ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Звенящая пустота, Глеб-27.

Настройки текста
      Мой отец всегда повторял, что страх нужно встречать лицом к лицу. Смотреть ему в глаза, пусть и выдавая всю степень испытываемого ужаса — потому что это достойно. Потому что смелость заключается в умении признать свой страх, а не в фантастической способности его не испытывать.       «Лучше гордо умереть с пулей во лбу, чем уползать с поля боя с изрешеченной спиной».       А я сбежал. Струсил. Не смог, не решился даже поднять на Люсю бесконечно виноватый взгляд, не выдавил из себя хоть блядски ничтожное и избитое «прости», прежде чем выбежать из своей квартиры и…       Просто оставить её.       Я, чёрт побери, просто оставил её там одну.       Осознание собственного поступка приходит запоздало, но бьёт по мне так же резко, как я даю по тормозам, выскочив на перекрёсток на красный. В последнюю секунду успеваю остановиться и вывернуть руль, уводя машину в сторону от казавшегося неминуемым столкновения, и яростно сигналящая фура тут же проносится мимо на расстоянии каких-то жалких миллиметров.       Меня покачивает вместе с машиной, а грудь сводит судорогой, из-за которой не получается сделать вдох. Я раскрываю рот, но не могу втянуть в себя ни единого глотка воздуха, — он закончился, испарился, выгорел дотла после оглушающего взрыва в моей голове, — и под пальцами снова лишь холодная кожа.       Трясёт. Шевеля губами, как выброшенная на берег рыба, я отпускаю руль и бестолково разглядываю свои руки, но всё равно ничего не понимаю. И пересекающие ладонь линии становятся разрывающими бетонную плиту трещинами, и скатывающиеся по пальцам тёплые капли вовсе не мои слёзы бессилия, а струящаяся из смертельной раны кровь.       Кровь из разбитого вдребезги сердца моей любимой женщины.       «Да что с тобой не так, Глеб? Зачем ты делаешь это с нами?»       Что же я натворил? Что натворил тогда? Что натворил сейчас?       Ухватиться за реальность мне помогает гвалт раздающихся вокруг автомобильных гудков, становящийся громче с каждой убывающей секундой зелёного светофора, на который другие водители не могут проехать из-за моей машины, так и оставшейся стоять посередине оживлённого перекрёстка.       И я кое-как нахожу силы тронуться с места, но еду медленно, еле-еле, стараясь не вилять по полосе. Практически не чувствую ни рук, ни ног, зато слишком отчётливо — крупные капли ледяного пота, выступившего на лбу и насквозь промочившего рубашку у меня на спине.       Дыхание громкое, надсадно-хриплое, поверхностное. Будто мне до сих пор нельзя глотнуть чуть больше, чтобы не забить и так разрывающиеся болью лёгкие плотным слоем бетонной пыли, не ощущать хруста бетонной крошки на зубах.       Что же я сделал? Что сделал, что?       Страх подгоняет меня, пришпоривает холодом тысячи игл, одновременно вонзающихся под кожу и пропарывающих насквозь шёлковые нити, оставленные её прикосновениями. Они истончаются с каждым следующим разделяющим нас километром и лопаются с дикой болью, с моим отчаянным и протяжным воем.       Одна за одной.       И связь между нами разрывается.       Я останавливаюсь в закутке какого-то двора, рядом с источающими смрад мусорными баками, и с дикой злостью хлещу руками по рулю, — пока хватает сил, пока не начинает потрескивать пластик, пока не распухают суставы ушибленных пальцев.       Но память подсовывает мне фрагменты нашего прошлого: укоризненно-порицающий взгляд, которым Люся щедро, с ног до головы обливала меня в тот раз, когда я заявился к ним в гости; колючий и отталкивающий взгляд, охлаждавший выплёскиваемые на меня в больнице слова; испуганный — перцовым баллончиком в лицо и немым криком «не подходи» в ответ на просьбу быть моим психологом.       И я понимаю, что не вернусь. Никогда не буду готов увидеть её презрение, брезгливость, отвращение по отношению ко мне. Никогда не осмелюсь посмотреть ей в глаза, зная, сколько абсолютной и безграничной ненависти может в них быть.       Это мой подарок самому себе — возможность жить дальше не задохнувшись от безысходности, оставив слабый уголёк надежды тлеть среди пепелища выжженного моей ошибкой счастья. И это же моё наказание самому себе: разве можно будет назвать «жизнью» ту череду дней, когда мне придётся засыпать и просыпаться с осознанием того, что я натворил и кого потерял?       У меня не было права приближаться к ней, не было права хотеть её себе всю, от маленькой родинки над губой до шёпота откровенных мыслей далеко за полночь. Но так эгоистично захотелось счастья, что я попробовал выстроить его на несчастье других.       Не получилось. Развалилось.       Рухнуло.       Не это ли происходит со всем, к чему я прикасаюсь? Рушится жизнь моей сестры, рушится жизнь моей семьи, рушится жизнь Кирилла и задевает Данила, — по касательной осколками, да слепит клубами поднявшегося от происходящего апокалипсиса дыма. А жизни Юры и Люси уже разрушены до основания, и посреди творящегося хаоса суждено вечно стоять мне, беспомощно оглядываясь по сторонам и отнекиваясь от причастности к произошедшему.       Это не я, не я, не я.       Это я.       Я не признался во всем с самого начала. Осознанно. Намеренно. Я молчал, молчал, молчал — потому что хотел как лучше. Но отнюдь не ей, а самому себе.       Со второй попытки удаётся выйти из машины, но меня до сих пор так сильно шатает из стороны в сторону, что приходится упереться в её крышу сначала ноющими ладонями, а следом и вспотевшим лбом, не обращая внимание на грязные разводы поверх блаженно холодного металла. Под ногами противно хлюпает жижа чего-то сгнившего, перемешанного с картофельными очистками, наверняка выпавшими из валяющегося неподалёку порванного мусорного пакета.       И я разглядываю их так долго и внимательно, с изощрённым мазохизмом втаптываясь в грязь настоящую, что пропускаю тот момент, когда практически падаю в неё лицом.       — Убийца!       Короткий окрик бьёт прямо в сердце, отбрасывая его к позвоночнику. Надо же, а думал — от него давно уже ничего не осталось, всё растерзано метаниями застрявшей внутри пули, которую теперь мне отчаянно хочется удержать в себе на память.       Резко оглядываюсь назад, но там лишь какая-то бабка кривит морщинистое лицо и размахивает в воздухе своей тростью.       — Обколются до невменяемости и лезут в свои машины, простых людей давить! Твари! Суки!       Именно обратно в машину я и лезу поспешно, блокирую двери изнутри и нервно посмеиваюсь, потирая ладонями лицо и размазывая по нему грязь. Чтобы успокоиться, закуриваю прямо в салоне, наполняя его терпким густым дымом, от которого быстро начинает трещать голова, — зато противная слабость наконец отступает.       А вместе с тем отступает и боль. Ничего не давит неподъёмной плитой, ничего не дробит рёбра на острённые штыри, ничего не сжимается в груди на «Лю» и не лопается на «ся». Мне становится никак. Пусто. Словно выскребли из меня всё живое, промыли тщательно, отряхнули да высушили.       Вперёд, Глеб. Продолжай имитировать нормальное существование.       И я продолжаю — а что ещё остаётся? Смотрю на стремительно темнеющее небо и звоню Кириллу, самым непринуждённым голосом предлагая встретиться вечером, а потом трижды уверяю, что ничего не случилось, и ему не обязательно срываться от родителей Саши прямо сейчас и гнать мне на выручку.       Видимо, справляться с голосом мне удаётся намного хуже, чем кажется с самого начала, потому что всего лишь через ещё одну сигарету Разумовский присылает сообщение «приезжай ко мне, сладенький» вместе со своим адресом.       В другое время я бы не поддался на этот марафон благотворительности, — или хотя бы попробовал сопротивляться, — но сейчас так спешу уехать из опостылевшего двора, что даже короткое «ок» печатаю уже по ходу движения.       Даня переезжает раз в полгода, и складывается ощущение, что это давно уже не меры предосторожности, а какая-то захватывающая игра, иначе его выбор никак не объяснишь. Причём мне казались одинаково ужасными как квартира с полностью стеклянными стенами и зеркальным потолком (впервые указав нам взглядом на который он очень многозначительно ухмыльнулся), так и закуток в каком-то бараке с заколоченными окнами и тараканами, по-хозяйски ползавшими прямо у нас под ногами.       На этот раз навигатор приводит меня к обычной внешне многоэтажке, и, пока я вытираю лицо найденными в бардачке влажными салфетками, пытаюсь угадать, что может ждать внутри: красный бархат на стенах и Данил в латексе и с плёткой в руках, или соседство с ещё пятнадцатью таджиками, спящими прямо на полу?       Это же Разумовский. Не удивился бы, узнав, что все эти квартиры он вообще снимает всего на сутки специально для того, чтобы выпендриться передо мной или Кириллом.       Однако подняться я не спешу. Морщусь, дожидаясь момента, когда успокоится снова болезненно ворочающаяся в сердце пуля, а после набираю номер человека, осенью уже следившего за Люсей, и прошу его сделать это снова.       — Дай знать, если случится что-то экстренное. Отчитываться мне о её действиях и передвижениях не нужно. Просто приглядывай за безопасностью, надо будет — вмешайся.       Не сложно. И не больно-то почти. Всё идёт своим чередом и происходит именно так, как должно было: я тяну перепачканные грязью и чужой кровью руки к счастью и тут же получаю по ним резкий и жёсткий удар.       Не трогай!       Никогда не прикасайся к тому, что не заслужил.       — А я подготовился к твоему приезду, Глебушек, — с придыханием говорит Разумовский, встречая меня в одних лишь шортах и с мокрыми, всклокоченными волосами, и подсовывает под нос свою ладонь, убийственно пахнущую химической ванилью.       — Хлороформ был бы надёжней, но попытка неплохая, — недовольно цежу я, отшатываясь и легонько шлёпая его по руке.       — Потому что я хочу, чтобы ты запомнил каждую секунду, проведённую со мной, — он посылает мне очаровательную улыбку и жестом приглашает пройти, а сам быстро скрывается за дверью дальней комнаты.       Сколько я не пытаюсь найти что-то из ряда вон выдающееся, медленно и вдумчиво продвигаясь внутрь квартиры, всё в ней оказывается совершенно обычным, стандартным, удивительно нормальным. Кроме набора отмычек на кухонном столе, к которому и придираться уже не хочется.       Просто внимание моё неизменно концентрируется на совсем ином. На изящных флаконах с женскими духами в прихожей. На полках в ванной комнате, сплошь заставленных цветными тюбиками и баночками. На небрежно переброшенном через спинку стула ярко-малиновом шёлковом шарфике.       И даже запах здесь такой насыщенно-ярко женский, что я рефлекторно оборачиваюсь, ожидая увидеть таинственную незнакомку за своей спиной. Но нет, там — лишь длинный, плохо освещённый коридор, в котором мне на мгновение мерещится хрупкая тень уже потерянного.       — Надеюсь, ты её от меня не в шкафу прячешь? — криво усмехаюсь я подошедшему, — уже в футболке, слава богам гетеросексуальности, — Разумовскому, чей взгляд тщательно сканирует меня с ног до головы.       Хочется тявкнуть на него злобно, что я в норме. В норме. Способен выполнять все положенные функции и улыбаться вот так, как сейчас: до каменно напряжённых мышц лица и ощущения ползущей вдоль всего тела глубокой трещины.       — Если мой птенчик захочет вернуться в гнёздышко, то прятать в шкафу придётся тебя.       Я до сих пор чувствую его обиду, то и дело проскакивающую в наших разговорах прохладным сквозняком. И это несмотря на то, что внешне он достаточно спокойно воспринял новости о том, какую аферу мы с Кириллом провернули у него за спиной, с помощью найденной подставной девушки сфабриковав уголовное дело на изнасиловавших Диану парней.       И вроде бы хотел как лучше, — не с его прошлым и настоящим так откровенно светиться в незаконных делах, — но методы выбрал сомнительные, обратившись за помощью в организации этого к Андрею Войцеховскому.       С одной стороны, задумка Кирилла имела под собой неоспоримые преимущества: мы узнали сразу несколько фамилий связанных с Андреем людей в органах, чтобы теперь обходить их стороной, а заодно ещё раз подтвердили в его глазах статус никчёмных и беспомощных зверьков, в первой же трудной ситуации прибежавших в хозяину вилять хвостом и выпрашивать защиты.       Но с другой стороны, мне было неописуемо гадко посвящать эту мразь в суть произошедшего с моей сестрой. И Кир, изначально собиравшийся присутствовать на этой встрече, так и не пришёл, — дожидался меня у машины, неестественно бледный и взбудораженный, взвинченный, выкуривая одну сигарету за другой.       — Испугался, что он решит ввернуть пару назидательных слов о том, какая распущенная нынче стала молодёжь, — дрожащим голосом пояснил он и смачно сплюнул себе под ноги.       Эту тему мы больше не поднимали, и правду о том, что старший Войцеховский не посчитал необходимым даже изобразить какое-то смутное подобие порицания тех подонков, я предпочёл навсегда оставить при себе. Достаточно и той взрывоопасной смеси ненависти и презрения, что Кирилл уже испытывает по отношению к отцу.       Мне тоже приходилось разочаровываться в тех людях, которые должны были, — и были, увы, были! — самыми родными и близкими. А после, разглядывая их гнилую сердцевину, непременно начинаешь искать следы порчи в себе.       — Я нашёл, куда пристроить купленную вами девочонку, — внезапно сообщает Даня, резво перескакивая на эту тему с пересказа очередного расследования с сюжетом более закрученным, чем бывает в книгах.       С определения «купленная девочка» меня коробит, но высказывать недовольство будет глупо, ведь мы и правда её купили. Заплатили немалую сумму родителям-алкашам, работникам социальной службы и директору детского дома, — последнему двойной тариф, чтобы на суде со слезами на глазах рассказывал о том, как в ту злополучную ночь ездил забирать бедного ребёнка в Малый Ручей, — и просто выкупили целую человеческую жизнь, которая оказалась никому не нужна.       Поэтому у меня никак не получается отделаться от ощущения, что этим поступком я вляпался в грязь ещё сильнее. Настоящий талант: уже и человеческие очертания с трудом проглядывают через толстый грязевой панцырь, а я ищу себе ещё, и ещё, и ещё.       — Дань, давай в этом деле снизим оригинальность решения проблем… например, до моего уровня? — предлагаю миролюбиво, устало потирая лицо вновь похолодевшими ладонями.       Я только задумываюсь о том, что это плохой признак, — как бы не поймать третью паническую атаку всего за полдня, — и в мыслях сразу же появляется образ встревоженной Люси, ведущей неравную борьбу с пушистыми волосами и одним лишь взглядом стягивающей края всех свежих ран, аккуратно счищающей корочку с ран старых.       Только на этот раз мысли о ней убивают. Меня словно пропускают через мясорубку своих же, своих, ничьих больше ошибок, и невозможно вздохнуть уже не от приступа страха, а от внезапно слишком сильного желания никогда больше не дышать. Вообще — не существовать.       — Ты прослушал охуенную шутку, — скептически замечает Разумовский и жёстко тормошит меня за плечо. До нежности и заботы доброго мальчика Кирилла ему, конечно, очень далеко, но сейчас так даже лучше, потому что я мгновенно прихожу в себя.       Только мигаю часто и растерянно, и слишком долго вспоминаю, как натягивать на себя непринуждённое веселье.       — Отправим девчонку на Дальний Восток. Там живёт батюшка, который как раз наставляет таких трудных подростков на путь истинный. Я пробил через наших, никакой подставы в нём нет, только немного личного обаяния и терпимая степень религиозного фанатизма, — хмыкает он и поясняет с лёгким и тонким нажимом, ощущающимся аккурат как приставленный к горлу нож: — Ты же понимаешь, что оставшись в нынешней среде обитания с теми деньгами, которые ты ей заплатишь, она за пару месяцев скатится ниже дна?       — Да. Ты прав, — киваю спешно, стараясь не задумываться о том, что в первую очередь мы думаем о том, как прикрыть свои задницы и обезопасить себя от потенциальных проблем и шантажа со стороны той девчонки или её ушлых родственников. И вариантов здесь всего два: избавиться от неё или избавиться от неё в Москве.       Но у меня есть совсем другой вопрос, уже не первую неделю крутящийся в голове, на языке, на кончиках пальцев, нервно гоняющих чайную ложку по чашке с кофе.       — Удалось что-нибудь выяснить о Карине?       Оказывается не так уж и сложно спросить об этом. И понимающе кивнуть в ответ на кислую мину Данила — тоже.       Десять ёбаных лет у меня было, чтобы снять с себя её проклятие. Не успел. Не захотел?       А теперь, в свете последних событий, я уже не уверен, что хочу знать правду. К ней стоило рваться, пока оставался шанс упасть на колени перед Люсей и впервые уверенно сказать вслух то, что сотни раз панически крутил мысленно.       Это не я. Я не виноват, не виноват!       Но я правда с ней спал.       Даже на узком, коротком и жёстком диване в гостиной у Разумовского меня мгновенно утягивает в сон, — расшатанная последними событиями до опасно широкой амплитуды нервная система ищет любую возможность восстановить своё равновесие. Только и под покровом ночи со мной остаются все прежние страхи, разгуливаясь в полную мощь, оглушая новыми и новыми взрывами, придавливая тело неподъёмным грузом отчаяния, из-под которого мне лишь однажды удалось выбраться наяву.       Я пытаюсь догнать убегающую Люсю, но каждый раз в миллиметрах от желаемого появляется Карина и ставит мне подножку. Я падаю, разбиваю себе колени и ладони, обдираю нос и растерянно смотрю на стремительно расползающуюся подо мной лужу крови, пропитывающей белоснежную рубашку и стремящейся вплотную к фуражке, валяющейся на пыльном асфальте.       Карина громко ревёт и зовёт маму, — как обычно, чтобы пожаловаться на то, что это я её обижаю. Скалится, наблюдая за нами в стороне, Диана. Усталые глаза отца в обрамлении тончайшего узора морщин разглядывают моё лицо внимательно, без должного осуждения, как будто с толикой столь необходимых сейчас понимания и сочувствия.       — Пап, я не хотел. Это вышло случайно, — принимаюсь испуганно бормотать я и тяну к нему ладонь, с которой срываются и падают мне на лицо тёплые капли крови.       — Зачем ты обманываешь, Глеб?! Мы же волнуемся!       Сначала кажется, что проснуться меня побуждает элементарное нежелание слышать мать ещё и здесь, в порождениях собственной фантазии. Но, утирая бегущие по лицу капли пота, разбираю доносящийся из коридора шёпот Разумовского и сдавленные женские смешки, которые то приближаются, то отдаляются, а потом и вовсе стихают с щелчком закрывшейся двери в соседнюю комнату.       До рассвета я бестолково кручусь на месте, усиленно жмурю глаза и убеждаю себя, что стоит только найти удобную позу, как получится снова заснуть. Но вместо этого только увязаю в трясине тягостных мыслей и воспоминаний, тянущихся друг за другом кадрами слегка помутневшей со временем киноплёнки, которую так и хочется навсегда остановить только на одном единственном моменте: тревожно учащённого сердцебиения, первого пересечения взглядов, раздражающе-возбуждающего вида белоснежной мужской рубашки на тонкой девичьей фигуре и самой приятной в жизни боли только что пробитого метким выстрелом сердца.       Вместо сминаемой пальцами мягкой декоративной подушки мне то и дело мерещатся пушистые волны волос, и горло сводит судорогой хоть и сдерживаемых надёжно, но всё равно чертовски не мужественных слёз.       «Если ты выбираешь быть мужчиной, то будь им всегда. Независимо от того, насколько тебе плохо, больно или страшно. Независимо от того, стоишь ты перед толпой или остаёшься наедине с собой».       Уезжаю я прежде, чем все успевают проснуться, оправдывая своё бегство тем, что не хочу доставлять неудобства. Заспанный Разумовский, вывалившийся из спальни чтобы закрыть за мной дверь, в ответ на это лишь закатывает глаза и делает неопределённый взмах рукой, выдавая неожиданно серьёзное:       — Не делай глупостей, сладенький.       И именно эту фразу я всё кручу в голове, заходя на второй круг по МКАД и впервые с удовольствием глядя на растянувшуюся минимум на полтора километра вперёд глухую пробку. Какие уж там глупости с моей стороны, — если и творить что-то, так глобально и с перчинкой, чтобы потом рвать на себе волосы и выть на Луну одиноким волком.       К полудню тишина становится невыносимой, а все радиостанции, от новостей до музыки на любой вкус, вызывают раздражение и навевают воспоминания о доме, куда так не хочется возвращаться.       Мне он и не родной вовсе. Дом-отчим, к которому вроде и не придраться, — вот тебе и крыша над головой, и тёплая постель, и даже не поддувает исподтишка пренебрежительным холодными сквозняком, — но ты сидишь в этих прекрасных уютных условиях и хочется сопли по лицу размазывать от осознания того, что жизнь никогда уже не будет прежней. И семьи, твоей настоящей и любимой семьи, больше не существует.       Есть оставленный в одиночестве отец, приходя к которому на выходные неожиданно видишь не мужчину, чьи слова ловил с благоговением и восторгом, а угасающего старика. Есть мать, щебечущая птичкой, демонстративно поглаживающая округляющийся живот и готовящая на ужин совсем другие «любимые блюда». Есть ощущение, что тебя засунули в чужую шкуру и только посмеиваются снисходительно на все попытки доказать, что это не ты, не твоё, не с тобой.       И есть сестра. Единственная неизменная величина, единственный крючок к тому, горячо обожаемому прошлому, к самому себе. И я зацепился за неё, потому что иногда думал, что иначе — сойду с ума. А вышло всё как раз наоборот.       «Мы им не нужны! Никому не нужны! Мы остались только друг у друга!»       Я звоню Валере, с затаённым страхом ожидая, что максимально подробная и оголенная история моих прошлых ошибок уже стала достоянием всех наших общих с Юрой знакомых, — это очень в его духе, учитывая то, что со мной он до сих пор не захотел не поговорить, ни встретиться, чтобы посмотреть-плюнуть-ударить в лицо. Но Коршунов весел и расслаблен, и спустя почти час дружелюбной улыбкой встречает меня у подъезда своего дома.       Порой я просто проваливаюсь в какую-то временную воронку, внутри которой, — в мыслях, в эмоциях, — меня крутит, переворачивает, швыряет из стороны в сторону, пока всё в жизни продолжает идти своим чередом. Всё так же неуклюже разворачивается, с удивлением опуская взгляд на свой живот, новоиспечённая жена Валеры, — о том, что они плюнули на все попытки организовать нормальную свадьбу и просто расписались пару дней назад он успевает сообщить мне ещё в лифте. Всё так же забавляет его занудное ворчание себе под нос по всяким пустякам, которое теперь то прерывает, то дополняет, то смягчает жизнерадостное женское тарахтение.       Они выглядят влюблёнными и счастливыми, и я ничуть этому не завидую. Только снова и снова возвращаюсь к естественно возникающему вопросу: остаётся ли у меня хоть один шанс когда-нибудь обрести то же самое?       И в то время, когда приличные, — нормальные, — люди даже звонки откладывают до утра, я заявляюсь к Кириллу, как ни в чём не бывало заявляя, что диван у него намного удобнее, чем у Разумовского.       — А вы… — бедная Саша смущается, мнётся на месте, бледнеет в закушенных нервно губах и алеет в щеках, прямо как девица из сказок, а потом переводит взгляд с меня на мужа и исправляется неуверенно: — А ты будешь ужинать? Я могу разогреть.       — Захочет — сам разогреет, — бесцеремонно вставляет Кир, мягко, но настойчиво подталкивая её в спальню. — Саш, готовься спокойно к предстоящему зачёту и вообще забудь о нас, ладно?       — Устроишь её в компанию своего отца, когда получит диплом? — интересуюсь с усмешкой, стоит только Саше неохотно оставить нас вдвоём. Прежде Кир морщился и огрызался в ответ на формулировку «твоя компания», не уставая со злостью повторять, что он в ней всего лишь работает, а сейчас закатывает глаза на специально выделенное мной голосом «компания твоего отца», что начинает безмерно меня забавлять.       — Нет. Ничего хорошего не получается при смешивании работы и личной жизни, — философски отзывается он, — посмотри только на нас с тобой.       — Ты разбиваешь мне сердце!       — Там ещё осталось что разбивать? — его брови удивлённо-насмешливо взлетают вверх и тут же опускаются, запирая с собой и ухмылку. Видимо, выгляжу я хуже некуда, раз Кир так быстро перестраивается, поясняя самым серьёзным тоном: — Про семейные проблемы ты обычно сразу рассказываешь. А о проблемах с Люсей — никогда.       — Да нечего здесь рассказывать, — качаю головой, пряча взгляд в извилинах рисунка древесины на полу. — Много лет назад я сделал хуйню и до сих пор за неё расплачиваюсь.       Кирилл молча выставляет передо мной бутылку. На этот раз не какого-нибудь дорогого алкоголя, позволившего бы прикрыть бытовой алкоголизм пафосным словом «дегустация», а самой обычной водки, ещё и припрятанной им в самый дальний угол шкафа под раковиной. А потом бормочет еле слышно «знакомая история», и тоска в его голосе тяжёлым стеклянным шаром вышибает из моей головы и желание прочитать ему очередное нравоучение, и намерение не пить самому, и разбивается вдребезги через несколько часов, разлетаясь по кухне осколками случайно смахнутого со стола стакана.       Саша уходит в институт, Кирилл уезжает на работу, игнорируя мои глупые нетрезвые шутки о том, что выглядит он как ещё не расколдованный из лягушки принц — зелёненьким. Я-то и вовсе боюсь в зеркало глянуть, но не из-за внешнего вида, а потому что непременно буду искать там следы от помады, стереть которую оказывается так же нелегко, как вычистить из памяти все написанные ею признания.       Весь день я занимаюсь поисками выхода из того глобального и неотвратимого пиздеца, в который превратилась моя жизнь: напиваюсь до такого состояния, что вырубаюсь не добравшись до не-своего дивана, осев прямо на пол в коридоре.       И тогда мне снова снится Люся. В подвенечном платье и с ярко-красной помадой на губах, она жмётся к равнодушно стоящему рядом Юре и оставляет на его шее следы, похожие на потёки крови. Я наблюдаю за ними долго и пристально, и шепчу одними губами «чтоб ты сдох, чтоб ты сдох, чтоб ты сдох!», а потом вздрагиваю от неожиданного визга и опускаю взгляд, замечая на своих руках их ребёнка, — не одного из тех идеальных младенцев из рекламы, а самого настоящего, с шелушащейся и ярко-розовой от натуги кожей на очень пухлом лице.       Его визгливые крики становятся всё длиньше, всё дольше, а я просто смотрю, с отчаянием и надеждой пытаясь увидеть в нём свои черты.       И с новым визгом-звонком еле приоткрываю глаза и успеваю встать на четвереньки, прежде чем заблёвываю пол в чужой квартире.       Кирилл пытается шутить весь вечер, только один раз несомненно серьёзно обещая вышвырнуть меня ко всем хуям: когда Саша, и так чувствующая себя ужасно неуютно в моём присутствии, снова срывается в обращении ко мне на пресловутое «вы» и вызывает этим приступ гомерически-истерического хохота. Но после полуночи он заглядывает ко мне, — видимо, проверить, почему в комнате ещё горит свет, — и нагромождением мата комментирует ещё одну наполовину выпитую бутылку, стоящую у дивана.       — Ты вообще охуел, Измайлов? — шипит он, с обидной лёгкостью вынимая бутылку из моих рук и выливая остатки прямо в горшок с каким-то хитровыебанным цветочком, похожим на маленькую пальму.       — То есть осуждать меня сейчас будешь ТЫ? — язык заплетается так сильно, что большую часть мгновенно вспыхнувшей в голове пламенной речи я просто пропускаю, боясь физически не суметь её произнести. Но из всей горы словесного мусора вышвыриваю из себя самый мерзкий и зловонный: — Я хотя бы не ухожу в запой, лишь бы не находиться рядом с собственной женой.       И получаю удар по лицу, даже не сразу это осознавая. Трясу головой, прогоняя звон в ушах и блядские тёмные мошки, всё крутящиеся перед глазами, и ощупываю языком отчего-то ноющую болью губу, слизывая с неё выступившую кровь.       Отходняк не столько долгий, сколько мучительный. Похож на то же самое состояние, в котором я последний раз убегал из своей квартиры, поддаваясь каким угодно страхам и напрочь вырубая здравый смысл. Но чем дольше разрешаешь себе не думать о происходящем, тем хуже потом, когда плотину мыслей-сожалений прорывает и наваливается сразу всё.       Тут и чёрно-белый контраст между жизнью моей и моих друзей, и расставленные когда-то приоритеты, — как ещё назвать тот факт, что зализываю потенциально смертельную рану я где угодно, кроме как со своей семьёй? — и возможность прочувствовать всю степень собственного мудачизма, которая задевает так тонко и глубоко, посаженной ненароком занозой.       И на моё утреннее «извини» Кир не реагирует толком, манерно передёргивая плечами и начиная тем самым бесить: конечно, давай, ещё ты подбрось свой комочек земли, пока остальные вовсю работают лопатами, старательно закапывая меня.       Боль в трещащей от похмелья голове я лечу новой порцией алкоголя, — спасибо за оставленные мне ключи от квартиры и магазин прямо за углом, — теперь действуя умнее и растягивая удовольствие-наказание. Небольшими глотками, чтобы распробовать мерзкий кислый привкус на языке, чуть не вызывающий новый приступ рвоты.       Вот я и стал, как мой отец. Медведь-шатун, не способный обрести желаемый покой. Голодный, агрессивный, опасный. Обречённый.       В обед Кирилл проявляет жест то ли доброй воли, то ли попытки примирения, звоня мне и спрашивая, как дела. Впрочем, судя по тому, как меняется интонация его голоса при звуках моего, можно было ничего и не говорить.       Меня зовут Глеб Измайлов, и я. Снова. В говно.       — А ты никогда не задумывался, почему это нашему Данечке никогда не прилетало по его самодовольному лицу? Вот вы мне оба уже вмазали, — нет, ты не подумай, я не в обиде, малыш, — но это же просто… несправедливо, — заключаю я, делясь с ним главными соображениями этого дня.       Но Кирилл молчит. Так долго, что я почти успеваю забыть, что вообще с ним разговариваю, и делаю ещё один глоток, — наверное, слишком громкий, раз по ту сторону трубки сразу следом что-то грохочет и трескается.       — Саша скоро придёт домой. Сиди при ней тихо и не отсвечивай, понял?       — Я бы на твоём месте не стал мне доверять. Знаешь, есть у меня какая-то склонность к чужим жёнам и…       — Закрой рот, Глеб. Лучше сразу закрой рот. Потому что потом ты сильно пожалеешь обо всём, что сейчас скажешь, — устало откликается он и бросает трубку.       И похер. Поезд уже набрал максимальную скорость и стремительно приближается к станции «саморазрушение», за которой не будет больше ни-че-го.       Крепкое и горькое забытие, куда мне удаётся нырнуть не с головой, но выше шеи, — так и заливается в рот раз за разом, — прерывается новым звонком. Тем, который мне как раз совершенно не хочется получать, но приходится, после недавних событий пообещав себе никогда не игнорировать попытки матери связаться со мной.       — Глеб, Глеб, ты где? Ты можешь?.. У нас тут такое, такое… Диана порезала вены.       Наверное, это должно было меня взбодрить. Охладить пыл жалости к себе, испепеляющий всё и всех вокруг подчистую, ушатом ледяной воды обрушиться на уже размякшее тело, громким гонгом прозвучать в спящем сознании.       Но мне будто плевать. Я ровным голосом спрашиваю, жива ли она, и обещаю скоро приехать, хоть и не хочу этого делать. Потому что следом за равнодушием приходит лишь ярость, не имеющая никаких границ и накрывающая меня непробиваемым куполом.       «Чем я хуже её? Почему ты с ней?»       «Поклянись, что я всегда буду для тебя единственной сестрой!»       С бригадой скорой помощи я сталкиваюсь на лестнице в своём доме. Они спускаются вниз, ведя непринуждённую беседу, а я медленно поднимаюсь наверх, будто это возможно сделать с самого дна. Замираю на какое-то время, провожая взглядом их спины, но перед глазами держу только те несколько маленьких пятен крови, что разглядел на их одежде.       Приехать быстро не получилось. Подвели и подгибающиеся ноги, и дрожащие руки, всё время включавшие неправильный режим коробки передач, — то постой немного в нейтральном состоянии, то сдай-ка быстренько назад, — и внезапно испортившееся зрение, не позволявшее сфокусироваться на дорожных знаках и указателях.       Но я ведь приехал. Сделал. Как обещал.       Охуенный я мужик, да, пап?       — Глеб! — охает мать, встречая меня в прихожей и рефлекторно придерживая за руку, пока я половиной тела наваливаюсь на стену, чтобы разуться и не упасть. — Ты что, пьян?!       — Тебе показалось, — глупо хихикаю я, пинком отшвыривая от себя ботинки и недовольным, раздражённым, болезненным взглядом смотрю на её пальцы на своём плече, начиная вскипать раньше положенного градуса: — Не трогай. Бесит эта привычка всех в нашей семье лапать меня по первому желанию.       Мама отшатывается, картинно громко вздыхает, идёт следом за мной: дышит подсоленной влагой мне в шею, но, стоит развернуться, как резко отскакивает на пару шагов назад. Бормочет то ли извинения, то ли оправдания, транслируемые явно не по адресу.       Это ей пусть потом обьясняет, что отвлеклась всего на пару минут. Ей пусть рассказывает, как сильно испугалась, как оббежала всю квартиру, прежде чем догадалась заглянуть в комнату Карины, которая должна была быть заперта.       А я обливаюсь холодным потом, понимая, откуда Диана раздобыла нож. Тот самый нож с длинным, тонким и узким лезвием, заменивший мне отмычку и впопыхах брошенный на самом видном месте.       «Да что с тобой не так, Глеб?»       На кой-то чёрт меня первым делом тянет именно туда, на запретную территорию, хотя пройти внутрь всё равно не решаюсь. Даже дверь на всякий случай придерживаю ладонью, словно прямо сейчас снова подбежит Карина и попробует её закрыть с истеричным криком «это моё, не заходи!».       Нож до сих пор там, валяется на полу в лужице крови. Кровь вообще повсюду: пятнами на постельном белье, мазками-отпечатками на столе, очертаниями ладони на стене и дорожкой следов, уходящих прямиком в коридор.       Тогда-то я и срываюсь с места и вламываюсь к Диане, — благо, моими же стараниями теперь для этого и ломать ничего не нужно, достаточно просто пнуть дверное полотно. Она лежит на кровати лицом к стене, поджав колени к груди и укрывшись светлым пододеяльником, под край которого настойчиво просовывает узкую морду Бенджи, пытаясь облизать ей ладони.       Я сажусь рядом, со смешанными чувствами глядя на следы крови на шее, теперь почти не прикрытой волосами. Неровные, рваные короткие пряди до сих пор топорщатся как попало, будто и не собираясь отрастать, и это выглядит неряшливо и уродливо, но мне всё равно — нравится. Нравится охуенно эгоистично смотреть на неё со спины и больше не видеть призрак другой своей сестры.       — Ну и зачем? — вообще-то я и не надеюсь на ответ. Даже на абы какой, не говоря уж о нормальном; но Диана неожиданно оборачивается, проскальзывает по моему лицу быстрым оценивающим взглядом и снова утыкается лбом в стену, а спустя мгновение говорит резким, агрессивным тоном:       — Хотела бы откинуться, резала бы повдоль.       Странно, но выглядит она лучше, чем во все предыдущие полтора месяца с кривой ухмылкой и остекленевшим взглядом на лице. Хоть кожа и приобрела нездоровый землистый оттенок, и веки припухшие, воспалённые, кроваво-красные, — видимо, слишком усердно вытирала слёзы, прежде чем их кто-то увидит, — но всё равно появилось в истерично-дёрганных жестах что-то спокойное, уверенное.       Словно она точно знает, что и зачем делает.       И это-то пугает ещё больше, чем прежняя растерянность: какие изощрённые и извилистые пути ухода от собственной боли могли родиться в её голове.       — Тогда тем более: зачем? — рявкаю грубо, отгоняя в сторону соображения о том, что так точно не стоит обращаться с человеком, каких-то два часа назад сделавшим пару первых шагов к тому свету.       Но как же меня всё это злит, как выворачивает накатывающими рвотными позывами, как разрывает сомнениями в происходящем и уже произошедшем, перетирает в пыль неадекватными подозрениями и жалостью. К ней. К себе.       — Показалось, что меня до сих пор держат, — поясняет ровно, не дрогнув ни на мгновение, даже голос не понизив. И поднимает руки, обхватывая себя ладонью за запястье прямо поверх перемотанных бинтов: — Вот так.       Я вскипаю изнутри. Подскакиваю на ноги и расхаживаю взад-вперёд вдоль её кровати, но каждое движение только поднимает температуру всё выше и выше, расплавляя последние крохи самообладания.       «Не делай глупостей, Глеб».       А почему всем можно, а мне нельзя?       — Что ты делала в её комнате? — под аккомпанемент бодрого молчания, набирающего тональность звона в моей голове, действовать намного проще. Неуклюжими, наполовину онемевшими пальцами перебирать содержимое письменного стола: школьные тетради, листочки с милыми рисунками мишек и котиков, исчерканные и заляпанные каплями варенья методички. Копошиться в старом, массивном шкафу, доставая её одежду с полок, перетряхивая в воздухе и небрежно швыряя на пол.       К своему стыду никак не могу вспомнить, уточняла ли мать, где именно нашла украденные у меня таблетки. Но ни в столе, ни в шкафу не обнаруживается вообще ничего интересного, а мне хватает наглости и на то, чтобы ногой расчистить себе дорогу сквозь разбросанные вещи, и на то, чтобы решительно выдвинуть верхний ящик комода, — последнего, что осталось не осмотренным.       — Что ты делаешь?! — визжит Диана за моей спиной и, кажется, впопыхах путается в пододеяльнике, теряя те секунды, в течение которых я успеваю попеременно выдвинуть все три ящика, убедившись, что набиты они преимущественно нижним бельём.       И когда слабые, но отчаянные удары кулаками прилетают мне в спину, сопровождая, — слишком, слишком! — испуганное «перестань!», когда ногти впиваются в предплечья, когда она пытается повиснуть на мне, заливаясь слезами, лишь бы отогнать от чёртового комода, вот тогда-то и прорывает окончательно ту злость, что могла бы сидеть внутри меня ещё очень долго.       Поднять Диану под мышки и швырнуть обратно на кровать ничего не стоит. И толку в этом особенного нет, ведь ей достаточно подскочить на ноги и сделать один рывок вперёд, чтобы снова броситься на меня. Но срабатывает то ли эффект неожиданности, то ли мой полыхающий яростной решительностью взгляд, направленный прямиком на неё, то ли какие-то болезненные ощущения, вызванные начавшими пропитываться кровью бинтами.       Она больше не сопротивляется. Скатывается с кровати и плюхается задницей на пол, начиная рыдать.       Всё могло быть иначе. Если бы я давно откровенно рассказал ей всю правду. Если бы она откровенно рассказала всю правду мне.       Ведь крови в комнате Карины было не так уж много. Но, вот незадача, она оказалась так тщательно размазана повсюду, что просто невозможно представить, каким образом это могло получиться случайно.       Копаться в белье своей сестры мне не хочется. И не важно, в чистом или грязном, — последнего уже хватило на том этапе, когда вместе с подставной девочкой пришлось частично просмотреть видео с изнасилования и перечитать часть переписки с парнем, которую вела Диана.       Но и спускать всё на тормозах прямо сейчас нельзя. Только не сейчас.       Я снимаю ящики с полозьев, чтобы полностью вынуть их из комода и перевернуть один за другим, вытряхивая всё содержимое. Так намного проще и быстрее понять, есть ли там что-то поинтереснее хлопковых трусов и разноцветных пачек с прокладками.       И сюрприз попадается в самом конце. Двойной. Бутылёк лака для ногтей, бальзам для губ, обычная серебристая заколка — всё это громко звякает при падении, хоть и завёрнуто было в маленькое полотенце. А под ящиками, на дне комода, хранится чёрное платье и блокнот в ярко-розовой твёрдой обложке, на первой странице которого скачущим почерком Карины написано «дневник».       Только этот блокнот, в отличие от найденного мной прежде, исписан полностью.       Первые минуты эти находки подвергают меня в такой шок и смятение, что не получается ничего сказать. Какие-то ненормальные, странные звуки всё же вырываются: смешки, всхлипы, неразборчивое бормотание, похожее то ли на общение душевнобольного, то ли на агонию умирающего. И дрожащие пальцы собирают все вещи, роняют их, поднимают, сгребают в одну кучу и пытаются удержать все разом, хотя у меня нет ни единого представления, что с ними делать.       Что вообще делать со всей этой хуйнёй.       — Отдаааай! — орёт Диана, с трудом поднимаясь и протягивая ко мне руки. — Отдай мне их!       Я поднимаю вещи вверх, а она пытается дотянуться до них на цыпочках, даже подпрыгивает как собачонка вместе с прыгающей вокруг нас и нихера не понимающей Бенджи. Надрывный хриплый смех укладывается в нелепость происходящего последним маленьким кусочком пазла, теперь обретающего необходимый объём.       Но смысл? В чём смысл?       Только повернув голову и увидев в дверях маму, испуганную настолько, что с губ её не срывается даже ебучего ненавистного «Глеб, Глеб, Глеб», — а рот и вовсе зажат ладонью, — до меня наконец доходит, что хохочу я сам.       И это — реальность. Моя реальность, похожая на ад.       Приходится растолкать всех, чтобы дойти до своей комнаты и швырком забросить в неё все украденные Дианой вещи. Сама она так и бежит за мной, спотыкаясь и почти падая, что-то выкрикивая и умоляя, — умоляя, блять! — отдать их обратно. Словно это я прямо сейчас, своими руками отобрал у неё самое дорогое и ценное.       Или сделал это ещё тогда, десять лет назад, и сам не заметил.       — Зачем тебе это?! Зачем?! — ору во весь голос, хватая её за плечи и встряхивая несколько раз, пока не чувствую повисшую на своей руке мать, пытающуюся оттащить меня в сторону. В обычное время хуй бы что у неё получилось, но опьянение и так подламывает мне ноги, хлещет по рукам и подзуживает гнев, которому никак не найдётся выхода, поэтому приходится разжать пальцы и отступить на полшага назад.       — Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, — тихо шепчет мать, на чьё присутствие мне и вовсе удаётся не обращать внимание.       По крайней мере не возникает ни единого соображения о том, что может прозвучать слишком много лишнего. Личного. Именно того, что я отчаянно хотел скрыть ото всех, похерив таким образом сразу несколько жизней.       — Что здесь происходит? — Альберт выглядит даже не растерянным, а уставшим. Безмерно уставшим от постоянных ссор, криков и проблем человеком. Вот только оценив устроенный мной беспорядок в комнате Дианы и её заплаканное лицо, тот жёсткий взмах, которым я сбрасываю руки матери со своего локтя и мою неконтролируемую ухмылку, — маленький финальный штрих, — он бросается прямиком ко мне. — Что ты здесь устроил?       Разница в наших физических возможностях очевидна, и даже под влиянием алкоголя мне ничего не стоит первым схватить его за грудки, почти разрывая мягкую фланелевую рубашку резким и жёстким захватом пальцев, и прижать спиной к стене. Приблизиться к лицу с чуть съехавшими на переносице очками и смотреть прямо в глаза.       Неотрывно. Осуждающе. Обиженно.       — Что я устроил? Пытаюсь снова разгрести то дерьмо, что вы все творите! Пытаюсь, блять, вместо тебя разобраться с твоим ребёнком, с которым ты сам справиться не в состоянии! Это всё было твоей обязанностью, понятно?! Не моей! Не моей, чёрт бы вас всех побрал!       — Глеб, Глеб… отпусти его! Боже, Глеб! — верещит мать, и я разжимаю ладони и пускаюсь в бега. Недалеко, на этот раз — лишь вглубь своей ненавистной комнаты.       Снаружи становится тихо, — или же кровь в моих висках стучит слишком громко, перебивая прежний шум, — а я опускаюсь на корточки, спиной прижимаюсь к двери и всё равно подсознательно продолжаю подслушивать. Наверное, ищу достаточный повод, чтобы уйти отсюда вообще навсегда и никогда уже не возвращаться, как хотел сделать десятки раз.       Но вот я снова здесь, на месте совершенного когда-то преступления. И никто не колотит кулаками да пинками в дверь, крича «Убирайся отсюда, ублюдок!», и не причитает громкими всхлипами «Какое чудовище я воспитала!», и не визжит острым «Ненавижу тебя, ненавижу!».       Словно ничего и не было. Словно всё — в моей фантазии.       Открыть дневник ещё нужно решиться, а это чертовски больно, когда написанные там слова наверняка расковыряют знатных размеров дыры вдоль старых рубцов.       Поэтому сначала в моих руках оказываются все остальные предметы, которые приходится собирать, ползая по полу и нервно посмеиваясь, — ну как же так выходит, что там, где появляется хоть что-то связанное с Кариной, я непременно оказываюсь в дураках? — а потом разглядываю их тщательно со всех сторон, пытаясь найти какую-то логику, особенный смысл именно в таком наборе.       Но нет, ни в прозрачном гигиеническом бальзаме, ни в молочно-розовом лаке нет ничего особенного. Подобные чёрные платья Карина носила и тогда, и сейчас, совершенно однотипные внешне и не имеющие ничего особенного, что могло бы привлечь внимание: а заколка, кажется, и вовсе та же самая, что я видел у неё ещё в школьные годы.       Остаётся дневник. Только дневник.       В том блокноте, что я прежде выкрал из её комнаты, не было ничего интересного. Огромное количество надуманных страхов, перекликающихся с медовой сладостью в адрес репетитора по немецкому, «единственному понимающему и поддерживающему её мужчине». Были какие-то завуалированные и размытые формулировки, указывающие на возникшую между ними особую близость, — проще говоря, обычный секс, — и перечёркнутые строки о нежелании возвращаться домой и «снова погружаться в этот кошмар».       А кошмар — это ведь я.       В этом дневнике всё иначе. Та же несвязность некоторых предложений, которая всегда была присуща Карине: обладая прекрасной устной речью, на письме ей чертовски тяжело удавалось протянуть одну мысль через длинный текст, не сбившись несколько раз и не перепрыгнув на совсем другую нить повествования. Та же импульсивность и чрезмерная эмоциональность изложения, в реальной жизни являвшаяся лишь отлично перенесённой калькой неуравновешенного поведения нашей матери. Та же однобокость и зацикленность восприятия происходящих вокруг неё событий.       Но события-то другие: фатальные, отвратительные. И воспоминания… я погружаюсь в её воспоминания как в чан с разбавленной кислотой, позволяя разъедать моё тело постепенно, слой за слоем кожи, сквозь мясо до костей.       Слой за слоем страхов, сквозь непонимание до отчаяния.       Эта боль нужна мне. Чтобы умаяться настолько, что смерть я буду встречать с улыбкой облегчения на лице.       «Я боюсь рассказать правду. Когда-то мама уже не поверила мне, и я боюсь, что снова заведя этот разговор окончательно потеряю её, настолько она любит и ценит этого мужчину.       Глеб почему-то каждый раз возмущается, если я вскользь упоминаю о том, что до сих пор боюсь его. Мне кажется, что он просто тоже боится и думает, что я так намекаю, что он такой же.       Никто не хочет меня защищать, и мне так страшно. Сегодня я посмотрела на свою сестру и испугалась, что кто-то из них может потом делать с ней подобное. Это ужасно — жить в нашей семье».       «Это произошло снова. Я выходила из ванной, но мы с ним встретились в дверях.       Я просто хотела уйти поскорее и повторяла это. Я говорила ему: «Мне надо идти, мне надо уйти!», но он не слушал и трогал меня рукой между ног.       Я плакала до обеда, пришлось соврать что-то и пропустить школу, хотя находиться с ним в одном доме так кошмарно, кошмарно!       Но больше всего я боюсь, что как-нибудь ночью он ворвётся ко мне в комнату, а мама ничего не сделает. Ухожу спать к Глебу, хоть и знаю, что он воспользуется этой возможностью.       Боже, он так меня любит, так любит! Иногда мне кажется, что он ещё опаснее этого отвратительного мужчины.       Но у меня нет выбора.       Опять плачу».       Выходя из своей комнаты я запираю её снаружи на ключ и забираю его с собой. Сердце отчаянно колотится, пока включённая в душе ледяная вода хлещет по моему телу, помогая протрезветь и снять ощущение жара, разливающегося по коже.       Хочется лупить кулаками по стене, но я как-то сдерживаюсь. Стараюсь вернуть себе прежнюю концентрацию, сосредоточиться и отстраниться от собственных воспоминаний, и у меня как будто получается сделать это ненадолго, пока на обратном пути из ванной на глаза не попадается Альберт.       Мы оба останавливаемся, как вкопанные, и смотрим друг на друга. Я совсем забываю, что он никогда не читал о том, как домогался до моей сестры — и мне мерещится в его взгляде искренне изумление тем, что я смог поверить в саму возможность подобного.       Тогда ведь не поверил. Не поддержал Карину, хотя она так просила об этом, так хотела, чтобы мать с ним развелась.       «Я боюсь говорить с Глебом о будущем. Боюсь рассказывать о своих желаниях, потому что уверена — он никогда меня от себя не отпустит.       Боже, Боже, что мне делать?!       Он хороший, хороший, но я постоянно повторяю ему, что так нельзя, что это всё ужасно и неправильно, а он как будто просто не слышит меня.       Я начинаю его бояться.       Мама как-то вспоминала о том, как он разбил мне лицо, и Глеб абсолютно кошмарно взбесился и ушёл, хлопнул дверью. Это страшно — когда он хлопает дверью. Тогда он особенно страшный и агрессивный, меня это так пугает.       Пока его не было, я рассказала маме о том, что тогда произошло на самом деле. Теперь я жалею об этом, но ей ведь стоило знать, что это была вовсе не случайность: он позвал меня к себе и специально ударил, когда я заходила.       Теперь я боюсь, что он узнает об этом и что-нибудь сделает. Когда он наваливается на меня ночью всем телом я всё думаю, что сейчас у меня просто сердце остановится от страха».       Тошнит. Меня постоянно тошнит и дрожь в руках такая, будто я давно и сильно болею чем-то трудноизлечимым.       Никак не могу собрать мелочь с пластиковой подставки: она выскакивает из пальцев и рассыпается, и, когда несколько монеток укатываются под прилавок, я натянуто улыбаюсь хмурой продавщице, вытираю капли пота со лба и говорю, что сдача мне не нужна.       А потом стремительно покидаю задрипанный круглосуточный с чёрным непрозрачным пакетом, внутри которого всё равно многозначительно звякают друг о друга купленные бутылки.       Прошло уже четыре дня, но Юра так и не позвонил. Люся тоже — хотя я и не надеялся.       Нет, надеялся. Уверен был, что в её духе напрямую поставить точку какой-нибудь неебически мягкой и корректной со всех сторон формулировкой, позволившей бы мне не думать о том, как паршиво всё у нас закончилось.       Звонки и сообщения поступают только от Кира и Дани. Что-то спрашивают, уговаривают приехать к ним, но стоит им перейти на попытку жёстко встряхнуть меня, как я отключаюсь.       Не хочу. Ничего не хочу.       Это достаточно правильный способ разобраться в своём блядском «не знаю» — снова погрузиться в прошлое, от которого я открещивался. И вот оно, во всей красе, во всём омерзении, справиться с которым не помогает даже алкоголь, — он лишь делает чуточку легче, анестезируя те чахлые участки моей совести, что ещё способны шевелиться.       Зачем я так боролся за свою жизнь? Для чего? Что хорошего, чистого, светлого, правильного я мог бы дать этому миру?       Неполноценный урод, прикрывающийся неубедительными и жалкими оправданиями.       «Эта девочка, Диана. Я порой не могу понять, что к ней испытываю. Ужасно, ужасно!       Я боюсь, если вижу её на руках у Глеба или её отца. Мы немного похожи. Не знаю, это хорошо или нет.       Порой Глеб так говорит, словно она будет заменой мне. Я не хочу этого! Мама никак не понимает, почему же я так против их общения, почему хочу отвадить его от неё. Она думает, что я ревную, и это так обидно.       Мама совсем перестала меня любить. Для неё семья — это тот ужасный мужчина и девочка, а я как будто им мешаю».       «Я не знаю, как правильно описать всё случившееся. Какое-то ужасное стечение обстоятельств, чуть не закончившееся бедой.       Глеб проводил с девочкой так много времени, я просто испугалась за неё. Увидела случайно, как он выходил из её комнаты посреди ночи и просто испугалась.       Она ведь совсем маленькая!       Я помню, что плакала и наговорила ему каких-то глупостей. Думала, что шантаж поможет, чтобы он не ходил к ней больше. Лучше ведь я. Я уже привыкла.       Как же это кошмарно, Боже, как кошмарно! Я привыкла к тому, что происходит. Мне иногда так противно думать о том, что происходит ночами! Так противно!       А сегодня ночью я вроде бы услышала что-то странное и решила сходить к ней. И он пытался задушить её подушкой.       Не могу поверить в это. Глеб никогда раньше не был таким… наверное, он совсем обезумел от всего, что происходит между нами.       Пришлось наврать этой девочке, что это была такая игра и его заберут и увезут от нас навсегда, если она кому-нибудь расскажет об этом. Она плакала, но вроде бы послушала меня и согласилась.       Лишь бы она не рассказала. Она хорошо к нему относится, она не должна ничего рассказать. А я не могу остаться здесь одна.       Боюсь за него».       Большую половину ночи я блюю, держась руками за бочок унитаза. Рот разъедает смесью алкоголя и желчи, а в перерывах между особенно сильными рвотными позывами умудряюсь задремать прямо в туалете, прислоняя голову к стене.       Очередной раз будит меня скребущаяся в дверь Бенджи. Вместе с ней мы идём на кухню и жадно, практически не жуя, съедем на двоих остаток палки колбасы, найденный в холодильнике.       После еды становится будто ещё хуже. Больше не рвёт, но живот болит так, что охота выть в тон скулящей псине, оставленной мной за дверью комнаты. И я пытаюсь заглушить эту боль так же, как душевную — заливая сверху спиртным, от которого мгновенно засыпаю.       А утром, — днём, вечером или каким-то другим временем суток, когда за окном светит опостылевшее уже весеннее солнышко, — на автопилоте бреду в одну из соседних комнат. Торможу, не изменяя традициям. Касаюсь пальцами трещины на дверном косяке и дёргаюсь, засаживая в указательный тонкую и болезненно щиплющую занозу.       Диана снова лежит на кровати, но на этот раз сразу подскакивает и оборачивается. Ёжится, теснится к стене, увидев меня.       Наверное, и выгляжу я так себе. Но уже похуй.       — Ты читала это, так ведь? То, что она написала? — спрашиваю с ходу, еле узнавая свой собственный голос.       Что я вообще о себе знаю? Где настоящий Глеб Измайлов, и почему его до сих пор не растерзали за всё сделанное?       — Да, — соглашается она, злобно прищуривая глаза.       И этого уже должно быть достаточно. Обязано даже.       Но я покачиваюсь немного и решаю всё же уточнить:       — И это правда? Про подушку? Так всё и было?       — Да, — сшибает меня с ног и отправляет обратно. Подталкивает в спину. Хлещет по затылку.       Да. Да. Дададададада!       Какое-то время я ещё сижу, обхватывая голову руками и выдирая на себе волосы. Тру ладонями лицо и каждый раз так сильно удивляюсь, когда кожа царапается об иглистую щетину — никогда и не знал, какая она на ощупь.       Никогда и не знал, какой я на самом деле. Кто я на самом деле?       Порой мне начинает казаться, что нет вообще ничего реального. Нет ничего настоящего, ничего искреннего. Я оглядываю стены своей комнаты, но вижу только белое полотно повсюду; я прикрываю глаза и вижу кровь, стекающую по моим пальцам кровь вперемешку с длинными чёрными волосами.       У меня не остаётся ничего. Ни одной правды, которую можно было бы выставить перед собой хлипким щитом. Ни одной надежды, что давала бы силы подняться с кровати и ползти, ползти дальше, с вытащенным из себя «я справлюсь с этим». Ни одной эмоции, не сводящейся к ненависти или страху.       Я боюсь себя. Я тоже себя боюсь.       Мне страшно открыть дверь и выйти за пределы своей камеры. Невыносимо видеть своё лицо, — не моё, а его, безумного чудовища, — в случайно пойманном отражении окна под вечер или в гладкой лакированной поверхности шкафа. Противно чувствовать каждое шевеление тела, в котором вынужден находиться и дальше.       Зная, что это я. Я всё это делал. Я во всём виноват.       Ловлю языком последние капли, жадно вытряхиваемые из бутылок. Сворачиваюсь клубочком на кровати, — на той самой кровати! — и рыдаю, как младенец, зажимая себе рот кулаком.       И через миллион световых лет ко мне приходит воспоминание сжимаемых подушку пальцев. И маленького детского тела, испуганно трепыхающегося в кровати. И странных, долгих, пошлых взглядов, отправляемых Альбертом моей сестре. И собственной безумной, не поддающейся контролю любви к ней.       «Я ведь не этого хотела, не этого!       Это так кошмарно, так неправильно — что каждое моё прикосновение, каждое объятие, каждый искренний жест сестринской любви он видит так извращённо, воспринимает как что-то большее.       Не понимаю, что я сделала не так. Я постоянно говорю ему о том, что не хочу этого, но Глеб меня не слушает. Он будто глухая стена, и мне не пробиться через неё, никак не получается.       Когда мы были маленькими, он защищал меня от всех. Я так часто плакала, а он всегда успокаивал. Мне казалось, мы с ним всегда будем так близки.       Я думаю о том, что надо рассказать обо всём маме. Она знает, что Глеб часто врёт про меня, но ничего с этим не делает. Наверное, потому что она не любит нас и ей совсем всё равно.       Наверное, она бы испугалась только поняв, что с этой девочкой потом может произойти то же самое.       Боюсь, что если я расскажу, что Глеб делает со мной по ночам, то я останусь совсем одна в этом доме. А этот мужчина… никто меня не сможет от него защитить. Он меня пугает.       Хочу сбежать отсюда очень далеко. Потом я приеду и заберу с собой эту девочку, потому что уверена — её ждёт то же самое.       Зачем они поступают так с нами? Я не понимаю, зачем?»       Время давно превратилось в катушку спутанных нитей, которые разматываются постепенно, опадая на пол цветным узором. Пересекаются друг с другом, стелятся изящно, перекрывают кресты аккуратными округлыми нулями, подчёркивают самое важное и разлетаются по сторонам.       Вспыхивают огнём, — быстрым и беспощадным, кусающим вытянутые вперёд пальцы, — и оседают вниз пеплом.       Я чувствую маленькую тёплую ладонь на своём лице и пытаюсь коснуться её, ухватить, притянуть, не отпустить, но снова и снова натыкаюсь подушечками только на что-то острое и царапающее. Жмурю глаза, отмахиваюсь от настойчиво парящей вокруг меня птицы, пытаясь вспомнить, где и когда её видел.       Улетай же. Улетай!       Почему она не улетает?       Иногда боль становится нестерпимой, и я катаюсь по кровати, бестолково пытаясь обхватить себя руками и сразу же отдёргивая их, вздрагивая, сотрясаясь в выматывающих спазмах, отправляющих меня в новое путешествие по реалистичным и пугающим снам. Просыпаюсь в поту, — холодном, горячем, — хватая воздух ртом и отсчитывая собственное дыхание.       Раз, два, три. Четыре, пять, шесть.       Когда-нибудь это должно закончиться.       А потом меня будит настойчивый стук в дверь и голос мамы, снова повторяющий моё имя невыносимо много раз подряд. Попытка рывком подняться с кровати заканчивается падением, и прежние рефлексы подводят, вместо выставленных вперёд ладоней позволяя мне в воспитательных целях приложиться об пол носом и подбородком.       — Господи, Глеб! — ахает она, встретившись со мной впервые за какой-то срок, временные рамки которого я сам не возьмусь определить. День? Десять дней?       Я смотреть на неё не могу. Так стыдно, что отвожу взгляд в сторону и собираюсь захлопнуть дверь, когда мать выкрикивает торопливо:       — К тебе пришли! Там… ждут тебя.       В прихожую плетусь неохотно, понимая, что теперь точно придётся поднапрячься, чтобы убедить Разумовского или Кирилла, что меня не нужно спасать.       Меня нужно добить. Свернуть мне шею, как родившемуся с ярко выраженным уродством котёнку, который всё равно никогда не сможет приспособиться к нормальной жизни.       Моё состояние уже мало похоже на опьянение, но и похмельем не назовёшь. Какое-то погружение в необычный и почти забавный желейный мир, в котором всё колышется и движется, то странно прогибаясь под моими прикосновениями, то неожиданно разрастаясь, приближаясь, врезаясь в меня удивительной твёрдостью.       И добираюсь до незваных гостей я с оббитыми плечами, но глупой улыбочкой на губах, пропадающей в тот же миг, как в плохо освещённом подъезде вижу Люсю.       Она кидается ко мне навстречу, останавливается в паре шагов, переступает с ноги на ногу. Обдаёт прохладными каплями взгляда, проходящегося по мне сверху вниз. Вытягивает вперёд ладошку, маленькую и аккуратную, хрупкую и нежную ладошку, на которую я смотрю как на манну небесную, борясь между желанием закрыть глаза от наслаждения и даже не моргать, чтобы не спугнуть чудесное видение.       — Ничего не хочешь мне объяснить? — шепчет она тихо и со всей силы бьёт в грудь той самой ладонью, быстро превратившейся в кулак.       Чтобы удержаться на ногах, приходится двумя руками схватиться за дверной косяк. Мне не верится, что всё это происходит в реальности, а не в очередном сне, призванном наглядно продемонстрировать всё, что я умудрился потерять.       И одну руку я всё же отлепляю от единственной физической опоры и тяну к опоре духовной, особенно ни на что не надеясь. Касаюсь кончиками пальцев пушистых прядей, немного прохладных на ощупь. Закрываю глаза и считаю до десяти, не выпуская её волосы, а когда поднимаю веки — картинка не меняется. И ощущения — тоже.       — Это ты? — меня пробивает током от каждого следующего прикосновения, от возможности дотронуться до её кожи, провести по слегка румяной щеке и упереться пальцем в уголок губ, как любил делать это прежде. И щёлкает что-то и в голове, и в сердце, когда первая солёная капля падает и разбивается о мою ладонь, вот так быстро туша внутренний огонь и орошая иссохшую землю.       Люся обнимает меня сама. Крепко обхватывает за шею, ерошит волосы на затылке, оставляет тёплые и солёные от слёз поцелуи на скуле и подбородке. И я уверен, — абсолютно точно, без единого сомнения, — что моё сердце остановится в ту же секунду, как развеется этот мираж.       Если развеется?       — Поговори со мной, пожалуйста, Глеб, — просит она, отчаянным рыком протягивая единственную «р». Этот тихий, родной, любимый голос так и вибрирует в моей груди, возвращая окровавленную пулю на положенное ей место прямо посреди сердца. — Расскажи мне обо всём.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.