ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 125 В сборник Скачать

Гнилая сердцевина, Люся-23.

Настройки текста
      Я думала, что люблю чёрный цвет. За строгость и безапелляционность, за жёсткость очерченных им форм, за его глубину: в нём нет ничего, но в то же время может прятаться так много. Чёрный казался мне воплощением человеческого сознания, — таким же бескрайним и бездонным, необъятным.       Чёрный повсюду: неуютно покалывает шею шерстяными нитями высокого ворота свитера, плотно обтягивает руки скрипучей кожей перчаток, слоями невесомого шифона поддаётся ветру, скатывается мелкими крупинками потёкшей от слёз туши. И атласные чёрные ленты закручиваются вокруг гроба, но словно во мне, — в животе, в груди, в горле, — и перетягивают вены до головокружения.       Этот цвет сдавливает, душит меня, каплями холодного пота стекает вдоль позвоночника, до поясницы, где теряется в чёрном капроне колготок. Он застилает глаза прядями волос, быстро выбившихся из-под тщательно закреплённых мной дома заколок, но даже смахнув их с лица я всё равно вижу только чёрный, чёрный, чёрный.       В него окрасилось чувство вины, от которого мне некуда бежать. Можно выпустить из рук обжигающие карминовым пламенем гвоздики, быстрым шагом пройти между гранитными плитами надгробий и, оказавшись на вычищенной до серого асфальта главной аллее, стремглав броситься прочь с кладбища. Только не поможет.       Потому что то же самое презрение, что легко читается сейчас на лицах Юры и его отца, я вижу и в своём собственном взгляде, стоит лишь взглянуть в зеркало.       Сколько же всего я натворила.       Я думала, что умею беречь чувства других. Что могу впустить в себя чужие эмоции и не сломаться, не потрескаться изнутри, не дребезжать от возникающего резонанса, — просто погасить их и вернуть обратно с мягким «я всё понимаю». И разложить агрессию на страх, отчаяние и боль, по которым уже не захочется бить в ответ.       Но оказалось, что невозможно ластиться к тому, кто однажды уже попытался поймать тебя в капкан, ради освобождения из которого пришлось бы отгрызть себе что-то более ценное, чем лапу. И стоит ему только подойти ближе, как я принимаюсь рычать предупреждающе, ощущая фантомную боль на чуть не искалеченной душе.       И там, где должны быть поддержка и участие, — ты же психолог, Люся, ты мечтала помогать людям! — появляется десяток пропущенных звонков, придающих острый привкус прощальным жадным поцелуям с другим мужчиной, и брошенное через плечо в ритуальном агенстве «я подала на развод».       «Я убивал людей, Люся».       И я теперь тоже?       А ещё я думала, что всё это время принимала верные, — взрослые и рассудительные, — решения и шла единственно верной прямой дорогой. Только оглядываясь, вижу за своей спиной сплошь бурелом да валежник, опрометчиво пробираясь сквозь который я исцарапала сердце в кровь и завела преданно следовавших за мной людей в гиблую чащу.       Всё приходит с опытом. Всё проходит с возрастом. И приходится обжечься, порой и не раз, прежде чем перестаёшь тянуться к открытому огню.       И себе восемнадцатилетней я посоветовала бы бежать, сломя голову бежать от мужчины, уверенно заявившего, что сделает меня счастливой. И ни разу не спросившего, что же мне нужно для счастья.       Но расхлёбывать последствия приходится именно сейчас, прислоняясь спиной к широкому стволу дуба и не обращая внимание на то, что ноги в лёгких сапожках провалились в снег по щиколотку. Сознание играет со мной в салочки: то прячется за спинами облачённых в чёрный гостей, то подбегает и бьёт по плечам волной липкого холода, намекая, что вожу снова я.       Мне никого прежде не приходилось хоронить. Разве что безымянного и бесплотного отца, да отца Риты в собственном сердце; но на то, чтобы зарыть их в землю вместе с мечтами о нормальной семье у меня было много ночей, потраченных на бессильную подростковую злость.       Здесь же всё иначе, и, несмотря на то, что мы находимся на улице, воздух такой спёртый, запылённый и заплесневелый, что им трудно дышать. А дышать глубоко и размеренно остаётся единственным способом сохранять спокойствие и не поддаваться панике.       Я не виновата в её смерти. Не виновата.       Мать Юры успели выписать домой, пусть и прогноз по возможности восстановить нормальную физическую активность и речь был неутешительным. А потом у неё случилось повторное кровоизлияние в мозг с разрывом крупного сосуда, и приехавшей по вызову скорой оставалось только зафиксировать смерть.       Только почему же тогда так тяжело? Почему мой взгляд снова и снова стремится вниз, в перемешанный с землей снег, боясь встретиться с осуждением в глазах любого из присутствующих?       Пальцы дрожат, — не заметить бы, да зажатая в них сигарета ходит ходуном, — и потяжелевшие от припухлости веки опускаются медленно, позволяя хоть на пару секунд спрятаться от острого дневного света. А потом я слышу звонкий цокот каблуков сквозь пчелиный гул перешёптываний и резко распахиваю глаза, чтобы убедиться, что мне не показалось.       Мне навстречу действительно идёт мать.       — Что ты здесь делаешь? — приветствие выходит совершенно не родственным, а под тут же обращённым к нам всеобщим вниманием мне и вовсе хочется съёжиться до крупинки и затеряться.       — Я должна была посидеть со Златой, но в последний момент поняла, что должна приехать сюда вместо Риты, — отвечает она и торопливо прикуривает, отряхивая несуществующие снежинки с длинного норкового манто, переливающегося на солнце неприлично-неуместно ярко. — Какой от неё толк, если вы обе беззащитны, как новорождённые котята, не способные вцепиться клыками и когтями в ту руку, что потянется свернуть вам шею.       — Господи, мама, это похороны! — шепчу я и прикусываю губу от досады.       С Ритой было бы спокойнее. Мне хотелось иметь рядом комок тепла и нежности, к которому можно прильнуть, чтобы согреться от пронизывающего февральского ветра сожалений, а не бомбу, способную рвануть в любой момент.       — Эта может и из гроба вылезти, лишь бы укусить тебя напоследок, — отзывается она презрительно и, стоит мне отлипнуть от дерева и шагнуть в сторону толпы, как выбрасывает сигарету и идёт следом.       Отношения у моей мамы и матери Юры не сложились с самого начала, — впрочем, как и со мной. Мы все втроём держались на том уровне взаимной женской неприязни, когда не получается даже объединиться против кого-то одного. И устраивать сейчас танцы на чужих костях мне совершенно не хочется.       Даже вспоминая о том, как в вечер нашего первого знакомства с Тамарой Алексеевной она отвела Юру на кухню и назвала меня меркантильной и хитрой дешёвкой.       Что же, она во многом была права. Только дешёвка могла ещё пять лет заискивающе улыбаться и делать вид, что в их квартире отличная звукоизоляция.       Большую часть пришедших сюда родственников Юры я видела прежде лишь единожды, на нашей свадьбе. Зато они наблюдают за мной с тем пристальным, оценивающим, разбирающим по молекулам вниманием, с каким обычно смотрят на человека, про которого знают совершенно всё.       Их взгляды перетирают меня огромными жерновами в мельчайшую пыль, не оставляя ни единой крошки. Жжёт щёку после того рывка и яростной гримасы, что появились на лице Юры, заметившего мою мать, — удивительно, как в последний момент ему удалось сдержаться и не плюнуть прямо себе под ноги. И в моих висках болезненно пульсирует, пока лакированную поверхность гроба стремительно засыпают землёй.       Не знаю, существует ли какая-то предусмотренная правилами последовательность прощания, — по степени родства? по истинной близости? по заранее занятой очереди? — но мама касается рукой моей спины, подталкивая опустить на могилу цветы сразу следом за Юрой и его отцом. Только вот гвоздики из моих замёрзших и трясущихся ладоней вызывающе-уродливые, с помятыми и переломанными голыми стеблями.       Это не специально. Я это не специально.       И то же самое собираюсь повторить ему, заметив движение в свою сторону и заранее готовясь защищаться, отбиваться, оправдываться, — от привычек ведь чертовски тяжело избавиться. Но расстояние очередного «ты всё делаешь не так, Люся!» скрадывается, стирается и ломается с хрустом снежно-ледяной корочки, и прошлое крепко стискивает меня в объятиях, смиренно укладывая голову на плечо.       Я делаю вдох, импульсивный и испуганный. Рефлекс ощутившего опасность тела — набить лёгкие воздухом под завязку, чтобы хватило на побег.       Медленно и неуверенно веду ладонью по коротким жёстким волосам, останавливаясь в тот же момент, как подушечками касаюсь холодной кожи у Юры на шее.       Мне хочется для него счастья. Хочется избавления от той душевной боли, что почти не разглядеть, но можно почувствовать в судорожных движениях часто вздымающейся груди и в дрожи широких плеч.       Я так долго берегла его чувства и защищала от разочарований. В самой себе — в первую очередь.       Но теперь… я хочу защитить от боли другого мужчину.       — Прости, — шепчу на выдохе и отстраняюсь, заставляя себя смотреть прямо на него. Намного проще было бы попятиться поспешно, закрыться скрещёнными на груди руками, спрятать взгляд в рыхлых комках земли, а потом трусливо бежать прочь, поскальзываясь и запинаясь. Но я смотрю и принимаю те растерянность, злость и обиду, что вижу в его глазах. И надеюсь, что сквозь мутную вуаль невыплаканных слёз и душащих эмоций он сможет разглядеть безграничное сожаление в моих.       Но он разворачивается резко, рывком, и уходит, не сказав ни слова.       До дома родителей Юры я добираюсь вместе с матерью, покорно сев в ожидавший её мерседес и приняв короткое «Савелий» в отношений сидящего за рулём мужчины средних лет как всё, что мне необходимо о нём знать. Впрочем, сама виновата: лет в пятнадцать именно моей инициативой было презрительно высказаться о том, что ей совсем не обязательно таскать каждого своего мужика на знакомство к нам с Ритой.       Теперь я, конечно, жалею об этом, несмотря на то, что точно знаю — она не обиделась. Просто воспользовалась выпавшей возможностью снять с себя ещё одну удручающую обязанность в затянувшейся роли сносной матери.       В квартиру поднимаюсь неохотно, пропуская вперёд себя всех гостей и мелочно дожидаясь, когда же Юра отвлечётся на принятие соболезнований и ему станет не до меня. За последние три дня я провела здесь больше времени, чем за все годы нашего брака, помогая с организацией поминок, — того единственного, что могла и, пожалуй, действительно хотела сделать из уважения и признательности ко всему, что нас связывало прежде.       Только готовя для поминок всю прошлую ночь напролёт умудрилась перебить гору посуды, вздрагивая испуганно от каждого шороха, сопровождавшегося невыносимым ощущением, словно кто-то наблюдает за мной: смотрит сквозь витражное стекло в двери, заглядывает в окно огромными сверкающими глазами-фонарями, подбирается всё ближе и толкает в спину холодом, выгоняя прочь оттуда, где мне никогда не были рады.       Вот и сейчас я ёжусь, растираю плечи ладонями, но никак не могу спрятаться от сквозняка, которым гуляет из угла в угол комнат моё имя. Общественная порка набирает обороты, — благо, хоть не привязывают к позорному столбу и не пытаются ткнуть вилкой в бок, — и мне приходится сбежать с сигаретами на лестничную площадку, когда в мыслях впервые мелькает желание глупо и гадко пожелать всем собравшимся моралистам подавиться жадно поглощаемыми ими салатами.       — Значит, так ты решила? — цедит Юра, вслед за мной вышедший из квартиры и остановившийся несколькими ступеньками ниже лестничного пролёта. Кажется, специально — чтобы вот так пронзать меня взглядом, и проворачивать, проворачивать сотней оборотов чувство вины в моей груди.       — Мы разводимся, Юр. По-настоящему, — отзываюсь я, отворачиваясь от него и принимаясь усердно разглядывать сделанную из ржавой жестянки пепельницу.       — Именно сейчас, — хмыкает он злобно и, спустя скребущую тишиной паузу, спрашивает тихо и отчаянно: — Почему именно сейчас, Люсик?       — Ты сам знаешь! — попытка развернуться заканчивается внезапным столкновением с ним, исподтишка подобравшимся совсем близко. И ладонями я упираюсь ему в грудь, роняя пепел на наши неизменно чёрные вещи, но больше не пытаюсь отстраниться, — нет, на этот раз жёстко отталкиваю его от себя. И руками, и словами: — Всё хорошее, что было между нами, ты сам испоганил под конец. Растоптал к чёртовой матери, Юр! Проще бы тебе было, если бы мне пришлось делать аборт? Этого ты хотел добиться?       — Ты бы его не сделала. Как твоя сестра…       — Я — не моя сестра. А ты не тот человек, ради которого я готова бы была рискнуть, — всё получается грубее, острее, больнее, чем следовало бы. Откровенней. Честнее. И желание заткнуть себе рот, прикусить язык или уйти, пока не добила его окончательно, я ожесточённо тушу о грязный шероховатый подоконник.       — Раньше ты говорила иначе.       — Я старалась сохранить нашу семью. Я прогибалась под тебя бесконечно, но тебе же всегда было мало. Ты словно хотел поглотить всю мою жизнь целиком.       — Если бы ты любила меня, то прогибаться не пришлось, — шипит он, хватая банку с окурками и с размаху швыряя ту в стену. Облако пепла разлетается по площадке и кружит рядом с нами, причудливо подпрыгивает под рваный ритм катящейся по ступеням жестянки, и мы оба наблюдаем за этим безумным оккультным танцем давно отмершего.       Да что уж там — мы принимаем в нём самое непосредственное участие, вальсируя теми откровениями, что давно следовало похоронить в себе.       — Думаешь, любовь — это какое-то чудесное средство, способное решить любые проблемы одним своим существованием? — качаю я головой, выхватывая с подоконника свои сигареты с зажигалкой. — Нет, это так не работает. Любовь может дать лишь стимул делать что-то для своего счастья. Но в нашем случае её оказалось недостаточно.       Мои торопливые шаги разносятся эхом по всему подъезду, а мне всё кажется, что он следует прямо за мной, стремительно нагоняет и уже тянет руку, чтобы схватить за шкирку и спустить с лестницы так же, как ту банку. Свербит в носу и щиплет глаза, только причина вряд ли кроется в не успевшем полностью осесть и попавшем в лицо пепле — просто раньше я не боялась Юру. Раньше я не допускала мысли, что он может причинить мне вред.       Как оказалось — может. А раз смог намеренно и осознанно, то и поддаться аффекту ничего не стоит.       Мне же и правда свойственно поведение котёнка: нагадить и пытаться спрятаться. Только прятаться-то уже негде, потому что напакостить я успела повсюду. И остаётся метаться, поджав хвост и опустив уши, из комнаты в комнату, выбирая между осуждением толпы незнакомых людей и осуждением мужчины, когда-то стоявшего в центре моей вселенной.       И спустя какое-то время я и вовсе забываю, что это поминки его матери, принимая их за поминки нашего брака.       А потом вижу её. Мать Глеба вплывает в гостиную грациозным чёрным лебедем, поправляя перекинутую через плечо длинную тугую косу и держась обособленно, отстранённо от всех, — не ошибёшься, где сцена с приглашённой звездой, а где переполненный зрителями зал. И мне достаётся место в почётном первом ряду.       Хоть мы с Глебом и договаривались, что он не придёт сюда, я ищу его с отчаянной надеждой, с самым искренним желанием, с абсолютной беспомощностью.       Но одёргиваю себя, убираю непослушные, особенно вьющиеся во влажном воздухе волосы от лица и ненароком выдираю их слишком грубыми и резкими движениями.       Я должна справиться со всем этим сама. Должна.       Только когда наши с его матерью взгляды пересекаются, всё внутри меня приходит в движение, и по телу разносится трепет совершенно иррационального ожидания от неё какого-то прозрения, озарения, одобрения. Словно она должна почувствовать, что это я, именно я несколько дней назад целовала её сына до алых распухших губ, до сбитого напрочь дыхания, до манящей темноты перед глазами.       Моё тихое и заискивающее «здравствуйте» звучит жалко, но остаётся практически незамеченным. И она, лишь рассеянно кивнув головой в ответ, спешит к забившемуся в дальний угол, бледному и уже изрядно пьяному отцу Юры.       Хочется смеяться. Господи, Люся, что за дурь ты выдумываешь?       Хочется злиться. Когда же ты научишься не оценивать себя чужими глазами?       Не хочется плакать. Но именно проклятые, неуместные, долго сдерживаемые мной слёзы застревают поперёк горла острым комом соли. Душат. Царапают. Прорезают до крови, явно ощутимой на языке.       Я держу глаза широко раскрытыми, не позволяя этим слезам пролиться раньше времени. Только смотреть не значит видеть, а боль иллюзорная, — от выворачивающейся наизнанку и бьющейся в судорогах души, — оказывается намного сильнее, чем боль реальная, жгучей полосой пульсирующая на боку после неуклюже задетой дверной ручки.       И щелчок замка запирает меня ото всех в ванной, но отпирает последнюю хлипкую задвижку, сдерживавшую свору диких, неистово бесновавшихся эмоций, которые теперь вырываются на свободу и набрасываются на меня, раздирая в клочья. Острыми зубами — в шею, кстати подставленную запрокинутой головой, жёсткими когтями — в рёбра, ноющие от сдерживаемого внутри крика, тяжестью долго вынашиваемых туш — на плечи, придавливая к полу, ядовитой слюной — по щекам.       Я закусываю тыльную сторону ладони и включаю воду, но всё равно не позволяю себе издать ни единого звука, давясь и захлёбываясь слезами. Я рассуждаю о принятии, о счастье, о любви, но всё равно до сих пор не понимаю, что это такое. Я называю себя взрослой, но всё равно хочу, чтобы пришёл кто-нибудь по-настоящему взрослый и помог мне справиться со всем, что я же сама и натворила.       От меня не остаётся живого места — всё изранено, разорвано, кровоточит. А так страшно, что сегодняшние похороны могут быть именно на моей совести, и что причинённая мной боль, — мучившемуся годами Глебу, брошенному на самом дне Юре, — никогда уже не забудется, не затянется, не отшлифуется временем.       И копошится среди этих страхов старая обида маленькой девочки, не имевшей своей семьи и никак не вписывающейся ни в одну чужую.       — Люда, открой, — просит мать, стучась в дверь, и моя попытка быстро смыть с лица следы истерики заканчивается оглушительным фиаско с новой порцией слёз и жалобным, громким всхлипом, с которым я впускаю её внутрь.       Она снова закрывает дверь на замок и молча протягивает мне стакан с красным вином, присаживаясь на бортик ванны. Только тогда я замечаю, что скрывавшийся у неё под шубой брючный костюм хоть и чёрный, но пронизан тончайшей люрексовой нитью, и нервно смеюсь.       Это так похоже на мою мать. Только она может устроить для себя праздник во время чужого траура.       Впрочем, к моему платью не придраться внешне, но там, под ним, до сих пор горят на коже прикосновения Глеба, и каждый слой шифона хранит в себе оттенки его аромата: тёплого бергамота, солёной амбры, горького кофе и табака.       Мы с ней оглядываем друг друга с таким искренним интересом, словно увиделись впервые, в знак неведомого раньше доверия приподняв маскарадные маски со своих лиц. И я бы соврала, если бы сказала, что теперь понимаю её, — о нет, несколько глотков креплёного вина не способны притянуть разные полюса, — но впервые думаю о том, что мне хотелось бы быть на неё похожей.       Потому что в таком здравом эгоизме намного больше гармонии, чем в прогнившем изнутри, но приукрашенном снаружи морализме.       — Уезжай отсюда, — говорит она, забирая из моих рук как-то незаметно и внезапно опустевший стакан. — Только не к бабушке, а к кому-нибудь. К сестре хотя бы. И радуйся, что скоро тебя ничего не будет связывать с этими людьми.       — Кроме совести.       — А слушать её или нет это уже исключительно твой выбор, — философски замечает она и, намочив под краном ладонь, приглаживает волосы у меня на макушке.       Мне требуется ещё несколько минут, чтобы окончательно остановить слёзы и смыть стягивающие кожу солёные разводы с лица, и делать это у неё на глазах, в тесной близости, — каждым размашистым движением ненароком задеваю то её, то поставленный ею на пол стакан, — так непривычно и в то же время так… нормально? Естественно. Уютно.              Особенно пока у неё хватает выдержки не портить момент циничными высказываниями о моей дурости, а мне — не пытаться отбить взаимными нападками каждое её слово.       И только перед выходом из ванной я оборачиваюсь и наблюдаю через зеркало, как она тщательно прокрашивает губы бордовой помадой и не выдерживаю, оголяя маленький, но особенно пораненный лоскут сердца:       — Ты не была на моей свадьбе.       — Я была тебе там не нужна, — и не собирается оправдываться она, отвечает спокойно и настолько уверенно, что мне очень хочется принять её правду.       Я действительно собираюсь ехать к Рите, и даже заранее предупреждаю её об этом сообщением, но сломавшийся за две остановки до метро автобус вынуждает остановиться в очередном импульсивном побеге и наглотаться влажного февральского воздуха, вовсе не разгоняющего выпитое вино по телу, а внезапным ощущением тоскливой опьянённости подбрасывая его в голову.       И желание позвонить Глебу ломает меня как и в сотню подобных, прежде не реализованных импульсов. А гудки телефона скручивают нервы по спирали, всё туже и плотнее, пока хрипловатое «алло» не распускает их нитями мягкого блаженства по всему телу.       Разговор с ним для меня как тот самый свет в окошке, что даёт надежду и греет душу, когда холодные порывы ветра поддевают и мстительно щиплют каждый открытый участок кожи. И та, которая хотела называть себя взрослой, самостоятельной и независимой женщиной, кто повторяет молитвой «я справлюсь сама, я справлюсь, справлюсь!» тайно мечтает о заветном «приезжай» и готова преданной псиной дежурить на коврике под его дверью.       А получает, — честно, разве следовало ожидать другого? — твёрдое и решительное «я приеду за тобой», секундное наваждение-наслаждение нетерпеливостью его ожидания, отмеряемого широкими шагами напротив выхода из метро, и короткий ожог на губах.       — Как же Диана? — спрашиваю стыдливо, пока мы спешим к его машине, криво втиснутой в слишком маленькое парковочное место вдоль бульвара.       — У неё есть отец. А у меня — личная жизнь.       Не хочется говорить. Милая чепуха не лезет в гудящую после тяжёлого дня голову, а серьёзные и откровенные разговоры вовсе не то, с чего должна начинаться встреча двух изголодавшихся друг по другу любовников.       Мы держимся за руки, и я завороженно наблюдаю за тем, как большим пальцем он водит по тыльной стороне моей ладони, хотя приятно-возбуждающей щекоткой эти движения отдаются в груди и в самом низу живота. Но смотреть за ним, на него — отдельное, ни с чем не сравнимое удовольствие.       Внешность приобретает совсем иное значение, когда смотришь на неё через призму любви. И те же черты, — жёсткие и заострённые линии скул и плавный изгиб губ, созвездие маленьких родинок и пятнышко от старой ссадины, даже тёмные штрихи усталости под глазами, — кажутся такими идеально красивыми, каким может быть что-то безгранично родное, проросшее сквозь сердце и пущенное по крови.       — Что он наговорил тебе, Люсь? У тебя был такой голос, что я бы и с другого конца света не медля прилетел, — спрашивает Глеб, открывая дверь своей квартиры, и первой пропускает меня внутрь. Ощущения странные: за пару недель ничего здесь не успело поменяться, — даже забытый мной тюбик помады так и лежит на своём месте, — а взгляд всё равно цепляется за те нюансы, что оставались прежде незамеченными, и рисует совершенно другую картину окружающей реальности.       И я отчётливо вижу себя в этой квартире. Вижу забытые случайно и оставленные намеренно вещи и яркие следы, служащие напоминаниями о нашем времени здесь. Царапина от ногтей на обоях — от первого дикого поцелуя, тайфуном настигнувшего нас в коридоре. Чёрточки от каблуков на деревянном порожке, — по одной на каждый раз, когда он одёргивал меня за полшага до выхода и прижимал к себе, сумбурно прощаясь сухими и горячими губами. Полотенце, обмотанное им вокруг дверной ручки, — после появления у меня на руке триады синяков.       Всё это моё, от оброненных на пол тёмных пружинок волос до передвинутой для удобства мебели, занятой одеждой полки в его шкафу и пачкой чая — на его кухне. Будто никогда не ступала сюда нога ни одной из тех женщин, что я нелогично, глупо, но так естественно ревностно прежде представляла на своём месте.       Оно занято только мной. И он, тоже, как будто… полностью мой.       — Ничего, Глеб, — отвечаю с первой улыбкой за последние несколько дней, пусть и вымученно-уставшей, но искренней. — Ничего нового, ничего хорошего и ничего, на что стоит тратить наше время.       — Я помню это платье, — тут же шепчет мне на ухо, стягивая уже расстёгнутую куртку с моих плеч намеренно игриво, неторопливо, и кончики его пальцев, вскользь поглаживающие мои руки, ощущаются так волнительно-близко сквозь слой невесомого шифона на рукаве.       Но я зажимаюсь рефлекторно и опускаю виновато взгляд, — благо, он стоит за спиной и не может этого заметить. Ведь это платье выбрано для похорон по самой банальной причине: Юра сменил замок в нашей квартире, вынуждая меня встретиться с ним, чтобы забрать все свои вещи. И приходится носить лишь то, что успела прежде вынести украдкой, да одолженную у сестры одежду.       Глебу я об этом не рассказываю. Не хотелось, чтобы он нервничал ещё и за меня, — и своих-то проблем не разгрести, — и снова соприкасался с огрызками наших с Юрой отношений, избавиться от которых как можно скорее должно быть только моей обязанностью.       Но замалчивание во благо не так уж сильно отличается от лжи, а у меня есть только один готовый сценарий быстрого и ловкого ухода из-под гнёта совести.       Поэтому я разворачиваюсь и впиваюсь ему в губы, ерошу волосы пальцами, проклинаю его дутую куртку, мешающую притиснуться близко-близко-близко и ощутить исходящий от него жар, в то время как во мне уже разгорается настоящий пожар: вылизывает живот языками пламени, движущимися в такт нашим языкам.       Прикосновение к голой коже ошпаривает до громкого стона, властно ложащаяся на шею ладонь связывает тело тугими верёвками, и я горю — как средневековая ведьма сгораю заживо с блаженной улыбкой на губах, не собираясь каяться в своих грехах.       Я хочу предаваться им снова и снова. Прямо сейчас.       Куртка Глеба летит на пол, а я взлетаю вверх и сдавленно охаю, когда он усаживает меня на самый край тумбы в прихожей. И через мгновение мы синхронно ловим слетевший с неё тюбик той самой помады, выдыхаем облегчённо, — тоже вместе, смешанным воедино воздухом, — и сплетаем пальцы прямо вокруг него поспешным, испуганно-взволнованным порывом.       — Напишешь мне любовное послание? — хрипотца его голоса звенит весельем, последний раз слышимым так давно, чертовски много лет назад. В той жизни, где мы ещё не принадлежали друг другу и почему-то считали, что так и должно быть.       Меня пробирает дрожью. Не той, что от холода, или лёгкой тряской пальцев на нервах, а настоящей предоргазменной судорогой, заставляющей сердце остановиться в преддверии чего-то глобального и восхитительного, а тело выгнуться дугой навстречу удовольствию, которое совсем скоро, вот сейчас, ещё чуть-чуть…       Облизываю его губы, мягкие и горячие, влажные после наших поцелуев. Сжимаю пальцы, не обращая внимание на то, что они уже болят от силы, с которой я стискиваю его руку, — а кто в своём уме согласится отпустить спасательный круг среди бескрайнего океана?       Вот и я — держусь.       — Где? — уточняю, пальцами свободной руки теребя верхнюю пуговку на его рубашке, никак не желающую поддаваться и расстёгиваться.       — Там, где я точно увижу, — улыбается он, и мне хочется потрогать эту улыбку, почувствовать её на ощупь, попробовать на вкус, — сладкой мяты с горчинкой, — чтобы запомнить, сохранить в себе навсегда.       Я хочу, чтобы он улыбался мне вот так всегда. Хочу впервые услышать его смех, смех искреннего счастья.       — На зеркале, как в фильмах?       — На зеркале, — кивает Глеб и опускает помаду на прежнее место, чтобы двумя горячими ладонями обхватить моё лицо, и подушечками больших пальцев упереться в уголки губ. — Только как в жизни.       Мы целуемся и стаскиваем друг с друга одежду то неторопливо и аккуратно, то резкими и нервными рывками, тут же отпечатывая на оголённой коже первое, самое незамысловатое любовное послание: короткими чёрточками зубов после укусов и длинными влажными полосами скользящего по телу языка выкладываем пересекающее шею и грудь «я.тебя.хочу».       Я забываюсь и забываю о том, зачем приехала сюда; забываю и о том, что никогда не знала об этом. Мне просто хотелось к нему, как можно ближе, и было совсем не важно, душой или телом.       А получилось так, что всё и сразу.       Голова идёт кругом, и я уже не понимаю, где заканчиваюсь я и начинается он. Где граница моих губ и тягучая, как солёная карамель, мягкость его. Где моё дыхание, уже перемешанное со стонами, и где его сердцебиение, сотрясающее пульсацией крови по венам наши возбуждённые тела. Где его прикосновения, где мои — я иду по оставленным им следам, дотрагиваюсь до помеченных поцелуями участков своего тела, и никак не могу поверить, что они принадлежат мне. Принадлежат ему.       — Я хочу тебя. Хочу, хочу, хочу, — нравится шептать мне, утягивая его в спальню и охая восхищённо, когда по пути он нагоняет меня поцелуями между лопаток, такими внезапно горячими сначала и холодными, — будто полукружия выступившего на коже инея, — потом.       Я возвращаю ему столько долгов, сколько могу, хоть счёт между нами никогда не сравнять. Под тёплым светом ночника усердно вывожу языком каждое очертание мышечного рельефа на его животе, глажу напряжённые широкие плечи, трусь щекой о литую грудь, зубами подцепляя и легонько прикусывая тёмный сосок. И это ощущение — будто он находится в моей власти, ведомый и соблазнённый, — щекочет нервы и перекатывается раскалёнными камнями по низу живота, подталкивая снова похабно тереться о него промежностью.       А нежное, произносимое с восторженным придыханием «ласточка моя» резко контрастирует с происходящим между нами, сбивая все заложенные во мне шаблоны, разделявшие секс на белоснежный, — чистый и невинный, облачённый в сахарную сладость бесконечных ласк, — и насыщенный красный, развратный и пряный от безумной страсти. Но сейчас эти краски стекают воедино и смешиваются, расслаиваются молочно-розовыми леденцовыми разводами клубники со сливками, которую я смакую бережно, растягивая ранее незнакомое удовольствие на кончике касающегося его кожи языка.       Это так хорошо. Так странно, так завораживающе, так дурманяще.       Так невыносимо, что мне не хватает выдержки и дальше растягивать нашу прелюдию, и я седлаю его бёдра и сама насаживаюсь на давно возбуждённый, чуть влажный на головке член. Слишком поспешно: вынужденно замираю, останавливаюсь на середине его длины, чтобы дать себе время привыкнуть к чувству болезненно-тугой наполненности внутри себя.       И это — секунды прозрения. Когда стихает первая волна желания, отступают на полшага инстинкты, и хищная кошка мурлычет довольно после удачной охоты.       Именно тогда я нахожу силы спросить себя: «Зачем я это делаю?»       У меня был секс, чтобы забыться. Секс потому что «уже пора». Секс как примирение, как попытка загладить вину или перебить отчаяние коротким всплеском физического наслаждения, которое потом непременно стягивает и разъедает кожу соляной корочкой.       И я не хочу этого вновь. Не хочу этого с ним.       Глеб выглядит идеалом, недостижимым и неприкосновенным. Оттого так сильно я впиваюсь ногтями в его грудь, оттого с таким ядовитым удовольствием смотрю на то, как он впивается загорелыми пальцами в мои бёдра, и вслушиваюсь в шумное, глубокое дыхание, — наше с ним общее.       Может показаться, что я ищу оправдания. Но это вовсе не так — я только ищу смелость признаться в том, от чего слишком долго заставляла себя отказаться.       И я признаюсь. Озвучиваю вслух ответ на собственное «зачем я это делаю?».       — Я люблю тебя, — шепчу ему в губы, склонившись вплотную к лицу и заглядывая в глаза, где чёрное золото расширяющихся зрачков всё сдвигает, теснит кайму из прозрачного жёлтого янтаря. — Я тебя люблю.       Он вторит мне тем же, и наши признания переходят в стоны и вздохи, перемежаются с моими медленными поступательными движениями, — немного вверх и до влажного шлепка вниз, — и повисают в воздухе плотной, дымчатой, ощутимо-горячей завесой. И вслед за облегчением, пришедшим за первым и самым главным признанием, начинает снова нарастать напряжение, тисками обхватывающее грудь и холодом обдающее спину.       Я меняю угол проникновения, то откидываясь назад и еле касаясь кончиками пальцев его живота, то целиком ложась на него и поскуливая в шею, но мне всего мало, и никак не получается поймать нужный темп.       Это и стыдно, и страшно.       Но я не справляюсь.       Я не справляюсь сама. Не справляюсь без него.       Сколько бы сотен раз не было произнесено бескомпромиссное «должна», я просто не могу. Я слабая, не приспособленная к жизни, неуверенная в себе и не всегда умеющая понять, чего именно хочу. И я не могу, не могу.       Не могу.       Видимо, это же неконтролируемо бормочу вслух, потому что он внезапно сжимает мои волосы в кулак и оттягивает их, вынуждая оторваться от его плеча и взглянуть в лицо. Жёстко. Сладко. Я оплавляюсь огнём этих глаз, размягчаюсь и дышу через раз, но всё равно игнорирую болезненное натяжение волос и склоняюсь чуть ниже, чтобы набухшими сосками тереться о него.       — Пожалуйста, Глеб, — протягиваю умоляюще, когда кончик его языка, нарисовав узоры на шее, проскальзывает по линии челюсти и, чуть коснувшись уголка губ, отрывается от меня. И сама не знаю, о чём именно прошу: о глубоком ли поцелуе, о скором оргазме, или о том, чтобы он помог мне наконец справиться с самой собой.       — Чего ты хочешь, Люся?       — Я хочу… ничего не контролировать.       На мгновение кажется, что сейчас его пробьёт на смех, — ведь ровно обратного я так яростно добивалась для себя и от бывшего мужа, и от него, возводя барьеры и не позволяя нам слипнуться в единое целое. Слишком велик, слишком реален страх на этот раз не просто прогибаться до предела выносливости, а сразу переломать все свои опоры и отдать ему в руки: вот, собери как тебе удобно.       Но Глеб не смеётся, и проводит пальцем по моей скуле с какой-то особенной нежностью, от которой глаза внезапно наполняются слезами.       Глупая, глупая Люся.       — Ты настолько мне доверяешь?       — Да, — шёпотом соглашаюсь я, и он тут же переворачивает меня на спину, нависает сверху, подминает под себя. Раскачивается медленно, неторопливо: входит внутрь то первыми фалангами пальцев, то одной лишь головкой члена, раздразнивая ещё сильнее и словно не замечая моего нетерпеливого хныканья.       А потом с нажимом проводит по промежности сразу всей ладонью и ей же перехватывает оба моих запястья, прижимает к подушке у меня над головой. Перепачканная в собственной смазке кожа пылает под стиснувшими её пальцами и покрывается мурашками от соприкосновения с прохладным воздухом, и я закрываю глаза и раздвигаю ноги как можно шире, мечтая принять его в себя полностью.              И получаю то, что хотела — теряю контроль.       Не контролирую больше своё тело, распластанное под ним и отданное на волю всему, что он захочет со мной сделать. Не контролирую больше свои чувства, сумевшие вырваться за пределы клетки разума и теперь навязывающие свои желания. Не контролирую больше свои мысли, где появляются фантазии развратные и извращённые, туго переплетённые с реальностью.       Взгляд тянет туда, в место плотного узла наших рук на белом холсте подушки. И каждый толчок члена, — быстрый, размашистый, глубокий, — пролетает по телу метко выпущенной стрелой, пронзающей меня насквозь и вырывающейся изо рта громким криком, разбивающимся о его губы.       Мои же печёт от коротких поцелуев, скользящих по шероховатой щетине на подбородке, но я продолжаю просить ещё и ещё, царапаться о него, пытаться выгибаться навстречу, елозя по сбившемуся на кровати белью. Ногами обхватываю его бёдра, вздрагиваю болезненно-блаженно от новой глубины, — порой его для меня как будто слишком много, — и чувствую долгожданную горячую пульсацию удовлетворения, впервые сконцентрированную не внизу живота, а в груди.       Словно моё сердце лопнуло, и кровь растекается под кожей, даря предсмертный экстаз.       Глеб кончает сразу же следом, заливая спермой мой живот, а потом целует нежно-нежно, ещё подрагивающими и плохо слушающимися пальцами убирая с моего лица прилипшие к влажной коже пряди волос. И мне приходится отмахиваться от назойливых мыслей о том, что в его движениях, во внимательном взгляде мерещится непонятная, обидная досада.       А когда я выхожу из душа, то оказывается, что мне вовсе не мерещилось: он сидит на краю кровати, читая что-то у себя в телефоне, и только с моим появлением поднимает взгляд и тяжело вздыхает.       — Люсь, мне нужно уехать на пару часов. Это правда срочно.       — Тогда я поеду к Рите, — улыбаюсь ему приободряюще и протягиваю руку, собираясь пригладить взъерошенные волосы, но он хватает меня за ладонь и тянет на себя, заключая в порывистые крепкие объятия. Упирается лбом в ложбинку над голой грудью, и дыхание его вновь становится частым, поверхностным.       Моё сбивается в ответ, вторя рваному ритму сердца. И мне снова хочется прижаться к нему, срастись влажными телами кожа к коже, пусть даже без секса — быть максимально, чрезмерно, невозможно близко.       — Останься здесь. Пожалуйста. Я всё равно оставлю тебе ключи от квартиры, но… — Глеб задирает голову и смотрит на меня, ещё раз обречённо вздыхая. — Лучше дождись меня, я должен успеть вернуться к полуночи. Иначе всё это будет выглядеть так, словно я затащил тебя сюда ради секса, а потом сбежал.       — Разве это не я затащила тебя сюда ради секса? — смеюсь я, наконец зарываясь пальцами в его волосы.       — И ты не уступишь мне эту маленькую победу?       — Вот эту — ни за что! — мы комично сталкиваемся носами, зубами и только после, наконец, языками, и на какое-то время я совершенно выпадаю из той реальности, где нет нагло залезших под полотенце и поглаживающих моё тело ладоней. А когда возвращаюсь обратно, выныривая из поцелуя с глубоким и жадным вдохом, опрометчиво обещаю: — Я дождусь тебя.       Первый час пролетает незаметно, растрачиваясь на разговор с сестрой, успевшей переполошиться из-за моего долгого отсутствия, и на чтение гневных сообщений от Юры, которые я хоть и хладнокровно оставляю без ответа, но всё равно чувствую себя мерзкой предательницей. Снова.       Я же только и делаю, что предаю. То одного, то другого.       И время начинает затягивать меня в воронку, диаметр которой сжимается медленно, но неотвратимо: от широкого круга шагов по огромной квартире до мизерного — чашки чая, в которую я гипнотически всматриваюсь, пытаясь разобраться в хаосе своих чувств.       Со стороны я наверняка выгляжу, как неадекватная истеричка, да и внутренние ощущения схожи. И на кухне я долго улыбаюсь через силу, трижды подогревая воду в чайнике, но ни разу так и не долив к заварке кипятка, а в ванной разглядываю россыпь красных пятен на своей коже, оставленных щетиной Глеба, и слёзы сами собой льются из глаз.       Потому что мне до сих пор кажется, что я не заслужила быть счастливой.       Проходит пара часов, ещё пара часов, и к концу ещё одной такой пары кто-то осторожно проворачивает ключ в замочной скважине, тихонько открывает и закрывает входную дверь, а потом суетится в прихожей и на цыпочках крадётся по собственной квартире.       Видимо, сквозняк от распахнутого окна и выбежавший в коридор приветливым питомцем сигаретный дым успевают выдать меня раньше, чем зародившийся в груди оклик, и Глеб идёт прямиком на кухню. Но останавливается, только переступив порог, и прислоняется плечом к стене, долго рассматривая в ночной полутьме мой профиль.       — Обиделась? — спрашивает прямо, а я отчего-то вздрагиваю, хоть и ждала с особенным упоением того момента, когда он начнёт говорить.       — Нет, Глеб. Совсем нет, но… Но если у тебя есть возможность предупредить о том, что задержишься, пользуйся ею. Я чертовски разволновалась после полуночи.       Три часа. После проклятой полуночи прошло уже три часа.       — Там, где я был, не ловит связь, — начинает оправдываться он, но обрывается на середине и отбрасывает в сторону ненужные остатки слов, переходя к совсем другим: — Ты хочешь побыть одна?       — Хочу побыть с тобой.       Забредший случайно ветер так и продолжает гулять морозцем по комнате, хоть окно я успеваю закрыть до того, как Глеб подходит ко мне и садится на пол, — на то самое место под подоконником, где мы уже встречали вместе Рождество. И я опускаюсь рядом, кладу голову ему на плечо и поглаживаю шероховатые ладони, опущенные им на согнутые колени.       — Не расскажешь мне? — его голос такой спокойный, слегка медлительно-ленивый, что хочется забыться, закрыть глаза и говорить, говорить, разгоняя откровениями ночную дымку.       Улыбка сама просится на губы от мыслей о том, что именно таким голосом змей-искуситель должен был предлагать то злосчастное яблоко, рассчитывая на женское упрямство себе во вред.       Не попробуешь? Ну и ладно.       Не расскажешь? Не сильно-то и интересно.       — Я хочу, Глеб. Но…       — Не можешь?       — Могу. Только зачем, если речь опять пойдёт о моём неудавшемся браке?       — Я послушаю, — всё же заявляет он после молчания, вполне сошедшего бы за попытку свернуть не самую приятную для нас обоих тему. — То, что происходит ночью, обнуляется с наступлением утра. Так говорила моя… сестра, — прилетает вдогонку странным, отрешённым тоном, от которого у меня в животе тревожно ворочается ком неозвученных вопросов и невысказанных предположений.       Рассказ занимает не так много времени, как я предполагала, и выходит сумбурным и непоследовательным, как и испытываемые мной последние месяцы эмоции. Но Глеб слушает внимательно, и смотрит на меня неотрывно, хотя в свете Луны многого не разглядишь, — лишь блеск глаз да вымученную улыбку.       — Я пытаюсь поддержать его, и тем самым даю ложную надежду на возможность наладить что-то между нами. Я пытаюсь держать дистанцию, но презираю себя за то, что бросаю его одного в сложнейший период жизни. Так и мечусь, и не отталкивая его окончательно, и близко не подпуская, и этим приношу боль всем.       — Я понимаю тебя, — пальцы перебирают мои волосы как чётки, и мне кажется, что он и правда молится. Там, глубоко в собственных мыслях просит помощи у Бога, потому что мы, люди, не в состоянии сами разобраться со своими грехами. — Я правда понимаю каково это, ласточка моя, когда любовь к тебе другого человека становится проклятием для вас обоих.       Утром я оставляю себе ключи от его квартиры, а ему — первое любовное послание в прихожей, которое вывожу на зеркале алой помадой, прежде чем улизнуть на работу, не потревожив его сон.       «Улыбайся для меня по-настоящему».       Метро отвозит меня с одного конца столицы в другой, и обратно, и снова, и по кругу, день за днём. Становится привычным по утрам бросать в сумку чистые трусы «на всякий случай», уже с обеда приклеиваться взглядом к экрану телефона в ожидании приглашения от него и коротать одинокие вечера за учебниками, потому что погружение в работу остаётся тем единственным, на чём я до сих пор способна сосредоточиться.       А совместными вечерами, — закатами в машине, ночами в постели, сигаретными рассветами у окна, — я полностью растворяюсь в нём, теряя границы времени, смазывая границы собственного тела под жадными прикосновениями, открывая границы мыслей, озвучиваемых ему легко и почти без стеснения.       И продолжаю писать на зеркалах то страстным красным, — в тон оставленным на его спине царапинам, — то болезненно-сладким вишнёвым, — под цвет случайному пятну засоса у меня на груди.       «Я зависима от твоих губ».       А потом появляется и нежный розовый, и светло-пурпурный — палитра рассвета, один из которых мы встречаем, упираясь ладонями в холодное и запотевшее стекло окна, чтобы удержаться на ногах после оглушительного громкого и ослепительно яркого оргазма.       «Ты у меня под кожей».       Только порой мне кажется, что он не хочет пропускать меня в свою душу. В квартиру, в кровать, в сердце — да, пожалуйста, — но не в душу. И это задевает и пугает, ведь в моей уже не осталось ни единого укромного уголка.       «Я всегда с тобой».       Первое заседание суда по нашему разводу Юра пропускает, оттягивая неминуемое ещё на целый месяц, однако тем же вечером ищет меня и у бабушки, и у сестры, и даже у давней школьной подруги, с которой мы общаемся лишь по праздникам. Я узнаю об этом постфактум, и наш с ним телефонный разговор выходит коротким, агрессивным и сводящимся к заезженному «не дам тебе развод», что даёт мне ложный повод вычеркнуть произошедшее из списка событий, заслуживающих внимания.       Глеб злится, хоть и старается не подавать виду. Но шутит чуть чаще и чуть циничнее обычного, и скулы его напрягаются, заостряются, — дотронься и порежет до крови, — как если бы приходилось постоянно сцеплять зубы и терпеть боль. От звучащего мимолётно и невзначай предложения позволить ему ускорить бракоразводный процесс я отказываюсь сразу, воодушевлённо убеждая нас обоих в том, что ещё один месяц ожидания ничего не изменит и пролетит незаметно.       Но я и правда в это верю, а вот он?       Да и спешить-то нам некуда: двое взрослых людей со своим жизненным багажом за плечами, мы можем позволить себе пройти путь к счастью и гармонии неторопливо, вдумчиво, избегая повторения старых ошибок и снижая шансы натворить новых.       Я рассуждаю об этом мысленно, я проговариваю это вслух, но в один из первых мартовских вечеров застаю себя с поличным в квартире Глеба, встречающей его с работы в вызывающе-сексуальном белье, с приготовленными только что стейками и оставленным в прихожей:       «Ужин на кухне. P.S. Я тоже».       — Теперь всё как в жизни? — замечаю с улыбкой, пока он обнимает меня со спины, прижимает вплотную к ещё холодной с улицы одежде, - зато касающиеся живота ладони поразительно горячие, - и шумно втягивает носом запах моей макушки.       — Нет. Было как в фильме, а стало — как в сказке.       И за полночь мы всё же добираемся до давно остывших стейков.       А я ведь действительно ощущаю себя Золушкой: вот и шикарная карета, доставляющая меня на работу по лабиринту столичных улиц так плавно и быстро, что начинает клонить в сон, и прекрасный принц, зацеловывающий моё лицо с игривым «я ведь вижу, что ты не спишь, ласточка моя».       Как и в любой сказке, волшебство заканчивается, когда стрелки часов сходятся на отметке двенадцать.       — Люсь, возмёшь новенького прямо сейчас? Очень просит, — заглядывает ко мне в кабинет девочка-администратор, стоит последнему предобеденному клиенту выйти за дверь.       — Конечно, пусть поднимается, — на сомнения у меня не уходит ни секунды: я безумно люблю то, что делаю, тем более вместо полноценного обеда давно уже просто пью чай.       Новый человек — это всегда непросто. Волнение. Трепет. Страх. На этих трёх китах балансирует моё внутреннее состояние в томительном ожидании, потому что до появления клиента в кабинете, до начала живого диалога с ним абсолютно бесполезно пытаться выстроить тактику его ведения.       Зато потом, когда мы оба оказываемся в креслах, друг напротив друга, когда взгляд рефлекторно оценивает внешний вид, жесты и мимику, когда слух улавливает перемены тональности голоса на отдельно взятых словах, — как часто мы сами не замечаем эти ямы и кочки интонаций в своей речи, — вот тогда наступает уверенность в своих действиях, именно тогда приходит время прощупывать линию обороны сознания, чтобы найти в ней самый короткий и быстрый лаз.       И вроде бы используемые мной термины так похожи на те, что встретишь только на войне, но на самом деле это движение к миру. К примирению человека с самим собой.       К нам часто обращаются те, кто, скорее всего, никогда больше не вернётся в кабинет психолога: доведённые до отчаяния, попавшие в ситуацию с невыносимым эмоциональным давлением, стоящие на пороге неподъёмно тяжёлого для психики выбора. Им не нужен глубокий психоанализ, и, если честно, редко нужен иной взгляд на свою проблему. Они ищут поддержки, одобрения, ищут того, на кого можно будет в будущем переложить хоть часть ответственности за принятое решение.       Бесполезно бороться с убеждениями женщины с жирно замазанным тональным кремом синяком в половину лица, но уверенно отвечающей, что у неё «нормальные отношения с мужем». Бесполезно бороться со страхом подростка, скрывающего от родителей периодические эпизоды издевательств или насилия. Бесполезно бороться со стереотипами мужчины, сначала преобразующего позорные слёзы слабости в не поддающийся контролю гнев, срываемый на близких, а потом до трясучки ужасающегося себя такого.       Но можно попытаться успеть показать им, что их чувства важны. Что их можно услышать, на них можно, — и нужно, — опираться в своей жизни, даже если никто прежде не разрешал этого делать.       Только на этот раз мне точно не по силам помочь человеку, ворвавшемуся в кабинет угрожающим стихийным бедствием. А Юра прикрывает за собой дверь, усмехается моему замешательству и уверенно усаживается в кресло, закидывая ногу на ногу.       — Юр, ты понимаешь, что я не хочу тебя видеть?       — Мне нужна помощь психолога, — ухмыляется он нервно, не сводя с меня глаз. — Ты же психолог, так выслушай мою проблему и помоги с ней.       — Я не буду этого делать. Пожалуйста, уходи, — мне приходится сцепить вмиг заледеневшие пальцы в замок, чтобы сохранить видимость спокойствия и самообладания. Раньше Юра ни за что бы не стал устраивать вот такие сцены, но раньше мы с ним и не находились в процессе развода, и ему не приходилось фактически в одиночку переживать смерть самого близкого человека.       — А что так? Тебе больше не нравятся эти ролевые игры в психолога и клиента?       Он знает.       Всё подо мной горит. Пол, кресло, стол заливает бурлящей лавой, которая сжигает кожу сразу вместе с мясом, обгладывает до костей. А те промораживает внезапно вернувшейся зимой, обернувшимся вспять временем, отгоняющим первые капли таящих под солнцем сосулек.       Это ведь было так просто: признаться сразу и во всём. И перед, вместо, вслед за тем «я хочу с тобой развестись» должно было быть «я влюбилась в твоего лучшего друга».       Юра не ждёт моих оправданий, отрицаний, извинений. Он передёргивает плечами и кивает головой, — сам себе, по моей яркой реакции на сказанное убедившись в правильности своих предположений, — и продолжает говорить:       — Моя жена мне изменяет. Сегодня я с самого утра караулил её у работы, чтобы попросить прощение и помириться, но увидел, как она выходила из чьей-то машины. Попросил знакомых ребят пробить номерок, а владелец — мой некогда лучший друг. И это… ну что, забавно. Охуенно смешно. Она ведь и не знает, что когда-то это именно я попросил его обратиться к ней, как к психологу, чтобы…       — Она знает, — глухо отвечаю я, плохо разбирая собственный голос за барабанной дробью пульсирующей в висках крови.       — И чем же он её так привлёк? Не тараканами ведь в своей голове, а, Люсь? — он срывается, наклоняется вперёд, широко раздувает ноздри в гневе, и ладони, прежде показательно-расслабленно лежавшие на подлокотниках, резко сжимаются в кулаки. — Хоть поделись со мной, что в нём такого прекрасного? Смазливое ебало? Конский хуй? Денег до усрачки? А ты хоть знаешь, чем он занимается? Откуда у него эти деньги?       — Знаю.       — И что, не корёжит тебя на них жить?       — Я не живу на них, Юра! Прошу тебя, уйди и оставь меня. Глеб не был причиной разлада в нашей семье, и если бы ты хоть раз постарался услышать то, о чём я тебе говорю, то давно бы уже всё понял!       — Глеб… Глеб, — усмехается Юра, проводя по волосам, а потом начинает смеяться с хриплым треском сломавшейся надежды, с надрывом, так часто предшествующим долго сдерживаемым слезам. — Защищаешь его? Но ты же не могла действительно на него запасть? Ну скажи, скажи мне честно, не могла ведь! Он же… он… он же делает это просто мне назло. Люсик, девочка моя, как ты не понимаешь, что он тебя использует? Хочет отомстить мне за то, что это я стал первым у его сестры. Про то, как он сох по Каринке, он же тебе тоже рассказывал?       — Убирайся вон отсюда! — у меня сдают нервы. Лопаются не выдержавшими перегрузки стальными канатами, обрушивающими наземь разрушительные тонны страхов, опасений, догадок. Двусмысленных недомолвок, расплывчатых формулировок, виновато отведённых в сторону взглядов и каждый раз опасно скрипящей между нами тишины, где слышалась немая мольба: «Спроси, спроси меня об этом».       Он хотел рассказать. Хотел так же сильно и так же страшно, как я — давно признаться Юре в любви к другому.       «Мы с ней были очень близки».       — Не хочешь верить мне, так спроси у других. Хочешь, я дам тебе номера телефонов наших одноклассников, которые не единожды становились свидетелями того, как он с истерикой утаскивал её домой, стоило ей проявить хоть к кому-то симпатию? Да мы и встречались с ней тайком, потому что она боялась его до трясучки! Хочешь, я дам тебе её номер? Всего полгода назад она рыдала в трубку, признаваясь в том, что ночами он лез к ней в постель! Очнись же, Люся!       — Уходи! Просто уйди отсюда, уйди, — я пытаюсь вытереть слёзы со своих щёк, но они разбиваются под пальцами, распадаются осколками, рассыпаются по всему лицу и впиваются в кожу.       — Я не обманываю тебя! Я никогда тебя не обманывал, — он подскакивает с кресла, кидается ко мне навстречу и падает на колени, полными слёз глазами ловя мой взгляд. И бормочет подкупающе-мягко, умоляюще: — Прости меня, Люсик, прости! Я тоже наделал глупостей, но я не могу без тебя! Я действительно тебя люблю, и всё у нас ещё может наладиться, я обещаю!       Меня трясёт мелкой дрожью, и хочется немедленно испариться, чтобы не видеть всю степень охватывающего его отчаяния, чтобы не пятиться испуганно к стенке, не позволяя ему приблизиться вплотную или ухватиться за судорожно прижимаемые мной к груди ладони.       А вслед за чувством вины, — самым мощным транквилизатором, под действием которого я совсем недавно позволяла творить с собой всё, что захочется, — появляется злость. Простое и инстинктивное желание защитить себя любой ценой: вырвать руками, выцарапать ногтями, выгрызть зубами своё право на счастье.       И он, будто чувствуя перемены в моём настроении, улавливая что-то смутно знакомое, что-то не единожды прежде уже появлявшееся в выражении моего лица, делает, — как и все чёртовы годы нашего брака, — совершенно неверные выводы и восклицает пылко:       — Я сделаю тебя счастливой!       — Я счастлива без тебя, Юра, — отрезаю жёстко по воспалённому, загнившему, почти отмершему и только отравляющему нас обоих ядом. Давно пора было перерезать да отсечь всё до последнего, что считалось нашим общим, и отшвырнуть в сторону, и оставить позади, а не тащить на себе из жалости. — И если ты немедленно не уйдёшь сам, то я позову охрану.       И я кошусь на дверь, прикидывая, успею ли на самом деле проскочить мимо него достаточно быстро, чтобы выбежать в коридор и позвать на помощь. Но необходимость этого отпадает сама собой: он поднимается с колен почти сразу, смотрит на меня непроницаемо-спокойно (и в этом взгляде мне мерещится больше угрозы, чем в самых грубых словах, когда-либо брошенных в приступе ярости) и молча уходит.       Первые мгновения я всё ещё не могу поверить, что осталась одна. Жду его возвращения, жду оглушительного взрыва, жду какой-то расплаты за то, что сделала.       А потом понимаю, что моя расплата уже началась.       Глеб.       Я падаю обратно в кресло и рыдаю, только небывалым усилием воли заставляя себя выйти из кабинета прямо так, с залитым слезами лицом, лишь бы попросить администратора связаться со всеми моими клиентами и отменить приёмы на сегодня. Почти срываю на ней злость, — пусть она новенькая и, конечно же, понятия не имела как выглядит мой муж, но какого хрена вообще пропустила человека в таком состоянии? — но вовремя одёргиваю себя и затыкаюсь.       Если за столько лет бок о бок мне не всегда удавалось верно истолковать его плотно-глиняное, неживое спокойствие, — умиротворение? усталость? подавляемый гнев? — то глупо ожидать от чужого человека фантастической проницательности.       Москва провожает меня грязью утрамбованных, хрупко-льдистых сугробов, трескающихся под первыми солнечными прикосновениями весны. И даже смерть этого уродливого, неполноценного, опостылевшего вызывает внутри странную печаль, когда хочется улыбаться и плакать одновременно.       Я предупреждаю Глеба и еду в его квартиру, напоминая себе о том, что жизнь всегда продолжается дальше. Даже там, под толстым слоем засыпавшего нас снега, в глубине промороженной суровой зимой земли, уже зародились нежные ростки нового скоротечного лета.       Осталось только дождаться, когда иссохнут ручьи солёной талой воды, и всё снова станет хорошо.       Глеб приезжает почти сразу же после меня. Запыхавшийся и раскрасневшийся, как-то оседает и сжимается, встретившись со мной взглядом.       Он-то всегда чувствует меня правильно.       Выслушивает мой рассказ спокойно, ничего не спрашивая и не комментируя. А мне безумно хочется, чтобы он рассмеялся нервно, чтобы фыркнул раздражённо «какой бред!» или разозлился до зубовного скрежета. Но вид у него даже не растерянный, а пришибленный, оглушённый.       Обессиленный.       — Глеб, скажи мне хоть что-нибудь, — взмаливаюсь я, хватаясь за одну из его ладоней, безвольно лежащих на столе. А ведь хочется сказать совсем другое, даже более важное, откровенное, настоящее.       Посмотри на меня!       Потому что мне кажется, что именно там, в его глазах, в его взгляде, порой тёплом и обволакивающем, порой будоражащем хищной силой и опасностью, порой успокаивающем непоколебимой стойкостью и заботой, — там будет вся правда.       — Я никогда и никому не мстил. Даже тем, кому следовало бы. А уж про то, кто там был первым, и вовсе не знал и знать бы не хотел, — отчеканивает он без единой эмоции, всё так же не поднимая на меня глаз. Только дёргается каждый раз, когда в его кармане начинает громко вибрировать от звонка телефон.       Вкручивается в моё сердце штопором, проворачиваясь и проникая всё глубже и глубже, принося еле стерпимую боль.       — А остальное? То, что он рассказал про твои отношения с сестрой? Это правда?       Вжик, вжик, вжик. Поворот, поворот, поворот.       — Я не знаю.       До упора. Подвигать из стороны в сторону, разрывая края свежей раны…       — Но я правда с ней спал.       И вытащить сердце из груди, чтобы глухо шлёпнуть его об пол.       И оставить меня умирать, истекая кровью в опустевшей через минуту квартире.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.