ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

К истокам, Глеб-26.

Настройки текста
      — У меня есть знакомые в больнице. Может быть, стоит всё же обратиться к ним? — спрашиваю осторожно, на свой страх и риск, потому что трогать сейчас Люсю мне отчего-то страшно.       Она напряжена, взвинчена до предела. Кусает губы, ладонью держится за ручку в двери моей машины и кажется, что только отпусти её — и стала бы заметна сильная дрожь.       Она как молния, которая уже прогремела оглушительно, заставив сердце сжаться в ожидании огромной, яркой вспышки, способной ударить куда, — в кого, — угодно и оставить после себя выжженное дочерна пепелище.       — Нет, уже… как я поняла, уже поздно — её повезли сразу оперировать, — тихо бормочет она, и от волнения две «р» в последнем слове сливаются в единое долгое рычание. Я стараюсь не задавать лишних вопросов, особенно учитывая то, на какой неоднозначной ноте закончился наш с ней разговор, но Люся смотрит на меня, будто взвешивая необходимость что-либо пояснить, и говорит сама: — Рита родила раньше срока. На месяц. Ей стало плохо, пришлось делать экстренное кесарево, и врачи назвали огромным везением то, что и с ней, и с ребёнком всё нормально. Тогда мы и перепугаться толком не успели, всё произошло так быстро и внезапно. И вот, её только неделю назад выписали домой, и снова… Но сейчас… зная, какие могут быть… какие бывают последствия…       — Всё будет хорошо, — только и получается произнести у меня, хотя не уверен, что любые слова здесь будут уместны, а позволить себе пусть самое дружеское, невинное прикосновение я не могу. Просто не имею на это никакого права. — Знаешь же, говорят, что молния не бьёт в одно место дважды.       — Напротив, Глеб, — уголки её губ дёргаются вверх, но вовсе не в улыбке, а в попытке сдержать слёзы, заканчивающейся крахом. Несколько капель с глухим шлепком падают на кожаную поверхность лежащей у неё на коленях сумки, а остальные она поспешно смахивает ладонью, продолжая говорить: — Не только история циклична, но и наши жизни — тоже. Мы склонны снова и снова воспроизводить самые яркие из испытанных нами чувств, будь они хорошими или плохими. И зачастую происходившие с нами события имеют обыкновение повторяться… с незначительными изменениями, но всё же.       — Люсь, — запоздало понимаю, что вложил в её имя слишком много того, что стоило бы оставить при себе, но забрать обратно эту хриплую дрожь уже не получится, и остаётся только ждать. Терпеливо ждать, пока она пропустит её через себя, нервно и поспешно облизнёт нижнюю губу и повернётся ко мне нерешительно, вполоборота, опасаясь услышать ещё что-нибудь, выходящее за положенные нам границы.       Эти границы сотрутся, размоются, будут снесены и сравнены с землёй. Я сделаю всё, от меня зависящее, чтобы это произошло.       Я не шутил, Люся. Я больше не останусь стоять в стороне. Я больше не поверю в то, что ты счастлива с ним.       — Всё будет хорошо, — повторяю с напором, с уверенностью, силы для которой беру откуда-то изнутри, из неведомого участка собственной насквозь потрескавшейся души. Там ещё живёт не вытравленная, не иссохшая за десяток лет разочарования и ненависти к себе вера в добро, в справедливость, в возможность вырвать своё счастье у судьбы.       Она сдавленно кивает и молча отворачивается, будто специально разглядывая приглушённые, белёсые краски утренней столицы, чтобы не замечать, как нагло я нарушаю правила дорожного движения, пользуясь преимуществом вовремя подаренного мне Валерой на новую машину блатного номера.       Честно говоря, я был уверен, что придётся уговаривать её воспользоваться моей помощью, но Люся, напротив, выдохнула с облегчением, стоило мне сказать «я могу подвезти». Впрочем, когда дело касается моей семьи, я тоже готов засунуть куда подальше собственную гордость и представления о том, как следует поступать по соображениям совести.       Именно так я проглотил свои моральные принципы, — и не подавился же, что самое главное, — соглашаясь поддержать мерзкую затею Юры. Я обратился к нему с просьбой дать мне телефон Люси, сославшись на то, что у неё наверняка будут необходимые мне контакты тех самых специалистов, которых она хотела подсунуть мне ещё двадцать минут назад. Но тогда от бывшего друга я так ничего и не добился, выслушав только скептическое «ты веришь в этих шарлатанов?» и раздражённое «кто вообще платит деньги за обычную болтовню?».       Мне пришлось смириться с тем, что подобраться к ней с его стороны, не вызывая лишних подозрений, уже не получится. И стоило только это сделать, как он сам перезвонил и попросил меня стать её клиентом.       «Я сомневаюсь, что она действительно чем-то сможет тебе помочь, но хоть поиграется в психолога. А если ты честно скажешь ей, что от неё никакого толку, я не то, что не обижусь, а буду тебе бесконечно признателен, Глеб. Уж ты-то умеешь быть охуенно убедительным».       Теперь смотрю на неё и понимаю, что должен был отказаться. Послать его нахер и самому искать возможности сближения, не идти по самому короткому и лёгкому пути, не связывать себя общей тайной с другом, который вот-вот станет моим врагом.       Но я согласился, и не отступил даже несмотря на то, что Люся не отвечала на мои звонки. И чувствую себя предателем.       Чувствую, что уже подвёл её.       На самом деле мне не требуется помощь психолога. В моих словах не прозвучало ни капли лжи: и бессонница, и кошмарные сновидения, и фантомные ощущения до сих пор тревожат меня, но те несколько врачей, к которым я ходил на консультацию ещё во время пребывания в больнице, уже выписали необходимые таблетки и заверили, что скоро всё пройдёт.       Время, положительные эмоции и одна таблетка нейролептика в день — вот предложенное мне лекарство от перенесённого стресса.       Только вот незадача, меня всё равно перемалывало в порошок тревогой и страхом, стоило начать отсчитывать дни с нашей встречи. Она больше не приходила, и я понимал, почему. Она звонила Кириллу, а не мне, — и это тоже было понятно. Она продолжала жить обычной жизнью и быть чужой женой — и, чёрт побери, у неё были для этого все основания. Но время, то самое необходимое для моего исцеления время, утекало сквозь пальцы уже не ледяной водой, как прежде, а настоящей концентрированной кислотой, приносящей ужасную боль.       И мой звонок Юре стал жестом настоящего отчаяния. Кто же знал, что в отчаянии я уже не один.       Мне везёт: около нужного дома находится свободное парковочное место. Поэтому из машины я выхожу сразу же вслед за Люсей и, пользуясь тем, что она не просит меня уйти, — то ли так торопится, что вовсе забыла о моём присутствии, то ли просто предполагает, что моя помощь ещё может понадобиться, — поднимаюсь вместе с ней вплоть до квартиры, рефлекторно запоминая код домофона.       — Злата ещё спит. Я позвоню, как только что-нибудь станет известно, — скороговоркой выпаливает рыжеволосый худощавый парень, выскочивший нам навстречу, стоило лишь разок дёрнуть входную дверь, оказавшуюся незапертой. Он суёт в руки Люсе связку ключей и стремглав бросается вниз по лестнице, перепрыгивая сразу через несколько ступеней.       А я смотрю на то, каким взглядом она провожает даже не его, — просто то место, где он успел задержаться на пару секунд. И тяну руку, уже который раз за это утро мечтая прикоснуться к ней хоть самыми кончиками пальцев. Ощутить, что она настоящая: здесь, рядом со мной. Напомнить, что я близко, и готов быть с ней сколько понадобится.       Но вместо этого ладонью опираюсь о холодный металл до сих пор открытой нараспашку железной двери, и стойко выношу растерянность в неожиданно вперившемся прямо в меня взгляде серых, блестящих от ещё не пролитых слёз глаз.       — Мне уйти? — меньше всего хочется задавать именно этот вопрос, ведь ответ на него вполне предсказуем и очевиден. Но и давить на неё сейчас я не могу.       Не хочу пользоваться её уязвимостью. Не хочу навязывать свою помощь, своё общество, самого себя, — даже если уверен, что одной ей точно не будет лучше.       Даже если бессильная злоба от одной лишь мысли, что я ей не нужен, заставляет пальцы сжиматься в кулаки до болезненного напряжения в мышцах.       — Нет… если ты никуда… если тебе никуда не нужно, — у неё никак не получается закончить простую фразу, а голос осипший, как от простуды, и дрожит вместе с ней, так и застывшей на одном месте и теребящей ремешок своей сумки.       — Мне никуда не нужно. Пойдём, — я всё же касаюсь её осторожно, с трепетом. Медленно кладу ладонь ей на плечо, чтобы подтолкнуть зайти внутрь квартиры, и закрываю за нами дверь.       Первым делом Люся идёт к детской кроватке, и задерживается около неё на несколько минут, что-то суетливо поправляя. Единственная жилая комната, кажущаяся мизерной до невозможности, видна из коридора как на ладони, и я прислоняюсь спиной к изрядно потрёпанным обоям противного светло-зелёного цвета, — точь-в-точь такого же, в какой были выкрашены стены процедурного кабинета в больнице, — и наблюдаю за ней издалека, не желая мешать.       Я бы простоял так весь день. Два дня, неделю, месяц. Быть безмолвным наблюдателем на расстоянии всего пару метров от неё ощущается настоящим счастьем в сравнении с тем, как я жил последние три года.       Но, как ни странно, мне совсем не хочется жалеть о прошлом. Тогда я думал, — уговаривал себя, убеждал, заставлял считать, — что когда-нибудь смогу без неё. Глупец, который не желал слушать собственное сердце и до последнего как обезумевший твердил, что это пройдёт.       Значит, тогда было не время.       А сейчас я каждую следующую секунду, с каждым следующим вздохом, с каждым взглядом, сказанным словом или промелькнувшей в голове мыслью понимаю, что больше не смогу без неё. Не хочу без неё.       — Будешь чай? — она говорит полушёпотом, боясь разбудить ребёнка, и оглядывается на меня с таким отчаянием, с читающейся во взгляде беспомощностью, от которых впору хвататься за голову. Слишком непривычно для меня снова чувствовать свою неспособность как-то повлиять на ситуацию. Слишком невыносимо знать, что от меня совершенно ничего не зависит.       Как в том пыльном аду, куда я обречён возвращаться ночами слабым и ничтожным, молящим о спасении.       — Не отказался бы, — пожимаю плечами и, бросив взгляд на обычную белую кроватку, уточняю: — Вместе с тобой. Пока ребёнок не проснулся.       Она кивает и идёт на кухню, ставит кипятиться воду и достаёт заварку, но из-за торопливых и резких движений, получающихся рывками, создаёт слишком много шума. Выскальзывает из-под пальцев и громко хлопает дверца кухонного шкафа; звякают кружки, сильно ударившиеся друг о друга и только чудом оставшиеся целыми.       И я поднимаюсь со стула и оказываюсь рядом с ней как раз вовремя: когда, окончательно сдавшись на волю своим эмоциям, Люся откладывает в сторону чайную ложку, упирается обеими ладонями в столешницу и склоняет голову вниз. Не плачет, не вздрагивает больше, — просто стоит так с закрытыми глазами и закушенной нижней губой.       А я снова злюсь. На неё, потому что уверен — мои объятия не будут приняты даже сейчас, окажутся сброшены испуганно и яростно, как касание оголодавшего удава. На себя — потому что с детства живя среди женщин, так и не научился находить подходящие слова утешения. Даже на Юру, который не просто должен, а обязан быть сейчас здесь и помогать ей справиться с этим.       Только перебирая одну за другой крупицы последних событий приходит понимание, что она не сообщила ему, — ведь я не отходил от неё ни на шаг начиная с того самого звонка, и точно знаю, что Люся больше не брала в руки телефон.       Это подталкивает меня к краю бездны. Той, что скрывается за мягким изгибом оголённых лёгкой блузкой плеч и начинается прямиком за ощущением шёлковой гладкости кожи, покрытой мелкими брызгами заметных только вблизи веснушек.       Бездна разверзается под моими ногами и тянет меня вниз, в бесконечный полёт настоящего безумия, вместе с горьким запахом, что жадно втягиваю в себя, кончиком носа касаясь пушистых волн волос у неё на макушке. С пальцами, ложащимися на эти хрупкие плечи осторожно и медленно, чуть поглаживающими их, старающимися успокоить незамысловатыми, невинными — и в то же время запретными движениями.       — Присядь, Люся, — успеваю сказать прежде, чем она приходит в себя и осознаёт, как недопустимо близко я подкрался. Реагирую на первый же сбившийся с прежнего ритма вдох, на промелькнувшее всего на миг ощущение напряжения в её теле, оказавшемся зажатым в мизерном расстоянии между мной и кухонным гарнитуром.       Отступаю. Хотя кажется, что проще отгрызть себе руки, чем выпустить её из них.       «Твои шансы на победу пропорциональны тому, от чего ты готов будешь отказаться ради неё».       А мне не нужно мимолётное удовольствие. Я хочу получить её всю, целиком и полностью.       Я делаю для нас чай, поглядывая в сторону Люси, сидящей за столом и прижимающей пальцы к вискам. Каждое движение, каждый взгляд — как опрометчивый прыжок по минному полю, а во мне и так давно уже не хватает огромного куска, и страшно потерять ещё одну часть себя.       — Это был парень твоей сестры?       — Да. То есть… теперь уже муж. Они расписались недавно, а я до сих пор не привыкну, — грустно улыбается она и на мгновение поднимает на меня взгляд, да так и задерживает его, наблюдая за тем, как я ставлю перед ней кружку с чаем.       Вверх поднимаются клубы пара с ароматом персика, мгновенно заполняющим всё маленькое пространство кухни. Солнце только начало припекать, но уже становится невыносимо душно, и маслянистый, липкий воздух остаётся во рту плёнкой, которую не смывает до конца даже горьковатый кипяток.       — Сколько им лет? — запоздало приходит мысль о том, что такой интерес с моей стороны может быть истолкован неверно, но на самом деле этим разговором я просто хочу помочь ей хоть ненадолго, слегка отвлечься от своих переживаний.       А этот рыжий паренёк показался мне совсем ещё юным. Бледным, взъерошенным, потерянным — один в один Кирилл в первую нашу встречу, когда отец представлял меня ему, и его испуганно расширившиеся глаза мутнели, затягиваясь дымкой страха.       — Скоро исполнится двадцать один, — судя по странной, то ли извиняющейся, то ли пронизанной иронией интонации её голоса, мой вопрос всё же был воспринят превратно. И Люся прижимается губами к кружке, будто и не сделав ни глотка, и бросает на меня выжидающий взгляд.       Ожидает и теперь услышать от меня, что они поторопились?       — Я родился за несколько месяцев до маминого двадцатилетия. Не вижу в этом ничего плохого, — несмотря на то, что у меня выходит говорить уверенно и даже улыбнуться под конец, не покидает ощущение, что она мне не верит. Чувствует фальш и заложенный в моих словах подвох, объясняющийся очень просто.       Я не вижу в этом ничего плохого. Но и хорошего — тоже.       Пусть родители никогда открыто не говорили ничего, касавшееся бы истории моего появления на свет, но меня всё равно не покидало ощущение, что это было такой же ошибкой, как рождение Карины. Просто после той цены, что маме пришлось заплатить за неё, я стал просто досадной оплошностью, не заслуживающей особенного внимания.       Этаким безобразным шрамом на лопатке, из-за которого не будешь переживать, если прежде тебе уже ампутировали половину руки.       — Это разные вещи, Глеб. Дело не столько в возрасте, сколько в окружающих условиях: наличии взаимопонимания в отношениях, поддержки от семьи, хотя бы относительно устойчивой жизненной позиции и психологической готовности к тому, чтобы понести эту ответственность. У кого-то и в восемнадцать есть всё перечисленное, а у других и к тридцати ни одного пункта совпадения, — она говорит тихо, временами неразборчиво, как если бы зачитывала выученный наизусть параграф из учебника. И смущается, заправляет волосы за уши, наткнувшись на мою широкую улыбку.       — Ты ничего не знаешь о моей семье, так?       — Я… — она сбивается и опускает взгляд, выглядит чертовски виноватой, хотя и не должна.       Может быть, оно и к лучшему — что Юра рассказал обо мне не так много, сколько мог. Только мерзкий, гнусавый внутренний голос настойчиво твердит, что среди всей возможной касающейся меня информации он выбрал именно ту, о которой ей и вовсе не стоило бы знать.       — Я помню, что ты живёшь с отчимом. А твой отец был военным…       — Он умер. Тринадцать лет назад, — кажется странным начинать эту историю с финала, каким бы закономерными он ни был. И по прошествии стольких лет воспоминания о нём, — давно уже не таком правильном, образцовом, идеальном, каким считал его в детстве, — отдаются неприятным, ноющим чувством в груди.       Это не боль, а сожаление. Потому что я так и не смог понять своего отца, сложить его цельный, единый образ: пока он был жив, у меня в силу возраста просто не получилось познать и прочувствовать то отталкивающее и тёмное, что было в нём; повзрослев же, стал и вовсе забывать о присущем ему благородстве, о той силе духа, которой восхищался наравне с остальными.       Мне бы хотелось вернуться в прошлое и задать ему всего несколько вопросов. Понять, чем он на самом деле руководствовался в своих поступках, о чём думал, что чувствовал. Не на войне — в жизни.       Как же так вышло, что для меня он превратился в живое воплощение древнего божества с двумя лицами, одно из которых всегда источало сострадание, свет и добро, а второе — эгоизм, мрак и смерть.       — А ещё он был на двадцать девять лет старше мамы, — продолжаю говорить, набирая полную грудь воздуха. Прежде мне не приходилось никому рассказывать про своих родителей так откровенно, без прикрас, как собираюсь сделать это сейчас: самые близкие и так достаточно знали о моей семье, а остальным вникать в подробности было вовсе не обязательно. — У отца был первый, вполне обычный и нормальный брак: встретил в военном госпитале медсестру немного младше себя и вместе с ней прожил почти два десятка лет, пока она не умерла от туберкулёза. Детей у них не было, и её родственники, с которыми они прежде практически не виделись, стали активно приглашать его на семейные торжества, чтобы поддержать и подбодрить. Там они и встретились с мамой, приходящейся двоюродной сестрой его прежней жене.       Слишком большой и резкий глоток чая обжигает язык, раскалённым докрасна клеймом ползёт вниз по глотке, опускается на грудь. Одно дело знать, думать обо всём этом — и совсем другое произносить вслух.       Новый, ранее неизведанный уровень стыда и презрения к себе.       Но я готов продолжать. Выворачивать наизнанку то, что прежде тщательно перекраивал и сшивал, чтобы не позволить кому-либо увидеть, тыкнуть пальцем, осудить. Потому что именно так у меня получается отвлечь Люсю от своей личной беды, а ради этого можно немного потерпеть.       — Родители расписались, и только потом обьявили о своих отношениях. Родственники были в шоке. Они, конечно, сделали вид, что всё нормально, чтобы снизить градус напряжения и общественного обсуждения этой ситуации. Отец тогда уже имел очень громкое имя, был на слуху, да и родители мамы — академики и деятели культуры, которым нужно было держать лицо. На самом же деле всё закончилось негласным расколом семьи, поэтому своих дедушку с бабушкой я видел всего-то пару раз в жизни.       — И ты осуждаешь его? — спрашивает она, и наши взгляды пересекаются на мгновение с ударом тока, со стремительно хлынувшим по моим венам адреналином. — Когда ты говоришь о нём, то… будто винишь его во всём случившемся.       — Я не знаю. Может быть. Просто… в детстве это казалось нормальным. Я будто и не замечал того, что мой отец чем-то выделяется. А сейчас я представляю себе ту ситуацию, в которой моя будущая жена ещё даже не родилась, и не могу этого понять.       — Что именно ты не можешь понять, Глеб? Насколько искренними могут быть отношения с такой разницей в возрасте?       — Наверное.       — Но ты ведь видел это с детства. И сам говоришь, что тогда это казалось нормальным, а дети намного восприимчивее к обману, чем взрослые. Если бы что-то было не так, если бы твои родители не любили друг друга, ты бы это почувствовал. Ты бы знал, — она улыбается еле-еле, чуть приподнимает вверх уголки губ, разглядывая моё лицо. И под этим взглядом, завораживающе-манящим, вспарывающим мои внутренности идеально заточенным остриём клинка, я будто жертва, распластанная по слегка пошатывающемуся столу.       — Я просто вырос и взглянул на всё под другим углом.       — Или чужими глазами? Ты ведь слышал что-то от других, верно?       Ловлю себя на том, как ладонью нервно провожу по волосам, зачёсывая их назад. Сердце колотится быстро, как после бега, и футболка противно прилипает к вспотевшей спине, которой я рефлекторно облокотился о стену.       Так много событий. Так много воспоминаний: хороших и удручающих, внезапных и тщательно забрасываемых на самое дно памяти, будоражащих и заставляющих кулаки сжиматься, а желудок стягиваться в болезненный узел.       Конечно же, я виню отца. При том, что я никогда не был настолько же близок с матерью, как с ним, но… всегда иррационально, глупо, быть может несправедливо чувствовал и его ответственность в этом. Потому что она была слишком молода, чтобы стать хорошей мамой, хоть и пыталась — я знаю точно. И он не помогал ей. Просто, как и всегда, брал всю ответственность на себя одного.       А на безымянном пальце продолжал носить обручальное кольцо первой жены. Потом оно стало единым, массивным и широким ободом, обращающим на себя внимание: сплавленным воедино розовым золотом памяти о нормальном браке и белым золотом того, что люди обычно называют «бес в ребро». Я не знаю, как относилась к этому мама, но сам я — неожиданно ревностно, с затаившейся на многие годы обидой, только сейчас обретающей свою чёткую форму и предстающей передо мной во всём своём разрушительном величии.       — Обычно люди говорили, что ему… должно быть стыдно, — приходится взять передышку, чтобы суметь произнести эту фразу. Такую простую и такую болезненную, до сих пор вызывающую у меня практически те же чувства, что и прежде.       Склизкий, вызывающий тошноту страх того, что с моими родителями действительно что-то не так.       Острую, перехватывающую дыхание ярость и желание доказать, что мы все нормальные.       — Никому не должно быть стыдно за свои чувства. Даже если они не вписываются в чужие шаблоны жизни, — под конец её голос снова стихает, падает до сдавленного шёпота, а прежде так откровенно цеплявшийся за меня взгляд убегает в сторону и оседает низкими хмурыми тучами над водной гладью чая в кружке.       Только мне по душе эта внезапная неловкость. Те аналогии, что проводит она между своими словами и чувствами; те мысли, что мешают ей смело поднять голову вверх и как прежде смотреть на меня с очаровательной, интригующей, убийственной улыбкой на губах.       — А что с твоими родителями? Не видел никого не свадьбе, — этим вопросом я метко попадаю в цель, только вот сам не знаю, в какую именно. Люся улыбается, но совсем не так, как мне бы хотелось. Скорее горько усмехается и легонько кивает собственным мыслям.       — Да, мама не смогла прийти. И на выписку Риты тоже. Она у нас вся в делах, сколько её помню. Растила нас одна: спихнула жить к бабушке и появлялась только на выходных, если вдруг не находилось более важных занятий. Мы с сестрой тоже ранние дети, только рождённые скорее из-за стечения обстоятельств и низкого уровня знаний о контрацепции, чем под влиянием каких-то светлых чувств.       Видеть Люсю такой, — циничной, едкой, жёсткой, — оказывается очень непривычно. Будто самозабвенно зарывался пальцами в гору мягчайших и шелковистых на ощупь перьев, и внезапно напоролся на стальной штырь.       И мне нравится это. И это тоже. Безумно нравится разглядывать её, раскрывать, разгадывать для себя. Нырять всё глубже в этот омут, будучи уверенным, что там меня ожидает ещё очень много неизведанного и противоречивого.       Нырять глубже, глубже и глубже. Зная, что шанса выплыть обратно на поверхность уже не останется.       — Официально моим отцом числится отец Риты. А про настоящего я ничего не знаю, — она прикрывает глаза, улыбаясь, а потом часто моргает, отгоняя вновь появившиеся слёзы. — На самом деле теперь я благодарна маме хотя бы за то, что отказалась мне о нём рассказывать и нас знакомить, когда подростком я попросила её об этом. Тогда мне казалось, что это будет просто: вот так взглянуть на этого человека издалека, чтобы удовлетворить элементарное любопытство. А на деле всё закончилось бы очень плохо, потому что каждый брошенный ребёнок подсознательно желает понять, почему его не полюбили, и любыми способами доказать, что он всё же заслуживает любви.       — Люсь, я не хотел…       — Это не проблема, — поспешно перебивает она, и от резкого движения головой столь усердно заправляемые ей за уши пряди волос снова выбиваются, разлетаются, озорными тёмными тенями падают на лицо, сохраняющее нездоровую бледность. — Все мы травмированы в детстве, уж мне ли не знать. Но странно, что понимание того, как именно это проявляется с возрастом, ничуть не облегчает жизнь.       — Становишься психологическим ипохондриком?       — Ужасное определение! Но да, примерно так это и работает, — я любуюсь тем, как Люся смеётся сквозь слёзы, которые пытается незаметно смахнуть, закрывая ладонями лицо.       Как бы мне хотелось прорасти кожей прямо в хлипкий деревянный стул, в прогревшуюся от меня стену, в ярко-оранжевую кружку с чаем, лишь бы никогда и никуда не уходить из этой кухни. Быть здесь вместе с ней. Быть здесь для неё.       Ничего не изменилось вовсе: мы всё так же выполняем предписанные нам роли, держимся на безопасном-приличном расстоянии, — и снова, — кухонного стола. Погружённые каждый в свои проблемы, разрываемые падальщиками-терзаниями прошлого, скрученные по рукам и ногам тем настоящим, что беспощадно слепит и печёт, исподтишка выглядывая из-за тонких ажурных занавесок.       Только стали на один шаг ближе. На одно откровение роднее. На полтора часа чистых эмоций честнее друг с другом.       Первая стена не рушится. Она покрывается сетью мелких и крупных трещин; становится тонкой и хрупкой, как яичная скорлупа; хрустит и скрипит еле слышно в гуле доносящихся звуков недавно вышедшего из ночной спячки города. Она истирается в пыль и оседает вниз горсткой чего-то, напоминающего пепел, и разлетается по воздуху с терпким запахом табачного дыма, подаренным нам одним из соседей.       Первой стены, разделяющей нас, больше нет. А сколько их ещё будет, сколько мне придётся пробиваться к ней, к настоящей — не счесть.       — Я сейчас вернусь, — бросает она, уже поднимаясь со своего места, и скрывается в ванной комнате. Напор включённой воды громко барабанит по металлическому дну ванной, но сквозь него мне всё равно удаётся расслышать сдавленное кряхтение из гостиной, сейчас не отделённой от кухни даже сомнительной надёжности преградой двери.       Ребёнок не плачет: ворочается и елозит на одном месте, подминая под себя сразу несколько светлых пелёнок, громко причмокивает и будто рычит недовольно. Только увидев над собой тень меня, нерешительно застывшего у кроватки, начинает ещё активнее жестикулировать и требовательно пинать ногами воздух.       Какое-то время мы просто смотрим друг на друга. Я — с улыбкой разглядываю нелепо торчащий на макушке чуб рыжих волос, она — со сдвинутыми к переносице бровями изучает меня огромными, ярко-голубыми глазами, хотя в таком возрасте наверняка видит только тёмные пятна волос и брюк и ярко-белое пятно надетой на мне футболки.       — Проснулась? — выдыхает Люся у меня за спиной и, прежде чем я успеваю обернуться или что-либо ответить, уже оказывается рядом, принимается суетливо разматывать спутавшиеся вокруг ребёнка пелёнки.       Видимо, существует какой-то особенный ген, встроенный в ДНК женщин и запускающий повышенную тревожность при появлении в поле зрения младенцев, — и уже не важно, своих или чужих. Забавно наблюдать со стороны, как моментально слетает маска размеренности и рассудительности, и запускается механизм еле скрываемой паники, сквозящей в поспешных и судорожных движениях и переходящем на торопливый шёпот голосе.       И пока она осторожно подхватывает ребёнка на руки, поглаживает большим пальцем смешно покачивающуюся из стороны в сторону, будто на шарнирах, лохматую рыжую голову, и повторяет взволнованно «сейчас-сейчас», унося её на кухню, я не могу сдержать улыбку. Со стороны всё указывает на то, что больший стресс от детского голода испытывает сама Люся, а вовсе не её племянница.       — Люсь, — зову осторожно, облокотившись плечом о дверной косяк и наблюдая со стороны, как она прижимает ребёнка к своему плечу и одновременно с тем роется в шкафчиках, извлекая из них всё необходимое, чтобы развести детскую молочную смесь.       Получается у неё, конечно, ловко, но в условиях этой мизерной клетушки, - где между кипящим чайником, острым углом не задвинутого до конца ящика или лежащим на столешнице ножом всего-то одно резкое, спешное, неудачное движение, - уже и мне становится слишком волнительно просто стоять в стороне.       Она не оглядывается на меня, но притормаживает, удобнее перехватывает бурчащую что-то себе в кулак племянницу, и тяжело вздыхает, наверняка неверно истолковав мои намерения. Просто мне до сих пор не удаётся ничего сделать с тем, как звучит её имя из собственных уст.       Так, словно в эти четыре простейшие буквы я раз за разом вкладываю всё, что хотел бы с ней, — и от неё. От секса днями и ночами напролёт до смеха наших будущих внуков.       — Давай я пока подержу её.       — Я сама… — тут же отвечает она, кажется, не потратив и секунды на размышления.       — Обещаю, что не уроню её и не покусаю, — вижу, что ей стоит огромных усилий переступить через своё волнение, — страх, привычку, — и позволить себе принять мою помощь. Снова.       — Спасибо тебе, — несмотря на эти слова, она возмутительно долго тянет с тем, чтобы передать ребёнка в уже вытянутые мной вперёд руки. И сама понимает, как странно это выглядит, отводит взгляд, но никак не решается сделать одно последнее движение.       — Люсь, честное слово, для моей будущей жены она тоже уже слишком стара, — не выдерживаю я, и успеваю поймать её улыбку, прежде чем та прячется за поспешно прикушенной губой, смущённым наклоном головы и тёмным облаком волос. Вместе с малышкой, совсем невесомой и будто теряющейся на моих руках, сажусь на свой прежний стул, и только тогда осмеливаюсь заметить вполголоса: — К тому же, моё сердце уже занято.       Сам не знаю, какую реакцию ожидаю получить — выходка импульсивная и глупая до невозможности. Но и Люся ведёт себя не многим лучше, предпочитая наигранно делать вид, что ничего не слышала.       — Извини. Просто я чувствую свою ответственность за всё, что происходит сейчас со Златой. Намного большую, чем прежде, когда приезжала просто помогать Рите.       — Когда родилась Диана, я был уже достаточно взрослым. Поэтому отлично помню, как управляться с маленькими детьми, — произношу вместо пресловутого «ты можешь мне доверять», так и рвущегося наружу, бьющегося в рёбра вместе с ударами сердца. Смешно говорить такое тому, кто и сам себе доверять не научился. — Только в отличие от твоей племянницы, Диана могла выдержать не более минуты ожидания. А иногда и минуты не требовалось, чтобы она начала истошно орать и требовать желаемое. И… знаешь, с тех пор она не сильно-то изменилась.       Люся улыбается, быстро совершает все необходимые манипуляции и разворачивается ко мне, — точнее сказать, к нам, — уже с наполненной смесью бутылочкой. Быстро капает себе на запястье, проверяя температуру, и мне просто не верится, что прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как я видел те же самые действия, только в исполнении собственной матери.       Кажется, всё происходило только вчера. Обида, непонимание, злость и страх неизвестности перед тем, что будет дальше. Разговоры по ночам, — от заката до рассвета, в кромешной тьме уже моей комнаты, всегда ощущающейся для меня чужой, — и слишком смелые обещания, которые я ещё ни раз нарушу. Новая жизнь, подобно потёмкинской деревне наспех сколоченная на неразобранных руинах старой.       Я протягиваю руку за бутылочкой, совершенно не собираясь спускать с рук уже начинающего капризничать ребёнка. Именно сейчас мне нужно не столько облегчить жизнь Люсе, сколько помочь самому себе вернуться в ту точку своего прошлого, где неправильно переведённая на рельсах судьбы стрелка пустила под откос несущийся на всех парах поезд моей жизни, набирающий скорость так стремительно, так опрометчиво-безбашенно, что трагедии было не миновать.       Думаю, Люся бы не сдалась так просто, но в комнате начинает наигрывать издевательски-весёлую мелодию её телефон, и она не раздумывая отдаёт мне бутылочку и сразу же бросается туда.       Не помню, чтобы от Дианы пахло так же, как от этой девочки: ненавязчивой сливочной сладостью, от которой отчего-то теплеет под рёбрами. Наверное, мне просто не приходилось подолгу держать её на руках такой же крошечной, или я сам был слишком юн, чтобы обращать внимание на подобные мелочи.       Но, несмотря на свой скептический настрой, несмотря на пылкое полуночное «из-за неё мы остались без семьи!», несмотря на тщательно скрываемую обиду от того, что весь мир начал крутиться исключительно вокруг этого младенца, — а ты уже взрослый, Глеб, неужели ты будешь ревновать к своей маленькой сестричке? — я всё равно тянулся к Диане с первого же дня, как она появилась на свет.       Она была странная. Интересная. Временами раздражающая, но намного чаще — милая и такая… уютная. Маленький невинный комочек, который тянется в твои объятия за человеческим теплом, не притворяясь и ничего не прося взамен подаренного тебе счастья.       Ей было несколько месяцев, когда Альберт всего на пару дней уехал на какую-то конференцию, а мама слегла с температурой. Я должен был помочь — хотя тогда и не решился бы признать вслух, что сам этого хотел.       Под вечер она начала жутко капризничать. Яростно выплёвывала еду и соску и заходилась криком, стоило только попытаться положить её в кроватку. Пришлось часами таскать извивающуюся юркой ящерицей Диану на руках по успевшей погрузиться во мрак квартире и тихо напевать какое-то подобие колыбельной, из которой я до сих пор знаю лишь несколько строчек.       Это помогало, но медленно. Единственные комнаты, выходящие на дорогу и поэтому хоть немного освещённые с улицы по ночам, были кухней и спальней Карины, но последняя и на порог бы нас не пустила. Поэтому мы обосновались на кухне, где отсчитывали проезжающие по набережной машины, количество которых становилось всё меньше по мере приближения полуночи.       К тому моменту, как Диана начала дремать, пригревшись у меня на груди, я сам уже еле держался на ногах. Присел аккуратно на стул, продолжая покачивать её, прикрыл глаза.       А когда открыл, то сразу же увидел Карину, стоящую в дверях. И мне бы сразу понять, что этот блестящий злостью взгляд, и напряжённая поза, и долгое молчание, закончившееся её демонстративным уходом, не сулят ничего хорошего.       Может быть, в глубине души я это понимал. Но из двух нуждающихся во мне сестёр пришлось выбирать только одну, и я выбрал самую слабую и беззащитную.       Фатальный выбор. Роковое решение — которое всё равно должно было произойти рано или поздно.       Наконец уложив Диану, я обнаружил на своей кровати ещё одного капризного ребёнка: обиженная Карина вела себя хуже любого младенца.       Она лежала, поджав колени к животу, свернувшись комочком настолько маленьким, что от одного лишь взгляда на неё щемило в груди. Хоть разорвись пополам, чтобы не приходилось раз за разом метаться между теми, кого я чувствовал себя обязанным защищать.       — Ну чего ты, Карин? — попытался растормошить её, но будто сделал ещё хуже. И пальцы, пытавшиеся обхватить мелко дрожащие плечи, проскальзывали по мокрым от слёз длинным волосам и неуклюже смахивали новые капли с щёк.       — У неё есть родители, Глеб! А у меня есть только ты, — наконец прошептала она, вцепившись мне в руку так сильно, что ногтями снова до крови расцарапала кожу. И держала меня крепко и долго, не позволяя ни отодвинуться, ни обнять себя.       — У нас с тобой тоже есть родители!       — Ты не понимаешь! Мы им не нужны. Никому не нужны. Отец не стал за нас бороться, у матери есть новая куколка, а мы… мы остались только друг у друга!       — Карин, послушай, — выдохнул устало и почувствовал, как хватка на моём запястье постепенно ослабевает, давая возможность для манёвра: подвинуть её ближе к стенке, прилечь на самый край кровати и осторожно поглаживать прохладную и до сих пор чуть влажную от слёз тонкую ладонь. — Я же никуда не денусь. Я вместе с тобой, всегда рядом, как и обещал тебе.       — Ты обещал, что будешь любить только меня! Ты сам это обещал, Глеб! Только меня!       И все возможные объяснения, все доводы, все странные и не до конца понятные мне самому чувства упёрлись в преграду, выстроенную мной же. Я ведь и правда ей обещал. И не мог, не хотел, не имел никакого права предавать её доверие.       Мы остались друг у друга, и это нужно было беречь изо всех сил. Поэтому я придвинулся к ней ближе, совсем вплотную, и заверил:       — Я помню. Так и будет, Карин. Так и будет.       Люся возвращается на кухню, разрывая плотную плёнку воспоминаний, окутывающих меня с головой и парализующих, удушающих. Хочется стянуть их с лица липкой паутиной, снять с шеи намыленной верёвкой, сбросить с себя прорезающей кожу, неподъёмной сбруей.       Некоторых наших чувств всё же стоит стыдиться.       То, что всё действительно будет хорошо, я понимаю сразу. По умиротворённой, нежной улыбке на её губах, и по ласковому взгляду, направленному на малышку, уже засыпающую у меня на руках. Со стороны мы выглядим, как самая идеальная в мире картина семьи, где завершающим штрихом выступают тот восторг и обожание, граничащая с фанатизмом влюблённость, с которыми я смотрю на Люсю, будто и не замечающую ничего.       И это так горько. Фантастично-недостижимо в той реальности, где мы находимся сейчас.       — Врачи обещают через несколько часов уже перевести Риту в обычную палату. Ещё пара дней в больнице, и ей можно будет и вовсе вернуться домой, — сообщает она тихонько и наклоняется ко мне, чтобы забрать ребёнка.       Пока Люся относит племянницу обратно в кроватку, я продолжаю жадно ловить ртом воздух, за какие-то мгновения успевший насквозь пропитаться её запахом. Так забываюсь, что всё ещё держу в руках детскую бутылочку, когда она приходит, и на вопросительный взгляд могу ответить лишь кривой усмешкой.       — Спасибо тебе за поддержку и помощь, Глеб.       — Но теперь мне пора уматывать отсюда? — уточняю ехидно, не прекращая перекатывать на языке эту горечь происходящего. Сейчас, утром, последние три года и все охуенно-неправильно прожитые мной «скоро двадцать семь».       Горько. Очень горько.       — Если бы я хотела выгнать тебя, то не стала бы тянуть с этим и подбирать красивые формулировки, — качает она головой и рефлекторно потирает ладонями плечи, будто в такую жару ей внезапно стало зябко. И я придвигаюсь ближе к ней, животом упираюсь в чёртов кухонный стол, — это какая-то убогая насмешка судьбы, что нас постоянно разделяет именно он, — но всё равно не могу разглядеть, есть ли на её коже желанные мной до одержимости мурашки.       — Вот как? Тебе настолько на меня плевать?       — Напротив. Мне как-то чересчур не плевать, — её губы трогает улыбка раскаяния в собственных вырвавшихся на эмоциях словах, за которые мне хочется схватиться как за тонкий хвостик нитки и распутать уже клубок происходящего между нами. А главное — происходящего у неё в голове и на сердце.       Но я сцепляю зубы, — вот что без сомнения удаётся мне делать лучше всего, — и ожидаю от неё самой хоть каких-нибудь объяснений.       — Я… лишь имела в виду то, что не имеет смысла играть словами и устраивать марафон расплывчатых намёков. Это унизительно по отношению к тем людям, которые заслуживают слышать правду такой, какая она есть, — в нашем состязании схлестнувшихся один на один взглядов мне удаётся заполучить победу, и Люся улыбается, потирает пальцами виски и опускается на стул напротив, сама, кажется, не веря в то, что делает. — Мне просто не даёт покоя мысль о том, что это всё отвлекает тебя от более важных дел.       — У меня нет никаких дел, — стараюсь произнести это с максимальной настойчивостью и жёсткостью, чтобы избежать любых дальнейших возражений с её стороны. — Стараниями Кирилла мне остаётся целыми днями разве что пересчитывать ворон за окном или любоваться белизной потолка в своей комнате.       И если в качестве поощрительной подачки за везение и последующее хорошее поведение от Андрея Войцеховского мне досталась шикарная машина (которую мы с Даней и Валерой почти разобрали на запчасти, выискивая все возможные прослушки или маячки), то в качестве бонуса от Кирилла — неадекватно утомляющая забота.       В последнюю нашу общую встречу Разумовский снисходительно заметил, что скоро Кир даже дрочить мне будет вместо меня самого, и это была самая не смешная из всех его шуток, — потому что она слишком походила на реальное развитие событий.       — Ему тоже нужно время, чтобы вынести собственное чувство вины и научиться сосуществовать с ним, — поясняет она и смолкает. И мы оба понимаем, что вновь подошли вплотную к той теме, с которой начинали этот сумбурный, тяжёлый, насыщенный день. И можно оттянуть её обсуждение ещё на несколько часов, перебить чем-нибудь более важным, сокровенным, приятным — чтобы не вставать по разные стороны баррикад, а продолжать наслаждаться хрупким перемирием, но… это ничего не решит.       Мне нужно её согласие. Ей нужен мой отказ.       Нам всё равно придётся принять бой - и принять неминуемое для одного из нас поражение.       — Я ведь прекрасно понимаю, почему ты не хочешь соглашаться, Люсь. Но мне… мне действительно нужно разобраться с тем, что происходит у меня в голове, — не приходится даже переступать через собственную загибающуюся в конвульсиях совесть и врать ей. Достаточно просто умолчать, что главные мои проблемы начались намного раньше случившегося завала, с попавшей во время обычной встречи в кафе прямиком в сердце пули. — Никто не поможет мне в этом лучше тебя. Да я просто не решусь обратиться за помощью к кому-либо ещё.       — У нас не получится нормальной работы с такими исходными данными. Необходима непредвзятость и трезвость мышления, а здесь… — она запинается и осекается, подыскивая нужное определение, и я спешу на выручку, нагло улыбаясь и пожимая плечами.       — Значит это будет ненормальная работа. Что-нибудь всё равно получится.       Хочется добавить едко-разъедающее: «Юра всё равно от тебя не отстанет», но правда такова, что не отстанет он скорее от меня. И все шишки от нашего слабенького подобия сговора посыплются именно на мою голову, — пусть так, вполне заслуженно.       Лишь бы получить шанс. Один шанс!       — Я ещё могу отказаться на любом этапе, Глеб. Дело не в тебе — это вполне обычная практика, что психолог и клиент могут просто не сойтись друг с другом.       — Обещаю, что буду пай-мальчиком, — поднимаю вверх ладони, заранее признавая свою капитуляцию и готовность играть по её правилам.       Мне бы умерить ту радость, что сопровождает её согласие, — расплывчатое и неожиданно быстрое, лёгкое, — но ничего не выходит. И хочется даже не улыбаться, а довольно облизываться, как хищнику, только что отгрызшему кусок свежего мяса от долго преследуемой жертвы и теперь уверенному, что она не сможет уйти.       Не сможешь, Люся. Точно не сможешь. Я пробовал — и с каждым мизерным движением вперёд, навстречу к тебе, оказывался на расстоянии в тысячи километров от возможности вернуться к своей прежней жизни.       Неожиданностью становится приезд рыжего паренька, прямо с порога просящего Люсю собрать все необходимые для её сестры вещи в больницу. Они переговариваются в гостиной шёпотом, чтобы не разбудить ребёнка, и у меня не получается расслышать ни единого слова, чтобы сообразить, как она объяснила ему всё происходящее здесь.       Спустя несколько минут он сам заходит на кухню, тут же прикрывает за собой дверь. Останавливается прямо напротив меня и смотрит с немым вопросом и лёгкой насмешкой в светлых глазах, появляющейся в тот же момент, как его взгляд скользит по стоящей передо мной чашке с наполовину недопитым чаем.       Безотказно срабатывает подсознательное деление на «гость-хозяин», и он уже не кажется мне таким мальчишкой, как утром на лестнице. Худощавый, но высокий, с вальяжно сунутыми в карманы брюк ладонями и уверенно расправленными плечами. И взгляд цепкий, колючий, холодный — так откровенно сканирует меня на пригодность, что вот-вот должен бы раздаться звуковой сигнал и высветиться ярко-красным «брак!».       — Глеб, — поднимаюсь и протягиваю ему руку, которую он без раздумий пожимает. Неожиданно крепко. Пауза затягивается, абсурдность ситуации нарастает до сомнительной отметки «чуть выше среднего», и я ощущаю срочную необходимость что-то прояснить и произношу максимально нейтральным тоном: — Я просто друг.       Он демонстративно громко хмыкает и нагло ухмыляется, ещё разок без стеснения окидывая меня взглядом с головы до ног. А потом отворачивается, включает чайник и бросает через плечо:       — Знаешь, Глеб, у Анохиных очень необычное понимание того, что означает «просто друг», — он делает эффектную паузу, прежде чем оглянуться и усмехнуться: — Сам скоро поймёшь.       Смотреть ему в спину с недоумением мне приходится совсем недолго: странный парень плюхается на соседний стул, потирает лоб и еле сдерживает зевок, сразу же лишаясь флёра напускной крутости и превращаясь в обычного, — только сильно заёбанного, — человека.       — Я Слава, — произносит более дружелюбно и, снова посмотрев на мою кружку с чаем, иронично уточняет: — Будешь кофе?       — С удовольствием.       Он улыбается одним уголком губ, будто получив подтверждение одной из своих догадок, чем напрягает меня ещё больше. Сам не могу понять, какие именно эмоции превалируют во мне по отношению к нему: раздражение или любопытство.       — Ты был у неё на свадьбе, — внезапно выдаёт Слава, после чего окончательно расслабляется, наконец закончив столь бесившую меня «идентификацию» и сразу же теряя ко мне интерес.       — Мы с Юрой друзья детства.       — Никогда бы не подумал, что кто-то способен выносить его дерьмовый характер столько лет подряд.       — Ну у Люси тоже получается, — замечаю как бы между делом, совершенно случайно, не питая особенных надежд на его болтливость. Но Слава и не болтливый вовсе: бесцеремонно наглый, самоуверенный и заносчивый.       Прямо идеально подходящий под портрет среднестатистического человека из моего нынешнего круга общения.       — Получается? — одна его бровь картинно взлетает вверх от удивления, но развивать эту тему дальше он не спешит, оставляя мне возможность самому додумать необходимое значение. Вместо этого неожиданно интересуется: — Ты тоже работаешь в наших замечательных правоохранительных органах?       — Нет, я начальник службы безопасности в крупной частной корпорации, — как по мне, придуманная Кириллом должность звучит излишне представительно, в то время как моя задача максимально оставаться в тени. Вот и Слава снова хмыкает, а потом цепляется взглядом за мои часы, без стеснения оценивая примерный уровень моего дохода. Сообразительный малый. — А чем занимаешься ты?       — Я программист.       — Хороший программист?       — Лучший.       — В группе? Или на курсе? — теперь уже по-настоящему без скрытого контекста спрашиваю у него, и тут же натыкаюсь на вновь блеснувший в глазах холодок.       — Вообще лучший, — абсолютно серьёзно отвечает Слава, и спокойно выдерживает мой короткий смешок.       Наверное, именно это непоколебимое спокойствие останавливает меня от того, чтобы просто посмеяться от души и забыть об этом разговоре навсегда. Зудит и ворочается в солнечном сплетении интуиция, как учуявшая след псина резко понявшая свою морду, и рука уже тянется к телефону, когда как разум интересуется скептически: «Ты это всерьёз?».       Кирилл отвечает на мои сообщения мгновенно. Он с работой в самых крепких и надёжных отношениях: всегда и всюду вместе, и готов ебаться с ней дни и ночи напролёт. Но именно сейчас это оказывается как нельзя кстати, и вместе с первым глотком любезно приготовленного для меня кофе телефон протяжно вибрирует в кармане, оповещая о новых присланных файлах.       — Я могу подвезти тебя до больницы, — предлагаю Славе сразу же, как только умилительно взъерошенная Люся заглядывает на кухню и сообщает, что собрала всё необходимое.       — Зачем?       — Хочу, чтобы по дороге ты попробовал решить несколько задачек, самый лучший программист.

***

      Впервые за долгое время меня ничего не держит. Не сковывает скрипящими и проржавевшими цепями, не обвязывает жёсткими верёвками, не придавливает огромной каменной плитой, не обхватывает нечеловечески крепкими руками.       Всё бескрайнее, бесконечное. Огромное пространство, в котором я теряюсь обычной песчинкой. Никем не замеченный, не понятый, не нужный. Не познавший любви, но захлебнувшийся отчаянием и злостью.       Мне хочется сбежать, но не получается разобрать, двигаюсь ли я или стою на месте. Тело коченеет, сводит спазмом, парализует. Пульс ускоряется и ускоряется, отдаётся в ушах сплошным гулом, разрывается долетающими издалека звуками сирены.       Мягкие пряди касаются лица: от виска к подбородку, извилистыми линиями, пара секунд — и уже щекочут шею. Прохладные пальцы порхают по рукам и поглаживают плечо, гоняют мурашки по покрытой испариной, разгорячённой от жары коже.       Я сажусь в постели рывком, отгоняя от себя морок самого страшного кошмара. Мечтая избавиться от воспоминаний об этих прикосновениях, — ласковых, отвратительных, запретных, — и навсегда забыть этот пряный, терпкий запах.       Но самые страшные кошмары имеют обыкновение повторяться. Возвращаться под покровом ночи, прятаться еле различимым силуэтом во мгле и шептать приторной нежностью:       — Я так сильно скучала по тебе, Глеб.       Слишком знакомым, пугающе родным голосом, совсем не изменившимся за десять лет.       Голосом Карины.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.