Точка отсчёта, Люся-23.
10 сентября 2021 г., 15:31
Больничные коридоры прокрашены безысходностью и неоправданными надеждами, — одним из оттенков персикового, выцветшим со временем и покрывшимся грязью от сотен спин, в отчаянии прислонявшихся к стенам.
Они заполнены кислым запахом тушёной капусты: и если угарный газ быстро поднимается вверх, оставляя возможность спастись, то этот медленный яд, напротив, стелится по самому низу и намертво въедается в потрёпанный дермантин скамеек. Стоит лишь присесть на одну из них, поддавшись усталости в гудящих после пересадок-переходов, эскалаторов-лестниц ногах, как скручивает в рвотном спазме желудок, и грудь заполняет кашицей отвращения, норовящей с каждым резким выдохом вывалиться наружу.
В первой больнице, куда маму Юры привезли на скорой, был сделан симпатичный косметический ремонт, стояли аппараты с напитками и едой для быстрого перекуса, а всегда находившаяся на посту медсестра охотно отвечала на любые вопросы, без видимого недовольства раз в полчаса повторяя: «Состояние тяжёлое, но стабильное, рано делать прогнозы».
Здесь же штукатурка крупными хлопьями отваливается от потолка, воняет капустой, и приходится по несколько часов ждать, пока хоть кто-то из персонала проявит благосклонность и рявкнет «без изменений!». Но именно в этом неврологическом отделении работает врач, которого рекомендовали Юре как одного из лучших во всей Москве, поэтому ему приходится скрежетать зубами, тихо психовать, бормотать маты себе под нос и постоянно бегать курить, но терпеть всё, включая брошенное главным врачом: «Наши сотрудники нацелены в первую очередь на помощь пациентам, а не их нервозным родственникам».
На дорогу сюда у меня уходит почти полтора часа в одну сторону, но жаловаться кажется совсем уж наглостью, а не приехать хоть раз не позволяет совесть. И я вливаюсь в толпу метро в утренний час-пик, пробираюсь сквозь сугробы у здания психологического центра, где арендую офис для работы, в обед несусь на другой конец столицы, покупая по пути булочку и бутылку воды, но вспоминаю о них уже привалившись лбом к грязному поручню автобуса и с досадой понимая, что всё успело заледенеть за время ожидания на остановке.
И всё это ради того, чтобы провести следующие несколько часов в напряжении, в раздражении, в чувстве безмерной вины. Перед Юрой, встречающим меня кривой усмешкой и показным удивлением, — будто это не он отправляет мне сообщения с обязывающим «ты приедешь?», — и перед его отцом, который уезжает из больницы в демонстративном молчании, как только я прихожу.
А ближе к полуночи я падаю в объятия нервно расхаживающего по платформе метро Глеба и улыбаюсь неестественно широко сквозь слёзы и желание спрятаться от всего мира и самой себя. И тянусь к нему, судорожно и отчаянно тянусь, чтобы губами собрать с его идеально слепленного, восхитительно красивого лица нарастающее день ото дня выражение угрюмости.
Мы даже не занимаемся сексом: он тащит меня домой, раздевает, отправляет в ванную, кормит ужином и укладывает спать, укутывая плечи горячими руками, укрывая спину прижимающейся вплотную литой грудью, убаюкивая размеренным хриплым шёпотом.
Но в мороке пробивающихся сквозь поверхностный сон мыслей мне становится страшно повторить собственные ошибки, снова пойти протоптанной удобной дорожкой, ведущей в капкан благодарности. Разница лишь в том, что Юра в начале наших отношений вытягивал меня из нищеты, а Глеб — вытягивает из депрессии.
И если у меня всегда был шанс вернуть Юре свой долг, — смешно, но мысленно я ни единожды представляла, как швыряю в него пачками заработанных денег и замечаю ехидно, что никогда столько не стоила, — то расплатиться за полученное тепло точно не выйдет. Ни за улыбку по утрам, заставляющую моё сердце сжиматься от счастья настоящего и тоски осознания прошлого, ни за слова о любви и доверии, незаслуженные мной.
Чем же я настолько мила судьбе, что она даёт мне таких мужчин?
Ведь Юра станет идеальным мужем, — верным, заботливым, надёжным, — для многих других женщин, по-настоящему мечтающих о семье, о ребёнке. А я просто занимаю чужое место и отплёвываюсь брезгливо от чьего-то так и не обретённого счастья.
Жаль только, сам он не желает ничего об этом слышать. Понимаю, что сейчас не лучший момент. Понимаю, что это эгоизм и бессердечие — напоминать ему о том, что мы больше не пара и отшатываться в сторону от любой предпринимаемой им попытки просто прикоснуться ко мне. Понимаю, что моя поддержка может быть воспринята как сомнение в собственном выборе.
Но я не знаю, как поступить иначе. Как найти компромисс между разумом, жёстко и грубо напоминающим о том, скольким я должна Юре, и сердцем, шепчущим тревожно уходить от него, немедленно уходить.
Пошёл уже девятый день с момента окончательной гибели нашего брака, — шесть двадцать утра, три глубоких проникающих ранения «я.хочу.развестись» и смерть прямо на месте от критической потери взаимопонимания, вследствие которой любовь не смогла больше функционировать, — а у нас сплошь минуты молчания и никакой надежды на нормальные поминки, где о мертвеце либо хорошо, либо никак.
— Люда! — короткий окрик застаёт меня уже на пороге входа в нужный корпус больницы и вынуждает остановиться. Я не узнаю мамин голос, но в том, что это именно она, сомневаться не приходится: больше никто не называет меня так.
Она стоит на углу здания, жестом подзывая к себе. В торце, у аварийного выхода, организована курилка для персонала, посетителей и тех пациентов, кто в состоянии спуститься из палаты, чтобы в обмен на минутное удовольствие отдать пару дней-недель своей жизни. В утрамбованный на ступенях снег любезно вставлены стеклянные банки из-под растворимого кофе, которые уже к обеду под завязку наполняются окурками, и мамин норковый полушубок, сапожки на каблуках и тонкая длинная сигарета смотрятся тут совершенно неуместно.
— Давно ты здесь? — спрашиваю, мельком поглядывая на время. Мы договаривались встретиться позже, но я была уверена, что в последний момент у неё опять появятся какие-нибудь срочные и неотложные дела, поэтому, на самом-то деле, и вовсе не рассчитывала её увидеть.
— С полчаса. Были на даче у мужчины, недалеко отсюда, и выехали чуть раньше планируемого.
Нам вместе неловко и странно, как случайно столкнувшимся на улице дальним родственникам: вроде бы знаем о жизни друг друга слишком много, но тепла, поддержки, понимания между нами не отыскать даже под всеми слоями защищающей от холода зимней одежды и защищающего от душевной боли цинизма.
Мама у нас красивая. Выглядит на свои слегка за сорок, но этот возраст даже немного ей льстит, ложась на лицо элегантными, еле заметными морщинами и добавляя глубокой мудрости глазам. Сколько себя помню, она мечтала стать настоящей актрисой, прикладывая для этого все возможные усилия как на прослушиваниях официальных, так и диванных, — называя последнее попытками устроить свою личную жизнь, — но так и не смогла достичь большего, чем эпизодические роли в рекламе или кино и персонажей третьего плана в театре.
У неё отлично получалось отыгрывать любые эмоции, — как и сейчас вышло приветливо улыбнуться и натурально изобразить радость от нашей встречи, — но при этом она всегда оставалась только самой собою, отторгая любую роль, кроме амбициозной, прагматичной и немного истеричной Евгении Ортаровой, живущей за счёт смены любовников раз в пару лет.
— Ты действительно хочешь разводиться или решила Юру припугнуть? — интересуется она, и я так и не доношу зажённую сигарету до рта, чувствуя резкий и сильный прилив тошноты. Можно сколько угодно твердить, что мне плевать на её мнение, но в реальности мамины слова способны легко и быстро выбить меня из равновесия.
— Действительно хочу, — вслед за кивком я не удерживаюсь и спрашиваю жалобно-взволнованно: — Что он тебе сказал?
— Потребовал, чтобы я образумила тебя и убедила, что без него ты и дня не продержишься. А я, конечно, не самая лучшая мать, но в жизни не позволю ни одному, даже по-настоящему потрясающему мужчине, говорить о своих дочерях с таким пренебрежением, — её голос становится чуть громче, тоньше. Еле уловимые изменения, достаточные для того, чтобы понять: у Юры получилось вывести мою мать из себя.
Сделать это не так уж просто: за некоторой показательной артистичностью её поведения на людях, когда смех рассыпается яркими блёстками, а злость разлетается осколками разбитой посуды, на самом деле скрывается непоколебимая каменная глыба.
— Я так и сказала ему: от хорошего мужа по своему желанию никто не уходит. Ему это, конечно, не понравилось, но и ты… — она оглядывает меня с ног до головы и сдвигает в сторону прядь волос, чтобы убедиться, что в моих ушах до сих пор простые золотые гвоздики, — подарок на пятнадцатилетие, — в противовес сверкающим на ней бриллиантам. Морщится недовольно и ведёт плечом, словно сбрасывает с него прикосновение внезапно нагрянувшей совести. — Ты прожила с ним столько лет, но так и осталась с голой жопой, Люда. Мужчина нужен женщине, чтобы делать её королевой, а не нянькой для тараканов в своей голове.
Наступает моя очередь передёргивать плечами и скрещивать руки на груди, в неосознанном жесте желая прочнее закрыться от неё и её философии жизни, которая так и осталась мне не по размеру, как впервые нацепленное на себя лет в пять праздничное мамино платье. Оно манило своим блеском, но оказалось длинным настолько, что и шага в нём ступить не удалось, и больно поцарапало кожу заострёнными мелкими пайетками.
Меня злят её слова. Потому что я всегда боялась стать такой же, как она, и боялась рассуждать таким же образом, сводя взаимоотношения двух людей к финансовой выгоде. А ещё потому, что сама в последние дни допускала мысли, слишком похожие на высказываемые сейчас ею.
— Юра содержал меня все эти годы, — напоминаю я, не испытывая никакой радости от того, что в этой ситуации мама неожиданно оказалась на моей стороне. Раньше ей нравился Юра, и теперь внутри меня поднимается волна иррациональной обиды за него и желания во что бы то ни стало отстоять его звание «хорошего мужа» в её глазах.
Ведь это я не оправдала его ожиданий. Я не вытянула взятую на себя ответственность и разрушила нашу семью.
— Ну уж нет! Что значит «содержал»? Снял квартиру, чтобы расхаживать по ней хозяином и иметь на расстоянии вытянутой руки сразу и домработницу, и любовницу? Не нужно принимать его удобства и амбиции за мнимую заботу о тебе, — её взгляд упирается прямиком в меня, чтобы не пропустить момент, когда подкинутые зёрна сомнений дадут первые ростки. Только я не выдерживаю и отворачиваюсь, предпочитая наблюдать за тем, как дворник расчищает пешеходную дорожку.
— Это называется «строить семью», мама.
— Я съезжалась с мужчинами достаточно раз, чтобы понимать, что совместное проживание не имеет ничего общего с попыткой построить семью. Впрочем, как и штамп в паспорте, — это только добавляет лишних проблем, когда людям надоедает прикидываться друг перед другом, — замечает она с лёгкой снисходительной улыбкой и тушит сигарету острым носком сапожка. — Вы с Ритой обе мечтательницы и идеалистки. Но жизнь очень некрасивая штука, и не стоит ждать от неё чего-то особенного. Разочарований будет ещё очень много, так что лучше учись думать только о себе. Ты выглядишь… непростительно плохо для женщины, решившей вырваться на свободу.
Пока она отвлекается на телефонный звонок и обещает своему спутнику подойти уже через пару минут, я выдыхаю с облегчением: меня и обычные разговоры с мамой угнетают и выводят из себя, а уж попытка переступить через запретную границу наших диаметрально противоположных жизненных философий и вовсе грозит развязыванием нового острого конфликта.
Несколько лет личной терапии так и не смогли заставить меня примириться с ней и перестать испытывать по-детски упрямое отторжение ко всему, что касалось бы её. Рядом с мамой я всегда недолюбленный, обиженный ребёнок, капризно топающий ногами и орущий на грани истерики «я сама, сама!».
До определённого возраста для каждого из нас мама — это и есть весь мир. Она заключает в себе всё, что мы слышим, видим, говорим; всё, что мы чувствуем и чего хотим. Абсолютный идеал, отталкиваясь от которого идёт медленное наслаивание чего-то собственного, формирование индивидуальной личности.
Но эта женщина никогда не была идеалом. Не смогла удержать отца Риты, — я так и не научилась называть его иначе, слишком личным «папа» или отстранённым «отчим», — и развалила семью, не смогла стать хорошей матерью, не смогла найти себе такой образ жизни, чтобы при вопросе «а чем занимается ваша мама?» нам с сестрой не приходилось улыбаться натужно, панически перебирая в голове наиболее приемлемые формулировки циничного и правдивого «содержанка».
И сейчас я смотрю на неё, — с прежней обидой, с каким-то лёгким страхом, с тщательно подавляемым интересом, — и пытаюсь заставить себя понять. Не принять, но хотя бы понять её.
Ведь мы оказались очень похожи. И всё, что я яростно ненавидела в ней, прижилось и распустилось во мне в полную силу.
— Спасибо за помощь, — произношу я, стоит ей только убрать телефон в сумку, и протягиваю деньги, которые занимала на прошлой неделе, чтобы купить себе зимнюю куртку. Кажется, фраза выходит избитой и слишком формальной даже для наших так себе отношений, подбавляя в морозный воздух вязкой напряжённости.
— Оставь, — бросает она, неопределённо махнув рукой, и улыбается одним уголком губ: — Мне дали роль Настасьи Филипповны в основном составе. Премьера будет в сентябре, и я надеюсь, что вы с Ритой придёте.
— Придём, — киваю рассеяно, и только потом осознаю полный смысл сказанного и замираю с раскрытым ртом и широко распахнувшимися от удивления глазами. Вот почему она приехала: лично преподнести новость о своём первом настоящем успехе. — Поздравляю, мам. Рада за тебя.
Я провожаю её взглядом и всё же делаю одну затяжку, но от привкуса и запаха табака сразу же начинает мутить. Желудок скручивает и выжимает резким спазмом, и мне приходится упереться мелко дрожащими ладонями в перила лестницы, чтобы удержать равновесие и не податься вслед за плавающими перед глазами из стороны в сторону чёрными точками.
Пока добираюсь до входа в корпус, нащупываю в сумке булочку в шелестящей обёртке, совершенно дубовую на ощупь. Но в здании меня встречает доносящийся сразу с нескольких сторон звук дребезжащей и позвякивающей тележки, на которой санитарки развозят еду, и фантомный запах капусты перебивает желание есть застрявшим в глотке комом.
Юра расхаживает вдоль коридора, скрестив руки на груди. На моё появление он реагирует секундным замешательством, мелькнувшим на лице выражением растерянности, быстро сменяющимся на грубую и жёсткую маску безграничной самоуверенности, — и это пугает меня. Четыре года брака позади, но мне так и не удалось найти хоть один способ пробить её и достучаться до него, до живого человека, прячущегося в толстую сплошную броню «я так решил».
Эту не то, что водой не отточить, — я старалась, проявляя выдержку и терпение, медленно и осторожно нащупывая будто и не существующую у него ахиллесову пяту, — но и настоящими боевыми снарядами не расколоть. И в веренице озвученных и услышанных, безусловно принятых и подсознательно отвергнутых желаний мне ни разу не посчастливилось уловить хоть крупицу его чувств.
Будто я, несмотря на многочисленные слова о любви, так и осталась недостойной познакомиться с ним настоящим.
— Маме стало лучше, — говорит он и сходу идёт на опережение всех моих пожеланий-поздравлений, не терпящим возражений тоном продолжая: — Сейчас у неё закончится капельница и к ней разрешат зайти. И ты постараешься выглядеть счастливой, чтобы не довести её до нового приступа и хоть как-то сгладить впечатления от того, что натворила на праздники. Поняла?
— Хорошо, — выговариваю по слогам, который раз напоминая себе о том, что смысл моего пребывания здесь именно в этом: принимать на себя его агрессию и обиду. Чтобы хотя бы так помочь ему справиться с ситуацией, когда вся жизнь летит под откос. Чтобы хотя бы так притупить чувство вины за то, что я не могу больше ни дня оставаться вместе с ним.
Приятный самообман: успокаиваться мыслью о том, что за алой завесой его ярости нет ни тоски, ни боли, ни отчаяния.
— Юр, когда ты сможешь подойти в ЗАГС? Нам нужно подать заявление на развод.
Получается спрятаться от пронзительного взгляда Юры, пока я аккуратно складываю на скамейку шапку и объёмный длинный шарф. Кажется, последний раз меня так укутывала в тёплую одежду только бабушка в младших классах школы, но у Глеба настоящий талант непринуждённо и одновременно с тем быстро добиваться желаемого, — в магазине мне достаточно было получить его сдержанное согласие на решение самой заплатить за свои вещи, чтобы заглотить крючок пьянящей свободы выбора.
И я была опьяненной и нелепо счастливой. Словно в другом измерении, где сплетались прекрасным узором на шее и приносили тепло шерстяные нити и ласковые прикосновения, а потом огни ночной столицы мерцали яркими лампочками взлётной полосы, по которой мы летели, летели в то место, что постепенно становилось для меня домом.
Теперь приходится расплачиваться за свой выбор. Крепче сжимать пальцами ремешок сумки и встречаться с негодованием преданного мной мужчины лицом к лицу, стоя под шумящей и подмигивающей ехидно люминесцентной лампой.
«В горе и в радости».
Не сложилось.
— Не смей больше говорить мне об этом, — рычит он, оглядываясь на проходящую в конце коридора медсестру и оттого сильно понижая голос. И так получается даже хуже любого крика: лицо его приобретает черты пугающие, нечеловечески заострённые, подчёркнутые расплескавшейся тёмной краской теней. — У тебя вообще есть совесть, а, Люсь? Ты довела мою мать, а стоило ей только прийти в себя, как сразу за меня принялась? Мало мне проблем, да? Решила сверху добавить?!
— Мне жаль, что всё так получилось с твоей мамой. Но ты ведь и сам должен понимать, что сейчас всем будет лучше, если я как можно быстрее исчезну из вашей жизни.
— То есть я столько лет тянул тебя балластом, в надежде, что рано или поздно ты перестанешь быть ёбаной эгоисткой со своими бесконечными «хочу-не хочу», а в итоге получаю… — он хватает меня за запястье правой руки и вертит ею, картинно демонстрируя отсутствие обручального кольца, — вот это. Такая у тебя благодарность? Так ты говоришь мне «спасибо» за всё, что я для тебя сделал?
— Я тебя об этом не просила, — мне хватает всего-то несколько секунд, чтобы растерять всю прежнюю уверенность, и вслед за его кривой ухмылкой раздосадовано прикусить нижнюю губу.
Потому что не просила, но принимала. С радостью, с восторгом, с нежащим самолюбие ощущением собственной значимости и внезапно появившихся мыслей, что могу быть действительно достойна всего, что он мне давал.
И чёрт бы с ними, с деньгами! Я хотела любви, любви, ещё больше любви!
Даже если ради этого нужно было притвориться кем-то другим.
— Сразу чувствуется влияние твоей матери. Решила теперь брать с неё пример, Люсь?
— Я не тыкаю тебя носом в присутствие твоей матери во всей нашей семейной жизни, — устало отзываюсь я и сдавливаю переносицу пальцами, чтобы сдержать настойчиво рвущиеся наружу слёзы. Отныне ему нельзя их показывать: или окончательно раздавит меня одним яростным, точным и стремительным выпадом, или бросится утешать, как случалось раньше. И оба варианта повлекут за собой слишком много боли.
— То есть теперь тебе ещё и моя мать не угодила?
— Это я всем вам не угодила, Юр. Тебе не надоело ждать, что когда-нибудь мне удастся стать той, кто тебе на самом деле нужен? Ты ведь схватился за кусок деревяшки и держишься, надеясь, что он обернётся слитком золота. А этого не случится. И мне не по силам дать тебе желаемое.
— В том-то и проблема, что по силам. Ты просто не хочешь! — от резкого пинка скамейка ударяется прямо в стену, оставляя тёмные вмятины-полосы на краске, и задевает ножкой батарею, разнося грохот по всему коридору.
Юра натужно улыбается подскочившей к нам медсестре, на глазок рассчитанными дозами выдавая правду и вымысел, — нервы шалят, не замечаем ничего вокруг себя от усталости, конечно же это никогда и ни за что не повторится, — а я отворачиваюсь к окну и быстро вытираю слёзы, несколько раз что-то неубедительно поддакивая.
Отчего-то мне, наивной дурочке, казалось, что когда этот разговор о наболевшем, вымученном и отмершем наконец состоится, то у нас получится услышать друг друга. Но нет, правда так и осталась для каждого своей, и мы не в состоянии не то, что донести её до оппонента, а даже уложить в единую плоскость доступных к пониманию ценностей.
А потом у меня вибрирует телефон, и я хватаюсь за него как за спасательный круг, ощущая, что вот-вот начну захлёбываться солёной водой. Но вместо ожидаемых и обещанных сообщений от Глеба на экране светится оповещение из приложения контроля за женским циклом, которое тревожно-оранжевым цветом напоминает, что сегодня день планируемого начала менструации.
Только сегодня утром я принимала противозачаточную таблетку. И точно запомнила, что в блистере оставалась ещё одна, — а значит, какие-то два дня я просто забыла их выпить.
Ноги подгибаются, буквально роняя меня на ту самую скамейку. В ушах шумит, и сладковато-кислый запах мгновенно подбирается вплотную, трётся о похолодевшее от страха тело, подталкивает желудок вверх, к груди, к шее, и разливает по языку желчную горечь. Одной ладонью я прикрываю рот, — то ли от ужаса, то ли от слишком явно ощутимого рвотного позыва, — а во второй всё ещё сжимаю телефон, судорожно пересчитывая дни и повторяя про себя, что это просто ошибка.
Нелепая, случайная ошибка.
Фатальная, непростительная ошибка.
— Ты беременна? — спрашивает Юра, нависая надо мной и заглядывая в оставшееся открытым на экране приложение. Я ведь и не успела, — не хотела, из уважения к нашему общему прошлому не хотела, — воспринимать его присутствие рядом как постоянную угрозу опасности, навязчиво мигающий проблесковый маячок, не позволяющий расслабиться ни на мгновение.
Голос у него хриплый, но не взволнованный ничуть, — в нём слышится торжество, противно скребущее по уже растерзанной тревогой груди. Потемневший взгляд упирается прямиком в меня, и уголки губ всё дёргаются, дёргаются вверх, почти складываясь в улыбку, пока внутри меня всё дёргается, дёргается — обрываясь и разваливаясь.
— Нет, — кручу головой и быстро блокирую телефон, но из-за предательской дрожи, сотрясающей всё тело, это короткое слово выходит звонким и резким, как ещё один сильный удар по железной батарее.
У меня не хватает силы, выдержки и хладнокровия для того, чтобы задуматься, отчего Юра так доволен, — в какой-то момент так поддаюсь панике, что совершенно забываю даже о том, что он понятия не имеет, что я уже с другим мужчиной.
Ужинаю, сплю и занимаюсь сексом.
Медсестра выкатывает из палаты стойку с капельницами и говорит, что мы можем зайти, добавляя сквозь зубы «пять минут, не больше!». И я встаю и иду за ним, сама не зная, зачем.
По инерции? По привычке? Руководствуясь желанием сделать вид, словно ничего не произошло и у него не вышло, — кажется, вообще впервые за все годы отношений, — так точно и метко понять происходящее со мной? Следуя интуиции, нашёптывающей тихонько, с придыханием: «Неправильно, это всё неправильно!».
Его мать почти не узнать: из-за болезненной желтизны её кожа выглядит как резиновая маска, наброшенная на лицо наспех, криво, искажающая и обезображивающая прежние черты. А из перекошенного рта тонкой струйкой на подушку стекает слюна, и когда она открывает глаз, — только один, всё такой же светлый, прозрачно-голубой, — и испуганно оглядывается им по сторонам, мне хочется обхватить голову руками и закричать.
Сколько всего я натворила! Сколько натворила!
Сколько всего я ещё могу натворить…
Я всё жду, когда она остановится взглядом на одном из нас и спросит растерянно, жалобно «кто вы?», совсем как в дешёвой мелодраме. Но Тамара Алексеевна, — для меня всегда только так, нарочито-вежливо, на приличном расстоянии от всеобщего «тётя Тома», — смотрит на Юру и хрипит что-то неразборчиво, с явным трудом протягивая к нему ладонь.
Бедром он прислоняется к её кровати, поглаживает ладонь, воодушевлённо рассказывает о том, какие оптимистичные и прекрасные прогнозы у врачей и как совсем скоро ей можно будет отправиться домой.
Ложь. Всё, от первого до последнего слова — ложь.
Его мать не смотрит на меня, будто и забыла о моём присутствии. Зато Юра то и дело оборачивается, проверяя, не слезла ли окончательно вниз постоянно подтягиваемая мной улыбка, и каждый раз слегка морщится, оставаясь недовольным.
Впрочем, когда он вообще был мной доволен? После сытного завтрака, обеда, ужина. После минета или обычного секса.
Вот и конец списка.
Вот и конец иллюзий насчёт того, как я поступаю с его любовью.
Если это — любовь, то мне её не жалко. Такую лучше растоптать и вытравить: не из каждой мерзкой личинки способна появиться прекрасная бабочка.
Мне помогает держаться на плаву, — на покачивающихся, трясущихся, подгибающихся от слабости ногах, — только глубокое дыхание и самовнушение. Из раза в раз повторяемые доводы, любезно предоставленные разумом и ведущие к тому, что всё это лишь неудачное стечение обстоятельств.
Меня всегда тошнит от волнения, да и питание в последние две недели урывками, короткими вечерними эпизодами перед длинной запутанной кинолентой сна. Только чай, много тёплого крепкого чая в кружке, одноразовом стаканчике или глазах напротив.
И с того раза, когда Глеб кончил в меня, прошла ведь всего неделя. Слишком мало времени, чтобы уже ощутить первые признаки токсикоза, даже если я действительно вдруг…
Этого не могло случиться. Не могло!
Отмеренные медсестрой пять минут пропускают меня через пять измалывающих в муку жерновов, всё по принципам классической психологии: от отрицания к гневу, от гнева к отчаянию, от отчаяния — к примирению и принятию собственной ошибки и всех идущих за ней последствий.
Вот когда наступает момент неизбежного взросления. С устойчиво вбитым в стелющиеся сорняки мыслей колышком-опорой, напоминающим о том, что прошлое нельзя изменить, стереть и искупить.
И пора идти дальше.
В моём случае получается почти бежать, первой выскочив из палаты, пропахшей лекарствами, мочой и ненавистной капустой. Но единственная заминка, — вернуться за оставленными на скамейке шарфом и шапкой, — отнимает несколько драгоценных секунд форы, и уже на лестнице Юра прихватывает меня за локоть, останавливает и разворачивает к себе.
— Мы не закончили разговор, — замечает он с ухмылкой, не имеющей ничего общего с прежней, никак не проходящей злостью. Когда осколки моей жизни хрустят, растаптываемые событиями каждого нового дня в стеклянную пыль, его жизнь будто начинает налаживаться, присыпая этой крошкой небрежно размазанный в спешке клей — чтобы высох быстрее.
— Мы всё закончили. Надеюсь, этой показательной порки тебе было достаточно, потому что больше я сюда не приду.
— Ты ещё не извинилась перед моей матерью.
— И не собираюсь. Я не в ответе за то, что ты заврался перед своими родителями в попытке доказать им, — Боже, да всем вокруг доказать! — что не ошибся в выборе женщины и у нас всё хорошо. Плохо, Юра. Мне с тобой очень плохо, — шепчу я вполголоса, еле удерживаясь от того, чтобы прикрыть себе рот ладонью. Но сказанного не воротишь, а мне и самой уже слишком больно и страшно, чтобы найти возможность сгладить впечатление, и остаётся только добавить: — И тебе со мной тоже.
— Я не заврался, Люсь, — его пальцы сжимаются на моей руке всё крепче и крепче, ощутимо даже сквозь рукав свитера плотной вязки, и по улыбке-ухмылке, по оскалу, по гримасе безжалостно уложившего на лопатки и растерзавшего своего соперника зверя, я уже заранее понимаю, что именно он скажет. — Сделай тест, потому что в последнее время я совсем себя не контролировал. И возвращайся обратно. Ты всё равно нахрен больше никому не нужна будешь со своими выебонами, а я пока что готов сделать вид, что не заметил, как от тебя за метр несёт другим мужиком.
У меня перехватывает дыхание. Не от шока, — куда уж там, мне никогда не удавалось понять, что именно творится у Юры в голове. Не от боли только что грубо выдернутых из груди светлых воспоминаний о том, что когда-то мы действительно любили друг друга. Не от ощущения выскальзывающего из пальцев и бесшумно падающего на пол доверия, — разве существуй оно между нами, стала бы я пить таблетки тайком от него, стал бы он пытаться зачать ребёнка тайком от меня?
Но вдохнуть полной грудью не даёт злость, ненормальным и сильным спазмом проходящая по телу, бьющая по голове, по лицу, а потом в сердце, — ну просто так, для удовольствия.
Я не пробивала никакую лодку. Мы просто с самого начала плыли в дырявой, тщательно скрывая это друг от друга.
— Иди нахер, Юра, — мне так долго и часто хотелось сказать именно это, что сейчас на губах появляется искренняя и счастливая улыбка, совсем не уместная в том состоянии отчаянного падения, в конце которого мне вряд ли удастся мягко приземлиться на лапы. — И спасибо за наглядную демонстрацию того, что я приняла правильное решение.
От безрезультатных попыток вырвать у него свой локоть жжёт кожу, и неудачно вывернутое очередным рывком запястье ноет от боли. Но только когда мой свитер подозрительно громко трещит, расходясь по шву, он всё же нехотя разжимает пальцы и тут же стискивает их в кулак. И к лучшему, ведь мне нестерпимо хочется склониться и вгрызться в них зубами до первой крови, — мою он уже пустил, а в наших нынешних отношениях лучше без промедления расплачиваться по долгам.
— Я не дам тебе развод! — рявкает он вдогонку, и глухим эхом эти слова поднимаются до верхнего этажа и кубарем скатываются по лестнице, нагоняя меня на самой нижней ступеньке и бросаясь сразу под ноги в нелепой попытке остановить.
Я поскальзываюсь, но в последний момент успеваю удержать равновесие, снова роняя шарф и шапку. Ничего не иметь было так удобно — не приходилось нести с собой ответственность и то и дело подбирать её с пола, чертыхаясь и пытаясь поудобнее уместить в руках.
Пока копошусь в сумке в поисках номерка из гардероба, всё оглядываюсь назад, боясь появления Юры. Но он так и не выходит следом, зато брошенное мне обещание-проклятие до сих пор сидит на плечах холодными мурашками, пускающими яд под кожу: обвинительный приговор вынесен и обжалованию не подлежит.
Я ведь знала, что он такой. С самого начала знала.
Но хотелось поиграть в девочку понимающую, чуткую и прекрасную настолько, что ей удалось бы найти взаимопонимание даже с гранитной плитой, стремящейся придавить к земле и размазать тяжестью своего веса.
Но хотелось доказать маме, что в отличие от неё я смогу, точно смогу построить нормальную семью, не оправдывая себя тем, что мужчина попался неподходящий.
Но хотелось держаться за него крепко, впиваться клещом, потому что, — а вдруг! — никто больше не полюбит, не примет, не даст столько же, сколько предлагал он.
Но хотелось не замечать, что я пользовалась им, как умела, и разрешала пользоваться мной.
Вот и закономерный конец истории: разочарование, ненависть и боль.
Злость перебивает собой всё, иссушает слёзы очень высокой температурой, — в такой плавятся благодарность, признательность и то тепло, что ещё оставались во мне по отношению к нему, — и прижигает перекушенные, перерезанные, разорванные недавно ниточки-сосуды зависимости и стыда, за которые меня получалось дёргать, как куклу-марионетку.
Если бы не утоптанный снег, то я бы уже бежала к ближайшей аптеке, но получается лишь идти очень быстро, спрятав нос в намотанный вокруг шеи шарф и перебирая пальцами монетки и зажигалку, лежащие в карманах куртки. Старательно убеждаю себя, что ничего особенного не происходит, и нет поводов для волнения, и нет тошноты, ставшей вдруг невыносимо-нестерпимой.
Всё обойдётся, обойдётся.
Зимой темнеет рано, резко: люди толпятся на остановке в ожидании автобуса до метро и выглядят совсем как тёмные крапинки-косточки в вечернем черничном желе, зыбком и дрожащем от каждого дуновения ветра. В сумке начинает вибрировать телефон, но я просто не могу себя заставить хоть на мгновение отвлечься от поставленной цели, позволить мыслям вырваться из клетки ледяной решимости и разбежаться в тех направлениях, куда ходить категорически запрещено.
Звякает висящий над дверью колокольчик, холод улицы сменяется на тепло с горьковатым запахом трав, а темнота-подельник остаётся стоять снаружи, не желая больше прикрывать мою спину и спокойно наблюдая, как яркий белый свет бьёт прямо в глаза.
И я то ли на допросе, то ли на операционном столе. И становится так страшно, так безумно страшно.
Так противно, что я даже не знаю точно, от кого могу быть беременна. Но знаю точно, как следует тогда поступить.
Детям, - пусть и тем, кому по годам давно минуло восемнадцать, - нельзя заводить своих детей.
Звякает висящий над дверью колокольчик, холод с улицы влетает в тепло помещения с горьковатым запахом трав, а я забираю сдачу и запихиваю в карман, ещё не зная, что спустя несколько мгновений развернусь и пойму, что темнота-подельник уже сдала меня с потрохами.
И я то ли на допросе, то ли на операционном столе. И становится страшно, так безумно страшно, что сейчас мне предъявят обвинения, от которых не отбиться. И становится страшно, так безумно страшно, что сейчас меня вскроют, чтобы попробовать вырезать злокачественную опухоль любви, уже распространившуюся по всему телу и вызвавшую необратимые последствия.
— Я звонил тебе, — говорит Глеб, и голос его стихает, и улыбка рассыпается сухим недоумением, и гаснет обеспокоенность в направленном на меня взгляде, сменяясь на что-то тёмное, бездонное, пугающее, когда он смотрит вниз.
На мои руки. Руки, сжимающие три теста на беременность.
И я то ли в аду, то ли жива, но проклята, — потому что старалась как лучше, а больно сделала всем. И становится пусто, так безумно пусто в душе, словно в гонке от самой себя я потеряла всё самое ценное.
Не отстояла, не защитила.
И, кажется, единственный шанс сделать хоть что-то я трачу на пощипывающее язык остротой бессильной злости, отчаянное и произнесённое глухим рыком:
— Я тебя не обманывала.
Примечания:
Дорогие мои, следующая глава выйдет с задержкой, так как мне предстоит долгая рабочая командировка, и там времени писать не будет.
И на всякий случай напомню, что мнение героев не равно мнению автора 🤨