невнятная серость, — то ли раннее утро, то ли ранний вечер, — и еле слышно пищит рядом аппарат, отслеживающий состояние моего сердца. Наверное, именно он вкупе с редко доносящимися из коридора голосами навевает на меня воспоминания об отце.       Не самые приятные. Не самые простые. Но теперь, после случившегося со мной, открывающие совсем другую глубину восприятия жизни.       Несмотря на то, что ярко-красная кнопка вызова медсестры находится совсем рядом, нажимать на неё не тороплюсь. Пытаюсь оформить творящийся в голове хаос в связку мыслей, а мысли — в слова и правильные вопросы.       Удивительно, но сейчас меня не пугает одиночество. Более того, я вообще не уверен, что хочу видеть кого угодно из чужих людей, какими бы доброжелательными они не казались. Может это и смешно, но тянет к маме — услышать её голос и взглянуть ей в глаза, будто мне снова пять и до слёз необходим кто-то взрослый рядом, чтобы отогнать завывающих в тёмном углу монстров.       Но первым всё равно приходит врач. В щель приоткрывшейся двери успеваю заметить нескладную высокую фигуру с копной чёрных волос, слишком напоминающую Диану, а потому все банальные наставления, — не вставайте, не делайте резких движений, притворитесь овощем, — пропускаю мимо ушей, поспешно поддакивая.       Стыдно признаться, как давно мне не приходилось испытывать такой сильной и искренней радости от встречи со своей семьёй. От суетливости чрезмерно эмоциональной матери, приободряющей улыбки как всегда сдержанного Альберта, хмурой мины держащейся особняком Дианы с до сих пор красными от слёз глазами.       Она единственная не подходит близко, не пытается обнять, даже не тянется прикоснуться, безоговорочно соблюдая выставленные мной однажды границы, поддерживая ни разу не озвученные вслух правила поведения, позволяющие много лет подряд делать вид, будто ничего не было. И она единственная смотрит на меня со злостью и обидой, с укором и почти осязаемой ненавистью, потому что я нарушил данное ей обещание.       Ещё в те несколько дней горячки, что выпали из моей памяти сразу после летнего нападения на нас с Кириллом, ему вынужденно пришлось обратиться к ней за помощью и коротко, максимально расплывчато и осторожно обрисовать суть произошедшего. До меня настойчиво пытались дозвониться родители, и он решил, что проще всего будет попросить о помощи именно мою сестру.       Нельзя винить в этом Кирилла — в его представлении моей младшей сестре должно было быть слегка за двадцать, а никак не четырнадцать лет. Диана пошла ему навстречу и придумала какую-то отмазку для мамы, — несмотря на дрянной характер, сообразительности ей было не занимать, — но после не единожды требовала, чтобы я больше не участвовал ни в каких сомнительных делах «этого мудилы».       О способностях же Кирилла не нравиться людям можно было начинать слагать легенды.       — Тебе идёт, — решаюсь заметить, как только родители покидают палату, чтобы обговорить с доктором подробности моего состояния. Меня же радует то, что она не пошла вместе с ними, хоть и осталась сидеть в стоящем в углу кресле со скрещёнными на груди руками.       Диана только поджимает губы, принципиально от меня отворачиваясь. Я помню ожесточённый спор с матерью за право покрасить часть волос в фиолетовый, случившийся ещё на её пятнадцатилетие. Но понятия не имею, когда она всё же осуществила задуманное, а ведь прошло уже три недели. Три чёртовы недели, в течение которых я не находил времени встретиться со своей единственной, — оставшейся, — сестрой.       — Мать сильно ругалась?       — Она сказала, что так ходят только наркоманки, — не выдерживает Диана, и голос её, несмотря на резкость произносимых слов, звенит от досады. — Но думаю, что хотела сказать «бляди».       — Диана…       — Ой, конечно-конечно! Проститутки, шалавы, женщины лёгкого поведения — так принято говорить в порядочных семьях?       — Не знаю. Мы ведь с тобой из одной семьи, — моя попытка разрядить обстановку проваливается с треском, потому что в воздухе так и зависает общее на двоих, прогорклое «к сожалению», для каждого из нас несущее свой собственный смысл.       Как же я только умудрился натворить такое, что невозможно стало ни стереть, ни забыть, ни притупить даже одной ногой шагнув на тот свет?       — Слушай, по поводу случившегося…       — Я ничего не рассказала родителям про тот случай и эти ваши «важные дела»! — тут же взрывается она, совершенно наверно истолковывая нерешительность, с которой я начал говорить.       Возмущение или неодобрение матери — это точно последнее, из-за чего я бы стал волноваться. Намного тяжелее понимать, что волей случая не самая лёгкая к принятию часть моей жизни легла на хрупкие плечи наиболее уязвимого и наименее готового к подобному члена моей семьи.       — Я хотел сказать тебе, что это было лишь совпадение. Неудачное стечение обстоятельств. Я мог бы оказаться там независимо от своей работы, — взгляд Дианы цепкий, колючий, орудием изощрённой пытки проходится по моему лицу, ожидая хоть одного момента проявленной мной слабости. Она не спешит верить мне, вот только я-то действительно верю в то, что говорю. — Разница в том, что тогда погибших было бы ещё больше.       — А мне нет до них дела, — передёргивает она плечами и повышает голос, звуча капризным и избалованным ребёнком. Открывает рот, явно собираясь сказать что-то ещё, — наверняка нарочито циничное, жестокое, отчаянное, — но вместо этого подрывается с кресла и смотрит на меня в упор.       По её щекам начинают бежать слёзы, и она торопливо смахивает их, и только потом испуганно смотрит на свои ладони, понимая, что происходит. И мне кажется, что ей хочется подойти и обнять меня, — ведь это именно то, чего я сам отчаянно хочу и отчаянно боюсь, — но наши взгляды встречаются на мгновение и отталкиваются резко и быстро, разбегаются по разные стороны не успевшего промелькнуть взаимного тепла.       Потому что каждый её искренний и чистый порыв навстречу ко мне я встречаю с диким ужасом. С воспоминаниями о прошлых ошибках. С до сих пор не забытым мной пронзительным детским плачем.       «Ты любишь меня? Докажи!»       Диана вылетает из палаты так стремительно, что я не успеваю и рта открыть. Да и сказать мне ей нечего: всегда проще не ворошить старые обиды, перестилая их обидами новыми, и верить в наступление чудесного момента всепрощения.       Но теперь у меня будет ещё время, чтобы попытаться всё… не исправить, нет. Скорее просто найти возможность общаться чуть ближе, чем чужие люди, и не испытывать при этом болезненного страха переступить черту.       Мама возвращается в палату на несколько минут, пытается рассказать мне что-то про лечащего врача и план лечения, но её прерывает медсестра, пришедшая забрать меня на очередное плановое обследование. Диану я больше не вижу, хотя надеюсь на пару секунд встретиться с ней в коридоре.       Сам не знаю, зачем. Будто одним покаянным взглядом возможно будет что-то изменить.       К обеду тучи расходятся и выглядывает кокетливое солнце. Вид неба и иногда мелькающей в окне тонкой ветки с уже набухшими зелёными почками становится единственным развлечением в этом месте. Хочется спать, но стоит мне прикрыть глаза, как вены начинают ощутимо пульсировать от страха, и меня пробивает сильной панической дрожью.       Приходится по сотому кругу разглядывать аскетичную обстановку палаты и собираться с силами, чтобы попросить на вечер дозу снотворного — уверен, раз уж при дневном свете меня нагоняет кошмар, о котором так хочется забыть, то ночь станет невыносимым испытанием.       — Миленько тут у тебя, — заявляет Разумовский, открывая дверь пинком ноги и даже не оглядываясь по сторонам. Эффектные появления однозначно его конёк.       Как и эффектные прощания, эффектные вопросы и такие же ответы.       Кирилл заходит следом за ним и украдкой показывает мне жест оборачиваемой вокруг шеи петли. Видимо, Данил тоже потратил немало нервов за последние два дня, значит теперь будет бессовестно возмещать их за наш счёт.       — Оооо, Глебушек, да ты и сам ходячий секс, — замечает он, указывая на моё лицо, а потом начинает смеяться в голос: — О, прости, лежачий секс.       Мне до сих пор тяжело нормально двигаться, но интерес пересиливает, и слегка трясущимися пальцами касаюсь своего подбородка, сразу же напарываясь на непривычно длинную щетину. Пока я не задумывался о её существовании, она ничуть мне не мешала, теперь же с каждым малейшим шевелением лицевых мышц ощущается неприятный, навязчивый зуд.       — Ещё немного, и фраза «я рад тебя видеть» станет ложью, — моё ворчание объективно тяжело воспринимать всерьёз, потому что сопровождается оно широкой и счастливой улыбкой.       — Даня у нас сегодня в ударе, — замечает Кирилл вполголоса, но напоминает это скорее попытку пожаловаться первому же попавшемуся взрослому на своего докучливого, вредного брата.       Разумовский оглядывает меня ещё одним оценивающим взглядом, ухмыляется и внаглую присаживается на край кровати, только что язык не показывает Кириллу, оставшемуся просто стоять рядом.       — Ну что, тебе уже посчастливилось проснуться от того, что какая-нибудь медсестричка пытается тебе отсосать?       — Блять, Даня, ты вообще думаешь о чём-либо кроме секса? — качаю я головой, жалея, что ломота в суставах не позволит прикрыть лицо ладонями и продемонстрировать всю степень недоумения от выбранной им темы разговора. Вполне предсказуемой, на самом-то деле.       — Неужели нет? — картинно охает он и, игриво откидывая назад светлую чёлку, склоняется ближе ко мне: — Ну, сладкий мой. Хочешь, я сам.?       — Ты не собираешься мне помогать? — спрашиваю у нервно покачивающегося с носков на пятки Кирилла, с лёгкой улыбкой наблюдающего за нами. Удивительно, но именно сейчас я вдруг понимаю, как редко он вообще улыбается, заменяя искренность в чувствах на выдавленную «для галочки» усмешку.       — Извини, тут каждый сам за себя, — отзывается он сквозь подступающий смех, — вдруг он переключит своё внимание на меня? Всё же ты уже столько лет не поддаёшься его очарованию, а я вот в себе не так уверен.       — Смотри, какой весёлый у нас теперь мальчик, — перехватывает инициативу разговора Данил и протягивает к нему руку, от которой Кирилл вовремя успевает уклониться, не без оснований ожидая какой-нибудь подвох. — А знаешь, почему, Глебчик? Дедуля Войцеховский откинулся!       — Он думал, что на выставке был Андрей. Увидел новости, не смог до него дозвониться и получил инфаркт. Не откачали.       — Андрей знал о том, что будет теракт? — спрашиваю у Кирилла, вспоминая ту спешку и срочность, с которой его папаша отправлял нас на выставку вместо себя, оправдываясь тем, что там будет выступление совершенно не подходящего для главы корпорации уровня важности.       Разумовский вмиг притихает, находя безумно увлекательным вид уже выключенного, но так и оставшегося стоять рядом с кроватью монитора. Кирилл же коротко кивает, поглядывая на меня с такой опаской, будто всерьёз считает, что сейчас мне по силам подскочить и отправиться мстить его отцу.       — Блядская мразь, — вырывается из меня, когда под пальцами снова появляется мерзкое ощущение ледяной плотности трупной кожи. Я перевожу взгляд на свою ладонь, ожидая увидеть её вымазанной в чужой крови, — тёмно-бордовой, густой, липкой, — и присыпанной сверху бетонной пылью.       Меня бросает в жар. На лбу выступает холодная испарина. Кажется, именно это отпечаталось в моей памяти глубоко, въелось ядовитым раствором паники, проступило объёмным и ярким рисунком на сетчатке глаз, — обманчивое впечатление, словно я мог видеть сквозь беспроглядную темноту той ловушки.       Чувствуй. Помни. Бойся.       — Всё нормально? — голос Кирилла доносится до меня будто через плотный слой плёнки, обмотанной вокруг головы. Вот он, кармический ответ за все устроенные другим пытки: забивает уши, бисеринками пота собирается на висках, не даёт сделать полноценный вдох, обрывает огромные куски воздуха до мизерных ошмётков и буквально запихивает их мне в глотку, — на, подавись.       — Терпимо, — отвечаю уклончиво и откашливаюсь, чтобы прочистить горло, — расскажите лучше, уже нашли организаторов?       Мне кое-как удаётся взять себя в руки, хотя уверен — ни от Данила, ни от Кирилла не ускользает столь резкое изменение моего состояния. Они смотрят на меня с таким же пристальным, настороженным вниманием, каким мать встречала любое моё недомогание, и это должно бы льстить, но скорее раздражает.       Я в норме. В норме для человека, чуть не тронувшегося умом и чудом оставшегося живым.       — Часть ребят из власти, потерявших правильные ориентиры. Говорят, Всевышний, — Разумовский особенно выделяет голосом последнее слово, поднимая указательный палец вверх, и ухмыляется, — крайне недоволен случившимся и тем, как испоганили праздник. А тут ещё и наш главный правозащитник и борец за справедливость Валайтис вылез с требованием сделать расследование максимально открытым и прозрачным, а на его святой лик дрочат слишком многие, чтобы можно было посоветовать ему просто пойти на хуй. Нам сверху уже спустили распоряжение о том, каким должен быть итог расследования, и как только говноволны общественного негодования утихнут, у заигравшихся мальчиков начнут отбирать их любимые игрушки. А мы не брезгливые, подберём и пользованные.       — Ты же не собираешься влезать в борьбу за власть? — нахмурившись, уточняет Кирилл.       — О, конечно же нет! Я просто рассчитываю в будущем крепко держать за яйца того, кто в этой борьбе победит.       Кирилл закатывает глаза, пользуясь тем, что Даня на него не смотрит, а я снова начинаю улыбаться. Примерно в такие моменты — когда кажется, что тебя прямо за шкирку выдернули из ледяной тухлой воды, в последнюю секунду не позволив ею захлебнуться, — и появляется осознание того, какую роль играют в твоей жизни те или иные люди.       Потому что не остаётся сил притворяться. Дрожащими от слабости и боли руками чертовски неудобно придерживать у лица свою любимую маску.       Разумовский рассказывает подробности того, что станет известно всей стране примерно через неделю: итог расследования покажет, что двое из погибших подростков решили неудачно пошутить и протащили с собой на выставку петарды. Их взрыв спровоцировал цепную реакцию настоящих боеприпасов, а потом не выдержали перекрытия наспех возведённого павильона, и он рухнул.       Звучит бредово, но обязательно найдутся и свидетели фатальной подростковой шалости, и эксперты, готовые во всеуслышание подтверждать правильность этой версии, коверкая и искажая факты, посылая нахрен законы физики и обычную логику. Всё будет выглядеть так, как нужно: стечением обстоятельств, проявлением человеческой глупости и халатности тех сотрудников полиции, кто должен был проводить досмотр входящих. Их демонстративно уволят — чтобы снизить градус накала и чем-то подсластить горечь родителей, чьи дети окажутся козлами отпущения чужих тактических провалов.       А через пару лет всё окончательно забудется. Поставят красивый монумент в память о погибших — с развевающимися волосами, жалостливыми глазами, с каким-нибудь нелепым фонтаном, которому припишут нужный символизм. Очаровательно преподнесут кошмарную смерть.       От мыслей об этом мне становится тошно. Оставаться циничным и рассуждать об общественном благе чертовски тяжело, если приходится закрывать глаза на горе, коснувшееся именно тебя.       — Кажется, мне пора, — замечает Данил, читая пришедшее ему на телефон сообщение с кислой миной на лице. Потом поднимает взгляд и с улыбкой говорит мне: — Я рад, что ты не умер, дружище!       — Блять, Данил, а ты умеешь растрогать! — мне становится смешно, потому что последнее его изречение вовсе не шутка, а вполне искреннее признание. — Давай, иди уже, ты не должен видеть моих слёз.       Мы с Кириллом остаёмся вдвоём, и мне кажется, будто он уже знает, о чём я спрошу в следующее мгновение. Смотрит на меня испытующе, — давай же Глеб, пора включать влюблённого кретина и задавать свои очень важные вопросы, — и ухмыляется с лёгкой издёвкой, которую я мысленно обещаю обязательно вернуть ему чуть позже.       Посмотрел бы я на Кирилла, когда его самого накроет так, что весь мир сожмётся до размера одной лишь точки собственного отражения в тех самых глазах.       — Она была там. Твоя Люся, — произносит он, оказывая мне огромное одолжение, потому что у меня никак не получалось подобрать подходящие слова и не выставить себя то ли параноиком, то ли конченым кретином. И это «твоя Люся» пробивает моё тело волной жара, лёгким покалыванием побежавших по коже мурашек и зудом давно застрявшей в сердце пули, немедля отозвавшейся на своё имя.       У меня не хватает смелости хоть раз произнести подобное вслух.       Моя. Моя…       Терпкая сладость появляется во рту, перекатывается на языке маленькой лакричной конфетой. А в голове лопаются с красочным фейерверком одна за другой те плотины, что три года удерживали меня от неё. Или её от меня?       — Расскажи мне, — мой голос неожиданно очень хриплый, и будто бы сбилось дыхание. Подумать только, всего лишь от мыслей о ней.       На лице Кирилла на несколько мгновений мелькает напряжение, какое-то трудно поддающееся описанию выражение, вроде сильной досады и сразу следом — злости на неё же. Но он рассказывает мне всё, раскладывает события реального мира поверх моего спокойствия, страха, нарастающей паники и тяжёлых иллюзий-воспоминаний. Говорит около часа, не упуская ничего: ни звонков всем нашим, ни вываленных главе спасателей денег с просьбой немедленно сообщать ему всю поступающую по ходу разбора павильона информацию, ни истерику давно уже невзлюбившей его Дианы, ни страх, растерянность и слёзы в глазах случайно оказавшейся там Люси, ещё час ожидавшей новостей обо мне сидя в его машине, у входа в здание больницы.       — Она приедет сюда, — уверенно произносит он после непродолжительной паузы, необходимой ему, чтобы перевести дыхание, а мне — чтобы уложить всё услышанное в своей голове.       — Она сама сказала?       — Нет. Но я в этом уверен, — пожимает плечами Кирилл.       — Не знал, что ты у нас эксперт в любви, — отзываюсь ехидно, пряча собственную неловкость и слишком уж заметную надежду. Ебучую надежду, которой теперь буду жить вплоть до того мига, когда наконец увижу Люсю перед собой.       — А ты обращайся, не стесняйся. И огромное пожалуйста за то, что нянчился с этой твоей «великой любовью», — его бурчание прерывает очередной визит медсестры, тенью прошмыгнувшей к кровати. Пока она подключает капельницу к катетеру на моей руке, мы с Кириллом играем в гляделки, каждый — с нагло-вызывающим выражением, как в старые добрые времена.       Это даже весело точно так же, как было тогда. До первых капель крови, перепачкавшей наши руки; непомерно огромных амбиций, поселившихся в наших умах; слишком надменных выражений, прочно закрепившихся на наших лицах.       — Я не останусь в долгу и обязательно понянчусь с твоей, — спешу заверить, стоит только нам снова остаться в палате вдвоём, и не обращая внимание на то, как он недовольно кривится.       — Обойдусь.       — Посмотрим, — на мой издевательски-насмешливый тон он реагирует очень странно: нервно дёргается, напрягается, громко сглатывает слюну и упирается в меня колючим, холодным взглядом, пробирающим до самых костей.       Не знаю, что именно Кирилл ожидает разглядеть, но моё искренне недоумение будто слегка успокаивает его, однако всё равно не позволяет ему расслабиться до конца.       — Мне тоже пора. Нашёл человека, который сможет быстро перенести всю информацию с твоего старого, разбившегося телефона на новый. Может получится передать его через наших уже сегодня вечером, — бодрость в его голосе даже не кажется наигранной, и если бы не слишком судорожные, резкие движения, я бы и правда ему поверил.       Мне приходится согласно кивнуть и на ходу придумать список из ещё нескольких срочно необходимых вещей, чтобы задержать его хоть на пару минут. Стыдно признаваться, — не только ему, но и самому себе, — что начинает подкрадываться совершенно нелогичный, странный страх остаться в одиночестве, отсутствовавший ещё несколько часов назад.       Снова остаются голые стены, край рваных серых облаков за окном, противно скрипящая ветка и ощущение внутренней тревоги, вибрирующей под рёбрами. Больничная кровать легонько подрагивает, покачивается из стороны в сторону, наращивая темп и увеличивая амплитуду движений, и мои ладони сжимаются в кулаки, захватывая и комкая жёсткий хлопок простыни.       Вверх-вниз, вверх-вниз.       Смутно знакомым кажется это ощущение прерывающегося, раз за разом неоконченного полёта. Как на качели, как в детстве, как совсем недавно, когда пол стремительно уходил из-под моих ног.       И я снова там. Вернулся. А уходил ли вообще? Заканчивался ли кошмар беспроглядной тьмы, по кускам выжирающей меня острыми клыками паники? Видел ли я на самом деле свет, солнце, небо, проклятые белые стены?       Некуда бежать.       Вот что самое страшное — потерять возможность стирать ноги в кровь и стёсывать костяшки рук до мяса, биться обезумевшим зверем, готовым размозжить себе череп о прутья клетки, лишь бы не лежать в углу в смиренном ожидании медленной смерти. Действовать, нужно действовать, нужно двигаться! Чтобы чувствовать себя живым до конца, до самой последней секунды, хриплого вдоха и слабого удара сердца.       Пока ты двигаешься, рыпаешься, пусть жалко дёргаешь лапками, как вытащенный из земли жук — ты оставляешь за собой призрачную возможность повлиять на ситуацию, собственную жизнь, судьбу. Стоит остановиться — и ты труп. Даже с нормально функционирующими системами организма, усердно поддерживающими видимость твоего существования.       А меня сковывает со всех сторон. Связывает тугими и блестящими чёрными жгутами, придавливает ледяными плитами, парализует бегущим по венам ядом, сводит с ума разрозненными и хаотичными мыслями. И я не могу, не могу больше пошевелиться.       Или не хочу?       Стук сердца растекается влажными пятнами по стеклу; капли дождя собираются огромной лужей; водная гладь кривым зеркалом показывает мне моё отражение: маленького мальчика с круглыми от страха глазами. И оно разваливается с новыми ударами, окончательно вытягивающими меня из цепких лап сна.       — Да? — кажется, дверь в палату открывается чуть раньше, чем я успеваю произнести это слово и вообще прийти в себя, продолжая растерянно оглядываться по сторонам и повторять беззвучной скороговоркой «это сон, сон, просто сон».       Мысль о том, что это она, действует на меня подобно новой взрывной волне. И от старой-то не до конца отошёл, а тут в бой идёт надежда — и эта тварь беспощадна, настойчива и практически бессмертна, бьёт по всем слабым точкам разом и берёт в плен, вырваться из которого зачастую получается только со смертью.       Я задерживаю дыхание и тут же выдыхаю разочарованно, увидев на пороге Валеру. Растрёпанного больше обычного, уставшего и помятого, с тёмной щетиной, которую он тут же скребёт пальцами, вызывая у меня желание сделать то же самое со своей. В отличие от меня, Дани или Кирилла, ему приходится до сих пор впахивать на своей обычной работе и стараться не привлекать к себе лишнее внимание.       — Не помешал? Мне сказали, ты можешь спать.       — У меня теперь будет много времени для сна, — ещё не успев отойти после кошмара, я пытаюсь махнуть рукой, но тут же шикаю от боли и ловлю на себе сочувственный взгляд Коршунова.       Он прикрывает за собой дверь, проходит вглубь палаты и устало падает в то самое кресло, в котором утром сидела Диана. Чешет затылок и потирает лицо ладонями, пытаясь скрыть за этим широкий зевок, потом вымученно улыбается, — вот уж кому не помешало бы поспать хоть несколько часов.       — Сколько погибших?       — Двадцать один, — глухо произносит он и склоняется вперёд, упираясь локтями себе в колени и сцепляя пальцы в замок. — Четверо из них пока числятся пропавшими, но это… сам знаешь, условности.       Я только киваю, растерянным взглядом обводя белоснежное полотно пододеяльника, под которым скрывается моё с трудом двигающееся тело. Живое. Целое и невредимое — что там эти полтора-два месяца восстановления по сравнению с длиной человеческой жизни.       Почему-то я думал, что их должно быть меньше. Ведь сам же видел, как все толпились у выхода, и зал казался почти пустым…       Валера молча даёт мне время справиться с неоднозначными, противоречивыми эмоциями: и остро прочувствованной радостью от своего спасения, и горечью воспоминаний о счастливых лицах людей за какие-то минуты до прогремевшего взрыва, и ощущением собственной вины от того, что не дожал, не справился на максимум, не помог.       Не зря я так и не решился задать этот вопрос никому из прежних своих посетителей. Циничность Разумовского или наигранная отстранённость Кирилла вряд ли стали хорошим подспорьем, чтобы который раз как следует пропустить через себя весь ужас произошедшего, — теперь уже в его полном масштабе, выходящем за пределы моих сломанных рёбер и одной окоченелой ладони. А Валера и не смотрит на меня толком, уставившись в окно, но будто очень хорошо понимает, что именно мне приходится сейчас испытывать.       В академии мы частенько дразнили его ёбаным пацифистом и предрекали, что Коршунов построит себе карьеру в полиции, став абсолютным рекордсменом по снятым с деревьям котятам. Тогда нам всем, — молодым, амбициозным, глупым, — казались море по колено и горы по плечу. И выражение «запачкаться чужой кровью» носило, скорее, характер страшилки для самых впечатлительных.       Кто бы мог подумать, как глубоко мы нырнём в это. Я. Он. Куча других ребят, когда-то с восторгом и гордостью примерявших на себя погоны.       — Мы созванивались с Юрой, — решает он всё же прервать молчание, и звучание имени некогда лучшего друга заставляет меня вмиг насторожиться. — Он тоже хотел приехать, но вылезли срочные дела на работе. Сам понимаешь, нас всех на уши сейчас поставили.       — Завтра у меня уже будет телефон. Пусть просто наберёт, — предлагаю я, проявляя мнимое участие и понимание, когда как на самом деле предпочёл бы избегать вообще любого общения, как и все прошлые месяцы с того опрометчивого визита к нему домой.       Нет смысла прикидываться, что мы остались друзьями. Взаимное использование раз в год и под приятельские-то отношения не подпишешь, а между нами уже слишком давно стоит одна женщина, — и теперь я готов приложить все усилия, чтобы она стала только моей.       По моей просьбе Валера рассказывает последние новости из разных ведомств, приходящие от наших людей. Хоть я и не скоро выберусь из больницы, но не помешает быть в курсе всего происходящего сейчас, чтобы не терять ритм столичной жизни, последние двое суток зашкаливающий до невиданных раньше скоростей.       А ещё это — отличный способ под завязку забить свою голову разной информацией, занять мысли чем-либо, кроме навязчиво лезущих воспоминаний о произошедшем.       Они всплывают резкими, внезапными толчками. Кусочками общей картины, приводящей в шок и вызывающей отвращение. Деталями, которые моё сознание оказалось не в состоянии сразу воспринять, и которые теперь подсовывает мне под нос с укором, предлагая угадать, сколько ещё людей могло спастись, будь я чуть внимательнее, чуть быстрее, чуть умнее.       Всё могло быть иначе. Могло.       На слабый стук в дверь я реагирую запоздало, сначала подумав о том, что это снова пришла медсестра. А когда вспоминаю, что местный персонал прежде не утруждал себя подобными проявлениями этикета, — не хамят, и на том спасибо, — и поворачиваюсь ко входу, там уже стоит, нерешительно замерев, Люся.       — Привет, — голос Валеры мгновенно выводит нас обоих из ступора, и я еле сдерживаюсь, чтобы не чертыхнуться, совершенно позабыв о его присутствии.       Она же умудрилась и вовсе его не заметить, слишком пристально, не отрываясь глядя только на меня с такой растерянностью, будто никак не могла поверить своим глазам. А, наткнувшись взглядом на случайного свидетеля этой странной сцены между нами, вздрагивает и смущённо улыбается.       — Привет, — еле слышно бормочет ему в ответ и нервно заправляет за ухо прядь волос, тут же вырывающуюся обратно на свободу. — Я, наверное, не вовремя?       — Напротив! Пост сдал — пост принял, — смеётся Валера, со свойственной ему простотой интерпретируя всё происходящее в самом невинном ключе: неожиданный визит — за обычное участие к судьбе лучшего друга мужа, долгий взгляд — за демонстрацию неловкости мало знакомых друг с другом людей.       Он поднимается с места, делает несколько шагов ко мне, уже занося руку для привычного рукопожатия вместо прощания, но осекается и сконфуженно запускает пятерню в растрёпанные волосы, понимая, что даже это простейшее движение мне сейчас дастся с огромным трудом.       — Ну, пойду я тогда. Не был дома уже больше суток, а меня там ждёт странный подарочек из Рязани, — хоть он и улыбается, но выглядит задумчивым и как будто хочет то ли спросить меня о чём-то, то ли что-то рассказать. Но оборачивается на Люсю, нерешительными короткими шагами продвигающуюся всё ближе к моей кровати, и просто уходит.       Только напоследок, уже стоя в дверном проёме, бросает на меня один быстрый взгляд, в котором мне мерещится столько немого укора, что горстью песка припорашивает чистый, хрустально прозрачный восторг от одной лишь мысли, что она действительно пришла.       — Как ты себя чувствуешь? — спешит с вопросом, стоит только раздаться щелчку закрывшейся двери. Ей неуютно, страшно, странно: всё это слишком заметно проявляется и в спешности речи, всегда неторопливой и размеренной, и в судорожных, рваных движениях рук, хватающихся за волосы и поправляющих съезжающий с плеча ремешок сумки.       Прежде я ещё не видел её такой. Словно опрометчиво выскочившей из автобуса своей жизни на первой попавшейся остановке и теперь растерянно провожающей его взглядом. Словно отчаянно пытающейся понять, что натворила, и, главное, — почему?       — Люся, — произношу её имя, а у самого мурашки по телу, и ощущения такие непонятные, приятно-волнующие, щекоткой под рёбрами и узлом волнения в животе. Искренние. Сильные.       Кажется, мне больше десятка лет не приходилось испытывать этот трепет настоящих эмоций, парализующих тело и превращающих его в сгусток оголённых нервных окончаний. Всё как в детстве, как в молодости, как бывает только в самый первый раз — сразу до предела, без промедления и отступления, огромным взрывом, порождающим новую, ослепительно-яркую звезду.       И она смотрит на меня мягко, ласково. Взглядом задерживается на лежащих вдоль тела руках, покрытых ссадинами и синяками, потом медленно скользит им вверх по шее, оглаживает линию подбородка, испуганно перескакивает через мои губы, — при этом судорожно, поспешно, рефлекторно облизывает свои, — и поспешно отводит глаза в сторону.       А я продолжаю ощущать на своей коже лёгкое тепло, будто оставшееся от настоящих прикосновений. Осторожных, мягких, неспешных.       — Глеб, мне очень жаль. Я знаю, как всё может выглядеть, но…       — Нет, — резко прерываю её торопливую речь, и пользуюсь возможностью наконец поймать тут же поднятый на меня взгляд. Чем дольше смотрю ей в глаза, тем быстрее иду ко дну, утопаю в холодном ночном ливне, пробираюсь сквозь толщи дождевой воды в поисках слабого огонька нежности, запрятанного как можно глубже, но так и не погасшего.       Мне тяжело и больно. Что скрывать: я хотел бы совсем иного разговора между нами, хотел бы ранней капитуляции, выброшенного вверх белого флага и сброшенной нам под ноги брони. Но получаю именно то, что заслужил, — или не заслужил, — своим бездействием все предыдущие годы.       Я провалил дебют. То самоуверенно бросался в атаку, не изучив истинное положение фигур, то трусливо сидел в защите, боясь сделать ещё один неправильный ход. И теперь вхожу в миттельшпиль в заранее проигрышной позиции, но собираясь до последнего рваться к победе.       — Если ты пришла, чтобы озвучить очередные нелепые объяснения происходящему, то лучше не стоит. Просто признай, что движет тобой на самом деле или спрячь голову в песок, прикинувшись, что до сих пор ничего не понимаешь, — я не удивился бы, развернись она в тот же момент и уйди прочь, напоследок громко хлопнув дверью, не став и дальше слушать мою обличительную и излишне грубую речь. Но Люся остаётся стоять, и теперь не спешит прекращать тот бой, что происходит между нами не словами, а ожесточённым, бескомпромиссным, прямым взглядом глаза в глаза.       Мне нужно это слишком сильно, чтобы сдаться.       Она нужна мне слишком сильно.       — И ты думаешь, что можешь знать причины моих поступков? — её улыбка становится снисходительной, покровительственной, до противного самоуверенной, вот только голос дрожит, выдавая творящееся внутри землетрясение. Ещё немного, ещё чуть-чуть напора, прямого соприкосновения нашего упрямства и желания отстоять свою истину, и с неё начнёт осыпаться нанесённый поверх истинных чувств плотный слой декоративной штукатурки.       — Ты сама мне позвонила. Пару дней назад. Помнишь?       — Да, — отвечает спокойно, чуть пожимая плечами и всеми силами демонстрируя, что это ничего не значит.       А я не смогу доказать обратное. Ни себе, ни ей. Но уверен, что знаю правду. Просто чувствую, подобно собаке-ищейке учуяв нужный след и боясь его потерять.       — Где ты взяла мой номер телефона, Люся?       — У Юры.       — А он об этом знает? — хоть я и предполагал правильность своей догадки, возникшая сейчас тишина давит не меньше, чем тяжесть бетонной плиты. Как же мне нестерпимо хочется просто коснуться её щеки, запустить пальцы в пушистые волны волос, прижать эту переполненную совсем неверными выводами и мотивами голову к своей груди и нашёптывать, что всё будет хорошо.       Я ведь не враг ей. Не враг.       Я — разрушитель, убийца. Я тот, кто всерьёз хочет сломать её брак, вырвать её из кокона семейной жизни, в котором у неё не остаётся шансов превратиться в бабочку и распустить крылья, — кому как ни мне известно, что Юра никогда не даст свободу даже самому прелестному созданию, предпочтя приколоть его булавкой к стене почёта собственных достижений.       Я — всадник апокалипсиса, ворвавшийся в её жизнь с отвратительной надеждой исправить свою собственную. Перекроить сразу три судьбы под своё счастье.       Я — мрак, тьма. Проклятие, следующее за ней по пятам с той же фанатичной одержимостью, с какой она сама не покидает мои мысли.       Я — её наказание. Вот что читается во взгляде тёмно-серых глаз, выражающих одновременно и ярость, и жалость, и мольбу.       Но я ничего не могу с этим поделать. Пытался, пробовал, старался — не получается без неё. Никак не получается.       — Я буду откровенна с тобой: да, у нас с Юрой сейчас не лучший период в отношениях. И то, что я сделала… Все мои поступки — это чистые эмоции, это результат злости на него, это… изощрённая месть ему, в которой ты выступил просто… — она сбивается и делает глубокий вдох, чтобы закончить: — Инструментом. Ты стал инструментом для того, чтобы у меня получилось отыграться за свои обиды на мужа. Прости.       — Прощаю, — ухмыляюсь, с трудом проглатывая появившуюся во рту отвратительную горечь и удерживаясь от того, чтобы не закрыть глаза.       Нет, не время! Мне как никогда необходимо смотреть на неё, считать каждый взлёт ресниц, замечать каждый короткий, поверхностный вдох, от которого быстро приподнимается вверх её грудь. Необходимо видеть, как отчаянно она борется сама с собой, как дрожат вцепившиеся в тонкий ремешок сумки пальцы, как схлынула краска с её лица, выбелив его до цвета этой ненавистной мне палаты.       Это больно. Очень больно.       Насмешка от судьбы — выбраться из одного капкана, чтобы скоро угодить в другой.       — Но знаешь, Люся, раньше ты хотя бы убедительно делала вид, что веришь собственным словам.       — Я больше тебя не побеспокою, — эта фраза ложится раскалённым клеймом на сердце, и я поддаюсь самым низменным рефлексам и дёргаюсь вперёд, в последний момент успевая схватить её за руку. Шиплю и морщусь от боли, часто моргаю, прогоняя рой летающих перед глазами чёрных мошек, но всё сильнее сжимаю пальцы вокруг запястья, оказавшегося таким хрупким, тонким на ощупь.       Она зовёт меня по имени, — шёпотом хриплым, выдохом страха, вставшими в широко раскрывшихся глазах слезами раскаяния. Разве можно быть более жалким, чем я сейчас? Отвергнутым не единожды, но всё ещё продолжающим верить биению наших сердец, ненормально высокой скорости её пульса.       — А я тебя побеспокою. Обязательно. Ещё не раз, — обещаю хрипло, убирая свою руку и с досадой думая о том, что наверняка оставил ей синяки. — Рано или поздно у тебя закончатся оправдания, Люся. И я непременно дождусь этого момента.       Кажется, она должна сказать ещё что-нибудь. Вспылить и угрожать, растеряться и просить ничего не делать, испугаться и попытаться оттолкнуть меня ещё сильнее, жёстче: добить контрольным выстрелом в голову, чтобы не приходилось наблюдать мою агонию. Но её взгляд опускается на собственную руку, уже освобожденную, но до сих пор нелепо застывшую в воздухе в прежнем положении, а потом вонзается прямиком в моё лицо.       Один лёгкий кивок, и она просто уходит из палаты, оставляя после себя шлейф так и не произнесённого вслух «попробуй».       И ощущение, что, несмотря ни на что, ей и самой хочется, чтобы у меня получилось.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.