ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Детонация, Глеб-27.

Настройки текста
      — Я надеялась, что ты проведёшь Новогоднюю ночь вместе с нами, — замечает она тихо, продолжая разглядывать заснеженную столицу через слегка запотевшее окно машины. Водит пальцами по ровной белоснежной строчке на кожаной отделке двери, второй рукой поправляет постоянно съезжающую с колен сумочку, вызывая не самые приятные воспоминания.       Люся. Так же делала Люся.       Не знаю, с чего я вдруг решил, будто эта поездка обойдётся без выхода примы на бис. Наверное, потому что за всю дорогу до медицинского центра удостоился лишь нескольких тяжёлых, отчаянных, нарочито-громких вздохов и почти обиженное «я могу вернуться на такси», оставленное мной без комментариев.       — Ты видел моё сообщение? Я присылала тебе сообщение вечером тридцать первого, — она аж подпрыгивает на месте и разворачивается ко мне, суетливо поправляет волосы и пробегается пальцами по складкам малинового шарфа, изящно повязанного вокруг шеи. Прихорашивается, чем почти вызывает у меня улыбку.       Я наблюдаю за ней краем глаза, полностью сосредоточившись на дороге, хотя никакой необходимости в этом нет: днём третьего января Москва будто вымерла, и полотно выпавшего вчера вечером снега кое-где ещё осталось и вовсе не тронутым шинами, ровным и девственно-чистым.       Сам не знаю, какого чёрта поддаюсь на давно известную уловку и решаю посмотреть на неё. Досадный промах, ошибка новичка, которые мне вовсе не по возрасту, — повзрослел, но не поумнел наивный мальчик Глеб.       Одного мгновения оказывается достаточно, чтобы наши взгляды встретились, и горячая кофейная гуща практически чёрных глаз начинает обжигать мне кожу, разливаясь по груди. Тут и гадать не надо, чтобы понять, что она мне предвещает: острые иглы укора под ногти, слепяще-яркий свет наигранных слёз в лицо и чувство вины, связывающее по рукам и ногам.       — Видел, — отвечаю нехотя, сразу засчитывая себе техническое поражение.       — Ты ничего не ответил. Я подумала, может, что-то с телефоном. Или со связью. Ты бы и номер сменил, да забыл меня предупредить, — последнее произносит совсем шёпотом, бормочет себе под нос, оставляя пространство для взаимного манёвра. Ей — сделать вид, словно и не думала в чём-то меня обвинять, мне — прикинуться, что вовсе этого не слышал.       — Я работал, мам.       — Прямо в праздник?       — А ты думаешь вот это всё, — обвожу рукой салон и раздражённо стукаю пальцами по декоративной деревянной планке, идущей вдоль приборной панели, — достаётся мне просто так?       Печка равномерно гудит, работая почти в полную силу, — чёртовы стёкла постоянно запотевают из-за влажной погоды, — но даже сквозь этот шум мне мерещится отчётливое обиженное сопение. Видимо, вести себя совсем не по возрасту у нас семейное.       Разрываюсь между желанием извиниться и оставить всё как есть. Я бы ответил на сообщение, и собирался это сделать: оно застало меня на кухне с сигаретой, слегка остывшим кофе и намерением лечь спать, чтобы скорее закончить тот крайне дрянной год. Просто вслед за сообщением поступил ещё и звонок от растерянно-испуганной Саши, и праздничную ночь мне пришлось провести в компании её и Кирилла, впервые на моей памяти напившегося до абсолютно невменяемого состояния.       Причём необходимость на руках выносить его из ночного клуба, а потом несколько часов делать промывание желудка я принял с пониманием и долей сочувствия, по собственному опыту зная, насколько дерьмовыми станут для него следующие несколько дней. А вот попытки не успевшего протрезветь, но вновь способного разговаривать Кирилла послать нас нахуй и уехать продолжать веселье вызвали во мне волну до сих пор до конца не прошедшего гнева.       И страха. Дикого страха, что в стремлении перехватить его за шаг до обрыва я уже опоздал.       — Ты две недели дома не появлялся, — не выдерживает мама и пяти минут молчания, сразу переходя к козырям: её голос уже подрагивает, сообщая о стремительно надвигающемся на один чёрный Лексус циклоне с обильными осадками. — И сейчас ничего мне о себе не рассказываешь.       — А раньше что, рассказывал?       — Глеб! Раньше я видела тебя! Я знала, что ты в порядке! — заламывает она руки и тут же прислоняет пальцы к вискам, начиная их растирать. Хочется ехидно заметить, что остеопат, к которому ей так срочно приспичило ехать на окраину Москвы прямо в праздничный день, явно не справился с её мигренью. Но вместо этого из меня внезапно вырывается кое-что другое, честное, долго заталкиваемое в самую глубь мыслей и чувств.       — А я в порядке?       Попробуй разберись, нахрена мне нужно было ляпнуть такое. И на лице матери появляется выражение растерянности и стыда, которые на этот раз я не прочь разделить вместе с ней, ощущая свою вину за импульсивный порыв обвинить её в эмоциональной убогости по отношению к собственному ребёнку.       Остановка на заправке даёт возможность отдышаться нам обоим. Бак почти полный, поэтому оттягиваю время сигаретой и, уже возвращаясь в машину, понимаю, что никогда прежде не курил при ней.       — Мы на днях разговаривали с Томой. Знаешь, Юра с женой собираются завести ребёнка.       — Отличное решение, — цежу сквозь зубы, а у самого внутренности самонаводящийся боеголовкой разносит в рваные ошмётки мяса. Тело леденеет, и выступившая на коже испарина пропитывает рубашку как пущенная из обширной раны кровь, мутной пеленой застилающая и мои глаза. Дрожь зарождается в животе, взрывной волной проходится по груди, швыряет болезненно сжавшееся сердце прямо в рёбра и оседает в пальцах, которыми у меня никак не выходит сдвинуть селектор в нужное положение.       — Глеб? Глеб, что такое?! — взволнованно тараторит мать, когда я еле проезжаю несколько метров вперёд и резко торможу с торца небольшого магазинчика на заправке.       — Я сейчас, — бросаю ей хрипло, поспешно выскакивая наружу и на ходу расстёгивая несколько верхних пуговиц на воротничке рубашки, стараясь сделать хоть один нормальный вдох. Приходится дожидаться, когда освободится грязный и вонючий туалет, чтобы умыть лицо прохладной водой и криво усмехнуться своему нездорово-бледному отражению.       Участки ткани, неуклюже забрызганные водой, встают колом на морозном воздухе. И влажную кожу стягивает и пощипывает, но мне становится значительно легче: после долгой борьбы с маленьким колёсиком зажигалки получается даже прикурить.       Я помню Люсю, осторожно и трепетно прижимающую к своей груди маленькую племянницу. Нежный и заботливый взгляд её глаз, оттенок которых мгновенно менялся с опасного свинца надвигающейся грозы на успокаивающий серый сумрак летнего вечера. И движения суетливые, — то резкие, то плавные, — пронизанные восторгом и страхом перед беспомощностью оказавшегося в её руках маленького человека.       Я помню свои мысли, фантазии, желания в тот момент. Неосуществимые, тёплые, сладкие. Теперь они не приносят эйфорию, как наркотик, а разъедают меня медленно действующим ядом.       Это должно было случиться. Я знал, понимал, предвидел… просто сейчас всё воспринимается особенно остро, практически невыносимо.       — Ты уже так долго один, Глеб. Я подумала… Алиса была такой хорошей девушкой, — начинает торопливо говорить мать, стоит мне только вернуться обратно в машину. Смотрит на меня заискивающе, принимается гладить по предплечью, — это совсем не ощутимо сквозь плотный рукав куртки, но вызывает недоумение.       — Она тебе не нравилась.       — Она нравилась мне больше, чем другие, — парирует она и всё же убирает от меня руку, упирается взглядом в припорошенное снегом лобовое стекло и поджимает губы от досады. Я трогаюсь с места аккуратно, крепко перехватываю руль руками, пока машина легонько виляет из стороны в сторону, преодолевая изрядно раскатанный до нас по дороге сугроб. А из неё снова начинают вырываться слова. Короткие, глубокие, совсем непривычные мне: — Какая вообще разница, кто мне нравился. Ты ведь не стал бы обращать на это внимание. И правильно, наверное. А я… я хотела сказать, что тебе стоило бы задуматься о своей семье, вот и всё. Ну что ты так смотришь, Глеб? Я опять сказала что-то не то? Я всегда говорю что-то не то, да?       — Да, мам, — мне совсем не хочется её обижать, не хочется срывать всю скопившуюся за многие годы злость разом, но как-то само собой каждая следующая, чуть более откровенная фраза, каждая выбранная случайно, но задевающая за живое тема вытаскивает наружу всё тщательно скрываемое от неё.       С самых ранних лет. С самых далёких воспоминаний. С самых горьких разочарований. С момента, когда прижавшийся в поисках защиты и любви, перепуганный до слёз маленький мальчик впервые осознал, что его чувствам не верят, и тоже перестал им доверять.       — Ты стал совсем как твой отец. Он всегда говорил мне: «Олеся, ну зачем тебе знать о моих проблемах, если скоро я их решу? А если не смогу решить — тем более не хочу, чтобы ты переживала». Все, кто был вхож в нашу семью, ужасно мне завидовали. Считали, что жизнь с таким мужем должна быть похожа на сказку.       — Но тебе, конечно же, было с ним очень плохо? — приходится притормозить и выставить круиз-контроль, потому что со злости я так выжимаю педаль газа, что машину начинает заносить на скользкой дороге.       — Нет, Глеб. Нет, — качает она головой и улыбается грустно, терпеливо дожидаясь, когда же мне хватит решимости снова взглянуть на неё. — Мне было с ним очень хорошо. Нам всем… Плохо было только ему. Постоянно подстраиваться под нас и жертвовать своими интересами во благо семьи, а по-другому Максим не умел. Вы винили меня в разводе, но…       — Я никогда тебя не винил.       — Ох, Глеб! Неужели ты думаешь, что я не видела, как вы с Кариной на пару на меня волком смотрели?! Никто в тот момент не постеснялся высказать мне, что я променяла мужа на того, кто помоложе. А мне… я просто видела, как тяжело было вашему отцу. Как он устал от меня, от взятых на себя обязательств, которые, надрываясь, тянул на себе до последнего…       По её щекам катятся слёзы. Крупные, быстрые, срывающиеся с кончика слегка покрасневшего носа и утопающие в тёмном мехе надетого на ней полушубка. Настоящие и искренние, чертовски некрасивые, так поразительно не соответствующие прежним изящным манерам. Не-идеальные.       — Максим… он был, знаешь, как медведь шатун, — лёгкая улыбка прорывается сквозь поток слёз, неожиданно очень нежная и мягкая. — Никак не мог найти для себя место в жизни. Никого близко не подпускал. Всё метался, рвался куда-то. Иногда вставал посреди ночи и просто бродил по квартире. Сначала я думала, что ему не хватает войны, поля боя, но… у него просто так и не получилось унять тоску по человеку, рядом с которым и было его место.       Я сразу понимаю, о ком она говорит: мы с Кариной, будучи совсем маленькими детьми, всегда знали о существовании ещё одной женщины. Вроде бы никто и не рассказывал нам о ней, и отец ни разу не позволил себе упомянуть о своих чувствах к кому-то, кроме нашей матери, но… он как будто любил её настолько сильно, что это невозможно было не почувствовать. Не заметить печаль в помутневших, выцветших от пережитого горя глазах, не поймать ненароком момент, когда с особенным трепетом прикасался он к сплавленному двойному кольцу.       — Я не смогла… захотела… освободить, — слова путанными обрывками чередуются с громкими всхлипами, и я не раздумывая поддаюсь сиюминутному порыву и беру её за руку. Удивительно, как горячая и влажная от слёз ладонь той, кто дал мне жизнь, совершенно теряется в моей, ощущается маленькой, хрупкой. А мама, опомнившись, повторяет уверенно, чётко: — Но он любил нас. Он нас очень любил.       И это правда. Просто её он всё равно любил больше.       До дома остаётся совсем ничего, но на очередном перекрёстке я сворачиваю совсем в другую сторону и облегчённо вздыхаю, когда вижу вывеску «открыто» на двери одной из популярных сетевых кофеен. У матери нет сил задавать вопросы, да и мне так спокойнее: молча ухожу, а спустя десять минут возвращаюсь уже с упакованным в картонную коробочку треугольником любимой ею «Праги» и убогой одноразовой пластиковой вилкой в придачу.       К счастью, обходится без сопротивления и наигранных вздохов о вреде сладкого для фигуры, и приготовленное мной ехидно-снисходительное «я никому об этом не расскажу» остаётся болтаться в уме без надобности.       Пока последняя сигарета из купленной только вчера пачки рассыпается пеплом, успеваю узнать у Саши, как там поживает Кирилл. И радуюсь известию о том, что ему до сих пор плохо, тошно и ужасно стыдно, - значит, ничего ещё не потеряно. А в салоне меня встречает уже шикарно выглядящая для своего возраста женщина с лёгким румянцем на щеках и лишь немного припухшими веками, сжимающая в руках аккуратно сложенную пустую коробку.       — Вот поэтому я и не спешу заводить семью, — поясняю ей вдогонку, чувствуя необходимость поставить точку в случившемся разговоре. — Не хочу быть ещё одним медведем шатуном.       Пусть конкурировать с мёртвой женщиной было априори бесполезно, но она хотя бы не могла в любой момент ворваться в нашу жизнь импульсивным и беспощадным телефонным звонком, дрожащим от тревоги голосом и испуганным, растерянным взглядом, молящим о защите.       И я помню, как сорвался по первому же зову, бросив хорошую, влюблённую в меня Алису; и уверен, что и сейчас бросил бы любую другую «хорошую и влюблённую», окажись Люся в беде. Слишком жестоко обрекать на эти метания кого-то ещё, кроме себя.       — Глеб, может быть ты зайдёшь к нам? — предлагает мама, как только мы поворачиваем в родной двор. — Девочки по тебе очень скучают. С тех пор, как ты от нас съехал, они стали совсем не в ладах, поругались с Альбертом. Диана снова начала злиться и срываться на нас. Ты же знаешь, она так к тебе привязана, так сильно тебя любит!       — Знаю, — киваю тихо и передёргиваю плечами, пытаясь избавиться от ощущения холода, юркой мелкой змеёй скользящего вниз по спине. Мне категорически не хочется оказаться за одним праздничным столом ни с Кариной, ни с Альбертом, по отношению к которому испытываю даже не обиду, а лишь разочарование. Но если есть ещё хоть одна возможность растормошить Диану, достучаться до неё прежней, то я должен ей воспользоваться.       У меня оказалось достаточно времени, чтобы смириться с бурным восторгом матери, вызванным моим согласием, — из-за сугробов пришлось несколько раз объехать весь двор в поисках места для машины. А вот за порогом некогда родной квартиры ждало испытание посерьёзней: сдержанно-холодная учтивость Альберта, осунувшегося и измождённого в сравнении с нашей последней встречей, и щенячья радость Карины, наверняка не ожидавшей меня и оттого переборщившей с сестринской любовью, сделав попытку броситься с объятиями ко мне на шею.       Мы и тогда-то не обнимались. Прилюдно, по-родственному.       Но главная цель моего здесь пребывания не спешит показываться. Дверь в комнату закрыта, — не удивлюсь, если даже на замок, — и оставшаяся после моего прошлого хлопка тонкая расщелина в древесине косяка служит напоминанием и немым укором о брошенных сгоряча словах.       Пусть я безгранично зол на неё, но мне хочется, мне действительно нужно знать, всё ли с ней в порядке. Когда-то именно Диана стала тем яблоком раздора, что разделило нас с сестрой: в попытке вырвать её из острых когтей и не позволить впиться в неё ядовитыми зубами я решился оторваться от Карины прямо с мясом, по живому и без подготовки порвал нашу ненормально глубокую связь.       И Диана, чёрт бы её побрал, знает об этом и должна бы понимать, что первой целью мести за случившийся тогда разлад станет именно она.       У меня заканчиваются все возможные предлоги, чтобы вновь и вновь таскаться вдоль коридора, пытаясь прислушиваться к происходящему за нужной дверью и игнорировать изредка мелькающую тень Альберта, которого мне впервые хочется послать на хер. И это спустя столько лет жизни под одной крышей, пройденный вместе вялый подростковый бунт и терпеливо проглоченный отвратительный поучительный разговор.       Ни музыки, ни голосов. Прежде Диана часами разговаривала по скайпу со своими странного вида друзьями, но при этом хотя бы выглядела живой, а не такой же вылитой из фарфора куколкой, как остальные женщины нашего семейства.       Как же я допустил всё это? Не доглядел, не объяснил, не защитил.       Бенджи жалобно скулит и скребётся, желая выскочить наружу из её комнаты, и мне огромных усилий стоит снова пройти мимо, не стукнув по осточертевшей запертой двери и оставив при себе раздражённое «заканчивай этот спектакль!». И раздавшиеся за спиной быстрый щелчок и глухой хлопок кажутся мне нереальными, выдуманными, пока пушистый хрюкающий комок не врезается в мои ноги и не пытается истерично забраться вверх по штанинам, высказывая невероятную радость от нашей встречи.       — Передай своей хозяйке, что она ведёт себя, как ребёнок, — намеренно громко говорю собаке, присаживаясь на корточки и позволяя щедро покрыть слюнями с запахом печёночного паштета свои ладони и подбородок. Очень противные ощущения, вытерпеть которые позволяет только лёгкое тепло в солнечном сплетении, проявляющееся от мысли, что это существо по-настоящему ко мне привязано и никак иначе не сможет выразить испытываемую любовь.       А потом хочется рассмеяться, потому что точно так же было у нас с Кариной. Противно, мерзко, порой брезгливо до тошноты, но необходимо — чтобы хоть в такой похабной, запретной форме поделиться чувством, распирающим изнутри. Заботой, волнением, нежностью. И любовью.       В ванной я тщательно смываю с себя печёночный запах, — вот бы грязь собственных воспоминаний достаточно было вспенить ароматным мылом и пару раз ополоснуть водой, — и в отражении зеркала над раковиной обнаруживаю на своей рубашке жирные пятна, остающиеся в тех местах, где высыхает собачья слюна. До сих пор крутящаяся под ногами Бенджи удостаивается недовольного взгляда, который необъяснимым образом улавливает мгновенно, притихает, прижимается вплотную ко мне подёргивающимся от частого дыхания тельцем и утыкается в пятку холодным и мокрым носом, оставляя ещё одно пятно уже на моих носках.       Присутствие рядом с собой кого-то лишнего ощущаю морозом по коже, несколько первых мгновений наивно списываемым на эффект от быстро стянутой с тела рубашки. Этот ненавистный взгляд, ледяной и безжизненный, клещом впивается в кожу: даже если хватит дури немедленно смахнуть его с себя, то последствия будут куда хуже.       — Я не знала, что ты здесь, — улыбается Карина и быстро закрывает за собой дверь в ванную комнату. Мы остаёмся вдвоём в маленьком замкнутом пространстве, по стенам которого так и ползут тени не забытого, не оставленного, не отпущенного прошлого, и меня тут же обдаёт жаром. Хочется прикрыться от неё оставшейся в руках рубашкой, совсем как блядской смущённой девственнице.       Моё замешательство не ускользает от её внимания. Лёгкая улыбка приобретает очертания хищного оскала, — ещё немного, и облизнётся неторопливо, вдоволь насмотревшись на аппетитную добычу.       Я не хочу её. Нет, всё намного проще: я её боюсь. И какими бы эмоциями не приходилось глушить в себе этот позорный страх, на который мне никогда не давали права, он всегда сидел внутри.       Самым ранним воспоминанием. Смазанными, расплывчатыми, замутнёнными кадрами искажённого злостью лица, будто принадлежащего вылезшему прямиком из подкроватной тьмы монстру; бисеринок крови, проступивших поверх сплошь расцарапанной руки; ощущением боли, жжения в выдранных волосах, и бегущих по лицу слёз.       «Этого никогда не было, Глеб! Она не могла такое сделать».       Может быть, просто я был сумасшедшим всегда?       — Пошла вон отсюда, — устало бросаю через плечо, отвернувшись к раковине, чтобы застирать рубашку. Некомфортно подставлять спину тому, кого считаю врагом, — заклятым, кровным, самым близким, — но показывать ей свой страх не многим лучше.       Десять лет прошло. Десять долгих лет, прибавивших мне роста и силы, умения думать мозгами, а не членом, и достаточно жизненного опыта, чтобы не верить в чудеса. Теперь я могу свернуть ей шею парой движений рук, а она всё так же способна испортить мне жизнь всего парой слов.       — Я простила тебя за всё, что было между нами, — начинает говорить она, и я резко бью по только что открытому смесителю, понимая, что не смогу и дальше здесь находиться и слушать очередной поток наглой лжи. — И ты бы смог простить, если бы выслушал и понял, почему я так поступила.       Воздух жжёт грудь. Распаляет ярость, не успевающую гаснуть от пожара к пожару, и поглощающую меня изнутри, выжигающую до остова. Наверное, со стороны моя попытка уйти выглядит как позорное бегство от «правды», но единственное, чего я хочу — пережить всё это и сохранить в себе человека, не превратившись в озлобленное животное.       — Глеб! У нас всё равно никогда не будет никого ближе друг друга! — пылко шепчет Карина, бросившись мне наперерез и уперевшись ладонями в грудь. Ловит упрямо отводимый в сторону взгляд, превращая обычную попытку избежать скандала в театральной трагичности сцену. — Я нужна тебе не меньше, чем ты мне…       — Я здесь не ради тебя, — о выпаленных сгоряча словах я жалею моментально. Видя, как сужаются её глаза. Слыша, как учащается дыхание. Чувствуя, как тревога вспарывает мой живот остро заточенным клинком. Замечая быстрое движение сквозь узкую щель вдруг оказавшейся приоткрытой двери.       Оттолкнуть от себя Карину ничего не стоит, — нужно было сделать это на минуту, пару месяцев, пятнадцать лет раньше, — и глухой удар, с которым она от неожиданности врезается в покрытую плиткой стену, не отзывается во мне совершенно никакими эмоциями. Ни виной, ни торжеством, ни злорадством.       Намного важнее для меня оглядеться по сторонам и понять, кто стал свидетелем нашего разговора. Но вертлявая и назойливая Бенджи бросается вслед за мной, вынуждает потерять драгоценные секунды, чтобы ненароком не задавить её в узком дверном проёме, и всё равно подставляется пушистым боком.       Её громкий визг чертовски меня пугает. Со сжавшимся сердцем практически падаю перед ней на колени, успевая перехватить прежде, чем она забьётся в какой-нибудь угол, и с облегчением выдыхаю, видя всего лишь клок ненароком выдранной рыжей шерсти на полу.       — Всё нормально? — непривычно хмурый Альберт высовывается из кухни и оглядывает меня, прижимающего скулящую собаку к голому торсу одной рукой, и окончательно испачканную рубашку — другой. Потом замечает притихшую за моей спиной Карину и сурово поджимает губы.       — Не поделили ванную, — усмехаюсь я и спешу ретироваться, только услышав из кухни мамино взволнованное «что там, что?!».       Пока когти Бенджи царапают грудь снаружи, мысли о том, что нас видела и слышала Диана, намного больнее царапают меня изнутри. С одной стороны, мне бы радоваться: ведь ей, единственной знающей о наших истинных отношениях с сестрой, не нужно ничего объяснять. Но если бы не собственная трусость, то я давно бы понял, что именно ей обязан был всё объяснить ещё тогда, в прошлом, и объяснять снова и снова, прося прощение.       Я перекраиваю свои планы, — задумчиво пялиться в одну точку у себя в квартире, смешивать кофе с алкоголем, убивать никотином собственные лёгкие, — и остаюсь здесь на ужин. Рассчитываю исключительно на то, что Диана не сможет вечно просидеть взаперти, а мне будет спокойнее, лично убедившись в том, что она цела и здорова.       Мама расходится не на шутку: восхитительные ароматы еды плывут по квартире, забивают нос и смешиваются с обильной слюной, щекочут желудок, жалобно сжимающийся в желании увидеть что-то отличающееся от многократно разогретой в микроволновке пиццы.       Нервозность от предстоящего «семейного воссоединения» отчасти кажется приятной. Она спасает. Занимает голову, отвоёвывает себе место в первом ряду, отодвигая остальные чувства назад, к горьким сожалениям о не свершившемся поцелуе. Позволяет хотя бы до конца этого дня мнимо забыть о Люсе.       А за столом мы собираемся действительно все. Альберт смотрит на меня искоса, будто продолжает безмолвно осуждать, — понять бы ещё: за то, что ушёл, или за то, что вернулся? Молчит, уткнувшись взглядом в тарелку Диана, болезненно бледная и нервная, дёрганная, взволнованная. Улыбка не сходит с губ Карины даже в тот момент, когда она несколько раз с придыханием повторяет, какое же счастье собраться семьёй. И мама встревоженно оглядывает нас, ничего не зная о происходящем у неё под носом, но, кажется, впервые замечая неладное.       У меня потеют ладони. Учащается сердцебиение. Пересыхает в горле.       Стена за спиной. А передо мной — четыре палача, каждый из которых уже держит оружие наготове.       «Не позволяй страху прикрывать тебя, Глеб. Этот трусливый и ненадёжный напарник подведёт в самый ответственный момент».       Беседа идёт вяло, то запинаясь на казалось бы ровном месте, то сворачивая в заведомый тупик, но всё равно долбясь в него лбом, — авось разойдётся, раскроется. На вопросы о своей работе я морщусь и отмахиваюсь, Карина делает раздражающе-пафосную трагичную паузу, стоит маме вскользь упомянуть её мужа, а Диана бурчит что-то нечленораздельное и отшатывается от случайного прикосновения сестры, как от открытого огня.       Альберт долго рассказывает о своей книге, — то ли старой, то ли новой, то ли и вовсе не своей, — но никто и не пытается сделать вид, что слушает.       — Когда ты возвращаешься домой? — спрашиваю у Карины, бесцеремонно прерывая отчима и обращая на себя всеобщее внимание. Высказываемое мне порицание стремительно превышает терапевтическую дозу и бьёт по расшатанным нервам, почти отправляя в нокаут, откуда еле удаётся выбраться на счёт «девять».       Впрочем, ей всё равно требуется на пару вдохов больше, чтобы умерить блеснувшую вспышкой молнии в чёрных глазах ярость, и ещё несколько секунд — чтобы поднять и отряхнуть маску всепрощающей добродетели, смиренно принимающей чужую агрессию.       — Глеб! — выдыхает мама и придвигается ближе к ней, рефлекторно стараясь защитить, заслонить от меня. Вот уж точно не время нырять с головой в детские обиды, но это я первые годы жизни забивался от сестры в тёмные укромные углы и дрожал от страха мелкой беспомощной псиной, но никак не она от меня.       Но Карину всегда всем было жалко. Начиная с того момента, как вместо счастья от рождения дочери мать несколько суток рыдала, оплакивая мечту о карьере балерины, загубленную тяжёлыми родами и не диагностированным во время беременности патологическим расхождением костей таза.       — Что, мам? Хочу сам проводить Карину, — пожимаю плечами, изображая искреннее недоумение её реакцией, хотя в воздухе так и повисает не сказанное вслух «и убедиться, что она села в самолёт».       — Я не знаю. Пока Харман разрешает мне оставаться здесь… — Карина смущённо отводит глаза в сторону и тут же хватает меня за руку. Сжимает пальцы вокруг запястья, но останавливается прежде, чем они сомнут и перетянут мою кожу подобно жгутам; острия ногтей упираются аккурат в вены — угрожающе, предупреждающе. Она склоняет голову вбок, явно находя любопытным то, что я не спешу избавляться от этого прикосновения, как делал это прежде, и добавляет дрожащим, испуганным голосом: — То есть, я конечно, могу решать и сама, просто он… будет недоволен.       — Ох, милая моя! — вздыхает мама, и я резко отодвигаюсь назад, выдёргивая руку и снова привлекая совершенно не нужное сейчас внимание противным скрипом ножек стула по полу. — Глеб, ты уже уходишь? А как же чай?       Мне хочется подробно перечислить все наиболее глубокие и дальние места, в которых я видел чай в такой тошнотворно-притворной идиллистической обстановке, но именно в этот момент Диана вздрагивает, вскидывает голову и встречается со мной взглядом.       Если бы я мог правильно растолковать страх, ужас, отчаяние, растерянность, мольбу в её глазах — я бы не остался. Никогда бы не остался. Но мне опрометчиво и самонадеянно кажется, что она просит не бросать её тут одну, и моё стремление до последнего оберегать эту маленькую девочку играет против нас обоих.       Потому что девочки, жующей свой кулак у меня на руках, рьяно вырывающейся из коляски, лезущей ко мне на колени с пыхтением «Геб-Леб» и задающей неудобные вопросы — больше нет. А я не сумел вовремя это понять и смириться.       — Я останусь, — выговариваю медленно, почти по слогам, наступая на горло собственной гордости. Подхватываю с пола Бенджи и несу кормить, мысленно чертыхаясь тому, сколько забот мне добавляет это бестолковое создание. Но что-то внутри неизменно сжимается, вибрирует щекотно-приятно, стоит лишь взглянуть на неё.       Начинается суматоха, от которой мне удаётся удачно спрятаться в углу, рядом с собачьей миской, — будто без моего непосредственного участия и контроля псина не сможет справиться с приступом обжорства и влезет в консерву целиком, а не только пушистой наглой мордой.       Запах домашнего печенья навевает ощущение чего-то родного, близкого к сердцу, случайно разбитого вдребезги и потерянного навсегда. Но мне кусок в горло не лезет, да и чай для меня — большая чашка чёрного кофе, сегодня особенного горького на вкус.       Я жду. Жду, ловя на себе один за другим взгляды Дианы, брошенные украдкой, исподтишка. Нервничаю, отбиваясь от назойливой Карины, не способной пройти мимо, чтобы не задеть, потрогать, погладить меня будто случайно. Злюсь, с каждой минутой всё четче осознавая бессмысленность своего нахождения здесь.       А потом меня начинает неумолимо клонить в сон. Раздражение, гнев, отчаяние и та боль, что ношу в себе полтора месяца, растягивая по нервам-венам плавным «лю» и обрубая бескомпромиссным «ся», вдруг наваливаются разом и пригибают к земле. Лишают силы в руках, выбивают кружку из плохо слушающихся пальцев, подгибают колени и холодным потом выступают на висках.       Не ощущается никакого подвоха. В голове мутнеет, проплывает молочно-никотиновой дымкой туман, собирается пугающе-плотными клубами и рассеивается быстро, легко. И не остаётся ничего. Тишина. Пустота.       Это настоящий экстаз: не думать и не чувствовать. Добраться до своей комнаты, провернуть замок, — всегда закрывай двери, Глеб, обязательно их закрывай! — и ничком свалиться на кровать, отпуская все проблемы и эмоции на свободный выгул до рассвета.       Бледно-карие, цвета чая с молоком глаза смотрят на меня с укором. Медленно опускаются вниз веки, выделяются глубокие трещины морщин, спутанной сетью разлетающихся из внешних уголков. А новый взгляд говорит совсем об ином. О сочувствии. О сожалении.       Тонкое, худощавое запястье обхвачено совсем простенькой на вид серебряной цепочкой, а в центре — маленькая плоская ласточка. Дрожит, шевелится еле-еле, понемногу распускает пёрышки, внезапно проступающие одним лишь рельефом и быстро начинающие набухать, набирать объём. Она дёргается несколько раз, изгибается, в два щелчка изящным клювом снимает с себя оковы, а потом расправляет крылья и воспаряет ввысь, пронзая грозовое небо.       Тёмно-серое, бездонно-бесконечное, упоительное, родное. Моё. Только моё.       «Это пройдёт, Глеб».       Глеб. Глеб!       Жар настойчивых, торопливых, хаотичных поцелуев терзает мои губы. Кончик влажного языка то касается их вскользь, то елозит с нажимом; пробирается внутрь приоткрытого рта и упирается в зубы, отступает и нападает вновь. Дыхание сбитое, частое, поверхностное — горячим воздухом обдаёт подбородок и жжёт холодную кожу.       Руки шарят по телу: вверх по шее и в волосы, оттягивая их и сжимая в кулак до боли; под футболку и на плечи, кругами по груди, задевая и срывая тонкие коросты на оставленных собачьими когтями царапинах; вдоль косых мышц живота к поясу брюк и ниже, ниже, ощупывая пальцами пах, нервными и судорожными движениями пытаясь расстегнуть ширинку.       Холодно. Слабость такая, что невыносимо не то, что пошевелиться, — даже чувствовать происходящее сейчас со мной уже требует слишком много сил.       Всё ненастоящее, отдалённое. Где-то там, на кровати, под покровом ночи, на смазанной и растёртой в крошку границе реальности и сна, наваждения и воспоминания.       Мне приятней утопать во тьме, плыть по неторопливо покачивающим волнам ледяного спокойствия, идти на дно медленно: опускаться, поддаваться. С трудом делать каждый следующий вдох, шевелить онемевшими, облизанными губами в неосознанном «не хочу» и отторгать от себя ощущения, пережить которые будет невыносимо.       Обхватившая член ладонь. Горячая, бестолково мнущая и сжимающая его в попытке вызвать эрекцию. И гладкие, длинные, скользящие по коже волосы.       Какое уж тут возбуждение: мне так мерзко, что комок желчи забивает горло, окончательно лишая способности и говорить, и дышать. А хочется орать, орать от ужаса.       «Не отталкивай! Ты нужен мне, нужен, нужен! У меня никого больше нет!»       На выручку мне приходит страх. Огромный и скользкий, липкими щупальцами капелек пота обвивающий тело, с размаху бьющий по лицу, — раз, второй, третий, — пока мои глаза окончательно не распахиваются, напряжённо вглядываясь в тьму. Он подталкивает меня в спину, прижимая ближе к источнику жара, ненависти и отвращения, а потом впрыскивает под рёбра концентрированную кислоту разочарования, вынуждая скорее спасаться.       И когда чужие губы снова впиваются в мой рот поцелуем, я прикусываю их. Отвратительный солёный вкус разливается по языку, а вскрик боли заглушается, заменяется глухим мычанием.       Я прикладываю ладони к её груди, прикрытой только каким-то тонким ошмётком ткани, сползающим в сторону и подставляющим под мой мизинец мелкую и твёрдую бусину соска. Ощущаю под пальцами нездорово выступающие кости грудной клетки, но не успеваю задуматься, почему это кажется мне настолько важным, — напрягаюсь и толкаю её от себя изо всех сил.       Испытываю наслаждение и облегчение, услышав звук свалившегося на пол тела.       Меня качает из стороны в сторону, швыряет, сгибает. Вожу руками по воздуху, надеясь найти хоть какую-то точку опоры, чтобы удержаться на ногах, но только задеваю что-то и сшибаю, и вслед за звоном бьющегося стекла чувствую резь в ступне, потоптавшейся по мелким осколкам.       Подтягиваю трусы и брюки, в очередной раз проглатывая горько-кислый рвотный позыв. Кое-как добираюсь до выключателя и замираю на несколько секунд, прежде чем набраться смелости и включить свет.       Прежде чем разрушить последние перекрытия, помогавшие мне удержаться на весу, — на самом деле не существовавшие вот уже десяток лет, но создающие ложное впечатление, что моё падение ещё можно будет остановить.       Прежде чем подтвердить самые кошмарные, мучительные, болезненные догадки, возносящие моё чувство вины до небес.       Прежде чем сделать шаг туда, откуда не существует обратной дороги, — мне ли не знать. И никакими слезами, ни одними словами раскаяния, любой силы болью невозможно будет это заменить, вытащить, выбросить из себя.       Ведь я уже понял, что это не Карина.       Это Диана.       Подскакивает с пола, размазывая по бледным щекам слёзы и идущую из прокушенной губы кровь. Смотрит на меня с бешеной яростью, с неизведанной глубины отчаянием, с жалобным обожанием, которое я так упрямо, стойко, старательно хотел не замечать. Но замечал, замечал же!       — Чем я хуже её? Почему ты с ней… ты её, — дрожащим, срывающимся на пугающий хрип, прерывающимся утробным воем голосом бормочет она. — Почему?!       «Потому что ты - моя сестра,» — пульсирует у меня в голове, но не получается говорить окаменевшими губами, отсохшим языком, разъеденным слезами-желчью-паникой горлом. И это не будет хорошим оправданием. Ничего не будет.       Карина ведь тоже моя сестра.       Она делает резкий рывок вперёд, — уверен, что собирается убежать к себе в комнату. Но тонкие длинные руки вновь обвивают мою шею, набрасываются и стягиваются удавкой, которая будет душить меня до последнего вдоха, когда бы он ни случился: сегодня, завтра, через три десятка лет. И губы ищут поцелуя, тыкаясь то в кадык, то в подбородок.       «Ты любишь меня, Глеб? Докажи!»       Я и свой-то вес еле способен держать, а под неожиданным напором рослой и непропорционально сильной Дианы просто заваливаюсь вбок, и мы вместе впечатываемся в шкаф. Грохот стоит такой, что закладывает уши, зато от испуга она ослабляет хватку, и у меня получается вновь отшвырнуть её от себя.       Слишком грубо. Намного грубее, чем я хотел бы это сделать.       — Диана, — зову шёпотом, но она, наверное, и не слышит вовсе. Осела на пол и плачет навзрыд, обхватывает себя за плечи. Волосы чёрной паутиной облепили влажное лицо и разметались по плечам и груди, еле прикрытой тонкой свободной майкой.       Что же я натворил? Что натворил?!       Пытаюсь подойти ближе. Чтобы протянуть руку, чтобы помочь подняться ей, — самому уже никогда не подняться, не исправить совершённой однажды ошибки, — и просто объяснить…       — Что ты наделал? — Карина врывается в мой только что рухнувший мир смертоносным смерчем, призванным немедленно сравнять с землёй всё целое, что могло бы ещё остаться. Бросается к Диане, падает на пол рядом с ней и заключает в объятия, непостижимым образом полностью закрывая её от меня. Оглядывается через плечо, смотрит с презрением и отвращением, и спрашивает тихо, вкрадчиво: — Да что с тобой не так, Глеб? Зачем ты делаешь это с нами?       Страх проходит сквозь меня сильной, болезненной судорогой. Отступаю, упираюсь в стену, чтобы не упасть. Холодный пот тонкой струйкой стекает со лба по виску, прилипают к шее короткие взмокшие волосы, дрожат руки.       Это не я. Не я, не я!       Растерянное лицо заспанного Альберта, расширившиеся от испуга глаза матери, какие-то вопросы, — всё это встречает меня уже в коридоре. Проходит мимо и остаётся белым шумом за спиной, становится уже не важно-не серьёзно-не значительно, и только брошенный в воздух тяжёлый и тупой камень моего имени врезается в затылок и заставляет замереть на мгновение, чтобы в полной мере ощутить на себе всю боль родительского разочарования.       «Я не виноват, мама! Я этого не делал! Это не я!»       А потом идут острые, отточенные лезвия ступеней, по которым я спускаюсь заторможенно, обтирая плечом шершавую стену подъезда. Они покачиваются в моих глазах, щёлкают и подобно перочинному ножику ловко складываются в одно лишь движение, опуская меня на колени.       Брызгающая на ладони кровь. Окоченевшая трупная кожа под пальцами. Шёлк волос, раскинувшихся по обнажённым бёдрам.       Неужели это всё действительно сделал я?       Ползу вперёд и кое-как поднимаюсь, ухватившись за перила. Частокол прутьев мелькает перед глазами, режет иссохшую роговицу ярко-оранжевый свет ламп. Шаг за шагом, шаг за шагом я ухожу прочь, выталкиваю себя на скрипучий снег, пересекаю расстояние нескольких метров осознания всей степени отвращения к себе и практически врезаюсь в ствол ближайшего дерева.       Цепляюсь за него, сдираю кожу на щеке о ледяной панцирь, прятавшийся за мягкой ваткой снега, и издаю протяжный стон, окровавленным разрывом тянущийся из груди.       «Что с тобой не так, Глеб?»       Что со мной не так? Что?!       Превозмогая слабость, я бреду куда-то. Будто получится просто уйти и оставить всё позади. Будто последствия моих действий, моих решений, моих поступков просто скроет, заметёт снегом, как и мои следы.       Если бы можно было сбросить кожу и пойти дальше, то я не задумываясь сделал это. Избавился бы и от неё, и от своей гнилой начинки. Разве можно жить, испытывая столько отвращения к самому себе? Испытывая страх к тому, кем я могу быть?       Меня долго выворачивает наизнанку. Отчаянием, брезгливостью, беспомощным «я не мог, это не я, я ни при чём!». Горькой желчью, оседающей во рту противной плёнкой и жёлтыми пятнами проедающей насквозь девственную чистоту снега.       Бьёт крупной дрожью, а внутри всё мелко трясётся от омерзения. Я ведь даже не прикасался к ней. Я никогда к ней не прикасался. Почему же так получилось?       Пытаюсь сесть на первую попавшуюся скамейку, но так и падаю на неё целиком. Снег забивается в волосы, заваливается комками за шиворот, пропитывает влагой единственный тонкий слой моей одежды, — футболку да брюки, — и сковывает холодом, под властью которого у меня не получается толком пошевелиться.       Маленькая серебряная ласточка летает передо мной. Парит, выделяется утончёнными плавными линиями силуэта, выглядящего совсем тёмным, контрастными чёрным вкраплением на янтаре заходящего солнца. Она улетает всё дальше и дальше, становится всё меньше, а потом останавливается, разворачивается и стремглав бросается обратно ко мне.       Я вздрагиваю и широко распахиваю глаза от страха, очнувшись от ощущения быстрого и болезненного клевка в висок. Где-то на периферии сознания, вместе с ритмом сердцебиения, пульсирует мысль о том, что я ничего не чувствую. Не чувствую ни ног, ни рук, — лишился этого омерзительного тела, как и хотел.       Но примитивный и естественный инстинкт самосохранения заставляет шевелиться. Снова и снова, пока не получается перевернуться на бок, пока попытка встать не заканчивается падением в сугроб, пока я не осознаю, что лицо моё мокрое не от пота и снега, а от слёз слабости.       Бессилие. Вот оно — настоящее бессилие.       Меня спасают обычные привычки, не меняющиеся годами. Удача, приходящая в самый неожиданный момент, когда на неё уже не приходится рассчитывать. Ключ от машины и телефон всё ещё в кармане брюк, — не выпали, потонув в любом из огромных сугробов. Сквозь сеть сплошь покрывающих экран трещин почти ничего не разглядеть, и сенсор заедает, поэтому я действую практически наугад, вызывая последнего абонента в списке своих же звонков.       А дальше я помню только голос Кирилла, твердящий «Где ты?!», и как меня снова рвёт рядом с низкой железной оградой, в которую, обессиленный, упираюсь лбом. Потом меня поднимают под мышки и тащат, заталкивают в машину, прогретую так сильно, что от каждого вдоха трещат, почти лопаясь, иссохшие лёгкие.       Сон поверхностный, беспокойный. Чувство чужих прикосновений на моём теле приносит физически ощутимую боль и страх, дикий страх, придающий сил поднимать веки и смотреть, тщательно, внимательно, пристально смотреть, кто сейчас находится рядом.       И Даня, и Кирилл пытаются разговаривать со мной, но я не могу. Не могу слушать, что они говорят. Не могу говорить сам.       Что, если причина и правда во мне? Всегда была во мне? И не Карина изворотливый манипулятор и беспринципная сука, попытавшаяся свесить на меня одного вину за случившееся между нами в прошлом, а это именно я психически больной урод, сам не осознающий, что делаю с дорогими мне людьми?       — Ты точно знаешь, что делаешь? — скептически уточняет Кирилл, пока Разумовский с самым сосредоточенным видом елозит воткнутой мне в локтевой сгиб иглой от шприца.       — Конечно! Добиваю его, чтобы не мучился, — спокойно отзывается он и сильнее надавливает на иглу, тут же радостно восклицая: — Ну вот и всё.       Я равнодушно наблюдаю за тем, как он развязывает заменявшую жгут тряпку на моём предплечье, и обычный десятикубовый шприц начинает постепенно наполнятся тёмно-бордовой кровью. Они с Киром так увлекаются пререканиями, что даже пропускают момент, когда он оказывается уже полным, и не сразу вспоминают о том, что стоило бы придавить место укола, поэтому кровью оказывается заляпано всё вокруг: от их одежды до моего постельного белья.       — Вот так, давай-ка, дружище, — приговаривает Разумовский, помогая мне присесть. Нет, честнее сказать заставляя меня сесть и смотреть прямо на него, недовольного и хмурого. — Хочешь водички?       Кажется, проходит несколько минут, прежде чем я киваю. По крайней мере на его лице успевают смениться злость, раздражение, усталость и скука, а у меня еле-еле получается сообразить, хочу ли я вообще чего-нибудь.       И ведь не скажешь, что хочу сдохнуть: стоило ли тогда ползти к своей машине и звонить в поисках помощи, если бы ещё полчаса забвения на морозе непременно отправили меня на тот свет?       Нет, я не хочу умереть. Но и жить больше не хочу так. Таким.       Он приносит мне полный стакан, но не протягивает в руку, не прислоняет заботливо к губам. Присаживается передо мной на корточки и резко выплёскивает воду прямо в лицо, и залепляет сильную, звонкую пощёчину, особенно жгучую из-за прикосновения к влажной обмороженной коже.       Я не успеваю сообразить, что именно происходит: рефлексы срабатывают раньше. Бросаюсь на него, целясь кулаком прямо в лицо, но координация в еле сумевшем принять вертикальное положение теле подводит меня, и только вовремя выставленная вперёд свободная ладонь предотвращает мой нос от столкновения с полом.       — Ёбаный… придурок! — голос чертовски хрипит, да и в горле действительно сухо, поэтому каждое слово даётся с болью. А Даня, ловко успевший отскочить в сторону, самодовольно ухмыляется и останавливает Кирилла, бросившегося было помочь мне подняться.       — Смотри, наш сладенький вернулся. Немного злой, зато живой, — смеётся он, похлопывая по плечу явно взвинченного и перепуганного Кирилла. — А ты бы ему ещё полдня нежно надрачивал и ничего бы не добился.       Сесть обратно у меня уже не выходит, поэтому снова валюсь на кровать и думаю о том, что надо бы сдвинуться в сторону, потому что локоть влип аккурат в самое крупное, до сих пор противно-влажное пятно своей крови. Но ничего не делаю.       — Ты был дома, с семьёй? — уточняет Даня, присаживаясь рядом и вальяжно облокачиваясь на мои колени.       Я киваю, хотя любые вопросы касаемо произошедшего придавливают меня ещё одной плитой, под которой ни пошевелиться, ни вздохнуть нормально — только обливаться слезами и трястись за свою никчёмную жизнь.       — И там ты пил, ел? — Разумовский на удивление терпеливо дожидается ещё одного моего кивка, и прикладывает ладонь ко лбу, выдавая короткое и ёмкое: — Идиот!       Скоро мы остаёмся вдвоём с Кириллом, тихо слоняющимся по квартире из угла в угол. Изредка он заглядывает ко мне в спальню, неизменно вырывая из дрёмы лёгким скрипом чуть расшатанного пола у двери и настолько резким запахом сигарет, словно и сейчас продолжает дымить. Стоит подолгу, подпирая стенку, и смотрит в одну точку, лишь изредка мельком поглядывая на меня.       — Ты хочешь мне что-то сказать? — не выдерживаю я через несколько часов этого хождения по кругу, начиная постепенно приходить в себя и испытывая сильнейшее раздражение от каждого шороха, каждого взгляда, каждой мысли. А его дебильное поведение и молчание неизменно напоминают о том человеке, о котором мне, — пока что, — лучше и вовсе не вспоминать.       — Нет, — отвечает он тем тоном, что не просто подразумевает, а буквально кричит о том, что правильным ответом было «да».       После этого он заходит всего раз: приносит крепкий сладкий чай и два стакана с растворами тошнотворных на вкус лекарств. Пытается выяснить, как я себя чувствую, но нарывается на молчание и оставляет меня в одиночестве.       Как оказывается через какое-то время, — за окном снова ночь, телефон разбит, а наручные часы так и валяются в бардачке машины, — Кирилл действительно ушёл, не забыв закрыть за собой дверь в мою квартиру. И долгий, настойчивый звонок, сопровождающийся ещё и нетерпеливыми пинками, вынуждает практически на ощупь пробираться в коридор, в темноте снося всю попадающуюся на пути мебель, и поспешно вспоминать канву случившихся недавно событий.       — Выглядишь отвратно, — весело замечает Данил, стоит ему только врубить в прихожей свет, и, заметив мою растерянность, добавляет своё любимое: — Зато живой!       Если я сам и чувствую себя живым, то только отчасти. Благодаря слезящимся от света глазам, стягивающей кожу ссадине на щеке, шуму сходящей горной лавины в голове и тупой, ноющей боли в каждой мышце.       — А Кирилл где? — спрашиваю я и под его цепким, издевательски-насмешливым взглядом не решаюсь уходить обратно в спальню, сваливаясь в ближайшее кресло и недовольно морщась. С гиперопекой папочки-Кирилла было справляться намного проще, чем с самодурством папочки-Данила.       — Уехал минут сорок назад, предупредив меня, что ты, наша печальная красавица, всё ещё спишь. Извини, но твой замок показался мне слишком хлипким на вид, чтобы второй раз за сутки использовать на нём вот это, — он машет в воздухе обычной отмычкой для дверей, из числа тех, которые нам показывали ещё в Академии как редкую добычу из стана врага. Ещё одна веская причина никогда не интересоваться, чем именно он занимается в свободное от работы время. — Так что я решил тебя разбудить. Заодно поболтать о том о сём.       Ожидание его вопросов превращается в настоящую пытку. Разумовский вдруг вспоминает, что не снял куртку, и уходит в коридор; потом обходит гостиную по кругу и любуется видом Цветного бульвара из окна, кажется, бормоча при этом что-то про буржуев; вальяжно вытягивается во всю длину дивана и просто смотрит мне прямо в глаза, отчего только недавно отступившая тошнота подкатывает с новой силой.       — Кстати, ты ведь не знаешь, куда умчал Кирилл! — охает он и устраивается поудобнее, закидывая руки за голову. — Ему позвонила жена и попросила о помощи. Достать из какого-то подвала выводок блохастых котят. И честное слово, Глебушек, твоя сестричка должна будет ответить за то, что из-за её выебонов я вынужден пропустить это зрелище.       Теперь мне самому хочется задать ему несколько вопросов, но пока в моей голове происходит тяжёлый процесс сцепки разрозненных мыслей в связную речь, Разумовский достаёт из кармана сложенный вчетверо листок, старательно разглаживает его и оставляет на подлокотнике моего кресла.       — Результаты взятого у тебя анализа крови. Отравление барбитуратами.       — Моя семья… — подскакиваю я на месте и почти сразу же оседаю обратно, часто моргая и пытаясь отогнать от себя рой чёрных мушек, навязчиво крутящихся перед глазами.       — Тссссс, сладенький, не нервничай так, — он укоризненно смотрит на меня, качая головой. — Всё с ними нормально, я сразу же проверил. Сестрица твоя поджала хвост и прямо сейчас летит на самолёте в Берлин. Но ты мне вот что скажи: давно она так увлекается химией?       — Откуда мне знать? Я не общался с ней десять лет! А в прошлом она увлекалась травкой, хаотичными половыми связями и игрой на человеческих чувствах, — огрызаюсь я, безрезультатно стараясь справиться со своим состоянием, ощущающимся огромным разломом, идущим сквозь тело, сердце и душу.       — Звучит как мой абсолютный идеал девушки лет пятнадцать назад, — хмыкает Даня, а мне остаётся только досадливо поморщиться и крепче вцепиться пальцами в подлокотники, ненароком сминая край так и оставшегося лежать на одном из них листочка с анализами. И самое мерзкое во всей ситуации то, что я не могу отказаться от его помощи, хоть и понимаю: рано или поздно он догадается о нашей не-кровной связи с Кариной.       И не знаю, что пугает больше: увидеть порицание и отвращение, какие мне приходится десяток лет наблюдать в своём отражении, или получить какое-то подобие принятия, давшее бы мне шанс оставить прошлое в прошлом и простить себя.       За Карину. За Диану. За всё, что я натворил.       — Знаешь, у меня есть два варианта. Раз: она чокнутая напрочь сучка, которая только чудом тебя не убила, подмешав снотворное наобум. Два: она ёбаное исчадие ада, сумевшее рассчитать дозу настолько точную, чтобы ты побродил по грани, но оклемался. И тогда я уверен, что ты у неё такой не первый, и даже не второй. И то, что разбудило тебя среди ночи и выгнало на улицу, позволив проблеваться, возможно спасло тебе жизнь. Подумай обо всём этом на досуге.       Проблема лишь в том, что я не хочу думать. Кажется, и разбираться больше не хочу, кто на самом деле прав, а кто виноват.       А вдруг это буду я?       «Что с тобой не так, Глеб?»       Стоит Разумовскому уйти, как меня тянет в берлогу собственной спальни, уютную и тёплую, тёмную. Я сожрал столько горькой лжи, проглотил столько кислых обид, раскусил и выплюнул все приторно-сладкие мечты, — о нормальной семье, о будущем с любимой женщиной, — что теперь могу крепко спать в вечной мерзлоте рушащейся, разлетающейся, рассыпающейся жизни.       И как у тебя, папа, хватило сил шататься в поисках столько лет?       Только перед глазами снова рыдающий из-за меня беззащитный комочек, испуганный тогда и озлобленный сейчас. Ребёнок, которого я так любил и так хотел защитить, а вместо этого поставил под двойной удар, не сумев смириться с тем, что без меня ей было бы лучше.       Всем было бы лучше. Всем, кого я пытаюсь любить.       Очередной звонок в дверь я долго игнорирую: лежу, уставившись в потолок. Но спустя несколько минут раздаётся ещё один. И ещё, и ещё.       Вставая, я со злости отталкиваюсь рукой от прикроватной тумбы и случайно разбиваю один из стаканов с лекарством, выпитым мной максимум на треть, — и пусть, сволочи ведь существа живучие, а ради звания достойного человека порой и помереть не жалко. Плетусь в прихожую, потирая ладонями лицо и вспоминая, где лежит запасная связка ключей от квартиры: видимо, пора вручить её Дане и Кириллу и официально перевести наши отношения на новый уровень.       Дверь распахиваю почти пинком, вынуждая испуганно отскочить в сторону стоящего за ней человека. Выдыхаю судорожно, одним рывком. Расстрелянное-растерзанное за годы сердце пытается вырваться, с размаху влетая в грудь, а потом и вовсе останавливается.       Ладони сжимаются в кулаки. Бьётся что-то внутри, кидается из стороны в сторону, — это сплошь залитый моей кровью и ошмётками надежд маленький кусок металла ищет выход к своей хозяйке, не желая упускать возможность добить меня напоследок контрольным выстрелом.       И я ступаю на осколки давно разбитого нашего, жёстко пропарывая воздух заострённым:       — Нахуя ты пришла?!
Примечания:
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.